— Такого рода взгляды — результат опыта и наблюдений над превратностью судьбы, — ответила Регина. — Я полностью разделяю их, и меня радует, что это сходится с вашим мнением.
Тут хозяйка с беспокойством взглянула в окно.
— Доктор, — сказала она, — пойдемте, приведем из сада девочек. Ванда сегодня слишком много гуляла, не повредит ли ей это?
— Я как раз собирался вам это сказать.
— Как себя чувствует Ванда? — спросил Стефан.
— Не хуже и не лучше, — ответила пани Зет. — Она ходит, даже бегает и смеется; ведь по натуре это прелестный ребенок, и недуг нисколько не ожесточил ее. Но все та же пугающая бледность, кашель, боли в груди. Тяжкое горе послала мне судьба, — добавила она с грустью.
— Может, молодость победит болезнь, — в утешение ей сказала Регина.
— Я надеюсь, — молвила пани Зет, — но меня охватывает смертельный ужас всякий раз, как я подумаю, что ее мать, моя бедная дочь, угасла совсем молодой от той же болезни.
В глазах старушки блеснули слезы, а озабоченный доктор поспешно произнес:
— К чему предаваться мрачным мыслям? Лучше давайте возьмем Ванду, пусть она отдохнет.
Они вышли в сад. Стефан и Регина остались вдвоем.
Регина встала у открытого окна, а Равицкий молча остановился подле нее.
Среди зелени голубыми облачками мелькали платья двух девушек, а рядом на фоне кустов изредка выделялся темный сюртук сопровождавшего их мужчины.
Под окнами, на клумбах, в золотистых лучах солнца покачивали пестрыми головками гвоздики, резеда и маргаритки, распространяя благоухание по всему саду.
— Я рад, — как бы отвечая на последние слова Регины, произнес Стефан после минутного молчания, — что мы с вами сходимся во взглядах на жизнь. Меня только удивляет… — И, словно затрудняясь закончить свою мысль, он остановился.
— Что? — спросила Регина, смело поднимая на него вопрошающий взор.
— Меня удивляет, — закончил Стефан, — что вы еще совсем молоды, и у вас столь зрелые суждения.
— Мне кажется, — прервала его Регина, — человек может стать зрелым и в молодые годы, точно так же, как, пройдя долгий путь и приобретя опыт, можно сохранить молодые силы и не утратить пыла юности.
— Конечно, — согласился Стефан. — Вы соединяете в себе молодость и зрелость, две величайшие силы и два величайших достоинства.
— Жизнь — великий созидатель, — коротко ответила молодая женщина.
Стефан внимательно посмотрел Регине в лицо, которому опущенные на букет глаза придавали выражение грустной задумчивости.
— Вы, верно, много страдали, — тихо произнес он после долгого молчания, сдерживая волнение.
— Да, — ответила Регина.
Минуту они смотрели друг на друга тем немым выразительным взглядом, которым душа одного читает в душе другого; глаза женщины говорили: «Я в твоей власти!» — а глаза мужчины отвечали: «Беру тебя!»
Они не заметили, как пани Зет и доктор вернулись и сели у другого окна.
В саду раздался веселый смех, быстро промелькнули два голубых платьица, и через двери, ведущие в сад, вбежали две молоденькие девушки, а за ними на пороге появился улыбающийся Генрик Тарновский с большой пунцовой розой в руке.
— Бабушка, дорогая бабушка, — восклицала стройная, очень бледная девушка с золотыми, светлыми, как лен, локонами, — я хочу пожаловаться на пана Генрика! Он сорвал мою лучшую пунцовую розу!
Сказав это, она опустилась перед бабушкой на колени и прижалась к ней головой.
— Хотя это неучтиво, — отозвался Генрик, — но я вынужден опровергнуть слова Ванды; она сама сорвала розу, а я только взял у нее цветок.
— Да, я сорвала ее сама, — воскликнула девушка, поднимая на молодого человека большие небесно-голубые глаза, — но я видела, что вы намеревались сделать это, а намерение и дело — одно и то же, правда, бабушка?
— Правда, — улыбаясь, подтвердила старушка и провела ладонью по светлым кудрям внучки, — однако помиритесь, ведь беда невелика. На месте этой розы расцветут другие.
Вдруг девушка закашлялась и спрятала лицо в коленях у бабушки, ее хрупкая, стройная фигурка содрогалась от раздирающего грудь кашля.
Все умолкли, веселое лицо Генрика омрачилось. Его глаза встретились с глазами доктора, который, хмуро сдвинув брови, стоял подле бабушки и внучки.
