Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Приключение Гекльберри Финна (пер. Ильина) - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У Джима, негра мисс Ватсон, был волосяной шар размером с добрый кулак — Джим добыл его из бычьего сычуга и гадал по нему. Говорил, что в шаре засел дух, который все на свете знает. Ну и я тем же вечером пошел к нему и сказал, что папаша мой вернулся, — это ж я его следы на снегу видел. И мне хотелось узнать, что он задумал, и надолго ли здесь задержится. Джим вытащил волосяной шар, пошептал над ним что-то, потом поднял его повыше и уронил. Шар шлепнулся на пол и откатился примерно на дюйм. Джим попробовал еще раз, и еще — то же самое. Тогда Джим опустился на колени, приложил к шару ухо, прислушался. Без толку — Джим сказал, что шар говорить с ним не хочет. Он, дескать, иногда задаром разговаривать не желает. Я сказал, что у меня есть старый осклизлый четвертак, поддельный, проку от него все равно никакого, потому что на нем сквозь слой серебра медь проступила, да его и так никому не сбагришь, даже без меди, — уж больно он скользкий, будто салом намазанный, сразу видно, что это за добро. (Насчет выданного мне судьей доллара я решил помалкивать.) В общем, монета, конечно, никудышная, сказал я, но, может, шар ее примет, может, он разницы-то и не заметит. Джим понюхал четвертак, покусал, потер в пальцах и сказал, что знает, как сделать, чтобы шар принял его за настоящий. Надо, говорит, надломить картофелину, засунуть в нее четвертак и оставить там на ночь, а наутро от меди и следа не останется, да и сальным он больше не будет, так что любой человек в городе примет четвертак, не моргнув глазом, а уж волосяной-то шар тем более. Вообще говоря, насчет картофелины я и раньше все знал, да как-то забыл.

Джим засунул четвертак под шар, снова встал на колени, прислушался. И сказал, что на этот раз шар в полном порядке. Сказал, что, если мне охота, он готов все мое будущее рассказать. Я говорю, ну давай. В общем, волосяной шар поговорил с Джимом, а Джим мне все передал. Вот так:

— Ваш отец покамест и сам не знает, что ему делать. То говорит, что уйдет отсюда, а потом говорит — останусь. Вам лучше всего сидеть тихо — пускай старик сам все решит. Вокруг него два ангела крутятся. Один весь белый, аж светится, а другой черный. Белый наставляет его на правильный путь, но, как только наставит, тут же подлетит черный и все дело изгадит. И который, в конце концов, верх возьмет, сказать пока ну никак нельзя. Зато у вас все будет хорошо. Ждут вас в жизни большие горести, но и большие радости тоже ждут. Придется вам и битым быть, и поболеть, но вы каждый раз будете поправляться. И встретятся вам в жизни две женщины. Одна вся такая светлая, а другая черноволосая. Одна богатая, другая бедная. Вы первым делом женитесь на бедной, а уж потом на богатой. Главное, держитесь подальше от воды, не рискуйте собой, потому как вам суждено быть повешенным.

Ладно, зажег я свечу, поднялся в мою комнату, а там папаша сидит — собственноличной персоной.

Глава V

Папаша начинает новую жизнь

Я быстро закрыл дверь, повернулся к нему — ну, точно, он самый, папаша. Всю жизнь я его боялся, уж больно часто он меня дубасил. Думал, и теперь со страху помру, однако уже через минуту понял, что ошибся, то есть, понял после первого, как говорится, потрясения, от которого у меня дух перехватило, потому что уж больно неожиданно он появился, а после, гляжу, — не боюсь я его, и все тут.

Лет ему было около пятидесяти, на эти годы он и выглядел. Волосы долгие, спутанные, сальные и на лицо свисают, а за ними глаза поблескивают — так, точно он в кустах сидит. И все сплошь черные, без седины, как и длинные, взлохмаченные бакенбарды. А в лице ни кровинки — то есть, там, где его вообще видно, лицо-то; белое оно было, но не как у человека с очень белой кожей, а как у больного, до того белое, что взглянешь на него и мурашки по коже бегут — белое, точно квакша, точно рыбье брюхо. Ну а одежда — сплошные отрепья. Сидел он, положив ногу на ногу, башмак на той, что сверху лежала, давно разодрался, два пальца наружу торчали, и он ими этак пошевеливал время от времени. А шляпа его на полу валялась — старая черная войлочная шляпа с широкими полями и продавленным, точно дно старой кастрюльки, верхом.

Я постоял, глядя на него, он посидел, на меня глядя и легонько покачиваясь вместе со стулом. Потом я поставил свечу на пол и только тут заметил, что окно поднято, значит он сюда по навесу залез. Оглядывал он меня, оглядывал, а потом и говорит:

— Какой ты весь расфуфыренный, это ж надо. Думаешь, небось, что важной персоной заделался, а?

— Может, думаю, а может, и нет, — отвечаю.

— Ты язык-то попридержи, — говорит он. — Ишь какой спеси набрался, пока меня тут не было. Ну ничего, я из тебя дурь повытрясу. Говорят, ты еще и ученый стал — читать-писать выучился. Думаешь, ты теперь лучше отца, раз он ничего такого не умеет? Так я и это из тебя вытрясу. Кто это тебе сказал, будто ты на меня теперь сверху вниз смотреть можешь, а? Кто?

— Вдова. Вдова сказала.

— Вдова, да? А кто сказал вдове, что она имеет право совать нос в дела, которые ее не касаются?

— Никто не говорил.

— Ладно, я ее отучу лезть, куда не просят. А теперь слушай — ты эту свою школу брось, понял? Я им всем покажу, где раки зимуют — научили мальчишку от отца рыло воротить, я, мол, не то, что он, я получше буду. Смотри, поймаю тебя около школы, тебе же хуже будет, слышишь? Да твоя мать и вовсе читать-писать не умела, так и померла. И никто в нашей семье не умел и тоже все померли. Я и сам не умею, а ты, вона, раздулся от важности. Не такой я человек, чтобы это терпеть, понял? Ну-ка, давай, почитай мне, а я послушаю.

