Леонов-Горемыка являлся, по сути, и главой, и душой писательского кружка.
В многочисленных петербургских и московских журналах выходят не только его стихи (к примеру, такие: «От тоски-злодейки/ Да от злой кручины/ Пролегли глубоко/ На лице морщины…»), но и статьи, в основном разоблачительного свойства – «Новый вид издательской аферы», «Переиздатели» (по вопросам книгопечатания). Печаталась его публицистика и за пределами столиц – скажем, в «Донской речи». Леонов-Горемыка был очень работоспособен. Переписку вел просто огромную: позже, когда профессор А.К.Яцимирский решил собрать воедино биографии русских поэтов-самородков и за помощью обратился к Максиму Леонову, то в ответ получил письма и биографии буквально «в нескольких пудах». Тысячи документов!
В начале 1890-х вокруг него образовалась группа более чем из сорока человек. С 1890 года Леонов-Горемыка переписывается с известным поэтом-суриковцем Спиридоном Дрожжиным. В 1892-м знакомится с другим поэтом – Филиппом Шкулёвым, их дружба продлится долго.
Шкулёв был на четыре года старше Максима Леоновича, давно публиковался, казался пожившим, не имел, к слову сказать, одной руки: покалечился еще мальчиком, когда работал на заводе.
«Я услышал, что в Москве <…> есть поэт-лавочник, который хорошо пишет, а сам душа-человек, – вспоминал потом Шкулёв. – Посылаю письмо и вскоре получаю ответ: “Рад познакомиться, жду 28 мая на Сокольническом кругу в 8 ч. вечера, на концерте в пользу Красного Креста, при входе”.
Прохожу на круг в указанное время, подхожу к молодому брюнету, в цилиндре, в сюртуке, в сорочке и в белых перчатках безукоризненной чистоты, словом, в буквальном смысле джентльмену и спрашиваю:
– Где я могу видеть Максима Леоновича Леонова?
– Я самый… – мило улыбаясь, ответил мне молодой человек».
Так и познакомились.
Придя, впрочем, в другой раз в лавку, где работал Максим, Шкулёв увидел совсем другого человека – «в грязном пиджаке с засаленным фартуком».
Леонов и Шкулёв посещали чайную, где сидели порой по пять-шесть часов, опиваясь чаем. Спиртного поэты-самородки не потребляли: сам Максим Леонов был убежденным трезвенником и, судя по всему, позже передал это качество своему знаменитому сыну.
Общие собрания поэтов проходили в одном зарядьевском трактирчике, и вскоре странные, непьющие молодые люди начали вызывать интерес властей.
Косоворотка и поддевка все менее были по душе Максиму Леоновичу. Он отрастил длинные волосы и приобрел вид для тех времен весьма симптоматичный.
Нелегальные собрания молодых людей, бесконечно говоривших на темы народных печалей, не очень приветствовались полицией. Максима несколько раз предупредили, он не внял. Кончилось тем, что, к ужасу родни, двадцатилетнего Леонова-Горемыку «административно выслали» в Архангельск, где он пробыл более года – с середины 1892-го до конца 1893 года.
Ссылка не прибавила Леонову-Горемыке ни лояльности к власти, ни стремления вернуться в отцовский дом развешивать жареный рубец.
Приехав домой, он выступает инициатором выпуска новых коллективных сборников своих собратьев по перу. Один за другим выходят они – «Блестки», «Искры», «Грезы», «Нужды»; что-то было в тех названиях от наименований лавочек – сказывалась все-таки кровь в детях зарядьевского купечества.
Книги эти пользовались определенной известностью, да и самого Максима Леонова знали уже и за пределами Зарядья.
Горький в одном из своих фельетонов в «Самарской газете» за 1895 год цитирует, с позволения сказать, стихи, присланные в газету очередным графоманом: «…прошу же я вас/ напечатать в газете мой стих первый раз,/ как Леонов поэт, прослыву я точь-в-точь».
В 1898 году выходит вторая книжка стихов Леонова-Горемыки, ее рецензируют, порой даже хвалебно.
В 1902 году кружок Леонова наконец-то получает официальную санкцию на существование, называется он отныне «Московский товарищеский кружок писателей из народа» (спустя год его переименуют в «Суриковский литературно-музыкальный кружок»).
К этому времени стихи Леонова-Горемыки стали приобретать явную социальную окраску: проще говоря, Максима, к еще большему удивлению отца, потянуло в революцию.
Он сходится с Николаем Бауманом, с 1903 года руководившим Московской партийной организацией большевиков и одновременно Северным бюро ЦК РСДРП.
Знакомство их было не очень долгим: 18 октября 1905 года Баумана убили. 20-го, на похоронах революционера, в которых приняло участие около ста тысяч человек, Максим Леонов произносит речь.