— Вы устала, Ванда, — промолвил медик, наклонясь к девушке, стоящей на коленях у ног пани Зет. — Сядьте, отдохните.
Он подал Ванде руку, и она, все еще кашляя, встала с улыбкой и села у окна, у которого до этого стояли Стефан и Регина.
Равицкий подошел к озабоченной старушке и заговорил с нею. Регина беседовала с доктором и сестрой Ванды. Тарновский остановился против девушки — она была все еще бледна после приступа кашля, но уже улыбалась.
— Вы не сердитесь на меня за то, что я отнял у вас розу? — спросил он.
Девушка взглянула на него без улыбки, и лицо ее омрачилось.
— О нет, — ответила она тихо, — возьмите ее и спрячьте. Когда я буду далеко, далеко отсюда, она напомнит вам обо мне.
— Я хотел бы, — прошептал Генрик, — никогда не быть далеко от вас.
— Пан Генрик, — медленно промолвила девушка, глядя ему в лицо ясным, грустным взглядом, — на розовых кустах, когда увянут цветы и опадут пожелтевшие листья, на следующую весну расцветут новые розы, еще более прекрасные. Но человек, который оставит эту землю, никогда не вернется назад, не правда ли?
Она прижала руки к груди и посмотрела на небо, а Генрик, не сводя с нее глаз, быстрым движением поднес к губам пунцовую розу.
Регина в это время прощалась с хозяйкой.
— Прости меня, милая Регина, — говорила ей старушка, — что я редко навещаю вас, но я страшная домоседка, и даже твое милое общество и занимательная беседа не могут вытащить меня из моего тихого уголка. Вместо себя я буду присылать к тебе внучек, а тебя прошу бывать у меня почаще.
Как бы подтверждая бабушкины слова, Ванда подбежала к Регине, обняла ее и крепко поцеловала в щеку.
— Может быть, вы придете к нам сегодня вечером? — спросила Регина, подавая руку Равицкому.
Инженер молча поклонился, а Генрик пригласил и доктора зайти к ним.
Через несколько минут инженер и доктор также покинули гостиную. Сестра Ванды бродила среди клумб, рвала цветы и напевала песенку, а Ванда присела на низенькой скамеечке у ног бабушки и, положив руки на ее черное платье и прижавшись лицом к ее лицу, тихо заговорила:
— Бабушка, любимая, скажи, почему мне и тоскливо и радостно, хочется и плакать и смеяться, а мысль о смерти страшит, как никогда раньше.
В ответ старушка ласково отвела со лба девушки прядь волос и, пытливо посмотрев на нее, спросила:
— Давно ты это чувствуешь, дитя мое?
— Вот уже несколько дней, — шепнула девушка, — с тех пор, бабушка, признаюсь тебе, как познакомилась с паном Генриком Тарновским.
— О чем же вы с ним беседуете?
— О чем? Вчера вечером, например, когда ты говорила с Региной, а Зося с подружками гуляла в саду, мы сидели с паном Генриком у открытого окна, смотрели на небо и звезды, и он рассказывал, что на Украине небо синее-синее, а звезды светят ярче. Он очень любит свою Украину! Он говорит, что часто один ездит верхом, и конь несет его как ветер по широкой степи, а в степи тихо, торжественно и вольно. Изредка блеснет только беленькая деревенька, и ветер донесет оттуда грустную украинскую песенку или из-за древнего кургана вырвется вдруг вихрь, засвистит, завоет, поднимет до неба тучи песка, а потом снова наступает тишина и молчание, и всадник остается один на один с небом, могилами и любимым конем. Когда он об этом рассказывал, с неба упала звезда. Я взглянула на него, и мне показалось, что на лицо его упал свет этой звезды, — так светло оно было, так блестели его глаза. Под конец Генрик шутливо прибавил: «Видите, Ванда, какова Украина! А что вы можете сказать о своем болотистом Полесье?» И так мне, бабушка, стало обидно за наше Полесье! Как-никак это мой родной край, и я не знаю, почему люди его так окрестили, ведь и в нем есть своя прелесть. И я, как могла, начала описывать Генрику наши шумящие леса, где почти темно от густой листвы столетних дубов, а среди них пленительно сверкают белые стройные березки. Говорила о наших широких просторах, о том, как они тихи и печальны, когда их окутывает осенняя мгла, сквозь разрывы в которой лишь изредка виднеются маленькие деревушки и верхи высоких кладбищенских крестов; о красивых усадебных парках, о плывущих издалека после захода солнца унылых песнях и торжественных звуках пастушеских свирелей.
