Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Идиотка - Елена Алексеевна Коренева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Е. А. Коренева Идиотка: Роман-биография

Маме и отцу посвящается

1. Близкие люди

Глава 1. Без названия

Пару лет назад меня пригласил для разговора редактор одного из московских издательств: он предлагал написать книгу воспоминаний. «Мемуары нарасхват!» — подсказал он. Я знала об этом, более того, по возвращении из Америки приятель-фотограф Саша Самойлов уговаривал: «Напиши книгу — это самое ценное, что сегодня ты можешь сделать». Мысль о книге мне понравилась, но не хватало какого-то толчка, повода. «Почему сейчас? — думала я. — Может, рано? Ведь воспоминания ассоциируются с подведением итогов. Буду стоять на одной полке со всем Театром киноактера, Союзом кинематографистов, не говоря уже о Союзе писателей: все хором, вдруг, что-то вспомнили…» Но на встречу с редактором пошла. Он сказал: «Нам нужно что-нибудь поскандальнее, Елена Алексеевна! Понимаете, все пишут, как ходили в школу, в институт, женились, — если так продолжится дальше, то нашей серии придет конец». Я задумалась о его заказе и через паузу ответила: «Наверное, можно и скандальное». Он явно повеселел: «А что может быть скандального в вашей книге?» Я принялась мысленно перебирать самые «запретные» темы своей биографии. Да нет — с них давно уже было снято табу в западном мире, но в России откровения подобного рода еще были не в ходу, по крайней мере из уст популярных актеров. «Что бы ему сказать, — торопливо соображала я, — а вдруг он меня провоцирует, может, он и не редактор вовсе, а маньяк какой-нибудь?» Мы сидели с редактором в кафетерии Дома кино, и гул голосов за соседними столиками совсем не располагал к исповедальному тону. «Ну, например, — начала я, нервно сглатывая, — меня преследовало КГБ до отъезда в США…». Не договорив, я испуганно замерла. Редактору данное обстоятельство моей жизни показалось малоинтересным. «А кого, скажите, оно не преследовало…» — досадливо отмахнулся он. Спустя еще две чашки чая я заявила, что хотела бы написать книгу самостоятельно, вместо того чтобы надиктовывать ее литературному соавтору. (Я любила писать. Как-то пришел к нам в дом актер из Калинина, Петька Колбасин, и мы с ним стали на спор сочинять рассказ о семечке… Я, кажется, в восьмом классе училась. Тогда-то все и началось.) Редактор как-то сразу заскучал и, перейдя на «ты», заметил: «Попробуй сначала написать хотя бы пару глав, а там будет видно!» Распрощался он уже совсем вяло, а я и вовсе отложила писательские амбиции в долгий ящик.

Прошло еще полгода. У меня произошел конфликт с известной молодежной газетой из-за публикации моего интервью. Еще до выхода материала в печать я пыталась оспорить название как вмешательство в мою личную жизнь. Мне пообещали изменить заголовок, а потом обманули. Но более всего меня возмутила беседа с корреспонденткой и та хитрость, к которой она прибегла, дабы интервью вышло в свет без моей редакции. После опубликования этой «дружеской» беседы, которая скорее напоминала список моих любовных связей, нежели обещанный изначально разговор о творческих планах, я отправилась к главному редактору газеты. «Напечатайте мое открытое письмо, невозможно, чтобы корреспонденты так разговаривали с актерами». Он выслушал меня, отечески улыбаясь, а затем признался: «Мы сами просим наших работников подперчивать материал — этого требует время! А эту корреспондентку мы считаем талантливой, она…» Тут он сжал кулак, демонстрируя, очевидно, в чем заключаются ее способности. Мое воображение тут же нарисовало картинку: «талантливая» корреспондентка получает от «главного» медаль за храбрость после очередного нокаута, в который она послала опешившего актера. Несмотря на обильные заверения, письмо мое так и не было опубликовано. Попытки высказаться на эту тему в других газетных интервью не привели ни к какому результату. Затем названия пошли одно хлеще другого: «Ее первый режиссер был супермужчина!» и все в таком роде. (К слову, моим первым режиссером был мой отец!) А когда вышла в свет книга «Досье на звезд», я с удивлением прочитала подробности своей жизни, о которых никогда не знала. Суммируя многие опубликованные материалы, я поняла, что моя биография становится мифом, небрежно создаваемым другими. Меня уже не спрашивают — мне диктуют: что, когда и почему я делала. А одна дама как-то при встрече воскликнула: «…Такая свеженькая, а мне сказали, что ты повесилась!» В связи с этим вспоминаю эпизод, случившийся с мужем моей старшей сестры, мужчиной преклонного возраста. «Паша, ты же давно умер!» — такими словами приветствовал его приятель, которого он не видел много лет. «В таком случае — ты тоже!» — отпарировал мой родственник, по профессии литератор.

Газетчики тем временем подталкивают сделать очередной шаг: «Коренева опять учится. Что еще выкинет эта любительница эксцентрики?» «Так пусть „она“ напишет воспоминания», — говорю я себе. Тем более что как-то загадала: напишу книгу и сниму фильм! Теперь не отвертишься.

Глава 2. Одна из версий

«Только не начинай книгу со слов „я родилась“, — подсказывали друзья, — и вообще, не начинай рассказ с детства, это слишком банально». Я с ними соглашалась: воспоминания не обязательно должны следовать жизненной хронологии. Можно, к примеру, вести повествование от сегодняшнего дня, в обратном порядке. Тогда вступительная глава звучала бы так «Четвертого октября, отпраздновав накануне далеко не первый свой день рождения, я уселась наконец за печатную машинку. Раздавшийся тут же звонок телефона оторвал от работы. „Тьфу ты, я так никогда не закончу“, — раздраженно брякнула я и, сменив интонацию, ответила в трубку: „Я вас слушаю“. Женский голос предлагал приехать на „Мосфильм“ для разговора о съемках в телесериале. Н-да… дела… Ведь только на днях задавала себе вопрос: почему не зовут в сериалы? И успокаивалась при мысли, что наши сериалы… Одним словом — хорошо, что не зовут. А тут позвали, и я согласилась. Какие же мы все однако. „Эй, слышишь, мне предложили работу!“ — крикнула я Андрею, который смотрел в соседней комнате свою любимую передачу „Дорожный патруль“».