В тот же день он совместно со Шкулёвым открыл на Тверском бульваре, возле памятника Пушкину, магазин «Искры» и при нем издательство. «Искрой», между прочим, уже называлась первая нелегальная марксистская газета в России, которая под руководством Ульянова-Ленина выходила с 1900 года; правда, не в Москве, а в Лейпциге, потом Мюнхене, Лондоне, Женеве.
С издательства «Искры» и начались серьезные неприятности Максима Леонова. Издатели запустили в печать ряд вещей откровенно революционного содержания, вроде брошюры «За что борются люди, ходящие с красным знаменем», «Пауки и мухи» немецкого социалиста Карла Либкнехта, сборника статей Розы Люксембург.
Да и совместные сборники «народных поэтов» теперь уже назывались не «Блестки» и «Грезы», а «Под красным знаменем» или «Под звон кандалов». Последний немедленно конфисковала охранка. Начались обыски, очередные «внушения», кратковременные аресты. Издательство, конечно же, закрыли.
Тем временем пришла первая русская революция. Частый гость в доме Леоновых, Шкулёв участвовал в баррикадных боях на Красной Пресне, и дружинники пели его песни: «Красное знамя», «Вставайте, силы молодые!», «Я – раскаленное железо!» и самую, наверное, знаменитую: «Мы кузнецы, и дух наш молод…» – она исполнялась на мотив модной тогда венской шансонетки.
Леонов-Горемыка в то время оказался связан с движением московских булочников: писал воззвания, составлял иные документы, исходившие от их союза.
Профессиональным революционером он, конечно же, не был. В первую революцию Леонова-Горемыку даже не посадили. Вместе с тем Максим Леонович придерживался вольных воззрений слишком упрямо и последовательно, постоянно предпринимая попытки и где-то еще публиковать собственные труды и сочинения своих товарищей.
Четырнадцать раз отца Леонида Леонова привлекали к судебной ответственности в особом присутствии Московской судебной палаты, несколько раз отпускали под залог, но в 1913 году он оказался в тюрьме.
«Пародия на человека»
Не удивительно, что набожные, домовитые, крепко стоявшие на ногах деды Леонида Леонова считали Максима Леонова человеком смутным, странным, а то и никчемным.
К моменту рождения сына Леонида Максиму Леонову было двадцать семь лет. Он был женат уже во второй раз. И позже, расставшись с матерью Леонова, оставив на руках безработной женщины пятерых детей, он женится третьим браком.
Самый простой путь – сказать, что отношение к отцу у Леонова было сложным. Причины для возникновения не самых легких отношений были, и главная причина нами уже названа. Отец Леонида Леонова, да, оставил семью – правда, не совсем по своей воле: семья распалась, когда Максима Леоновича во второй раз отправили в ссылку.
Леонид Леонов не вел в юности дневников, не написал мемуаров (если не считать нескольких публицистических статей с вкраплениями воспоминаний), да и в жизни был человеком скорей закрытым.
Тем не менее ранняя его проза может послужить пищей для размышлений.
Не только литературным гомункулусом, скроенным из остатков Белкина, капитана Лебядкина и архивариуса Тряпичкина из «История одного города», но искаженной отцовской тенью уже кажется повествователь в повести «Записи Ковякина…» – Андрей Петрович Ковякин, поэт-графоман, то романс сочиняющий, то оду, то песнь о народной печали; маниакально записывающий малейшие деяния, свершаемые его знакомыми; к тому же непьющий.
Еще более интересный срез виден в романе «Барсуки», основанном во многом на биографическом материале, чего сам Леонов не скрывал.
Там есть два образа, которые так или иначе ассоциируются с Горемыкой-отцом.
Уже на первых страницах романа появляется весьма жесткая пародия на поэта-суриковца Степана Катушина – в нем угадываются отцовские сотоварищи, да и сам отец отчасти.
В романе у Катушина есть заветная корзинка. «Чистенькими стопками лежали там книжки в обойных обертках, с пятнами чужих незаботливых рук. Были книжки те написаны разными, прошедшими незаметно среди нас с незатейливой песней о любви, о нищете, о полынной чаше всяческого бытия. Главным в той стопке был поэт Иван Захарыч…»
Иваном Захаровичем звали, напомним, Сурикова.
«…А вокруг него ютились остальные неизвестные певцы простонародных печалей. Поверх стопки спрятались от мира в синюю обертку и собственные катушинские стишки.
Проходили внизу богатые похороны <…> Степан Леонтьич <…> писал незамедлительно стишок: и его отвезут однажды, а в могиле будет стоять талая весенняя вода… Май стучал в стекла первым дождем – пополнялась тетрадка новым стишком: рощи зашумят, соловьи запоют… а о чем и петь и шуметь им, как не о горькой доле подневольного мастерового люда».