Я говорила долго, мне хотелось убедить Генрика, что сторона наша не бесцветна и не убога, Когда я замолчала, он спросил: «Вы очень любите свое Полесье, Ванда?» А я ответила: «Разве можно не любить тех мест, где мы увидели свет, где пробудилась наша душа, где каждый уголок до боли знаком, как близкий друг?» — «Теперь и я люблю Полесье», — сказал он и так, бабушка, посмотрел на меня, что мне захотелось и плакать и смеяться. Но нашу беседу прервал этот несносный кашель. Когда он начинает меня мучить, перед моими глазами встает смерть, которая так рано унесла маму. Раньше это чудовище вызывало во мне грусть, а теперь меня охватывает такой страх, что я убежала бы на край света. Я чувствую, как слабею, мне с каждым днем становится все хуже, и здешние воды нисколько не помогают. Бабушка, милая, неужели в груди моей поселилась неотступная смерть? Мне ведь всего восемнадцать, а жизнь так прекрасна, особенно теперь.
И девушка обняла старушку, зарылась лицом в складки ее черного платья, прижалась, словно ища у нее защиты.
— Дитя мое, — тихим, дрожащим голосом промолвила старушка, одной рукой обняв девушку за талию, а другой гладя ее волосы, — гони от себя мрачные мысли, подними гордо бедную свою головку и не пытайся проникнуть тревожным взором в неведомое будущее, а отважно прими то, что тебе суждено, — и хорошее и плохое. Твоей симпатии к пану Тарновскому я не порицаю, — он умен и благороден, а я всегда тебе говорила, что любовь к такому человеку может возвысить и осчастливить женщину. Ты молода, богата, будешь, а может, и уже любима, — значит, у тебя есть все для того, чтобы прожить счастливо жизнь. Быть может, тот, кому все подвластно, изгонит из твоей груди злосчастную болезнь, и к тебе придет счастье, которого ты, мое дорогое дитя, достойна. Благослови тебя Господь!
Ее дрожащий голос становился все тише и тише, и при последних словах две слезинки выкатились из ее глаз и затерялись в густых кудрях девушки.
В этот миг в окно ворвался луч заходящего солнца и золотым обручем обвился вокруг головы юной девушки, еще совсем ребенка, и седой женщины, словно хотел навсегда связать молодость и старость, стоящие на краю могилы.
Тот же золотой свет заката заливал маленькую гостиную, где, возвратясь от пани Зет, сидела Регина с братом. Молодая женщина вынула из букета, стоящего на столе, красный цветок и, подойдя к зеркалу, воткнула его в волосы.
— Браво, Регина! — вскричал Генрик. — Цветок в волосах — это нечто новое! Давно не замечал я никаких перемен в твоем вдовьем наряде.
— Ах, Генрик, это пустяк, — с улыбкой ответила Регина. — Мне теперь спокойней и легче на душе; вот уже несколько дней, как я веселее смотрю на мир. Я предчувствую, меня ждет что-то радостное, чего я до сих пор была лишена.
— Чему это приписать: здешним водам или здешнему обществу? — шутливо поинтересовался Генрик.
— Признаюсь тебе, Генрик, — мне нечего от тебя таить, — меня укрепляет душевно каждая встреча с паном Равицким. Этот милый человек благотворно действует на меня. Умный, серьезный, и такое у него чуткое, доброе сердце. А это редкое и прекрасное сочетание. Один его вид пробуждает во мне веру в человека, в благородство, в добро.
— Меня это нисколько не удивляет, Регина. Мужественные и благородные люди всегда оказывают на окружающих живительное влияние. Рядом со здоровым и больной чувствует себя здоровее, рядом с сильным и слабый становится сильнее.
И будто слова сестры пробудили в нем какую-то неожиданную мысль, он быстро спросил:
— Скажи, тебе нравится Ванда?
— Прелестное, обаятельное существо, — ответила Регина. — Видно, что ее воспитала по-настоящему добрая и умная женщина. Редко встретишь таких милых и развитых девушек. Печально, что этому красивому и доброму ребенку грозит ранняя смерть.
— Но ведь надежда есть! — воскликнул Генрик.
— Конечно, до последней минуты надо надеяться, но доктор сказал мне сегодня, что Ванде стало хуже.
Генрик не ответил. Сестра пытливо посмотрела на него, но не заметила никакой перемены на его мужественном лице.
Внезапно отворилась дверь, и в тихую гостиную впорхнул Фрычо в перчатках немыслимого цвета и со сладчайшей улыбкой на губах. Следом шел граф Август, за ним — молодой человек со светлыми, до плеч волосами, с худым бледным лицом и большими неподвижными глазами, которые он ежеминутно поднимал ввысь.