Я взял книжку, начал читать что-то про генерала Вашингтона, про войны. Он с полминуты слушал, а потом как даст ручищей по книжке, она и полетела через всю комнату. И говорит:

— Ну так. Читать ты умеешь. А я было не поверил, когда ты сказал. Теперь слушай: чтоб я этого чванства больше не видел. Не потерплю. Я за тобой послежу, умник, и если поймаю возле школы, шкуру спущу. Ты у меня ахнуть не успеешь, как я тебя в правильную веру обращу. Надо ж, послал бог сыночка!

Потом он взял со стола синюю с желтым картинку, изображавшую коров и с ними мальчика, и говорит:

— А это что такое?

— Это мне за хорошую учебу выдали.

Папаша разодрал картинку пополам и говорит:

— Я тебе кой-чего получше выдам — плетью из воловьей кожи.

Тут он примолк, только под нос себе бурчал что-то, просидел так с минуту, а после и говорит:

— Выходит, ты у нас теперь фифа надушенная, так что ли? У тебя и кровать с простынками, и зеркало, и даже ковер на полу, а родной отец пускай, значит, со свиньями дрыхнет в старой дубильне. Послал бог сыночка. Ничего, я из тебя эту спесь вышибу. Ишь, важный какой стал, да еще и разбогател, говорят. Это как же?

— Врут они все, вот как.

— Ты, это, не забывай, с кем разговариваешь. Я терпел-терпел, да надо ж и меру знать, — так что ты мне не дерзи. Я уж два дня как в городе, тут только и разговоров, что про твое богатство. И внизу по реке мне тоже про него рассказывали. Я потому и вернулся. Завтра отдашь мне эти деньги — они мне нужны.

— Нет у меня денег.

— Врешь. На них судья Тэтчер лапу наложил. А ты их забери. Они мне нужны.

— Я ж говорю, нет у меня денег. Спросите у судьи Тэтчера, он вам то же самое скажет.

— Ладно, хорошо. Я спрошу. Он у меня мигом раскошелится или я не знаю, что сделаю. Ну-ка, говори, сколько у тебя сейчас в кармане лежит. Давай все сюда.

— Только один доллар, и я хотел…

— Очень мне интересно знать, чего ты хотел — а ну, вытаскивай!

Отобрал он у меня монету, куснул ее, чтобы проверить, настоящая ли, а потом сказал, что пойдет в город виски купить, а то у него, дескать, весь день во рту ни капли не было. А когда вылез на навес, сунул голову обратно в окно и обругал меня за то, что я спеси набрался и нос от него ворочу; и только я решил, что он ушел, как папаша опять в окно вставился и сказал, чтобы я помнил насчет школы, потому как он сядет около нее в засаду и, если я эту дурь не брошу, то вздует меня.

На следующий день он напился, пошел к судье Тэтчеру, обругал его по всякому и потребовал, чтобы судья отдал ему деньги, а тот не отдал, и папаша заявил что отсудит их.

Судья с вдовой сами пошли в суд — просить, чтобы меня отобрали у папаши и отдали кому-нибудь из них на попечение, однако судья у нас был новый, только что назначенный, и старика моего совсем не знал; он сказал, что судам не следует лезть в такие дела и разрушать семьи, что ему не хочется разлучать ребенка с отцом. В общем, пришлось вдове с судьей Тэтчером эту затею оставить.

Папаша до того обрадовался, что прямо места себе не находил. Сказал, что если я не добуду ему денег, так он меня до смерти запорет. Я занял у судьи Тэтчера три доллара, папаша забрал их, напился и чуть не до полуночи колобродил по всему городу — ругался, орал, вытворял бог знает что и бил в жестяную сковородку; ну его и упрятали в кутузку, а на следующий день суд засадил его туда на неделю. Однако папаша сказал, что он доволен, что он своему сыну голова и еще покажет ему, почем фунт лиха.

А когда его из тюрьмы выпустили, новый судья заявил, что намерен сделать из него человека. Привел он папашу в свой дом, одел во все чистое, усадил завтракать со своей семьей, и обедать, и ужинать тоже, в общем принял, что называется, как родного. А после ужина судья долго толковал с ним об умеренности, так что мой старикан расплакался и сказал, что был дураком, который пустил свою жизнь псу под хвост, но уж теперь он начнет жить заново и станет человеком, за которого никому краснеть не придется, и надеется, что судья поможет ему, не станет смотреть на него свысока. Судья сказал, что готов обнять его за такие слова и сам расплакался, и жена его тоже; а папаша заявил, что никто его раньше не понимал, и судья сказал, что верит этому. Ну, мой старик начал объяснять, что для падшего человека сочувствие — первое дело, а судья с ним согласился, и оба они еще немножко поплакали. А когда пришло время спать ложиться, папаша встал, протянул перед собой руку и говорит:

— Посмотрите на нее, джентльмены и все леди; коснитесь ее и пожмите. Это рука, которая была рукой свиньи, но больше она не такая, теперь это рука человека, который начал новую жизнь и скорее умрет, чем вернется к старой. Поимейте в виду эти слова и не забывайте — это я их сказал. Теперь это рука чистая, пожмите ее, не бойтесь.

Ну, они ее, конечно, пожали друг за дружкой, все, кто там был, и каждый пустил слезу. А жена судьи даже поцеловала ее. Потом мой старик дал обет нипочем больше не пить, — судья все за ним записал, а папаша под этим делом крестик поставил. А после этого его отвели в прекрасную комнату для гостей, да только ночью на него жуткая жажда напала, так что он вылез на крышу веранды, спустился с нее по столбу, обменял свой новый костюмчик на бутыль дешевого пойла, влез обратно и от души повеселился; а когда стало светать, он, пьяный, как сапожник, снова полез на крышу, сверзился с нее и сломал руку, да еще и в двух местах — и уж было замерз там до смерти, но после рассвета кто-то на него наткнулся. А когда они пошли взглянуть на комнату для гостей, оказалось, что по ней плавать можно — был бы лот, чтобы глубину промерять.