Да, пожалуй, такое начало звучит неплохо… Я мысленно представляю свою жизнь в виде кинематографического сюжета, состоящего из множества эпизодов, и вдруг понимаю, что все в ней взаимосвязано. Каждый последующий шаг вытекает из предыдущего, и то, что я являю собой сейчас, — следствие всего, что было прежде. Значит, я неизбежно должна вернуться к началу своей памяти. И, как у всех, она уходит в детство, а точнее — к рассказам родителей. «Было солнечное октябрьское утро, мы принесли тебя из роддома и сказали твоей старшей сестренке: „А ну угадай, что мама с папой тебе сейчас подарят? Ты нас давно об этом просила“. И она взвизгнула, захлопав в ладоши: „Это попугай?“»

Итак: «Я родилась…» — и все тут. А что, если попробовать начать еще раньше? Напрягаю все силы и пытаюсь представить что-нибудь из утробного периода… Увы, безуспешно. Почему-то я всегда испытывала дискомфорт от невозможности вспомнить себя до рождения, тем более если будет продолжение — белое пятно в конце тоннеля… Как-то раз мне в руки попала книга «Прошлые жизни». Здесь я обнаружила целый ряд упражнений по выявлению своего прежнего образа. Основной принцип сводился к следующему: сейчас мы занимаемся тем, чего нам недоставало раньше, и, наоборот, отталкиваем то, что прежде имелось в изобилии. Ну, скажем, если вы были заядлым рыболовом или мореплавателем в средние века, то теперь смотреть не можете на удочку и у вас морская болезнь. В то же время любовь к определенным эпохам, географическим точкам, а также предпочтения в одежде, оговорки, привычки, которым, казалось, нет объяснения, могут быть атрибутами далекого прошлого. Вооружившись руководством, я принялась исследовать свои симпатии и антипатии. Получалось, что я была когда-то многодетной матерью, женой деспотичного мужа, вела домашний образ жизни — ибо теперь не имею семьи, много путешествую и всячески борюсь за независимость от мужского авторитета. Можно также предположить, что я жила в Египте: меня всегда привлекала египетская символика. Играя Клеопатру в телевизионном спектакле по пьесе Бернарда Шоу, я чувствовала себя вполне в своей тарелке. Не исключено также, что когда-то я была мужчиной — если порой мысленно сбиваюсь на мужской род: «Я сделал, я пошел». И уж совсем невероятное: в прошлой жизни я могла быть котом — непременно короткошерстным, с примесью восточной крови (недаром я устанавливаю с ними исключительно человеческие отношения). В таком случае книга воспоминаний начиналась бы так: «Кошачья жизнь была исполнена сладких мгновений — меня чесали за ухом, поили молоком, а я в благодарность за ласку приносил в дом полевых мышек…» Мой кот был счастлив до тех пор, пока хозяин не бросил его из-за внезапного отъезда в загранкомандировку. (А все говорят: «Вы ответственны за тех, кого приручили!») Как только за хозяином захлопнулась дверь, кот сиганул вниз с пятого этажа, подведя тем самым черту под своей кошачьей жизнью. Но это был отнюдь не конец… Отбросив хвост и уши, он пребывал в бесконечном полете, прежде чем исполнилась его мечта. Он родился вновь, на этот раз — человеком, женщиной, в России. С новым обликом и стилем жизни он свыкся не сразу. Особенно трудно было ходить на каблуках. А временами так хотелось свернуться калачиком в какой-нибудь уютной гостиной, что даже кошки на душе скребли. Однако не обошлось и без преимуществ — теперь можно было излить чувства на бумаге. Что он, а точнее, она и сделала, рассказав и о молоке, и о мышах, и о прыжке с пятого этажа.

Чем не начало главы? Признаюсь, радостно предполагать, что нашему рождению предшествует целый ряд самых невероятных появлений на свет. Многосерийный фильм, в котором мы сыграли все возможные роли. Но вот досада: я никак не могу вспомнить хотя бы одну из своих предыдущих жизней. А если в памяти и всплывают фрагменты моего вероятного далекого прошлого, то я путешествую по ним, как сомнамбула, лишенная чувств. Меня путает мысль, что если я забыла прежние жизни, то, следовательно, забуду и эту. В таком случае продолжение не имеет никакого смысла… Поворачивать время вспять — безумная затея. В ней есть одна только ценность: назначить встречу тому, что мы любили.

Глава 3. Уши Иорданского

«Ты появилась на свет с одним прищуренным глазом, черными волосами, расплывающейся во все стороны физиономией — лукавой и что-то затаившей» — так говорит моя мама. «А уши? — напоминаю я ей. — Расскажи про мои уши!» Мама тут же подхватывает: «А уши у тебя очень похожи на уши Володи Иорданского, помнишь, он подарил вам с Машенькой альбом африканской графики?» Я киваю, предвкушая рассказ о том, как папа ревновал маму к их другу, и мои уши играли в этом не последнюю роль. «Мы жили в Вильнюсе, — объясняет мама, — папа работал там на киностудии, я уже была беременна тобой, сидела дома. К нам часто заходил Володя — я ему нравилась, и он мне тоже». Вдруг она прерывает свое повествование, словно спохватившись: «Но, девочки, я очень любила папу, вы же знаете — это любовь с пятого класса! Он написал мне записку: „Константинова, я тебя люблю“». — «Это мы знаем, ну а дальше, дальше!» — нетерпеливо перебиваю я ее. Она продолжает: «Ну, и когда ты родилась и мы увидели твои уши, то папа сначала расстроился, но потом успокоился». — «Так, может, я от Иорданского?!» — визжу я от удовольствия, подливая масла в огонь. Мама хватается за сердце и произносит с расстановкой: «Ну что ты, доченька! Ты от папы — посмотри, как ты на него похожа». — «Похожа, похожа! — повторяют все вокруг. — Ленка, ты вылитый отец». Я и сама знаю, что я — вылитый отец: и нос, и улыбка, и то, как я сижу, скрутив ноги «восьмеркой». Но я продолжаю подталкивать маму к рассказу о моем зачатии в надежде раскопать что-нибудь эдакое: «Мамусь, ты же говорила, что обнаружила беременность чуть ли не на шестом месяце… А может, я — непорочное зачатие? Или от „золотого дождя“?» — «Ну, скажем, не на шестом, только на третьем, а потом…» И она начинает описывать в деталях, как все было. Обрадовавшись, что со мной все как-то по особенному, я не унимаюсь: «Ну Машку-то вы зачали в кукурузе?» — «В кукурузе!» — сладко подтверждает мама. «Ну вот, а меня неизвестно где и как». Тут вступается Машка: «Ты детдомовская, детдомовская, а я — мамочкина и папочкина!» — «Вредная ты, Машка!» — обижаюсь я на сестру. «Я вредная?! — Она делает свою гримасу удивления, тараща на меня глаза. — Это кто у нас жестокая девочка, кто бросил мамочку и папочку и уехал в Америку? Кто бил меня ногами, когда я просто с тобой играла?» Перепалка разворачивается по давно известному нам обеим сценарию. Предчувствуя скорую развязку, Машка заключает: «Да обыкновенная ты, Лен, как все!» Удар достигает своей цели — последние слова сестры сражают меня наповал, и я почти реву. Но вскоре, улучив минутку, когда сестра не слышит, я продолжаю шепотом: «Но ведь я была у вас четвертой, Машка третьей, а первые мальчик и девочка умерли при родах, запутавшись в пуповине, так?» Мама кивает в знак согласия, а я развиваю «любимую» тему дальше: «Значит, если бы первые не умерли, то вы бы не родили нас? Ну Машку бы вы, может, и родили, а вот меня навряд ли… Я случайно появилась на свет!» — вздыхаю я облегченно, доказав себе и другим то, что хотела. Мама молчит в поисках контраргументов, но потом решается: «Нет, доченька, мы бы все равно тебя родили. Ведь все в жизни не просто так, а имеет свой тайный смысл. И то, что мои первые дети умерли, нельзя назвать случайностью — значит, вы должны были появиться на свет».

