Разговор с невидимым собеседником… Поэтам Серебряного века в этом виделось даже нечто романтическое. Вспомним строки Гумилева:
Сегодня к телефонной связи отношение более прагматичное. Для любителей «сладостных гармоний» существуют соответствующий сервис, с разными голосами и тарифами. Мы же будем говорить о том, как строится телефонный диалог деловой и дружеский. Когда-то в передаче «Радионяня» знаменитый артист Николай Литвинов учил правилам хорошего тона двух эстрадников — Лившица и Левенбука, которые по сценарию изображали неотесанных недорослей. Один, звоня другому, с ходу выпаливал: «Алика!» Литвинов терпеливо объяснял, что начинать надо иначе: «Здравствуйте! Позовите, пожалуйста, Алика».
Литвиновский вариант, естественно, лучше. Но, на мой взгляд, сегодняшним требованиям он удовлетворяет не полностью. Предположим, что вы звоните некоему значительному лицу, и говорите взявшей трубку секретарше: «Здравствуйте! Будьте добры, Ивана Ивановича». Вас с полным основанием могут спросить: «Простите, а как вас представить?» И в этом намек на вашу неучтивость. Серьезный человек не может быть анонимом, а секретарша за то свою зарплату и получает, чтобы ограждать шефа от пустых звонков.
Надо, надо представляться! При любом вступлении в официальный контакт. Даже милиционер, который спрашивает в метро у черноволосого пассажира паспорт, перед тем обязан назвать свою фамилию и должность. Если он этого не сделал, он — нарушитель закона, о чем вы можете сигнализировать в МВД.
Теперь разберемся со звонком по домашнему телефону. «Здравствуйте, можно Петра Петровича?» — «Его нет дома». — «А когда будет?» — «Минут через десять». — «Спасибо». Вроде бы нормальный диалог. Но вот вам возможное продолжение сюжета: «„Значит, через десять минут. Недолго ждать осталось“ — подумал киллер, поджидавший Петра Петровича у подъезда».
Извините за черный юмор, но наша реальность дает основания для повышенной осторожности. Звоня кому-то домой, вы вторгаетесь в частную жизнь человека. Раньше меня немного удивляло, что иностранцы, начиная разговор, первым делом называют свое имя, пусть совсем мне неизвестное. Теперь думаю, что такой этикет был бы хорош и для России.
Вот, допустим, мне нужно переговорить с бывшим однокурсником. Не беседовали мы с ним целый год, а может быть, и два. Женский голос отвечает: «Алло!» Помня, как зовут жену приятеля, я спрашиваю: «Таня?» «Нет, это не Таня», — отвечают мне сухо. — «Значит, Катенька?» (вспомнив имя дочери). — «Нет», — отвечают мне еще более сухо. Ужас! Оказывается, за это время мой старый приятель развелся, женился на Маше или Даше, а подросшая Катенька взяла в конфликте мамину сторону и с отцом уже год как не хочет встречаться. Каким я слоном в посудной лавке оказался!
Но успокойтесь! Все было не так. Услышав «Алло!», я первым делом назвал свое имя. Таня, никуда от мужа не уходившая, меня узнала, и, прежде чем позвать супруга, успела и доложить об успехах Катеньки, и справиться о моих семейных делах. Все хорошо!
Выношу на читательский суд простое предложение. Норма телефонного этикета — звонящий начинает разговор с того, что называет свое имя: «Здравствуйте, говорит такой-то».
Знаю, что некоторые не могут так начать разговор по причине застенчивости: мол, мое имя ничего вам не говорит. Говорит. В жизнь адресата вошел, пусть ненадолго, новый человек. Это маленькое событие. А может быть, с нашего разговора начнется и событие большое.
Считаю, что неправы те работники СМИ, которые, звоня по телефону, представляются не именем своим, а только местом работы: «Канал „Культура“ беспокоит…» Да подлинная культура как раз и начинается с уважения к собственной личности и к собственному имени! А то прямо как крепостные крестьяне: мы — люди господ таких-то. Недавно мне в одиннадцатом часу вечера позвонила дама, представясь именем газеты, чтобы спросить мнение об одном телефильме. Каюсь, отреагировал раздраженно и оценивать фильм отказался. Нехорошо получилось. Но, наверное, было бы иначе, если звонившая для начала произнесла свое имя (и, замечу, в скобках, озадачила бы меня не так поздно: по всем мировым стандартам незнакомым людям после девяти вечера звонить не принято).
И еще одну удочку осторожно закину. Давно приметил я, что в немецком телефонном языке нет междометия «Алло!» Человек берет трубку и произносит, к примеру: «Мюллер». Тем самым сразу вносится ясность, экономятся какие-то секунды, о которых, согласно известной песне, не стоит думать свысока. Не скрою, сам я еще не очень готов откликаться на звонок своей фамилией. Но вот мы дожили до повсеместной «повремЕнной» (не «повременной»!) оплаты телефона, и замедляющее разговор «аллеканье» начинает влетать в копеечку.
На этом пока остановимся. Тем более что у меня зазвонил телефон. Жизнь хочет мне что-то сказать, спросить, вступить со мной в контакт. Я переключаю сознание, сосредоточиваюсь — к разговору готов. Узнаю тебя, жизнь, принимаю…
Сохрани мою речь…
— Уедь на юг, — сказала Маргарита Мастеру.