Судья здорово обиделся. Сказал, что, как он себе понимает, моего старика если и можно исправить, то только хорошим зарядом картечи, а другого способа он, судья, не видит.

Глава VI

Папаша сражается с Ангелом Смерти

Ну вот, старик мой довольно скоро поправился и опять принялся за свое. Первым делом он затеял судиться с судьей Тэтчером, чтобы тот ему деньги отдал, а следом взялся за меня, пытаясь отвадить от школы. Пару раз он меня изловил и отколошматил, но я все равно продолжал ходить туда и научился увиливать от него и удирать. Раньше-то меня в школу не шибко тянуло, но теперь я решил, что буду ходить в нее исправно — папаше на зло. Суд не спешил — походило на то, что до разбирательства дела они там и вовсе никогда не дойдут, так что я время от времени занимал у судьи два-три доллара и отдавал их, чтобы избежать взбучки, папаше. Получив деньги, он каждый раз напивался, а напившись, каждый раз куролесил по всему городу и его каждый раз сажали в тюрьму. Папашу это устраивало — самая подходящая для него была жизнь.

Он все время слонялся вокруг дома вдовы Дуглас и, в конце концов, она сказала папаше, что если он это дело не оставит, ему придется несладко. Ну, тут уж он совсем взбеленился. Заявил, что покажет всем, кто Геку Финну хозяин. И как-то весной выследил меня, изловил и увез в ялике на три мили вверх по реке, а там пересек ее и высадился на лесистом иллинойском берегу, в таком месте, где не было никакого жилья, а только одна сложенная из бревен хижинка стояла в лесу, да в таком густом, что найти ее, не зная, где она, было никак невозможно.

В ней он меня и держал все время, не давая никакой возможности сбежать. Мы жили в старой лачуге, дверь папаша всегда на замок запирал, а ключ прятал на ночь под подушку. У него было ружье — спер где-то, так я понимаю, — и мы охотились, ловили рыбу, тем и жили. Время от времени, он уходил на три мили вниз, к переправе, и там обменивал рыбу и дичь на виски, а после приносил его домой, напивался и приятно проводил время, лупцуя меня. Вдова, в конце концов, выяснила, куда я заподевался, и прислала одного человека, чтобы тот попробовал меня забрать, но папаша шугнул его, пригрозив ружьем, да я в с скором времени и привык к такой жизни, все в ней было хорошо — кроме побоев.

Жизнь была неспешная, приятная — лежишь день-деньской да покуриваешь — или рыбку ловишь и никаких тебе учебников. Прошло два месяца с лишком, одежда моя вся изодралась, запачкалась, а я перестал даже понимать, что уж мне так нравилось у вдовы — там и умываться надо было, и есть с тарелки, и причесываться, и ложиться по часам, и вставать по ним же, и с книжкой какой-нибудь ко мне вечно приставали, да еще старая мисс Ватсон меня все время пилила. Возвращаться туда я больше не хотел. Ругаться я у вдовы почти разучился, потому как ей это не нравилось, а тут опять начал, — папаша ничего против не имел. В общем, с какой стороны ни взгляни, жизнь в лесу была самая что ни на есть приятная.

Другое дело, что папаша приладился дубасить меня ореховой палкой, и вот это сносить было трудно. У меня уже вся спина рубцами покрылась. Да он еще и уходил слишком часто и всякий раз запирал меня в хижине. Однажды запер и исчез аж на три дня. Ужас как мне было одиноко. Я даже решил, что он утонул и теперь мне отсюда не выбраться. Ну, перепугался, конечно. И сказал себе, что надо придумать какой-то способ бегства. Я уже много раз пытался найти лазейку наружу, да все не получалось. Окно у нашей хибары было такое, что в него и собака не протиснулась бы. По дымоходу я тоже вылезти не мог, он был слишком узким. Дверь толстая, сколоченная из крепких дубовых досок. Папаша усердно следил за тем, чтобы, уходя, не оставлять в лачуге ни ножа, ни еще чего-нибудь — я ее, наверное, раз сто всю обшарил, только этим и занимался, потому как больше мне время скоротать было нечем. Однако в те три дня я, наконец, кое-что нашел — старую, ржавую ножовку без ручки, засунутую кем-то между одним из стропил и дощатой крышей. Смазал я ее и принялся за работу. В глубине лачуги, прямо за столом, висела прибитая к стене старая конская попона, не позволявшая ветру, когда он задувал в щели между бревнами, гасить свечу. Я залез под стол, приподнял попону и начал отпиливать кусок бревна, достаточно толстого, чтобы я мог пролезть в дыру, которую выпилю. Работа была, конечно, долгая, однако я почти уж закончил ее, когда услышал в лесу выстрел папашиного ружья. Я быстренько устранил все следы моих трудов, опустил попону и спрятал пилу, а тут и он явился.

Настроение у него было паршивое — как, впрочем, и всегда. Он сказал, что побывал в городе и все там идет из рук вон плохо. Его адвокат уверяет, что сможет выиграть дело и отсудить деньги, нужно только, чтобы процесс, наконец, начался, однако существует множество способов отсрочить его, и судья Тэтчер все их знает. А еще он сказал, будто ходят разговоры о другом процессе, насчет того, чтобы отобрать меня у папаши и отдать под опеку вдовы и, если верить этой болтовне, на сей раз так оно и случится. Это меня здорово напугало, потому как я вовсе не хотел возвращаться к вдове, снова влезать в тесный костюмчик и становиться цивилизованным, как они это называют, человеком. Ну, тут старик мой начал ругаться и обложил дурными словами вся и всех, кого смог припомнить, а потом обложил, чтобы уж наверняка никого не пропустить, по второму разу, и кончил тем, что охаял всех скопом, в том числе и тех, кого он не знал по имени, и потому, когда добирался до одного из них, говорил просто — как его там — и шел дальше.