Мое представление о семье, в которой я рождена, было связано с тремя истинами, усвоенными еще в детстве.

Первая истина: мама с папой любят друг друга, мы четверо — счастливая семья. Родительская любовь стала для нас с сестрой своеобразным культом, мы даже сочинили клятву: «Честное мамочкинское, честное папочкинское». То и дело терзали друг друга, требуя дать «ту самую», кристально чистую, самую непогрешимую, самую страшную клятву.

Вторая истина: мой папа кинорежиссер. Это объясняло появление в доме необычных гостей — актеров, художников, операторов. А также особенности нашего образа жизни. Если папа возвращался под утро с воздушными шарами в руке, усыпанный с ног до головы цветным конфетти, значит, он работал «вторым» на съемке «Карнавальной ночи» у Эльдара Рязанова. Если, случалось, нас с сестрой не пускали в комнату, а папа там сидел на полу с игрушками, значит, у нас снимался кукольный мультфильм. Из всего вытекало, что режиссер — профессия особенная. И редкая: у папы часто не было работы, он сидел дома, а называлось это — простоем. Папино сидение дома выражалось в хождении по комнате в шлепанцах: он сочинял сценарий будущего фильма. Как-то раз за его тапкой увязались два маленьких цыпленка, купленных мной и сестрой в зоомагазине. Они приняли тапку за курицу и семенили крохотными лапками по паркету туда-сюда. К сожалению, цыплятам не суждено было опериться, так как одного раздавила случайно севшая на него бабушка, а второй умер от тоски по первому. Папино хождение по комнате сменялось стрекотом его печатной машинки. А для меня она превратилась в предмет особой важности, что-то вроде фетиша. Играя в «пожар в доме», я давала себе задание спасти самое ценное, что у нас есть. На счет «три» я неизменно хватала печатную машинку и выбегала с ней из квартиры.

Третья усвоенная мной истина, возможно, была следствием второй или чего-то еще, недоступного моему пониманию, но я знала: у папы с мамой постоянно нет денег. Они часто садились по вечерам на кухне и начинали разговор о завтрашнем дне с фразы: «Как жить дальше?» Этот вопрос был неотделим от образа моих родителей и их сидения друг напротив друга. Что вызывало у меня и сестры условный рефлекс: не надо им мешать — у них «как жить дальше». Это «какжитьдальше» случалось с периодичностью раз в неделю, а значит — с нашей точки зрения — мы счастливая семья. У нас все идет как надо!

Глава 4. Действующие лица:

Алексей, Марусенька, Шура

Папу было всегда немного жалко. Помню, возвращаясь как-то из школы, я еще издалека увидела возле нашего дома толпу — все стояли задрав головы вверх. Приблизившись, я заметила тощую мужскую фигуру, которая балансировала между балконами четвертого и третьего этажей. С ужасом я распознала в ней отца. Потеряв ключ от квартиры, он принял волевое решение попасть в родные апартаменты с улицы. «Алеша, давай смелее!» — подбадривали его соседи наподобие футбольных болельщиков. У меня защемило сердце: «Папочка, не сорвись, осторожней, папочка!» — заговаривала я его шепотом. Все обошлось, папа вышел из схватки победителем, и я считала его героем. Но в другой раз, под Новый год, мы остались без елки. Это была грустная история о том, как папа купил рождественское дерево, нес его домой, и тут к нему пристали двое. Папа смело сражался, но был избит, и елку у него украли! А еще я подглядела однажды, как папа лежал на диване и плакал. Он закрыл лицо подушкой, но все равно было слышно. Это случилось только раз и оттого так врезалось в память. Я знала, что мужчины никогда не плачут: меня учил этому мой отец.

Было жалко и маму. Особенно когда ей вызывали «неотложку», после того как отсидевшая бабушка — ее мать — хлопала входной дверью с криком: «Зачем я сюда вернулась!» А бабушку было жалко за то, что она сидела.

Но все-таки папу почему-то мне было жалко больше всех… Из-за того, что он всегда что-то мучительно сочинял «в стол» или «в корзину». И что его первую картину, «Черноморочку», снятую на Одесской киностудии, разнесли в печати за буржуазную легкомысленность, а потом не выпускали на экран. А вторую, «Урок литературы», по рассказу Виктории Токаревой «День без вранья», положили «на полку» как идеологически вредную. «Что значит „день без вранья“ — остальные разве с враньем?» — задавали риторические вопросы начальники, и название пришлось изменить. Позднее он получит признание, сняв народные хиты «Большая перемена» и «По семейным обстоятельствам». И все же неудачи в начале творческой карьеры поселят в нем разочарование и неуверенность в себе. Никогда не идя на компромиссы с совестью, он тем не менее будет чувствовать зависимость от людей, давших ему снять очередную картину. И эта внутренняя позиция будет вредить ему, заставляя порой делать выбор против собственной воли. Подобную уступчивость, как он и сам понимал, экран не прощает. Долгое время не являясь членом Союза кинематографистов, папа говорил с легким придыханием о той чести, которая выпала некоторым счастливцам. Помню, во время какого-то просмотра он прогуливался со мной по холлам Дома кино и говорил с восторгом: «Смотри, дочь, эти люди — цвет нашего кинематографа!» Сам он никогда не претендовал на почести, привыкнув быть человеком второго плана.

Он так никогда и не узнает, что его картины, некогда запрещенные, сегодня крутятся по телевидению, — так и умрет, веря в то, что они смыты, как ему сказали в Госкино.

Однажды папа признался маме, что, когда начнет зарабатывать приличные деньги, станет пить — так он предчувствовал свою слабость. «Приличные» деньги он так и не заработал, хотя бы потому, что постановочные уходили на раздачу долгов, но пить все-таки начал. Многие годы это было тем самым веселым питием, которое принято в киношной среде, и только в конце жизни стало окрашиваться в мрачные тона.