— Мы решили нагрянуть к вам сегодня, — произнес Фрычо, изящно склоняясь перед Региной в низком поклоне. — Madame! В своей бесконечной доброте veuillez pardonner notre audace[56].
— Ваш балкон, как магнит, притягивает прохожих, — сказал граф Август, исполненным достоинства жестом прижимая руку к груди.
— Планеты не могут существовать без солнца, — прочувствованно прошептал третий юноша, встряхивая длинными волосами и глядя в потолок.
— Садитесь, господа, — вежливо, но холодно пригласила Регина.
Они уселись, причем каждый старался поместиться поближе к хозяйке. На этот раз, то ли благодаря ловкости, то ли графскому титулу, рядом с диваном, где сидела Регина, оказался граф Август.
Граф был одним из тех людей, которые, несмотря на многообещающую наружность, ничего не достигают в жизни. Он был высокого роста, сложен, как Аполлон, с густыми черными волосами и правильными чертами лица. Манеры его были чрезвычайно величественны, поистине графские, — поклоны всегда соответствовали степени важности того, кому они предназначались, а жест, которым он прижимал руку к груди, — неповторим. Здороваясь, прощаясь, приглашая дам танцевать, отпуская комплименты, он всегда прижимал руку к груди. Изабелла говорила о нем: «С ect un bel homme»[57], a графиня обычно добавляла: «Le com te Auguste est vraiment auguste»[58]. Графский титул не был для него чем-то отвлеченным, он ощущал всю его значительность и оберегал свою персону, взирая на прочих смертных, не удостоенных олимпийского достоинства, точно с высоты Монблана. Он утверждал, что от чиновников пахнет чернильницей, Про инженеров, докторов, юристов говорил — ремесленники! Небогатых землевладельцев — презрительно именовал шляхтой!
Но большое состояние в его глазах искупало отсутствие титула, особенно у женщин, — он охотился за богатой невестой. Остатки его некогда значительного, унаследованного от предков состояния быстро таяли во время путешествий, предпринимаемых для посещения кулис европейских театров, за карточным столом, уходили на другие дорогостоящие удовольствия, но он с поистине философским безразличием взирал на то, как улетучиваются его деньги. «Что бы ни было, а графом я всегда останусь!» — говаривал он и в мечтах видел богатую невесту, которая взамен пожалованного титула преподнесет ему если не миллион, то, по крайней мере, сотни тысяч, с помощью которых он всегда сможет tenir dignement son rang dans le monde[59].
Третьим гостем Регины был Януш Квилинский. Его светлой памяти отец, почтенный, но весьма прозаичный шляхтич, бережливостью и изворотливостью в делах сколотивший порядочное состояние, и его светлой памяти еще более прозаичная мать, умевшая лишь читать, хозяйничать да славить Господа, дали ему при крещении простое и короткое имя Ян — он родился в день Иоанна Крестителя, а пани Квилинская особенно благоволила к этому святому. Однако юноша, одаренный от природы возвышенными чувствами, не стерпел столь тривиального имени и переименовал себя в Януша. То был его первый шаг по пути освобождения от прозы жизни. Потом он отпустил длинные волосы, стал глядеть на звезды, вздыхать по идеалу и остался таким навсегда — с возведенным горе взором и поминутно вздымающейся от вздохов грудью. Он вечно смотрел на небо и ничего не замечал на земле, кроме цветов, — лишь они в его мечтах могли уживаться со звездами, облаками и ангелами. Женщина в его представлении была не человеком, а божеством, повседневные заботы и хлопоты — мелочью, недостойной живущего духовной жизнью, солидные знания — врагом и разрушителем поэзии. У него было безмерно чувствительное сердце, но на слуг своих он орал иногда весьма прозаично, и вещие его уста осквернялись отнюдь не поэтическими выражениями. Никто не видел, чтобы Януш кого-нибудь поддержал в беде или вызволил из нужды, — зато, читая французские романы, он вытирал платочком слезы, и бурные рыдания разрывали его грудь, когда героиня гибла жертвой насилия. Сам он был вечной жертвой неразделенной любви.
Влюбленность была обычным его состоянием. Идеал в образе женщины был ему необходим как воздух и вода. И чем сильнее разгоралась страсть, причем избранницы менялись по нескольку раз в год, тем чаще затуманивались слезами его глаза, тем глубже и болезненнее вздохи вырывались из груди, тем длиннее были волосы и бледнее лицо, так что, когда чувство достигало своего апогея, он становился прозрачным и серым, как туман, и предметы его страсти, когда он к ним приближался, говорили словами Фредро[60]: «Ах! Я чувствую сырость, где-то фонтан!»