Папаша заявил, что еще посмотрит, как это вдова заполучит меня. Он, дескать, будет держать ухо востро и, если кто попытается заявиться сюда и шутки с ним шутить, так он знает милях в семи-восьми отсюда местечко, в котором спрячет меня, и пусть они тогда ищут хоть до упаду, все равно ни черта не найдут. И от этого мне тоже стало не по себе, но всего на минуту: я решил, что дожидаться здесь, пока он это проделает, не стану.

Старик велел мне сходить к ялику, перенести в лачугу то, что он привез. В ялике лежал мешок с кукурузной мукой, фунтов на пятьдесят, здоровенный кусок копченой грудинки, патроны, четырехгалонная бутыль виски, старая книга и две газеты, — это чтоб пыжи делать, — и немного пакли. Я выгрузил все это на берег и присел отдохнуть на носу ялика. Посидел, подумал, и решил, что, удирая, прихвачу с собой ружье и лески и укроюсь в лесу. На одном месте подолгу оставаться не буду, а стану бродить по округу, все больше ночами, кормиться охотой да рыбалкой и забреду так далеко, что ни папаша, ни вдова нипочем меня не отыщут. Я так увлекся этими мыслями, что про время и думать забыл — пока не услышал, как папаша орет, интересуясь, заснул я или утоп.

Перетащил я все в лачугу, а тут и стемнело. Пока я готовил ужин, папаша пару раз приложился к бутылке и вроде как разогрелся, и снова начал рвать и метать. В городе он напился, ночь провел в канаве, так что смотреть на него было одно удовольствие. Ну, вылитый Адам, только что вылепленный из глины. Обычно, когда виски ударяло ему в голову, он принимался обличать правительство, то же самое произошло и теперь.

— Правительство, называется! Да вы посмотрите, на что оно похоже, ваше правительство. Закон у них, видишь ли, такой есть, чтобы у человека сына отбирать — родного сына, на которого он столь трудов положил, столько сил и денег потратил, чтобы его вырастить. Да, а когда он, наконец, воспитал сына, чтобы тот, значит, работать мог, чтоб заботился об отце, дал ему отдохнуть, тут сразу закон этого сына — хвать! И это правительство? Пустое место, вот что это такое! Ихний закон принимает сторону судьи Тэтчера, помогает ему не подпускать меня к моей же собственности. Что он делает ваш закон, а? Берет человека, у которого шесть тысяч долларов в банке лежат, если не больше, и засовывает его в развалюху вроде этой, и заставляет носить одежду, в которой и свинья-то постыдилась бы на люди выйти. И они называют это правительством! Иди, добейся от такого правительство, чтобы оно твои законные права соблюдало. Меня иногда так и подмывает уехать из этой страны навсегда, бросить ее на произвол судьбы, и все. Да, я им так и сказал, прямо в лицо судье Тэтчеру сказал. Меня многие слышали, все подтвердят. Говорю: да я за два цента бросил бы вашу поганую страну и больше к ней близко не подошел бы. Так и сказал. Вы посмотрите на мою шляпу, говорю, если ее можно назвать шляпой, — сверху вся драная, а поля ниже подбородка свисают, это разве шляпа? Да если б я печную трубу на башку напялил, и то красивее вышло бы. Смотрите, смотрите, говорю, вот какую шляпу носит человек, который был бы в этом городе богаче всех, если б ему позволили свои права отстоять.

— Да уж, отменное у нас правительство, лучше некуда. Ну вот сам посуди. Был там у них один свободный негр из Огайо — мулат, почти такой же белый, как мы с тобой. Рубашку он носил такую белую, каких ты и не видел, и шляпа у него была самая роскошная, во всем городе не нашлось бы человека, который так хорошо одевался, да он еще и золотые часы на цепочке носил, и трость с серебряным набалдашником, а сам весь седой такой, — ну, первейший набоб во всем штате, чтоб его! И что ты думаешь? Уверяли, будто он профессор в колледже и на всяких языках говорит, и все не свете знает. Но и это не все. Мне сказали, что у себя дома он даже голосовать может. Я чуть не упал. И думаю, куда катится эта страна? Как раз день выборов был, я бы и сам пошел, проголосовал, если бы не выпил малость, так что меня ноги не держали, но уж когда мне сказали, что в этой стране есть штат, в котором какому-то ниггеру голосовать разрешается, я раздумал. Сказал, не буду больше голосовать, никогда. Прямо так и сказал, меня все слышали, вот пропади она пропадом, эта страна, а я до конца моих дней голосовать больше не буду, и точка. А видел бы ты, какой этот негритос спокойный был да наглый, я как-то шел ему навстречу, так он мне и дорогу-то нипочем не уступил бы, кабы я его не отпихнул. Ну я и говорю тамошнему народу: почему этого ниггера до сих пор с аукциона не продали, хотел бы я знать? И что мне, по-твоему, ответили? А его, говорят, нельзя продать, пока он в нашем штате полгода не проживет, а он сюда только недавно приехал. Вот тебе и пример. Все говорят, правительство, правительство, а оно свободного негра продать не может, пока он не проживет в одном штате полгода. Правительство, а? оно называет себя правительством, и все считают его правительством, да оно и само думает, что правительство и есть, а ведь сидит, сложа руки, целых шесть месяцев, и не может взять пронырливого, вороватого, растреклятого свободного ниггера в белой рубашке, да и…

Папаша до того распалился, что уж и не смотрел, куда его ноги несут, ну и напоролся на бочонок с солониной, и полетел вверх тормашками, да еще и обе голени зашиб, так что остаток своей речи он произносил с большой горячностью, осыпая проклятьями ниггера и правительство, хотя и бочонку тоже доставалось, время от времени. Папаша скакал по лачуге сначала на одной ноге, потом на другой, держась сначала за одну, потом за другую голень, а после вдруг как замахнется левой ногой, да как даст бочонку здоровенного пинка. Ну, это он не подумавши сделал, потому что как раз на этой-то ноге у него башмак и порвался и два пальца наружу торчали, и теперь уж папаша взвыл так, что у меня волос дыбом встал, ей-богу, а он повалился на пол и катался в грязи, обхватив руками ступню, а уж слова орал такие — куда там прежним. Он после и сам так говорил. Дескать, слышал он старика Сауберри Хагана в лучшие его дни, так папаша уверял, что и того ухитрился перещеголять. Но это он, я думаю, малость перехватил.