По мнению его родителей, отец совершил непоправимую ошибку, выбрав профессию кинорежиссера. Его прочили в военно-морские инженеры, а кино, на их взгляд, было делом несолидным. Они выражали мнение типичных обывателей, какими и являлись. Впрочем, оба были не без характера. Папина мать, «строгая Марусенька», как называл ее дедушка, была статной женщиной, с гордым красивым лицом, длинным носом и выпуклой родинкой на лбу. Она увлекалась рукоделием и футболом: бросала все дела и просила ей не мешать, когда играл «Спартак». Всю жизнь одергивала мужа Шуру и несла крест его легкомысленного характера. Это было справедливо только отчасти, если учесть, что дед вкалывал и кормил все семейство, в том числе и нас. А справедливо потому, что Шура — обходительный и сероглазый, в молодости напоминавший Рузвельта, — в любую минуту был готов сделать комплимент хорошенькой женщине. Он всегда улыбался, любил по старой гимназической привычке процитировать эпиграмму, увлекался городом Сочи и фотографией. Благодаря ему каждый наш шаг задокументирован поэтапно, начиная с беззубых улыбок на Гоголевском бульваре и заканчивая ироничными взглядами честолюбивой молодости. По тем временам они считались зажиточной семьей — получали пайки от Мосгорсовнархоза, где Шура служил начальником финансового отдела (что равносильно нынешнему министру финансов). Внуков они баловали — отправляли в блатные пионерские лагеря или брали с собой в блатной дом отдыха. Моих родителей не уставали порицать за безалаберность: «Алексей был таким хорошим мальчиком, на пятерки учился… Как так получилось…» — вздыхала его мать. Она имела в виду, что получилась «богема» со всеми вытекающими из этого последствиями. Ее утешало то, что старшая дочь, красавица Галина, имела образцовую семью. Ее муж Гриша оказался настоящим мужчиной: косая сажень в плечах, умный, добрый, непьющий, хороший семьянин, — и этот брак при первой возможности ставили в пример. А Алеше снова не повезло — женился на дочери репрессированных, да и родились у него не мальчики, а девочки!

Несмотря на обилие родственников, дедушкину родословную с трудом удается проследить. Пока он был жив, я не интересовалась генеалогическим древом, а теперь некого расспросить. И даже родня, собираясь на редкие юбилеи, никак не может прийти к единому мнению, кто есть кто. Это понятно, так как долгие годы люди скрывали свою подлинную биографию: о чем-то говорили по секрету, шепотом или просто молчали. О семейном далеком прошлом свидетельствуют только крохи. Серебряная ложка с инициалами И. С. — Иван Соболев… Портрет этого загадочного родственника, купца, прославившегося в округе своими лавками и виноторговлей, висит в Ярославском музее. (С трудом представляю себя розовощекой купчихой, пьющей чай с сахаром в прикуску, как на полотнах Кустодиева, — разве что бледной и испуганной Катериной из Островского.) Еще одна реликвия — дневник прадеда, гимназиста пятого класса, Алексея Коренева: закон Божий — 4, логика — 3, греческий — 3. Из троечника в конце концов получился весьма уважаемый чиновник городской управы. Вот и открытка с вензелем — приглашение на свадьбу дедушкиной матери Елене Константиновны в имение ее брата Дмитрия Константиновича, «в сельцо Подберезное». Пожелтевшие фотографии нарядных людей, старинный дом под городом Тутаевом, бывшим Романовом (в конце 30-х дом сожгли местные крестьяне). Картина в рамке, с дыркой посередине, что висела у деда над письменным столом. На ней изображена тенистая аллея — в летней усадьбе, Усоевке, — здесь все маленькие Кореневы (мои дяди и тети) играли в пятнашки и горелки. А также полусказка-полубыль, рассказываемая на всех семейных торжествах захмелевшей родней, — о том, что некий помещик (шепотом говорится: «Майков, тот самый, а может, и не он…») соблазнил свою горничную, и она от него понесла. Тогда он выдал ее за крепостного, дал им вольную и денег в придачу. Бывший крепостной Соболев вложил деньги в прибыльное дело, что позволило ему со временем превратиться в купца первой гильдии. А тот самый ребенок, зачатый крепостной от помещика, якобы и стал одним из прародителей многолюдного семейства.

Такова родословная моей прабабки, Елены Константиновны Соболевой. Линия же Кореневых на прадеде обрывается, но я надеюсь рано или поздно ее восстановить при помощи архивов. А Марусенькина семейная история также теряется в дымке недоговоренностей: некогда богатый московский дом, разорившийся и прекративший существование. Отец бабушки, Алексей Ремин, был владельцем нескольких магазинов в Москве (за это ее прозвали Машкой-шпротницей), жил припеваючи, как вдруг судьба резко переменилась к нему: внезапно умерла его молодая жена, и он пустился во все тяжкие, промотав состояние на водку и азартные игры… Следствие этого — трудовая юность его маленьких дочек: старшей Маши и младшей Веры… Типичная история то ли бывшей купчихи, то ли разорившейся дворянки, а скорее всего — мещанки, превратившейся в служащую…

Наташа, Мария Рафаиловна, Андрей Андреевич

Моя голубоглазая мама оказалась выносливее папы. Несмотря на то что обстоятельства ее детства были куда более драматичными. В четыре года она осталась без отца, его арестовали. А когда ей исполнилось шесть, забрали ее мать. Она запомнила на всю жизнь, как стояла в детской кроватке и спрашивала незнакомых людей: «Куда вы уводите маму? Она же хорошая…»

Мамин отец — Андрей Андреевич Константинов — родом из Сибири. Происходил из семьи заключенного — его отец имел «волчий» билет (такой выдавали отсидевшим срок, чтобы ограничивать место их пребывания и службы). Мать, Ольга Харитоновна, работала учительницей. Сам он был по образованию историком, владел иностранными языками. Об этом свидетельствуют оставшиеся у нас старые книжечки из букинистического на английском и французском языках, помеченные его рукой. В начале 20-х он переехал в Москву и поступил журналистом в редакцию газеты «Правда» и в «Крестьянскую газету». С приходом к власти Сталина поддержал троцкистско-зиновьевскую оппозицию, а в 1929-м был посажен по статье 58–10 за контрреволюционную деятельность. Об аресте узнал, стоя на сцене, во время выступления с речью. Это было в Ленинграде, куда он отправился по делам газеты. Бабушка рассказывала, что провожала его в ту командировку как в последний раз — было предчувствие. В 1937-м его расстреляли.

Мамина мать — Мария Рафаиловна Соркина — отбыла в заключении в общей сложности двадцать два года. Она сидела в Бутырке и в Ярославском изоляторе, была в ссылке в Оренбурге, на Колыме и в Мордовии. Март 1953-го положил конец ее скитаниям, она вернулась в Москву. После возвращения во время очередного оформления документов ей присвоили фамилию Сорокина, сославшись на то, что Соркиных не бывает. О своей жизни «там» и о «тех» годах она рассказывала редко и неохотно, как будто на памяти ее висела табличка: «Посторонним вход воспрещен». И все же вот два эпизода из ее воспоминаний.