Трое молодых людей наперебой старались развлечь хозяйку, они изощряли свой ум, стремясь понравиться красивой, как они видели, свободной, как предполагали, и богатой, как оно, верно, и было, женщине.
Вевюрский рассказывал о том, что в Д. приехала новая модистка и привезла прелестные фасоны платьев и шляпок; граф Август, сопровождая свою речь величественным жестом, говорил о блестящем состоянии своих дел, о князе Н., Януш вскользь заметил, что в юдоли слез есть идеал, красотой своей затмевающий звезды на небе и цветы на земле.
Вевюрскому Регина ответила, что ее мало интересуют наряды, так как у нее есть все необходимое, а потому она не нуждается в знаменитой модистке. Аристократические амбиции графа Августа она выслушала с улыбкой; пану Янушу возразила, что, по ее мнению, все имеет свою прелесть и назначение и потому ни к чему сравнивать звезды и цветы с идеалами, о которых он говорил.
Впрочем, Регина была безразлична и даже рассеянна, часто поглядывала на дверь, будто ждала кого-то, и порой сидела с таким отсутствующим видом, словно ничего не слышала. Но по лицам гостей нельзя было заключить, что они заметили холодную сдержанность хозяйки, — все трое были слишком заняты собой. Вевюрский упивался своей элегантностью и обаятельностью, граф Август — знатностью, а Януш воображал, что он одухотворен, и никому из них не приходило в голову, что он может не понравиться.
Когда граф Август с жаром рассказывал о дуэли с маркизом де Виллье в Париже, в гостиную вошли Равицкий и доктор К.
Регина сразу оживилась, встала и, сделав несколько шагов навстречу гостям, сердечно подала руку сначала Равицкому, потом доктору.
У пришедшей ранее троицы на лицах изобразилось неудовольствие: приход Равицкого и доктора, не принадлежащих к их кругу, был для них comme l'invasion de barbares[61]. Они знали их в лицо, встречались изредка в парке, а доктора видели даже у графини, но не поддерживали с ними никаких отношений.
— Ремесленники! — с презрением прошептал граф Август, наклоняясь к Вевюрскому.
— Сброд! — прошептал в ответ Фрычо.
— Люди, лишенные поэзии, прозаичные, — вздохнул над ухом Августа Януш.
Равицкий окинул взглядом собравшихся и слегка нахмурился. Он холодно поклонился и сел в стороне около Генрика. С приходом Равицкого лицо Регины прояснилось, глаза заблестели, губы раскрылись в улыбке. Она вернулась на свое место между тремя молодыми людьми и теперь говорила чаще и дольше, даже несколько раз весело рассмеялась. Казалось, ее коснулось живительное веяние, в ней забил родник остроумия, милого веселья и еще большего, чем прежде, очарования. Однако взгляд ее все время обращался в ту сторону, где сидел ее брат со своим другом; она словно ждала, что инженер подойдет и заговорит с ней.
Но Равицкий продолжал разговаривать с Генриком. Регина даже ни разу не поймала на себе его взгляд, хотя он время от времени украдкой посматривал на нее, а когда переводил глаза на лица молодых людей, усмешка трогала его губы.
— Генрик, — потеряв терпение, обратилась молодая женщина к брату, — ты лишаешь нас общества пана Равицкого. Пан Равицкий, — добавила она с милой улыбкой, — мне хочется, чтобы вы присоединились к нам.
— Прошу прощения, но на сей раз не смогу выполнить вашу просьбу, — мягко возразил Стефан. — Я зашел на минутку, и мне надо кое о чем поговорить с вашим братом. — И он снова повернулся к Генрику.
Регина принялась болтать с гостями, но разговор, казалось, давался ей теперь с трудом, она была рассеянна, не смеялась и становилась все грустнее и серьезнее.
Когда спустя минуту она увидела, что Стефан встал и прощается с братом, на лице ее проступило выражение глубокой, нескрываемой грусти.
— Может, вы еще посидите, сейчас подадут чай, — робко сказала она, когда Равицкий пожимал ей руку.
— Не могу, меня ждут дела, — сдержанно ответил инженер и вышел. Когда дверь за ним закрылась, Регина притихла, опечалилась и лишь изредка и односложно отвечала гостям. Наконец и они заметили, что красавица загрустила и о чем-то задумалась, но нисколько не огорчилась, напротив, каждый истолковал это в свою пользу и его окрылила надежда.
«Грустит, — думал Фрычо, — это хороший знак! Мне поразительно везет с женщинами».