После ужина папаша снова взялся за бутыль, сказав, что этого виски ему хватит на две хороших выпивки и одну белую горячку. Такое у него было присловье. По моим прикидкам, примерно за час он должен был напиться в дымину и тогда я смог бы либо ключ у него стянуть, либо дыру в стене допилить — одно из двух. Папаша пил, пил и, наконец, повалился на свое одеяло, однако удача мне так и не улыбнулась. Он не то чтобы заснул, а впал в забытье. Вздыхал, стонал, дергался — и так долгое время. В конце концов, меня самого сон начал морить, глаза стали слипаться, и я заснул, сам не заметив как, оставив свечу гореть на столе.

Не знаю, долго ли я проспал, но только разбудил меня жуткий вопль. Смотрю: папаша с одичалым видом мечется по хижине и про каких-то змей орет. Вроде как, они по его ногам вверх ползут, а потом он как подпрыгнул, да как завизжал, дескать, одна его в щеку цапнула — хоть я никаких змей на нем и не видел. Тут он начал бегать по хижине кругами, подвывая: «Уберите ее! Уберите! Она мне шею грызет!». Таких безумных глаз я еще ни у кого не видал. Впрочем, скоро он выдохся и повалился, отдуваясь, на пол, а потом вдруг стал кататься по нему, да так быстро, и отшвыривать все, что ему подворачивалось, и бить по воздуху кулаками, и хвататься за него, визжа, что его черти скрутить хотят. Ну и опять устал, и полежал немного, постанывая. А там и вовсе стих и не издавал больше ни звука. Я слышал, как далеко в лесу ухают совы да волки воют, тишина стояла какая-то совсем уж страшная. А папаша полежал-полежал в углу, а после сел и начал вслушиваться, склонив голову набок. И говорит, да тихо так:

— Топ-топ-топ, это покойнички; топ-топ-топ, за мной пришли, а только я с ними не пойду. Вот они, вот! Не трогайте меня, не надо! Уберите руки — ой, какие холодные, — уйдите! Оставьте несчастного в покое!

Тут он встал на четвереньки, побегал немного, прося оставить его в покое, потом накрылся с головой одеялом, заполз под старый сосновый стол, все еще умоляя не трогать его, и вдруг как заплачет. Даже сквозь одеяло слышно было.

Ну, правда, под столом он недолго просидел. Выскочил наружу, вид самый дикий, и тут я ему на глаза попался — ну, он на меня и набросился. Гонял, размахивая складным ножом, кругами, называл Ангелом Смерти и орал, что вот он меня сейчас убьет и больше я за ним приходить не буду. Я просил его перестать, кричал, что я Гек, но он только смеялся, да так визгливо, и ревел, и ругался, и все гонялся за мной. Один раз я проскочил у него под рукой, но он успел вцепиться сзади в мою куртку, — я уж подумал, что тут-то мне и конец придет, но все-таки вывернулся из куртки, только тем и спасся. Вскоре он опять утомился, плюхнулся на пол спиной к двери и сказал, что отдохнет минутку, а там уж меня и убьет. Потом сунул под себя нож, объявил, что вот он сейчас малость поспит, сил наберется, и тогда посмотрим, чья возьмет.

Ну и заснул, быстро. Я подождал, потом взял старый продавленный стул, залез на него, стараясь, чтоб вышло как можно тише, и снял со стены ружье. Сунул в дуло шомпол — проверить, заряжено ли, — положил ружье на бочонок с репой, дулом к папаше, а сам уселся за бочонком и стал ждать, когда папаша зашевелится. И как же медленно и тихо тянулось время.

Глава VII

Как я надул папашу и смылся

— Вставай! Что это тебе в голову взбрело?

Я открыл глаза, поозирался, пытаясь понять, где нахожусь. Уже и солнце взошло, а я все еще крепко спал. Папаша стоял надо мной, вид у него был недовольный, больной. Он говорит:

— Ты зачем ружье взял?

Я понял, что о своих вчерашних подвигах он ничего не помнит, и сказал:

— В дверь кто-то ломился, вот я и сел в засаду.

— А меня чего не растолкал?

— Так я попробовал, не вышло, я вас даже с места сдвинуть не смог.

— Ну ладно. Хватит лясы точить, сходи-ка, посмотри, нет ли на закидушках рыбы на завтрак. Я тут задержусь на минутку.

Он отпер дверь, и я побежал на берег реки. А там увидел, что по реке плывут, посверкивая корой, ветки деревьев и все такое, это значит вода начала прибывать. И подумал, как хорошо было бы оказаться сейчас в городе. Июньский паводок всегда мне удачу приносил, потому что, когда вода поднимается, по ней какая только древесина ни плывет — бревна от плотов, иногда целая дюжина бревен, еще связанных — только и дела остается, что вылавливать их да продавать лесным складам или лесопилке.

Я прошелся вверх по берегу, поглядывая одним глазом, не появился ли папаша, а другим — не принесет ли вода чего-нибудь полезного. И очень скоро увидел челнок, да такой красивый — футов в тринадцать-четырнадцать длиной и идет по воде шустро, что твоя утка. Я прямо в одежде прыгнул с берега в воду, как лягушка, и поплыл к челноку. Я, правда, думал, что в нем залег кто-нибудь, люди часто так делают, простаков дурачат — подплывет такой к лодке, ухватится за борт, а хозяин вскочит и ну хохотать. Но на этот раз ничего подобного не произошло. Челнок унесло откуда-то паводком, тут и сомневаться не приходилось, и я забрался в него, и погреб к берегу. Гребу и думаю: старик обрадуется, увидев эту штуковину, она, небось, долларов десять стоит. Однако, когда я подошел к берегу, папаши видно еще не было, так что я завел челнок в закрытое со всех сторон ивами и диким виноградом устье ручья и мне пришла в голову новая мысль: чем удирать в лес да ноги трудить, спущусь-ка я по реке миль на пятьдесят и устрою там постоянный лагерь.