Сидя перед телевизором, я ущипнул себя за руку. Нет, это не сон. Галлюцинация? Глюки, как молодежь говорит? Невозможно, чтобы Маргарита Николаевна употребила такую плебейскую форму от глагола «уехать». Повелительное наклонение от него — «уезжай». А от глагола «ехать» — «поезжай» (форма «езжай» считается просторечной, «ехай» и «едь» — недопустимыми ни при какой погоде).
Недоразумение объясняется просто. В романе эта сцена изложена косвенной речью. Мастер рассказывает Ивану Бездомному: «Она говорила, чтобы я, бросив все, уехал на юг к Черному морю…» Естественно, что в сценарии данный эпизод пришлось переделать в диалог, в прямую речь. Переделали. Только кривовато. И молодая актриса, выговаривая вульгарное «уедь», не почувствовала ошибки.
Что касается Булгакова, то он, полагаю, не обиделся бы, а расхохотался. Поскольку злополучное «уедь» в произношении совпадаете одним старинным и крайне непристойным глаголом. Он встречается в скабрезных стихах Ивана Баркова, да и Пушкин в дружеских и сугубо мужских письмах прибегал к сему скоромному словечку. Всесторонне начитанный и склонный к языковым играм Михаил Афанасьевич не стал бы писать жалобу руководству телеканала, а счел бы эту накладку очередной шуткой неутомимого Воланда.
А тот в свою очередь что-нибудь съязвил бы по поводу речевой культуры нынешних москвичей. Ибо сам являет пример дьявольски элегантной и остроумной речи. Кто только не сравнивал Воланда со Сталиным, приводя исторические аргументы и параллели! Но сравнение сильно хромает, если учесть, как цедил слова косноязычный тиран и как блещет афоризмами и каламбурами, как поэтически чувствует слово булгаковский Сатана! «Что же это у вас, чего ни хватишься — ничего нет», «осетрина бывает только первой свежести, она же последняя»… Это концентрированный, сгущенный язык русской интеллигенции и нашей литературной классики. И уж в чем едины автор и герой — это в том, что они властно внедряют в наше читательское сознание образец высокой и всесильной речи. «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», как заклинал Мандельштам, родившийся в том же году, что Булгаков…
Храним плохо. В упрощении и опошлении языка прежде всего виновны труженики слова и культуры. Многие литераторы сегодня вполне могут брякнуть что-нибудь вроде «уедь». Ограничусь буквально одним примером. На церемониях вручения литературных премий то и дело вздрагиваю от режущего слух произнесения слова «жюри» как «жури». Так говорят даже доктора филологических наук! Что, показать им авторитетный словарь, где категорически значится
Готовы поменять «жюри» на «жури» и некоторые специалисты, составители словарей и справочников. Но я навсегда запомню один из своих последних разговоров с подлинным рыцарем русского языка Михаилом Викторовичем Пановым (1920–2001). Это был филолог-новатор, даже авангардист в науке, однако он считал, что некоторые стихийные изменения в речевой практике не стоит спешить возводить в норму. В частности, он завещал не терять старинное произношение слова «жюри». Этому завету я следую, работая с молодежью, уговаривая студентов произносить «жюри» с мягким, «французским» «ж», как это раньше было свойственно русской интеллигенции.
И вообще — почему бы не поберечь благородную традицию, не продлить ее бытование? Вспоминаю, как с университетскими коллегами возвращался из Новгорода после научной конференции. В одном купе с нами ехала молодая москвичка привлекательной наружности. Имея высшее экономическое образование, девушка работает официанткой в модном ресторане. Прислушавшись к нашим разговорам, она сразу поняла, что попутчики профессионально связаны со словесностью. И решила проконсультироваться по волнующим ее практическим вопросам:
— У нас в ресторане многие говорят: «черное кофе», а я говорю: «черный кофе». Кто прав?
— Конечно, вы. «Кофе» в порядке исключения относится к мужскому роду, а не к среднему — в отличие от большинства несклоняемых существительных, обозначающих неодушевленные предметы. И это, между прочим, поддержано разговорной речью, где есть такие формы, как «кофей», «кофий», «кофеек». Вспомним опять Мандельштама: «И в мешочке кофий жареный, прямо с холоду домой: электрическою мельницей смолот мокко золотой». (Я сознательно умолчал о том, что в новом издании «Орфографического словаря» наряду с мужским родом в качестве допустимого варианта указали и средний. Немотивированная, на мой взгляд, уступка бескультурью. Мы еще поборемся за настоящий «кофе»!)
— А как надо произносить: бульон с грЕнками — или с гренкАми?
— Тут случай сложнее. Посетителям ресторана в доме Грибоедова бульон подавали исключительно с гренкАми. А одна штучка называлась «гренОк» и была мужского рода. Только так велел говорить словарь Ушакова в 1935 году. И через полвека, в 1985 году, «Орфоэпический словарь русского языка» рекомендовал ту же норму, добавив в качестве допустимого варианта «грЕнки», в единственном числе — «грЕнка». Но потом этот «допустимый» так обнаглел, так зарвался, что в 2000 году в «Словаре ударений русского языка» оказался не только главным, но и единственным. «ГрЕнки» победили. Если следовать букве закона, приходится с ними примириться. Но, ежели вам хочется сохранить в своей речи благородную старомодность, следуйте словарю 1985 года: он академический, его пока никто не отменял.