В одной из тюрем, где бабушка сидела, в камере появлялась крыса. Она приходила каждый день, останавливалась в нескольких шагах от человека, внимательно смотрела ему в глаза и насмотревшись, уползала до следующего раза. Вначале появление крысы приводило в ужас, но так как она оказалась безобидной, то к ней привыкли и даже с нетерпением ждали ее появления: все-таки компания! Впоследствии из рассказов других очевидцев бабушка узнала, что эта крыса поддерживала своим молчаливым присутствием целое поколение заключенных. Ей бы орден дать — за особые заслуги перед Отечеством!

И еще… С момента бабушкиного ареста она не видела мужа и не знала, где он отбывает срок. И вот в одной из камер на стене она обнаружила надпись: «Ты обойден наградой, позабудь! Печальный ветер в вечной книге жизни мог и не ту страницу повернуть…» У каждого человека есть фраза или изречение, которое он часто цитирует. Оно становится его девизом. У Андрея Андреевича любимыми были строки Омара Хайяма — те самые, которые бабушка увидела на стене. Никто не может подтвердить, были они написаны рукой ее мужа или кем-нибудь другим. Однако подобные совпадения люди скорее относят к знакам судьбы, нежели к случайностям.

При освобождении врач, осмотревший бабушку, ее «обнадежил»: «Лет пять проживете». (В лагере ей удалили зубы, заменив их вставными, — на случай возможной цинги. А также кое-что из женских детородных органов — впрок, чтоб не возиться с воспалениями. Общее состояние организма было зафиксировано как дистрофия.) Но врач ошибся: Мария Рафаиловна выдержала еще 35 суетливых лет. Характер у нее был стоический: упрямая, воинственно честная и… идейная. Она всю жизнь курила, жила аскетично, на пределе человеческих возможностей. Моих родителей, да и нас с сестрой, считала чересчур легкомысленными, называла обывателями и антисемитами. Будучи еврейкой по паспорту и по факту, она вспоминала о своих национальных корнях только в те моменты, когда над идеей всеобщего братства и справедливости, за которую она страдала в лагерях, нависала угроза. С такой же отчаянной смелостью она могла, если потребуется, отстаивать права татар или просто любых обиженных. Во всем остальном бабушка была типичной представительницей своего поколения и круга.

Она закончила гимназию в Павловом Посаде, затем поступила в Московский университет, подавала надежды в науке. Благодаря своей грамотности и сообразительности, еще студенткой она начала работать в издательстве, после чего попала в политику. Я как-то спросила ее, зачем она променяла науку на такое неблагородное дело, как политика. Ведь из-за этого пострадала семья — бабушка оставила маму одну. Она не сразу ответила: долго смотрела на меня ставшими вдруг огромными глазами, на которых медленно выступали слезы. Потом только произнесла: «Сама не понимаешь, о чем спрашиваешь. Ничего, потом поймешь! Когда жизнь переворачивается, выбора нет — делаешь то, чего не можешь не делать». Никогда не прощу себе собственную глупость, ведь на подобные вопросы не существует ответа.

После ареста родителей маму взяла к себе бабушкина сестра, Стелла. Ее семья состояла из мужа Соломона и дочери Мэлены (аббревиатура от Маркса, Энгельса, Ленина). Мэлена, или попросту — Елена, была старше мамы на год. Взрослые строго наказали маленькой Наташе (моей маме) не говорить о посаженных родителях, а все фотографии ее отца, Андрея Андреевича, были уничтожены.

Самой колоритной фигурой маминого нового семейства был ее дядя, Соломон Ильич. Профессор философии, читавший лекции во ВГИКе, он постоянно пребывал в задумчивости и был очень рассеян.

Котят, взобравшихся к нему на плечо, брал только бумажной салфеткой, а детские безобразия объяснял по-научному: «Не нужно их останавливать, пусть расшвыривают вещи, это очень важно для развития — они же познают пространство!» Неудивительно, что в квартире, заполненной огромными фолиантами, где царил дух философии, маме на голову упала не алюминиевая кастрюля, а огромный том Канта.

Студенты ВГИКа, часто посещавшие профессора, на самом деле приходили посмотреть на красивых девочек, Елену и Наташу (среди них был небезызвестный Эльдар Рязанов, сдававший «хвосты» Соломону Ильичу). Они-то и принесли в дом бациллу кинематографа, которой мама в свою очередь заразит своего юного ухажера Алешу Коренева, моего отца. И все же мама никогда не забудет, что была дочерью «врагов народа». Она навсегда останется робкой, непритязательной женщиной с необъяснимым чувством вины перед всеми.

Спустя много лет, году в 1970-м, знакомые обнаружили старую фотографию — групповой портрет работников газеты «Правда», сделанный по случаю десятилетнего юбилея. На ней среди таких людей, как Лариса Рейснер, Мария Ульянова, Николай Бухарин, Михаил Кольцов, есть и мой дедушка, Андрей Андреевич. Помню тот день — в руках у меня фотография, бабушка не может сдержать волнения: «Ну, ищи своего деда!» Я тыкаю пальцем в одного, другого, не могу угадать. Наконец мне указывают на молодого улыбающегося мужчину, и я впиваюсь в него глазами. Потом часто буду разглядывать его портрет, единственный из уцелевших, пытаясь представить, о чем он думал в тот момент, улыбаясь фотографу. И еще о том, как его расстреливали… Однажды мне приснилась эта сцена. В последний момент дедушка раскидывает в стороны руки, медленно-медленно, и уже на выдохе или вздохе протягивает: «Эх!!!» Э — ээээээээээх!.. Между той улыбкой на фотографии и этим «Эх!» он что-то сделал такое, за что его в конце концов уничтожили.

Мы точно не знаем, где это произошло. Получили две повестки, указывающие на разные места. Посмертно он был реабилитирован. Несколько фраз на листке бумаги: «За отсутствием состава преступления…» Э-ээээээхххх… От этих бумажек можно упасть в обморок.

Моя драгоценная бабушка выстояла, как и многие из тех, кто прошел ее путь. Сильным людям выпадают испытания под стать. Хотя годы, проведенные в лагерях и ссылках, не могли не сказаться на ее характере. Она мгновенно взвинчивалась, доходила до крика, отстаивая свою точку зрения. И каждый раз было ощущение, что речь идет о мировой катастрофе, даже при решении вопроса, ехать ли нам городским транспортом или на такси. Она категорически отказывалась ездить на такси! Было много трагикомичного в ней, если учесть, что она была еще и очень маленькой, миниатюрной женщиной. Это несоответствие роста и темперамента, в котором я узнаю свои черты, было подчас уморительно. Для друзей моих родителей Мария Рафаиловна являлась магнитом, ударным номером любого застолья. Она часто рассуждала на политические темы, без которых не обходился ни один московский дом, тем более «богемный». В один из таких вечеров гости долго обсуждали положение в стране, и, раскритиковав окончательно все, кто-то спросил ее мнение: «Подскажите, что делать?» Без секунды промедления она ответила: «Уходить в подполье!» Что еще мог предложить опытный борец, истинный коммунист? Однако она была совсем иной коммунисткой. По возвращении из ссылки ей предложили восстановиться в партии, вернуть отобранный партбилет, что означало надбавку к пенсии и всяческие привилегии. Она отказалась, сказав, что «не в эту партию вступала…».