До лачуги от этого места было рукой подать и мне все время казалось, что сюда мой старик идет, и все же, челнок я спрятать успел, а выглянув из-за ив, увидел папашу, который стоял на тропе и целился в какую-то птицу. Стало быть, ничего он не заметил.

Когда он подошел ко мне, я уже старательно тянул из воды закидушку. Он малость поругался на то, что я копаюсь, однако я сказал, что свалился в реку, это меня и задержало. Я же понимал, он заметит, что я весь мокрый, расспрашивать начнет. В общем, сняли мы с донок пяток сомов и вернулись в лачугу.

Прилегли мы вздремнуть после завтрака, оба же усталые были, и я все думал: вот если бы мне удалось изобрести чего-нибудь такое, что отбило бы и у папаши, и у вдовы охоту искать меня, то это было бы куда вернее попыток убраться подальше, прежде чем меня хватятся, потому как мало ли что со мной может случиться, понимаете? Однако я так ни до чего и не додумался, но тут папаша поднялся, чтобы выдуть еще один бочонок воды, да и говорит:

— Если тот малый снова начнет шнырять тут, ты разбуди меня, слышишь? Он сюда не с добром приходил. Я его застрелю. Непременно разбуди меня в следующий раз, понятно?

И тут же снова захрапел, но эти-то его слова и подали мне мысль, в которой я так нуждался. Ладно, говорю я себе, уж теперь-то я так все устрою, что никому и в голову не придет меня разыскивать.

Около двенадцати мы встали и прошлись по берегу. Вода поднималась быстро и несла много всякого деревянного сора. Спустя какое-то время показался кусок плота — девять связанных вместе бревен. Мы запрыгнули в ялик и подтянули их к берегу. Потом пообедали. Любой другой подождал бы до вечера, посмотрел бы, не принесет ли река еще чего, но это было не в папашином стиле. Девяти бревен ему хватило за глаза и теперь он спешил поплыть в город и продать их. Так что около половины четвертого он запер меня и отчалил на ялике, за которым тянул на буксире бревна. Я рассудил, что к ночи он не вернется. Подождал, пока он отплывет подальше, вытащил пилу и принялся за работу. Папаша еще и до другого берега не добрался, а я уже вылез в дыру; он и его бревна едва различались вдали, точно соринка на воде.

Я взял мешок с кукурузной мукой, отволок его к спрятанному челноку, раздвинул ветки и плети винограда и уложил в него мешок, а следом оттащил грудинку и бутыль с остатками виски. Потом забрал из хижины весь кофе, сахар и все патроны; и бумагу для пыжей тоже; и ведерко, и сделанную из тыквы бутылочку; ковшик забрал и жестяную кружку; и пилу, и два одеяла, и сковородку с длинной ручкой, и котелок, в котором мы кофе варили. Забрал лески, спички — вообще все, что хотя бы один цент стоило. Обчистил нашу лачугу так, что любо-дорого. Мне и топор не помешал бы, да топор у нас был только один, он в поленнице лежал, а я уже знал, что его придется оставить. Последним, что я утащил из лачуги, было ружье.

Снуя туда-сюда через дыру и вытаскивая всякие вещи, я здорово утрамбовал почву около нее и теперь постарался скрыть это, да и опилки заодно, засыпав все землей. Потом вставил обратно выпиленный кусок бревна, подпер его двумя камнями, и еще один снизу подсунул, потому что как раз в этом месте бревно изгибалось кверху и до земли малость не доставало. Тот, кто не знал, что бревно выпилено, уже с пяти-шести футов ничего не заметил бы, опять же, стена-то была задняя, так что вряд ли вокруг нее кто-нибудь шастать стал бы.

От лачуги к челноку все сплошь трава шла, поэтому следов я особых не оставил. Я побродил вокруг, приглядываясь, постоял на берегу, оглядел реку. Никого. И я, прихватив ружье, углубился немного в лес, думал пару птиц подстрелить, но тут увидел поросенка. В этой глуши свиньи, сбежавшие с ферм, дичают быстро. Я подстрелил бедолагу и отнес его к хижине.

А после взял топор и принялся за дверь. И обухом по ней молотил, и рубил, в общем, потрудился от души. Потом затащил в хижину поросенка, прислонил его к ножке стола, рубанул топором по шее и положил на землю, чтобы кровь стекла — я говорю, на землю, потому что пол в хижине был земляной, хоть и твердый, никаких тебе досок. Ну вот, следом я взял старый мешок, набил его камнями покрупнее — не доверху, потому как мне же его тащить предстояло, — и поволок прямо от поросенка, через дверь, по лесу и к реке, а там бросил мешок в воду, он сразу и потонул. Теперь хорошо видно было: что-то тут волокли. Жаль, не было со мной Тома Сойера, он такие штуки любит и уж наверняка придумал бы парочку заковыристых подробностей. В подобных делах за Томом никому не угнаться.

Ну а под занавес выдрал я у себя немного волос, вымазал топор в крови, прилепил волосы к обуху и бросил топор в угол. Потом завернул поросенка в куртку, — чтобы кровь на землю не капала, — отошел вниз по реке подальше от дома и забросил его в реку. И тут мне в голову еще один фокус пришел. Я направился к челноку, достал из него мешок с мукой и пилу, и оттащил их в хижину. Там я поставил мешок на прежнее место и продрал в нем снизу небольшую дыру — пилой, потому как ножей и вилок у нас не водилось, — папаша, когда он стряпал, обходился складным ножом. А после отнес мешок по траве на сотню, примерно, ярдов к мелкому озеру, которое лежало за ивами к востоку от дома, — ширины в нем было миль пять и все оно заросло камышом, а осенью на него тучи уток слетались. С другого края озера от него отходила не то заболоченная протока, не то ручей, эта штука тянулась куда-то на многие мили — уж не знаю куда, но только не к реке. Мука понемногу сыпалась из мешка — получилась ведущая к озеру дорожка. Я рядом с ней еще и папашино точило бросил, вроде как его кто-то случайно обронил. А у озера стянул дырку в мешке веревочкой, чтобы мука больше не высыпалась, и отнес его вместе с пилой к челноку.