Человеку свойственно стремление выделяться, отличаться от остальных. Кто-то этого достигает, облачаясь в дорогостоящие и экстравагантные туалеты, разъезжая в роскошных иномарках, просаживая деньги на экзотических курортах. Но все это по большому счету — мещанство. «Дешевка это, милый Амвросий», как говорил автор «Мастера и Маргариты». А вот выделяться среди окружающих безупречной и элегантной речью, завещанной нам великими художниками слова, — это по-настоящему красиво. И нисколечко не предосудительно.
Побойтесь Бога!
«Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: „Ныне отпущаеши“…»
Что значат слова «Ныне отпущаеши»? И насколько уместно применил их в своей речи Федор Павлович Карамазов? В Евангелии от Луки рассказывается о праведном и благочестивом Симеоне, дожившем до трехсотлетнего возраста. Было предсказано, что он не умрет, доколе не увидит Христа. Симеон по внушению Святого Духа пришел в храм и встретил там Деву Марию с маленьким Иисусом. Взяв младенца на руки, старец благословил его и сказал: «Ныне отпускаешь раба твоего, владыко, по слову твоему, с миром…» В память об этой встрече и возник праздник Сретения, который отмечается 15 февраля.
Но каков Федор Павлович! Уж он-то не был праведником, первую жену сжил со свету, а сам умирать отнюдь не собирался. Цитируя Евангелие, он кощунствует. Причем с вызовом, с подчеркнутым цинизмом. Ну, за это он потом заплатил, как и за все остальное. Осторожнее надо обращаться со священными текстами, не стоит без веских оснований прибегать к сакральной лексике.
Телеведущий Владимир Соловьев выпустил приключенческий роман. Сюжет «страшно оригинальный» — о явлении нового мессии. Среди персонажей — автор собственной персоной, президент России и другие официальные лица. Но надо же как-то выделить полиграфический продукт среди множества ему подобных. Для этого дается название — «Евангелие от Соловьева». Есть ли в развлекательной книжке какая-то «благая весть» (а именно таков смысл греческого слова «евангелие»)? Неважно, святое слово эксплуатируется как товарный ярлык, как средство коммерческой раскрутки. Не сказать, что это смертный грех, но и от книги, и от названия за версту шибает пошлостью, шариковским неуважением к отечественной культуре.
Но в культуре-то, слава Богу, есть другой Владимир Соловьев, религиозный философ, автор книги «Оправдание добра», вышедшей в самом конце XIX века, — своего рода евангелия русской интеллигенции. Есть основание полагать, что, несмотря на слабую раскрутку, «старый» Соловьев, Владимир Сергеевич, еще составит серьезную конкуренцию шустрому телевизионному однофамильцу в личных библиотеках приличных книголюбов.
Помимо обесцененного выражения «евангелие от» есть еще набившее оскомину клише «страсти по». Вообще-то «Страсти по Иоанну» или «Страсти по Матфею» — это смертные муки, страдания Христа в изложении названных евангелистов. Любая речевая конструкция может подвергаться переосмыслению: так, первоначальное название фильма «Андрей Рублев» у Тарковского было — «Страсти по Андрею». Это глубоко религиозное по духу произведение. Герой проходит через душевные муки, и режиссер в его трагический опыт вжился. А потом еще синедрион киночиновников вдоволь поиздевался над фильмом и его создателем.
Но зачем столько штампованных (и притом совсем неинформативных) газетных заголовков производится по этой модели? «Страсти по сертификации» — ну, причем здесь страсти? Проблема сугубо деловая, решаемая в рабочем порядке. Или вот название телевизионной передачи — «Страсти по диете». Если к еде без лишней страстности относиться, да еще духовной пищей иногда подзаправляться (скажем, прочитывать утром натощак одно стихотворение Ахматовой или Цветаевой) — так тогда, может быть, и диета не понадобится?
Греческое слово «ипостась» вовсю используется в значении «роль», «амплуа», «функция». Говорим, к примеру, что бизнесмен выступает в ипостаси политика. Но неплохо при этом помнить, что исходное значение слова — «сущность, основание», и прежде всего оно применялось для обозначения лиц триединого Бога (Отец, Сын, Святой Дух). То есть данное понятие с Троицей связано. Ипостасей — три. У нас же кто-то функционирует «в двух ипостасях», а у некоторых многогранных личностей этих ипостасей и четыре, и пять бывает. Расширение значения слова — в общем, естественный процесс, но хорошо бы при этом знать исходный смысл. А то, чего доброго, начнем называть «ипостасями» разновидности воров и бандитов: карманник, домушник, «медвежатник»…
Религиозное слово «откровение» (вспомним «Откровение Иоанна Богослова», иначе именуемое «Апокалипсисом») сплошь и рядом используется в значениях «открытие» и «откровенность». Ничего страшного, конечно, но в слишком бытовых, приземленных контекстах высокое слово профанируется. «Откровением для нее оказался роман между ее мужем и ближайшей подругой». Слово явно не на месте.