Глава 5. Групповой портрет

Таково мое семейное пространство, таковы характеры, его населяющие. Все, как положено в хорошей пьесе. «Человек-легенда» — мамин отец, мой расстрелянный дедушка. «Наша совесть» — мамина мать, моя отсидевшая бабушка. «Неприкаянный самоед» — мой папа. «Голубоглазый ангел» — моя мама. «Гимназист Шура» — папин отец, мой дедушка. «Строгая Марусенька» — папина мать, моя бабушка. «Красавица Галина» — папина сестра, моя тетя. «Настоящий мужчина» — Гриша, ее муж, мой дядя. «Дети» — мои двоюродные братья, рыжий и брюнет, ну и мы с сестрой. Теперь представьте всех вместе за праздничным столом, включая семейные пары дедушкиных братьев: дядя Ваня, тетя Лиля, дядя Миша, тетя Нина, дядя Коля, тетя Катя и их дети — Таня, Нина, Юра, Надя, Ира, Гера, Марина, а там и внуки… Предположим, это Первое мая или Седьмое ноября. Хозяйка дома, «строгая Марусенька», одергивает «гимназиста» дедушку, наливающего себе рюмку: «Шура, я сказала?!» Тот, продолжая наливать себе и соседям по столу, защищается: «Марусенька, ну еще одну, сегодня же праздник!» В ответ слышен глубокий вздох бабушки и ее демонстративный уход на кухню. Муж Галины, «настоящий мужчина» Гриша, рассказывает анекдот, желая разрядить обстановку. После его слов воцаряется гробовая тишина. Все молча жуют — то ли не поняли юмора, то ли игнорируют Гришу, солидаризируясь с бабушкиным уходом на кухню. В итоге Гриша не выдерживает и смеется в одиночку. Все постепенно теплеют, начинают улыбаться: дошло и до них — смешно! «Красавица Галина» приводит с кухни успокоившуюся немного бабушку. Они усаживаются за стол, и теперь Галина наблюдает за очередным наполнением рюмок с нейтральным лицом, облокотившись на спинку стула сидящего рядом мужа: чем закончится на этот раз? Все пытаются заставить что-нибудь съесть «нашу совесть», отсидевшую бабушку — безуспешно. Она просидит весь обед с горсткой зеленого горошка, одной шпротой и ломтиком сыра. Наконец кто-то обращается с вопросом «о кино» к «неприкаянному самоеду» папе: «Ну что, Алеша, снимаешь?» «Не снимаешь?!» «Закрыли?» «Закрывают?» «Могут закрыть?» «Ах, запускают, ну давай, давай… Когда увидим-то?!» «Ангел» мамочка нервничает, стесняется, сидя с краю стола, и часто выходит покурить. Вскоре «гимназист» дедушка тоже хочет покурить. Ему разрешают, но только в туалете. Вернувшись оттуда, он предлагает всем разгадать шараду, которую придумал, пока курил. В ответ его одергивает знакомое: «Шу-р-р-ра!» А в это время «дети», то есть мы вчетвером, наевшись и оставшись незамеченными, ползаем по полу, связывая ножки стульев леской, да так, чтобы она скрипела, раздражая «строгую Марусеньку». Цель нами не достигнута — мы разоблачены, за что получаем сильные затрещины. Одна такая оплеуха как-то погрузила лицо двоюродного брата в дымящуюся манную кашу. Как сейчас вижу его лицо в белой стекающей маске — острое, должно быть, ощущение! Но вот мы собираемся и уходим. Бабушка — «наша совесть» — скандалит, отказывается ехать на такси: «Транжиры, откуда у вас деньги?» В конце концов все едем на метро. Нашим воспитанием каждый из них занимался соответственно своему характеру. Папа объяснил, что «воровать счетные палочки у учителя нельзя», а также что «косить глаза опасно, можно дернуться и остаться косой». Отсидевшая бабушка считала, что танцевать детям при свечах непозволительно, это «пробуждает низменные инстинкты». Однажды она продезинфицировала мне рот тройным одеколоном: вернувшись с прогулки, я сняла мокрую галошу и, заглядевшись на такую красоту, лизнула ее языком. (Каждой бабушке по достойной ее внучке!) «Гимназист» дедушка цитировал «Евгения Онегина» и Ключевского. «Строгая Марусенька» советовала «научиться шить и не балбесничать». Мамочка отвечала на все мои вопросы о целующихся воробьях, а сестре Маше объясняла, когда та играла «во врача», что писать «серцо бецо и серца не беца» неправильно, хоть и красиво.

Обе бабушки, дед и отец уже умерли. «Гимназиста» за день до смерти помыли в ванной, и когда Гриша взял его на руки, чтобы донести до постели, дед запел «Гаудеамус игитур» — знаменитый гимн студентов. Бабушка «Марусенька», его жена, умерла на десять лет позже. Все вздыхала о «Шуре», лежа на диване, повторяла: «Какой хороший был человек, что я без него?» Бабуля, «наша совесть», умирая, подняла правую руку и сжала кулак — так ее и держала, пока были силы, сказав: «Умирают только раз!» Папа… О папе потом.

Глава 6. Неореализм по-русски

Что волчьему — звериному, а что людскому — слабейшему дитю всегда из дома холодно, а в дом — всегда тепло!

Кто-то сказал, что человек — это его пейзаж. То есть все, что нас окружает, и есть часть нашего существа, и наоборот. Потому, наверное, в отсутствие самого хозяина нас так притягивают дома и улицы, принимающие его черты.