Уже темнело, я малость отплыл на челноке вниз, под свисавшие с берега ивы и стал дожидаться восхода луны. Челнок я накрепко привязал к одной из ив, а сам поел немного и лег на его дно — покурить и придумать, что делать дальше. И говорю себе: они пройдут по следам мешка с камнями до реки и начнут обшаривать дно, искать мое тело. А еще по мучному следу пройдут, к озеру, и от него по ручью, чтобы найти грабителей, которые убили меня и утащили все из хижины. В реке они, кроме моего трупа, ничего искать не станут. Да и это им скоро надоест, так что они и думать обо мне забудут. Ну и отлично, значит, я могу остановиться, где захочу. Остров Джексона мне вполне подойдет — я его довольно хорошо знаю, люди туда никакие не заглядывают. А ночами я смогу приплывать с него в город, смотреть что там да как и тянуть что плохо лежит, если, конечно, нужда появится. Самое для меня подходящее место — остров Джексона.

За день я подустал и потому опомниться не успел, как заснул. А проснувшись, целую минуту пытался понять, где это я. Сижу, оглядываюсь по сторонам, даже испугался немного. Потом вспомнил. Мне казалось, что ширины в реке — несколько миль. Луна светила так ярко, что я мог сосчитать тихо скользившие в сотнях ярдов от берега черные сплавные бревна. Тишина стояла мертвая; час, похоже, был поздний, да он и пах, как поздний. Ну, вы понимаете, о чем речь, — я просто не знаю, какими словами это сказать.

Я позевал, потянулся и уж собрался отвязать челнок и отправиться в путь, как до меня долетел по воде какой-то звук. Я прислушался. И очень скоро понял, что это. Унылый, мерный перестук, издаваемый в тихую ночь уключинами весел. Я вгляделся сквозь ветви ив — да, вот он, ялик, через реку идет. Сколько в нем людей, сказать было невозможно. Он шел в мою сторону, а когда оказался на одной линии со мной, я понял, что человек в нем всего один. Не папаша ли, думаю, вот уж кого не ждал. Течение снесло ялик ниже меня, однако он, подойдя поближе к берегу, начал подниматься по тихой воде и вскоре прошел так близко, что я мог бы дотянуться до него ружьем. Ну так вот, это папаша и был — да еще и трезвый, судя по тому, как он веслами работал.

Времени я терять не стал. В следующую минуту челнок мой уже летел, держась в тени берега, вниз по реке, тихо, но быстро. Проплыв так мили две с половиной, я выгреб на четверть мили к середине реки, потому что скоро должна была показаться пристань переправы, и меня могли заметить с нее и окликнуть. Я затесался среди плывущих бревен, лег на дно челнока и предоставил его самому себе. Лежал, отдыхал, покуривал трубку да в небо глядел, а в нем ни облачка. Когда лежишь в лунную ночь на спине, небо кажется таким глубоким, я этого раньше и не знал. И как далеко разносится в такую ночь звук по реке! Я слышал, как люди разговаривают на пристани, слышал что они говорят — каждое слово. Один сказал, что дело идет к длинным дням и коротким ночам. Другой ответил, что эта, как он понимает, будет не из самых коротких, — и все расхохотались, а он повторил эти слова еще раз, и все снова захохотали, а после разбудили кого-то из своих, и пересказали ему весь разговор, и снова загоготали, но, правда, разбуженный с ними смеяться не стал, а коротко рявкнул что-то и попросил не лезть к нему. Первый сказал, что хорошо бы пересказать эту шуточку его старухе, ей понравится, хотя он в свое время и не такое отмачивал. Потом кто-то заметил, что времени уже около трех и что больше недели рассвета им, похоже, ждать не придется. А затем разговор стал уходить от меня все дальше, дальше, и слов я больше не различал, только бормотание, да временами смех, но, казалось, совсем уж далекий.

Ну, выходит, я отплыл сильно ниже пристани. Сел, смотрю: вот он, остров Джексона, мили на две с половиной ниже меня, лесистый, встающий из воды посреди реки, большой, темный и грузный, точно пароход, на котором погашены все огни. От отмели в самом его начале и следа не осталось, вся под воду ушла.

Добрался я до него быстро. Пулей пронесся мимо верхушки острова, такое сильное там было течение, но затем выбрался на тихую воду и высадился на его иллинойской стороне. Вошел в знакомую мне глубоко врезавшуюся в берег заводь — чтобы попасть в нее, пришлось раздвигать ветви ив, — и привязал челнок в таком месте, что с воды его никто углядеть не смог бы.

Я пересек остров, вышел на верхнюю его оконечность, присел на бревно и стал вглядываться в огромную реку, в сплавной лес на воде, в городок, до которого было отсюда три мили, в три-четыре его огонька. Примерно в миле от меня шел сверху огромный плот, в середине его горел фонарь. Я смотрел, как он ползет вниз, а когда плот почти поравнялся со мной, раздался мужской голос: «Ей на корме! Рули направо». Я расслышал эти слова так ясно, как будто их произнесли рядом со мной.

Небо уже понемногу серело. Я зашел поглубже в лес и вытянулся на земле — соснуть перед завтраком.