Я далек от религиозного пуризма. Самые святые слова могут находить бытовое применение, чему свидетельство — пословицы и поговорки. «Бог любит троицу» — это не совсем по Священному Писанию, но фольклор церковному суду не подлежит. Речь о том, что цитаты из Ветхого и Нового Завета, что словарь церковных обрядов — яркая краска в нашем языке. И хорошо, чтобы краска эта не тускнела от неаккуратного использования.
Кстати, с каким «г» вы произносите слова «Бога», «Богу»? С простым, «взрывным», таким, как в слове «дорога»? Что ж, это современная норма, только в именительном падеже говорится «Бох» (не «Бок»!). А есть еще старинная традиция произношения косвенных падежей этого слова с так называемым «г» фрикативным. Это звук, с которым южане выговаривают слово «город», Горбачев с ним свою фамилию произносит. Лингвисты сей звук обозначают греческой «гаммой» или латинским «h». Обязателен он в междометиях «aha!» и «oho!», а также в слове «буhалтер». Так вот, я предпочитаю говорить: «Boha», «Bohy», как это было принято в доатеистические времена. Потому что есть такая конфессия — историко-филологическая, и у нее немало последователей.
Да здравствует женский род!
Очередное ток-шоу на вечную тему: как похудеть? Молодая женщина, преуспевшая в этом деле и по габаритам сильно напоминающая узницу концлагеря, гордо заявляет: «Я — вегетарианец!»
Что ж, каждый имеет право на отказ от мясной пищи. А вот отказываться от существительного женского рода в данном случае нет решительно никаких оснований. Правильно будет: «Я — вегетарианка», и никак иначе. «Певица», «студентка», «спортсменка», «учительница» — если уж есть в языке возможность обозначить лицо с учетом его пола, то зачем обеднять палитру нашей речи?
И так у нас предостаточно слов, не имеющих необходимых параллельных образований. «Врач», «доцент», «редактор», «менеджер» — из этих «мужских» слов боги языка, к сожалению, не вынули по ребру, чтобы изготовить женские варианты. Отсюда — масса неудобств. «Врач сказала» — звучит вульгарно, а разговорная форма «врачиха» все-таки неуважительна. Непочтительны и варианты на — «ша»: «профессорша», «деканша» (есть даже шутливое «замша» — в пандан к сокращению «зам»). К тому же они создают некоторую двусмысленность, поскольку «ша» в прежние времена обозначало жен соответствующих лиц: есть же «капитанша» Василиса Егоровна в «Капитанской дочке», разные «губернаторши» у Гоголя и Достоевского.
Вспоминается карикатура из журнала «Крокодил» времен моего детства. Очкастая особа в строгом костюме и с портфелем в руках говорит подруге: «Поздравь меня, я теперь доцент». А та, разодетая дамочка с собакой на поводке, отвечает: «Подумаешь, я уже профессорша!» Пожалуй, молодым читателям юмор ситуации может оказаться непонятным, поэтому на всякий случай объясню: в те времена женщина, выйдя замуж за профессора, становилась материально обеспеченной и могла сидеть дома.
Приходится как-то выкручиваться, чтобы избежать неловкости. Скажем, добавлять к названию профессии имя: «врач Анна Петровна сказала», «менеджер Иванова позвонила». А самая странная ситуация сложилась с наименованиями женщин-литераторов. Некоторые почему-то считают, что слова «писатель» и «поэт» не должны иметь женских суффиксов. Между тем еще Даль в своем словаре вслед за «писателем» указывал женский вариант и и приводил пример: «В последнее время у нас явилось много писательниц» (хотя, заметим в скобках, женская проза XIX века массовым явлением отнюдь не была). Потом возникло у нас и слово «поэтесса» — по аналогии с западноевропейскими языками. Тем не менее извечный российский «сексизм» (то есть дискриминация по половому признаку) привел к сомнительному утверждению, что, мол, если дама пишет настоящие стихи, то она должна именоваться не «поэтесса», а «поэт». Да, так сказать, мужская логика. А не общечеловеческая.
В середине семидесятых годов широко обсуждалось стихотворение Евгения Евтушенко о Маргарите Алигер, начинавшееся словами: «За медом на Черемушкинском рынке поэт стояла…» Далее там шли фразы: «Поэт прославлена была когда-то…», «Поэт когда-то родила двух дочек…» Наконец на приглашение автора сесть к нему в машину — «поэт подумала и отказалась». Как лингвистический эксперимент это было занятно. Известный своим остроумием литературовед Зиновий Паперный сочинил такую вариацию на эту тему:
Пародия, конечно, сугубо шуточная, но, вспоминая ее, думаешь, что, может быть, и не стоит женщин «возвышать» до мужского рода. Не позволить ли им оставаться поэтессами? А совсем недавно Юнна Мориц, бросая вызов «маскулинному» мышлению, демонстративно выбрала для себя титул «поэтка». Тоже забавно.