Нашим первым семейным приютом стал дом на Гоголевском бульваре. Огромная пятикомнатная квартира когда-то принадлежала папиному деду, его тезке — Алексею Александровичу Кореневу, служившему в городской управе. Про него рассказывают, что в старости он заболел раком и ему пришлось ампутировать язык. Сломавшие как-то раз дверной замок воры столкнулись лоб в лоб с «привидением» — мычавший старец в исподнем белье отчаянно жестикулировал. Потрясение грабителей было настолько велико, что они тут же бросились наутек, забыв, зачем приходили. После смерти старика квартиру заняла вся его многочисленная родня. Но дом, как и его почивший хозяин, тоже был немолод и требовал ремонта. В комнате, где расположилась наша семья, пол покосился, поэтому шкаф приходилось привязывать веревкой за крючок, вбитый в стену. Мебель распределялась по всем углам, чтобы избежать фатального перевеса одной из сторон. Такая обстановка порождала внезапное перемещение незакрепленных предметов по комнате: раскладушка с моей сестрой, бывало, сползала к моей кровати, начав свой путь накануне вечером от закрепленного шкафа. Не лучше обстояло дело и в туалете — там в полу зияла дыра, позволявшая всем, справлявшим нужду, наблюдать особенности поведения соседей нижнего этажа. Но для детей весь этот хаос был настоящим раем! Мы вчетвером — я с сестрой и двоюродные братья — постоянно гоняли по длинному коридору в поисках «преступников», чертили прямо на обоях «план местности», а когда игра заканчивалась триумфом, пели, подпрыгивая на резиновых мячах: «Я сижу на лавочке, продаю булавочки, как дам по башке, так уедешь на горшке!» В конце концов всех из дома выселили в связи с аварийным состоянием жилища. Дом, правда, и теперь стоит в конце бульвара, с правой стороны, если спускаться к Кропоткинской.

Наше второе обиталище было на улице Веснина, напротив итальянского посольства. Когда только что отстроенный дом заселялся, мимо проходила актриса театра имени Вахтангова Цецилия Мансурова, жившая неподалеку на улице Щукина. Увидев людей, заносивших в подъезд мебель и всякую утварь, она вдруг разразилась речью, театрально воздев к небу руки: «Дорогие мои, вы въезжаете в такой замечательный дом, будьте же в нем счастливы!» И пошла дальше. Воистину большая актриса — великая душа. Кому еще придет в голову благословлять незнакомцев по пути из магазина, скажем, в прачечную?

Квартира наша была хоть и новой, но все еще коммунальной. Делили мы ее с одной татарской семьей. Помню, как подглядывали с сестрой в замочную скважину за молящейся во время Рамадана старенькой тетей Розой. Она сидела на коврике, поджав под себя ноги, бормотала на непонятном языке и клала поклоны, как неваляшка. А папа однажды отличился: поднялся ночью и пошел спасать дочь тети Розы, Софу, которая была на девятом месяце беременности. Тут же выяснилось, что спасать ее не от чего — она спокойно спит возле мужа Бори, а папе просто приснился сон. Легко же он отделался — мог бы и получить от законного супруга по физиономии!

Мои двоюродные братья, по обыкновению, поселились в том же доме. Все мы вместе ходили в один детский сад, а потом пошли в одну школу. Говорят, я все время что-то пела и здоровалась с милиционерами, которых полно в арбатских переулках. Многие годы у меня, взрослой, был беспричинный страх конфликта с властями, возможно, это шло от сидевшей бабушки. Так вот, я заблаговременно начала «умасливать» служителей закона! Итальянское посольство было для нас постоянным объектом развлечений. Когда там устраивались приемы, мы висели в окнах и наблюдали, как подъезжают машины, из них выгружаются дамы в длинных вечерних платьях и мехах, а за ними — мужчины в смокингах. Иногда эти приемы посещали члены правительства, я запомнила Анастаса Микояна, на него указывали пальцами: «Вон-вон Микоян!» — «Не вижу, какой из них?!» — «Да вон, маленький, черный!» — «Ой, уже зашел в ворота…» Посольство всегда охранялось, и это побудило меня и одного из братьев поставить эксперимент. Заключался он в следующем: оставленную от обеда сардельку, по нашим представлениям напоминающую гранату, мы выбросили в форточку, и она опустилась прямо на проезжей части узенькой улочки, перед носом охранника посольства. Тот осторожно приблизился к ней, склонился и какое-то время изучал, затем к нему присоединился еще один, и они вместе отнесли сардельку на экспертизу. Но и родители мои тоже были не прочь похулиганить, что в конце концов навлекло на нас гнев милиционера.

В тот период они тесно общались с кинематографической четой Сусловых. Миша — замечательный кинооператор, в молодости был очень хорош собой: худощавый брюнет со смуглой кожей и черными, как вакса, кудрями. Он приезжал к нам на мотороллере, и все женщины и дети сбегались на него смотреть, принимая за актера, сыгравшего «человека-амфибию». (Настоящий исполнитель роли, Владимир Коренев — наш однофамилец.) Мишина жена, Ира, была такой же маленькой и большеглазой, как и моя мама, только противоположной «масти» — жгучей брюнеткой. Папа и Миша работали одно время на телевидении и даже сняли вместе несколько короткометражек: «На рассвете», «Этюды», «Прелюды». Эти работы, как и многие предыдущие, не были показаны «за вредность» или еще за что-то в этом роде. Миша привел к нам в дом своих друзей: сценаристов Юру Оветикова и Женю Котова, а также начинающего режиссера Борю Ермолаева. Впоследствии Боря прославится своими медиумическими способностями, про него будут рассказывать, что он может поднимать в воздух горсть риса без помощи рук и делать всякие другие чудеса. Тогда же он увлеченно смотрел футбол по телевизору и нервно грыз ногти. Все они часто приходили в гости, собирались за круглым столом в нашей крохотной комнате и сидели далеко за полночь. А мы с сестрой в это время спали на диване за шкафом, отделявшим наш угол от застолья. Вся обстановка вокруг извещала посетителей о том, что здесь поселились «артисты». Входная дверь была задекорирована черным листом бумаги, на котором, словно марки, были разбросаны цветные этикетки от винных и коньячных бутылок. Кофейные чашки расписаны в аналогичном абстрактном стиле — треугольники на черном фоне. Подобные шедевры оставляли в память о себе друзья-художники. Как-то раз, перед приездом в дом «неотложки» (у мамы случались сердечные приступы), черная бумага на двери была сорвана. Но ей на смену сестра расписала дверь серой краской (она занималась в художественной школе и подражала старшим товарищам). Приехавшая в очередной раз «неотложка» потребовала в первую очередь перекрасить серую дверь, сказав, что этот цвет способствует депрессии. Кончилось тем, что на дверях в полный рост были изображены апостолы, и тогда вызовы «неотложки» как-то незаметно сошли на нет.

Почти каждая дружеская посиделка сопровождалась пением. Любимыми были «Метель метет, и вся земля в ознобе» Светлова (он сочинил ее в ресторане ЦДЛ прямо на салфетке), «Я люблю шофершу Нинку робко, ей в подарок от меня коробка» неизвестного мне автора, «Не осуждай меня, Прасковья» Исаковского, а также всевозможные романсы от «Гори, гори, моя звезда» до «Он говорил мне: будь ты моею…». Весь репертуар мы с сестрой выучили наизусть, не говоря уже о позах и мимике всех исполнителей. «Сейчас пойдет „Метель“», — шептали мы друг другу, лежа в кровати. «О, это мамуся!» — продолжали мы комментировать звуки, доносящиеся из-за шкафа, например легкое отбивание ритма ладонью по столу. Папа, когда пел, любил режиссировать: расставлял смысловые акценты, заглядывал каждому в глаза и даже поднимал вверх палец на отдельных словах. Иногда он приставал к тем, кто держался скованно: «Сними пиджак, тебе будет удобнее!» Если гость отказывался, он предлагал снова: «Сними, говорю, пиджак, я же вижу, как ты мучаешься!» Чаще всего человек поддавался, а те единицы, которые отказывались, как-то переставали ходить в дом.