Глава VIII

Как я пожалел Джима, сбежавшего от мисс Ватсон

Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко, и я решил, что времени сейчас — часов восемь. Я лежал на траве, в прохладной тени, размышляя о том, о сем, чувствуя себя отдохнувшим и довольным. Солнечный свет пробивался сквозь пару прогалин в листве, но, по большей части, под окружавшими меня большими деревьями стоял мрачноватый полумрак. Проникавший сквозь листву свет осыпал землю яркими пятнышками, они чуть покачивались, показывая, что вверху дует легкий ветерок. Две белки сидели на ветке ближайшего дерева и что-то лопотали, поглядывая на меня с большим дружелюбием.

Лежать было так удобно, что меня одолела страшная лень — ни вставать, ни завтрак готовить мне ничуть не хотелось. Я было опять задремал, но тут мне показалась, что по реке, сверху, до меня долетел звук — «бум!». Я приподнялся, оперся на локоть, стал прислушиваться и очень скоро звук повторился. Тут уж я вскочил, подобрался поближе к берегу, выглянул из-за кустов и увидел далеко вверху клуб дыма, стелившийся по воде почти вровень с переправой. Увидел я и шедший вниз по реке набитый людьми пароходик. И сразу сообразил, что это значит. «Бум!» С борта пароходика сорвался новый клуб дыма. Понимаете, это они палили над водой из пушки, чтобы заставить всплыть мой труп.

Ну, тут на меня, конечно, сразу голод напал, а костер-то развести я не мог — он же дымить будет, а ну как его с пароходика заметят. Поэтому я просто сидел, смотрел на пушечный дым, слушал выстрелы. Река тут была примерно в милю шириной, а летними утрами она всегда красива, так что я довольно приятно проводил время, наблюдая за поисками моих останков, только есть очень хотелось. Ну вот, и вдруг мне пришло в голову, что они же должны по воде хлеб с вложенной в него ртутью пускать, потому что такой хлеб всегда останавливается над тем местом, где утопленник на дне лежит. Ладно, говорю я себе, надо бы посмотреть, вдруг какая булка мимо меня поплывет, уж я дам ей возможность меня найти. Перешел я на иллинойский берег острова, удачи поискать, и она мне улыбнулась. Мимо проплывал здоровенный каравай, я почти зацепил его длинной палкой, да нога соскользнула и каравай поплыл дальше. Я, понятное дело, встал там, где течение ближе всего к острову подходит — уж на это-то мне ума хватило. Недолгое время погодя еще один каравай приплыл, и этот я выловил. Вытряхнул из него катышек ртути и впился в хлеб зубами. Ох и вкусный он был, наверное, пекарь его для себя испек, — не то что какая-нибудь жалкая кукурузная лепешка.

Нашел я в кустах местечко поудобнее, сел там на бревно, уплетая хлеб и следя за пароходом, и очень всем был довольный. И вдруг мне в голову мысль одна стукнула. Я так понимаю, говорю я себе, что вдова, или священник, или еще кто молились, чтобы этот хлеб нашел меня, — ну и пожалуйста, он нашел. Выходит, что-то в этой штуке все-таки есть — в молитве-то, если конечно ее вдова или священник возносит, а вот моя ни в какую не доходит, стало быть, молиться только праведникам смысл и имеет.

Запалил я трубку, сижу, курю, на пароходик смотрю. Он сплывал по течению, и я сообразил, что, когда он подойдет поближе, мне удастся разглядеть, кто стоит на его палубе, — он же пройдет там, где караваи проплывали. И, как только пароходик приблизился к острову, я загасил трубку, побежал к месту, в котором хлеб выловил, и залег на берегу за упавшим деревом. У него развилка была, вот через нее я и смотрел.

Скоро показался пароходик и шел он так близко к острову, что с него можно было доску на берег перекинуть и сойти. И кто только на его палубе ни стоял. И папаша, и судья Тэтчер, и Бекки Тэтчер, и Джо Харпер, и Том Сойер, и его старенькая тетя Полли, и Сид, и Мэри, и еще много всякого народу. Все они обсуждали убийство, но тут капитан говорит:

— Теперь смотрите внимательно, здесь течение ближе всего к берегу подходит, тело могло выбросить где-то и тогда оно застряло в кустах у кромки воды. Во всяком случае, я на это надеюсь.

Ну, мне на это особо надеяться как-то не хотелось. Все умолкли, перегнулись через перила чуть ли не над моей головой, вглядываются. Я-то их видел как на ладони, а они меня нет. А капитан вдруг крикнул: «От борта!», и пушка выпалила прямо мне в физиономию, так что я оглох от грохота, и почти ослеп от дыма, и вообще решил, что меня до смерти убило. Кабы пушку зарядили ядром, был бы им труп, который они так искали. Впрочем, я быстро сообразил, что даже не ранен, ну и слава богу. Пароходик проплыл мимо и скрылся из глаз за изгибом острова. Я слышал, как время от времени бухает его пушка, все дальше и дальше от меня, а через час, примерно, буханье смолкло. Длины в острове было три мили, и я подумал, что они добрались до его конца и прекратили поиски. Ан нет. Пароходик развел пары, обогнул остров и пошел вверх по течению с миссурийской стороны, продолжая палить из пушки. Я перебрался туда, понаблюдал за ним. Проплыв вдоль всей длины острова, он стрелять перестал и повернул к миссурийскому берегу, к городу.

И я понял, что дело в шляпе. Никто меня больше искать не станет. Я вытащил все мое имущество из челнока и разбил в гуще леса вполне приличный лагерь. Соорудил из двух одеял что-то вроде палатки, чтобы вещи от дождя укрывать. Поймал сома, вспорол ему пилой брюхо, и перед самым закатом развел костер и поужинал. А после забросил донку, чтобы у меня и к завтраку рыба была.

Когда стемнело, я покурил у костра, всем довольный; но мало-помалу стало мне что-то не по себе, и я пошел на берег, посидел там, слушая, как плещет вода, считая звезды и проплывавшие мимо бревна и вглядываясь в медленно ползшие плоты, а после отправился спать. Это самый хороший способ скоротать время, когда тебе одиноко, — вроде совсем уж тоска к горлу подперла, а заснешь — и нет ее.



Поделиться книгой:

На главную
Назад