В энциклопедиях и словарях на этот счет разнобой. Согласно одним справочникам, Ахматова — «поэт», согласно другим — «поэтесса». Ладно, как-нибудь этот вопрос утрясется сам собой, тем более что сия профессия становится редкой — как бы совсем не ушла из жизни! Актуальнее другая проблема: как нам теперь называть деловых и «продвинутых» женщин? В разговорной речи и в языке СМИ встречаются варианты: «бизнесменка», «бизнесменша», «бизнесвумен», «бизнес-леди». Посмотришь на все это, примеришь, а брать не хочется: изящества нет. Подождем нового завоза лексического товара.
И все-таки хорошо, что язык наш не бесполый. Вячеслав Иванов в 1910 году сочинил стихотворение «Славянская женственность»:
А десятью годами позже Илья Сельвинский (которого мы как-то подзабыли, а между тем изобретательный был поэт, его ценил даже скупой на похвалы Набоков) продолжил тему:
Вот сколько можно прелести извлечь из того факта, что глаголы у нас в прошедшем времени изменяются по числам, а в единственном числе — по родам!
В цивилизованном обществе женщина и мужчина имеют равные права. Но для высокоразвитого мужского сознания женщина, так сказать, «равнее». Она имеет право проходить в двери первой и не пугаться, когда ей в метро уступают место. Право не таскать шпалы и не браниться матерными словами.
Право не скрывать свои эмоции и вызывать восхищенные взгляды.
С чего начинается книга?
Ясное дело — с названия. В нем зерно, главная суть того, что нам предстоит прочитать. По нему мы часто судим, стоит ли вообще открывать книгу.
Для высокой словесности название — это художественный образ, это духовный «мессидж», послание автора современникам и потомкам. Помню, как в детстве услышал я по радио, что писателя по фамилии Пастернак поносят за «антисоветское сочинение» «Доктор Живаго». Первой реакцией было удивление: что дурного в романе с таким названием? «Доктор» — это врач, «Живаго» — от слова «живой». Врачеватель всего живого — это человек хороший, нужный людям и стране! Адвокатом писателя выступил сам русский язык.
Войти в язык — вот высшая задача художника, когда он ищет имя-эмбрион для своего будущего творения или раздумывает, как окрестить шедевр, уже родившийся.
Совсем иначе обстоит дело в коммерческом книгопроизводстве. Сижу я как-то в одном богатеньком издательстве, где выходит красивый том Высоцкого с моим предисловием. Серийный формат беспощаден, стихов и песен оказался перебор, приходится сокращать, резать по живому. Неприятная процедура. А тут еще из соседней комнаты заглядывает молодой сотрудник в твидовом пиджаке — посоветоваться с толковыми женщинами-редакторами насчет названия очередного дамского детектива. Про что там — неважно. Ему надо на типовое изделие наклеить подходящий «лэйбл», чтобы удачнее впарить покупателю. Самой детективщице глубоко наплевать на имя ее детища: обзовите как хотите, меня только гонорар интересует. Товар тут производится отнюдь не штучный. Как будто это не книги, а колготки. Причем халтурные, которые очень быстро «поползут».
Впрочем, в назывании популярных детективов прослеживаются любопытные тенденции. Старомодная Александра Маринина дает своим произведениям названия «сурьезные»: «Каждый за себя», «Когда боги смеются», «Смерть ради смерти». Надеется попасть в школьную программу… Или хочет, по крайней мере, окончательно закрепиться в статусе «русской Агаты Кристи». Одна ее книга названа «Пружина для мышеловки»: к Агатиной «Мышеловке» приставлена российская пружина. Боюсь только, что лопнет она раньше времени.
Иначе действует Дарья Донцова. «Гадюка в сиропе», «Привидение в кроссовках», «Маникюр для покойника», «Надувная женщина для Казановы»… Сами названия извещают, что все это предметы одноразового использования. Прочитал — и забыл в электричке. На полку в своем доме это не поставишь.
А как дела с названиями в нынешней серьезной словесности? Когда нас спрашивают, что стоит почитать, то приходится приводит не только имена, но и конкретные произведения. И их заголовки отнюдь не всегда впиваются в память собеседника. А иной раз вызывают какие-то побочные ассоциации. Упомянешь, к примеру, «Кысь» Татьяны Толстой, а тебе в ответ: «Как же, как же, читал. И „Кысю в Америке“, и „ИнтерКысю“». Имеется в виду целый цикл романов про кота по кличке Кыся, написанных Владимиром Куниным, создателем легендарной «Интердевочки». Случайное совпадение? Никто не виноват?
И все-таки… Не отвечает ли автор, выбирая название, за все возможные переклички с предшественниками и современниками? Никак не пойму, почему маленького героя в романе Олега Зайончковского «Петрович» называют по отчеству — не мотивировано это ни логически, ни психологически. Зато неизбежно вспоминаются Петрович на карикатурах Андрея Бильжо и писатель Петрович из романа Владимира Маканина «Андеграунд, или Герой нашего времени». Вот, кстати, название многозначное и дерзкое, с намеком сразу и на Достоевского («Записки из подполья» по-английски именно «Underground» именуются), и на Лермонтова.
Здорово умел придумывать названия Набоков. «Лолита» — это слово с восторгом произносит до сих пор все читающее человечество. И не беда, что Владимиру Владимировичу нобелевские бюрократы так и не дали премии. Награда в том, что читают. Об этом «Дар» — роман с предельно простым и емким названием. А «Приглашение на казнь»? В самом заглавии — целая концепция советской истории.