В романе действуют зарядьевские купцы Быхалов и Секретов, прототипами которых в разной мере стали два деда Леонова – соответственно, Леонов и Петров. (Быхалов – в большей степени, Секретов – лишь некоторыми чертами.)
У купца Быхалова есть непутевый сын Пётр, и он революционер. Здесь Леонов-Горемыка просматривается совсем отчетливо.
Вот после долгого отсутствия среди обычных покупателей в лавке отца появляется беспутный и нежданный Пётр, вернувшийся из тюрьмы:
«– Чего прикажете? – сухо спросил Быхалов, с крякотом нагибаясь поднять упавшую монету.
– Это я, папаша… – тихо сказало подобие человека. – Сегодня в половине одиннадцатого выпустили…
Слышно было в тишине, как снова выскользнула и покатилась серебряная монетка.
– В комнату ступай. Сосчитаемся потом, – рывком бросил Быхалов и огляделся, соображая, много ли понято чужими людьми из того, что произошло.
Как сквозь строй проходил через лавку быхаловский сын, сутулясь и запинаясь».
Пётр рассказывает отцу, что сидел в Таганской тюрьме – именно там отбывал свой срок и Максим Леонов-Горемыка.
И вот еще какая есть деталь в романе: Быхалов-старший, владелец лавки в Зарядье, хочет женить непутевого сына на дочке Петра Секретова, человека также зажиточного и крепкого.
По уговору обоих купцов революционер Пётр, еще после «первого своего, пустякового ареста, понятого всеми как недоразумение» (ну как у Максима Леонова в 1892 году), ходит к дочке Секретова Насте в качестве домашнего учителя.
После очередного урока Настя неожиданно разрыдалась.
«– Что вы, Настя? – испугался Пётр.
– Знаете что?.. Знаете что? – задыхаясь от слез, объявила девочка, откидывая голову назад. – Так вы и знайте… Замуж за вас я не пойду!»
И не пошла. В романе.
Здесь можно было бы развить скользкую тему и порассуждать о том, что Леонид Леонов сознательно или бессознательно формировал в первой своей книге реальность так, чтоб его отцу в жены не досталась его мать и тем самым избежала тягостей, выпавших на ее долю по вине мужа.
Но мы не станем этого делать…
Однако есть смысл говорить о том, что неотступная леоновская мука богооставленности крепко рифмуется с тем фактом, что в детстве его оставил родной отец. До самой древней старости Леонов любовно вспоминал всех стариков, когда-либо оберегавших его и помогавших ему, а вот имя отца произносил редко.
И еще всю свою жизнь с нескрываемым раздражением отзывался Леонов о том типе народовольца из интеллигенции, к которому, безусловно, относился и его отец, и многие знакомые отца.
Приведем в качестве примера пассаж из романа 1935 года «Дорога на Океан». Есть там такой герой Похвиснев.
«Похвиснев взволнованно запрещал ему (мужику. –
Иногда даже возникает недоказуемое, но имеющее основания ощущение, что Леонов, за невозможностью прямо высказать большевикам свое неудовольствие от иных их дел, срывался на тех, кто призывал и заклинал их приход «блудливыми и неопределенными словами».
Накликали потому что. Накликали!
С откровенной неприязнью напишет Леонов еще одного, отчасти схожего с Похвисневым персонажа по фамилии Грацианский в «Русском лесе». Он – той же природы, но чуть более высокого происхождения и куда более сложен.
Вся эта вздорная и патетичная интеллигентская рать пришла к Леонову, как мы понимаем, из достоевских «Бесов».
«Дорогу на Океан» и «Русский лес» отец Леонида Леонова уже не прочтет, а вот с «Барсуками» он, скорее всего, ознакомился: они вышли за пять лет до его смерти. И судя по тому, что отношения Леонида и Максима Леоновича в последние годы его жизни были не самыми лучшими, а вернее, не было никаких, есть смысл предположить, что отец себя узнал и в сердце оскорбился.
«Зимний шар»
Их было пятеро в семье: Леонид – в детстве его нежно звали Лёна, три его брата – Николай, Борис, Владимир – и сестренка Лёна. Леонид был самый старший.
Поначалу семья жила в Мокринском переулке. Отец, Леонов-Горемыка, еще не открывший своего скандального издательства, не попавший в тюрьму, но уже ушедший от Леона Леоновича, работал кассиром московской конторы английского акционерного общества.
В 1904-м из Мокринского переулка семья переехала в Замоскворечье, на Пятницкую, 12, в квартиру на пятом этаже. Окна выходили на Кремль. Леониду Леонову тогда было пять лет.
Отец его не только много писал, но еще и увлекался театром, даже мечтал стать актером.
В его комнате висели портреты Шекспира, Шиллера, многих иных, поразивших маленького Лёну, как он сам потом шутил, «благообразным видом, размерами бород и содержательностью взглядов».