Мне сейчас вспомнился рассказ Набокова «Тяжелый дым». Молодой русский эмигрант в Берлине тридцатых годов задумчиво разглядывает свою полку, где стоят «любимые, в разное время потрафившие душе книги». И перечисляются они без имен авторов — названия сами за себя говорят: «Шатёр», «Сестра моя жизнь», «Вечер у Клэр», «Защита Лужина», «Двенадцать стульев».
Напомню: «Шатёр» — последняя книга Гумилева, вышедшая незадолго до гибели поэта. «Сестра моя жизнь» — это Пастернак, к которому вообще-то Набоков относился ревниво, но книгу стихов семнадцатого года не любить невозможно: жизнь — сестра не только Пастернака, но и того же Набокова, и наша с вами. Вот названьице-то! «Вечеру Клэр» написал Гайто Газданов, эмигрант и в то время явный набоковский конкурент. Красивый жест — похвалить соперника. Ну, и себя самого не забыл писатель при составлении «золотой» книжной полки: «Защита Лужина» — это же набоковский роман. Как говорится, без ложной скромности, но с каким достоинством и тактом!
Вполне возможно, что сейчас нечто вроде «Тяжелого дыма» пишет какой-нибудь современный прозаик. И там тоже будет книжная полка молодого интеллектуала с любимыми книгами. Интересно: какие названия произведений нынешних поэтов и прозаиков туда попадут? Кто сумел потрафить читательской душе?
Лишь чистым детям
Сквернословие одержало очередную победу. Я имею в виду провал внесенного Николаем Губенко в Мосгордуму законопроекта об ужесточении наказаний «за употребление ненормативной лексики, жаргонных и сленговых выражений». Причина очевидна — все тот же революционный утопизм, вера в светлое будущее «по указу». Следуя примеру Замятина и Оруэлла, попробовал я виртуально осуществить губенковскую идею. Вообразил себя честным милиционером, облеченным полномочиями, и стал гулять по городу, прислушиваясь к речи москвичей и гостей столицы. Кто матерится — тот хулиган, подлежащий задержанию. За четверть часа я «арестовал» полсотни лиц обоего пола и на этом остановился. Если «процесс пойдет», только им и должны будут заниматься все органы правопорядка и все суды. Да и то не справятся. Надо ли нашему отечеству еще раз «Кафку делать былью», на этот раз под лозунгом борьбы «за чистоту языка»?
У матерщины тут же нашлось немало идейных защитников. Они стали блистать эрудицией, цитируя в газетах и по радио пушкинские строки с непристойными словами и выражениями. Что ж, с подлинным верно. Есть такие слова в эпиграммах, в шуточных стихах, в письмах. Но что-то я не припомню, чтобы Пушкин, Вяземский и Соболевский беседовали на балу, перемежая свои речи «артиклем» «блин». Гигиену устной речи они блюли.
В споре с незадачливым бывшим министром приводились также байки о Фаине Раневской, умевшей виртуозно шокировать матерком. Но это все-таки из другой оперы. То, что к лицу Раневской, спросившей: «Ничего, что я курю?», когда режиссер нечаянно застал ее в костюме Евы, отнюдь не к лицу депутатам и бизнесменам в дорогих костюмах и с галстуками. Есть мат богемный, а есть плебейский. И если вы не играете на сцене и не поете под бас-гитару, то попадаете именно во вторую категорию.
С защитниками сквернословия солидаризоваться не тянет. Но и с «борцами» тоже. Очень уж они мне напоминают того анекдотического генерала, который публично отчитывал своего денщика за одно грубое словцо, прибегая к трехэтажным конструкциям. Стоит различать базис и надстройку, понимать, что качество речи во многом зависит от качества жизни. Не лучше направить государственный пафос на устранение социальных причин языкового бескультурья?
Когда-то, во времена жестокой советской цензуры, повышенный интерес к нецензурной лексике был проявлением свободомыслия. Во второй половине шестидесятых годов студенты филфака МГУ даже затеяли своеобразный лингвистический кружок по изучению этой части «великого и могучего». Сей эпизод описан в моем «Романе с языком», могу к этому добавить, что некоторые участники кружка потом сделались известными литераторами. Исследуя потаенные пласты родной речи, мы тогда гордо цитировали фразу Ахматовой: филологи имеют право произносить любые слова. С увлечением читали раскрепощенную во всех отношениях повесть Юза Алешковского «Николай Николаевич» и прочую неподцензурную прозу.
Во времена перестройки и гласности все преграды рухнули, и общественная потребность в непотребных словах была удовлетворена с избытком. Академические словари еще проявляли сдержанность. Толковый словарь Ожегова разделился на два лагеря — подобно МХАТу и Театру на Таганке. В версии Н. Ю. Шведовой он теперь содержит слова на буквы «г» и «ж» (но не более), в другом варианте блюдется стерильная чистота. Но сколько вышло менее научных, но зато более смелых словарей! Книжный рынок ими уже перенасыщен. Появились академически откомментированные издания старинных текстов: «Стихи не для дам», сочинения Ивана Баркова и все, что этому автору приписывается. Иные из этих опусов остроумны, иные, вроде скабрезной переделки «Горя от ума», просто бездарны. Научному изучению, конечно, подлежит все, что написано, но, право же, нет особенных оснований утверждать, что мир матерной речи — это целая вселенная, полная загадочной прелести.