Одно из первых и ярких воспоминаний Леонова – 4 февраля 1905 года.
Прозрачный синий вечер – и вдруг громкий хлопок, «в стекло словно ударил зимний шар» – так записывали за Леоновым его слова много лет спустя. («Властный удар в раму», – говорил он же в другой раз.)
Еще он запомнил путаные грозовые облака, словно на дворе апрель, а не начало февраля.
Весна подступила – такая метафора может напрашиваться, когда речь заходит о первой русской революции, поэтому и апрельские грозовые облака спустя годы помнились Леонову. 4 февраля как раз было одним из жутких знаков первой революции – именно тогда в Кремле произошло убийство московского генерал-губернатора Великого князя Сергея Александровича.
Великий князь погиб в результате взрыва бомбы – этот разорвавшийся «зимний шар» и запомнился Леонову.
Террористический акт совершил переодевшийся в крестьянское платье член петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», член партии эсеров и ее Боевой организации Иван Каляев. В том же году он был повешен в Шлиссельбургской крепости.
Убийство могло состояться двумя днями раньше, но Каляев тогда не бросил бомбу в карету, увидев, что рядом с Великим князем сидят его жена и малолетние племянники.
Стоит напомнить, что незадолго до этого, 9 января, в Санкт-Петербурге случилось Кровавое воскресенье – массовый расстрел рабочих, направлявшихся к государю с петицией о своих нуждах.
Об убийстве великого князя шестилетний Лёна услышал в тот же вечер, в доме у своего деда Леона Леоновича, куда его привезли испуганные родители.
Зарядье
О деде своем по отцовской линии писатель вспоминал чаще, чем об отце. И, несмотря на приведенные выше свидетельства о Леоне Леоновиче, «старике старого закала», державшего сына «в ежовых руковицах» и сжигавшего в доме все книги, помимо духовных, симпатии внука очень часто – да, пожалуй, всегда – оказывались на стороне деда.
Колоритной фигурой был этот дед: «исключительной суровости и доброты», по словам Леонида Леонова.
Позже, в 1930-е, Леонов писал, что у Леона Леоновича была «крохотная лавчонка» в Зарядье. Никакая не лавчонка, поправим мы, а нормальная бакалейная лавка с большой вывеской «Леоновъ» по адресу Зарядьевский переулок, 13.
В лавке торговали самым разным товаром: и съестное было там, и нитки, и керосин, и мыло, и табак.
Дед лавку надолго не оставлял, и даже родную деревню позабыл по той причине. Но жена его, бабушка Леонида Леонова Пелагея Антоновна, сельский дом свой не бросала и каждую весну уезжала в Полухино. Часто, в летнее время, ездил туда с братьями маленький Лёна – к дяде Ивану Леоновичу. Всю жизнь он помнил деревенские ярмарки, свадьбы и высокую рожь – по крайней мере, именно такой она казалась ребенку: высоченной, шумящей по-над головой… Осенью дети возвращались в Зарядье.
О Зарядье надо говорить отдельно: это московские легендарные места, именно здесь будущий писатель получил свои первые впечатления.
В доме деда Леона всегда было обилие самых разных запахов. Порой очень вкусных: в бакалейной лавке жарили колбасу «рубец» в кипящем сале на газовой горелке и тут же продавали ее. Дед сам делал горчицу в пачках, сам солил огурцы, и от самого деда шел дух терпкий и аппетитный.
Вот как это преподнесено в «Барсуках».
«Утрами струится по полу душный запашок сопревающего картофеля и острым холодком перебегает дорогу к носу керосин. Обеденного пришельца обдаст сверх того горячим дыханием кислого хлеба. А досидит пришелец до вечера, поласкает ему нос внезапный и непонятный аромат из-под хозяйской кровати – целая кипа там цветных дешевых мыл».
Выйдешь на улицу – там иное.
«То пальнет в прохожего кожей из раскрытого склада – запах шуршащий, приятный, бодрый. То шарахнет в прохожего крепким русским кухонным настоем из харчевенки. <…> А уже за углом сторожат его сотни других прытких запахов. Тонконосым в Зарядье лучше не ходить».
Сам дом, где располагалась лавка деда, принадлежал купцу Бергу, цвета был желто-розового, а выглядел крепко, «как старый николаевский солдат», писал Леонов.
В навесах дома ворковали голуби. Вечером слышен был благовест. Иных звуков – не очень много, в том числе и потому, что само помещение бакалейной лавки было низким, с нависшими потолками, а стены дома – каменные, толстые и никогда не просыхающие. От постоянной готовки и от близости Москвы-реки шла сырость, и даже лестницы были осклизлыми.
Если из дома выйти, то с одной стороны Кремль, золотые купола, а с другой – Китайские ворота. Каменная стена Китай-города отделяла Зарядье от реки.