Еще менее выразительным стало щеголяние непристойными словами в современной поэзии и прозе. Попросту говоря, матерщина выходит из моды, становится унылой данью литературной рутине. «Шум времени» одним матом не исчерпывается. Придется писателям прислушиваться и к другим звукам жизни. Нынешним литературным новобранцам я бы уже не советовал слепо следовать тем авторитетным ветеранам, что сегодня глубоко завязли в занудно-многословной «кобелятине». Как говорил Блок: «Лишь чистым детям — неприлично их старой скуке подражать».
Кстати, о детях. В литературе все-таки есть одна заповедная территория, куда заносить нецензурную лексику не принято, причем без всяких законодательных актов. Это книжки для детей и подростков. Именно они могут стать противовесом грязному «языку улицы», дать начинающим читателям пример речевой свободы и раскованности. Как Чуковский и Хармс с их бесшабашной парадоксальностью. Как лагинский старик Хоттабыч, который почтительно именовал юного друга «Волька ибн Алеша», а его злоречивого одноклассника обрек на «гавканье» вместо привычной брани. (Вот бы такого волшебника напустить на нынешнюю взрослую публику!) Может быть, и в нашем веке появятся столь же веселая мифология и такой же легкий, чистый язык.
Обыватель, чиновник, гражданин…
«Я — обыватель». Невозможно было услышать такое лет пятнадцать назад, когда тысячи защитников перестройки и гласности заполняли Манежную площадь, скандируя лозунги типа «Если мы едины, мы непобедимы». Обывателем тогда считался тот, кто на демократические митинги не ходит. То есть, по словарю Ожегова, «человек, лишенный общественного кругозора, живущий только мелкими личными интересами».
Отмечалось в словаре и другое значение — «городской житель», но с оговоркой: «в царской России». Старинный глагол «обывать» означал «жить, проживать, обитать». Так он объясняется у Даля, причем стоящее рядом слово «обыватель» только жителя и обозначает, без всяких там сарказмов. Но не всегда стоит пользоваться историей слова как главным аргументом. Ведь, скажем, «негодяй» и «негодник» в давние времена означали рекрутов, непригодных к военной службе. Однако теперь, защищая своего отпрыска от нежеланного призыва, уже никто не будет упрашивать военкомат признать юношу «негодяем». Меняются значения слов, и мы все в этом процессе принимаем участие.
Русская литература с ее нравственным максимализмом еще в царское время придала словам «обыватель» и «мещанин» презрительный смысл. Кто не писал школьных сочинений про щедринского «премудрого пискаря» (в текстах классика он все еще пишется через «и» — в отличие от простых, неаллегорических пескарей) с его обывательской ограниченностью! Гордый Блок возвышался над «читателем и другом», не знающим ничего, кроме «обывательской лужи». Так достали бедного обывателя, что Саша Черный даже взял его под защиту:
Это из «Жалоб обывателя», опубликованных в журнале «Леший» в 1906 году. Через сто с лишним лет стихотворения зазвучало вполне современно. Не под силу каждому из нас решать мировые проблемы и «обустраивать Россию» — справиться бы как-нибудь со своими личными, сиюминутными, «мелкими» задачами! Вот и звонят люди на радио, пишут в газету, начиная свои вопросы словами: «Я как обыватель хочу знать про реформу ЖКХ». То есть как простой человек, которому надо сводить концы с концами. Или просят говорить с ними без научной зауми, без мудреных терминов: объясните мне, обывателю, что такое птичий грипп или, скажем, компьютерный вирус. «Обыватель» приобретает новое значение «неспециалист». Что ж, в известном смысле абсолютное большинство людей — это обыватели, люди, не обремененные ни большими денежными средствами, ни большими знаниями и умениями.
Невеселая, конечно, точка зрения, но реалистичная. Не то, что в советское время, когда от всех требовали духовного горения, а «обывателя» объявляли врагом. Маяковский в поэтическом экстазе заявлял от имени самого Маркса: «Страшнее Врангеля обывательский быт» и призывал свернуть головы канарейкам. Птички, конечно, были ни в чем не виноваты, а под знаменем борьбы с «мещанством» головы пошли сворачивать и обывателям, и общественно активным людям.
Реабилитировано ли слово «обыватель» навсегда? Не уверен. К тому же робкая прелюдия «я как обыватель» часто звучит «не по делу», мы просто не привыкли отстаивать свои права и зачем-то принижаемся. Да мы с вами многое можем не просить «как обыватели», а требовать как граждане своей страны! Довольно нелепо писать: «Как обыватель хочу знать правду о событиях в Беслане». Если вас этот вопрос волнует, значит, вы совестливый гражданин. Выше голову!
И уж совсем не к лицу маска «обывателя» народным избранникам. Есть в Государственной Думе одно ответственное лицо, которое явно злоупотребляет модным выраженьицем: «Я не экономист, а простой обыватель, которого больше интересует, когда правительство повысит минимальный размер оплаты…» Не надо лукавить: к «простым обывателям» вы не принадлежите хотя бы по материальному статусу.
С ними вы смыкаетесь разве что по уровню речевой культуры, но мы сейчас не об этом. В парламенте все-таки нужны не «простые обыватели», без определенного уровня экономических знаний там, пожалуй, и делать нечего.
И уж поскольку речь зашла о «больших людях», то хочется коснуться истории слова «чиновник». С ним произошла совершенно аналогичная метаморфоза. В том же ожеговском словаре «чиновник» как «государственный служащий» изображен только «в России до 1917 г.». А современное значение — исключительно ругательное: «человек, который ведет свою работу равнодушно, без интереса, бюрократически». Теперь, однако, средства массовой информации называют чиновниками всех, кто сидит в важных кабинетах и решает важные вопросы. Не становится ли это слово стилистически нейтральным? Не потеряет ли оно оттенок отрицательной оценки? Тем более что отнюдь не все чиновники «до 1917 года» были болванами, карьеристами и лихоимцами. Водились среди них и подлинные сыны отечества. В общем, посмотрим, как дальше ляжет речевая фишка.
Каждый человек имеет право быть простым обывателем. А также простым чиновником, добросовестно справляющим свою должность. Бурная политическая активность, творческое или научное подвижничество, самоотверженная благотворительность — все это занятия сугубо добровольные. Но если смиренные обыватели и исполнительные чиновники составят сто процентов населения… Нет, никак не обойтись России без энного количества людей, которых можно определить старинным и вечным понятием — «гражданин».
«Россиянин» или «нерусский»?
«Ну, что ты как нерусский?» Такое присловье помню со времен детства, ребята во дворе часто так говорили. В смысле: какой ты бестолковый, русского языка не понимаешь!
Никакого национализма. Вроде бы. В ту пору, как сейчас многие говорят, все люди были одинаково советскими. Дескать, мы и не разбирали, кто есть ху. Но вот я по-набоковски командую: speak, memory! Память, говори! В моем родном городе Омске, в том числе и в моем дворе, обитали представители разных национальностей: русские, украинцы, евреи, татары, немцы… В соседнем подъезде, помнится, жили братья Вова Фриц и Толя Фриц. Из-за отца-немца клички получили. Значит, даже дети различали друг друга по этническому признаку.
Все народы многонационального отечества были равны, но один был всех «равнее». Не ведать или не помнить этого — не знать подлинной истории СССР. Дореволюционное «инородец» сменилось на советское «нацмен», которое потом было тактично выведено из обихода. Но понятие-то оставалось. Скажем, при вхождении в высшие слои партийной элиты советский VIP, у которого в паспорте значилось: «украинец», почему-то перекрашивался в «русского». Я уж не говорю о представителях тех национальных меньшинств, которым было трудно устроиться на скромную должность журналиста, редактора или преподавателя. Тем, кто их туда рекомендовал, циничные кадровики выговаривали с юмором: «Что вы нам все французов присылаете?» А иногда и открытым текстом заявляли: «Есть сомнения насчет чистоты крови». Было это, было в блаженную эпоху Брежнева и колбасы по два-двадцать.
Как-то прочитал я в газете «День литературы» следующий ностальгический пассаж: «Одну из своих операций я пережил в 1966 году, сорок лет назад, в Красноярске. Когда очнулся, вижу — капельница стоит, рядом, из которой кровь переливали. Я скосил глаза, смотрю — фамилия донора. Нерусская. И затревожился. Думаю, как же я теперь писать-то буду. И не повредит ли это мне, русскому человеку. А к тому времени у меня хоть две маленькие книжечки, но все-таки вышли. Ну, слава Богу, обошлось».
Рассказано, конечно, в шутливом тоне, но как-то не смешно. И даже грустно, особенно если учесть, что автор процитированных строк — Валентин Распутин. Бога поминает, а христианского принципа «несть ни эллина, ни иудея» не разделяет — даже на медицинском уровне. Жаль.
Но присмотримся к слову «нерусский» с чисто лингвистической точки зрения. С частицей «не» существительные и прилагательные пишутся слитно, если их можно заменить синонимами без частицы «не». Если кровь «нерусская», то какая? Татарская? Еврейская? Как-то выходит, что само слово «нерусский» не годится для благородно-интеллигентной речи. Правда, в прежние времена были у нас учебники «для нерусских школ» (то есть для таких, где преподавание велось на других языках), но потом от него отказались, заменив на формулу «для национальных школ».
Выскажу свое мнение без обиняков: подлинный русский интеллигент строит свою речь так, чтобы не касаться этнического происхождения собеседника. Если тот сам хочет поведать о национальных корнях — этого его дело. Но разговаривать с кем бы то ни было как с «нерусским» — недостойно. Потому и возникла после естественной смерти сочетания «советский человек» практическая проблема: как именовать граждан Российской Федерации? «Дорогие россияне!» — обращался к нам Борис Ельцин, эту формулу унаследовал и его преемник.
Однако в быт старинное слово входит как-то неуверенно. Показательно, что в новых изданиях словаря Ожегова оно значится во множественном числе: «россияне». «Я — россиянин» — так говорить люди почему-то стесняются. Слишком торжественно, слишком пахнет восемнадцатым веком. Да и как перевести? Над английским языком мы не властны, не внедрим туда «Rossiyanin», все равно они будут писать и говорить «Russian».