Особым случаем считался тот вечер, когда в гостях бывал Игорь — наш двоюродный дядя, приходивший с женой Татьяной. Он владел настоящим певческим тенором, а будучи по профессии дипломатом-международником, хорошо говорил по-английски, пел «Дилайлу», «Зеленые поля» на языке. Пел Игорь и по-итальянски. Ну конечно, искус был велик — спеть итальянскую арию для настоящих итальянцев! Кто-то подстрекнул его, он согласился. Окно, смотрящее на посольство, было тут же распахнуто, и в темной арбатской ночи зазвучала чувственная итальянская мелодия. На следующее утро в квартиру позвонили. На пороге стоял участковый: «Кто такие, почему звучат итальянские песни?» — «Да мы киношники, артисты одним словом, простите…» — ретировались родители. Ответ был краток: «Нарушаете спокойствие, чтоб в последний раз!»

Я любила, когда у родителей собирались друзья. Старалась, как все дети, посидеть подольше и всячески оттягивала момент укладывания спать. Мой коронный трюк был такой: уже в постели прикинуться голодной и что-нибудь попросить. «Ма-а-мочка!» — тянула я басом. Мама тут же отзывалась: «Что, доченька, ты что-то хочешь?» — «Я хо-чу-у-у…» — тут я срочно придумывала, что же я хочу, и чаще всего просила дать мне «черненького хлебушка с беленьким маслицем». Однажды это чуть не закончилось трагедией. Вместо того чтобы попросить «хлебушка», я стала жаловаться, что у меня болит живот. Мама спрашивала, где точно болит, но я не могла объяснить. Тогда она решила, что грелка, поставленная на живот, — лучшее успокоительное. В том, что я оттягиваю время сна, мама не сомневалась. Вызванный наутро врач потребовал, чтобы меня срочно отвезли в больницу. «Аппендицит», — сказали родителям в приемном покое и попросили не беспокоиться, а завтра справиться насчет предстоящей операции. Встревоженные не на шутку, они вернулись домой и еще раз перезвонили: все ли так, как они поняли? Им сообщили, что операция только что закончилась и прошла успешно. Как выяснилось, меня привезли в тяжелом состоянии, была угроза перитонита, а диагноз — гнойный аппендицит. Если б на полчаса опоздали, кончилось бы летальным исходом. Моя мама не предполагала, что у пятилетнего ребенка может быть аппендицит, а уж грелка в таких случаях противопоказана. С тех пор в семье опасаются грелок и не ставят их — на всякий случай. На меня же, как на ребенка, тот факт, что я перенесла настоящую операцию, оказал ошеломляющее действие. Я долго разглядывала бинт на животе и была на седьмом небе от счастья. Странно, но эта операция стала для меня своеобразным рубежом, я как будто повзрослела, у меня появилось прошлое. Мир раздвоился: тогда и сейчас, до аппендицита и после. Я чувствовала, что моя жизнь наконец началась.

Как-то во время очередной игры с ребятами во дворе ко мне подошла девочка вся в черных кудряшках и предложила с ней дружить. Звали ее Фиорелла, что значит «цветок». Она было итальянкой, ее отец работал в посольстве, там они и жили. С тех пор мы практически не расставались. На самом деле Фиорелла просто влюбилась в меня. Ей было семь, а мне — восемь. Она не могла провести без меня ни дня, всегда поджидала возле дома, зажав в кулаке то жвачку, беленькую и ароматную, то конфетку, в «не нашей» цветной обертке. В подъезде моего дома висел плакат с портретом Хрущева. Помню, мы стоим против него, тыкаем пальцем, она говорит: «Плохой» — и морщит нос, а я дразню: «Хороший». У Фиореллы была маленькая такса, звали ее Пипа, с ударением на втором слоге, что значит «трубка». Она гуляла с ней перед посольством и, когда та убегала, звала ее на всю улицу: «Пи-па-а-а!»

Я приглашала Фиореллу в гости и однажды, уступив ее просьбам, дала облачиться в свою школьную форму. Надев коричневое платьице и черный фартук с октябрятским значком, она важно прогуливалась по нашей коммуналке, словно была на одном из приемов в посольстве. Побывала и я у нее дома, мне запомнилось изображение Мадонны в углу комнаты и шоколадные конфеты с ликером, которыми угощала ее мать, — и все. Однажды случился казус. Мой папа, вернувшийся с какого-то юбилея, где он переел и перепил, почувствовал себя плохо, его начало тошнить. Мама побежала за тазом, принесла его, подставила и, когда он был полон, вышла в коридор, намереваясь дойти с ним до туалета. В дверь позвонили, мама замешкалась, но открыла, решив, что идут соседи, и обомлела. На пороге стоял высокий худощавый господин. Он говорил с сильным акцентом: «Ви ма-ма де-вочка, я — па-па Фьорелла!» Вся красная со стыда, мама начала что-то лепетать, он понял неловкость момента и, пообещав зайти в другой раз, ушел. Долго переживала мама, однако пришедший в себя на следующее утро папа ее успокоил, сказав, что, в конце концов, итальянцы создали неореализм в кинематографе, и кому как не им принимать жизнь во всех ее земных проявлениях. Об инциденте забыли. А наша дружба с Фиореллой продолжалась. Я впервые почувствовала себя объектом чьей-то любви. До сих пор влюблялась я: в соседских мальчишек или мальчишек в детском саду, даже в режиссера Петра Тодоровского, которому в Одессе, где папа снимал первую картину, я носила цветочки. А тут выбрали меня. Однажды Фиорелла затащила меня в подъезд и, устроившись в закутке лифтера, которого не оказалось на месте, объяснила по секрету, что если снять трусы и посмотреть повнимательнее, то можно обнаружить разные «штучки», и если до них дотронуться, то будет очень приятно. Я поинтересовалась, откуда она это знает, выяснилось, что ее научила этому нянька. Ответ звучал убедительно. Она достала карандаш, и мы попробовали. Было приятно, но ощущение тайны и запрета оказалось еще приятнее — оно щекотало нервы. С того момента мое «прошлое», возникшее после операции аппендицита, пополнилось еще и «тайной» с легким привкусом греха. Жизнь разворачивалась на полную катушку!

Как все итальянцы, Фиорелла была католичкой. Раз в неделю ее водили к священнику. Прогуливаясь как-то возле дома, я увидела вдалеке две женские фигуры — большую и маленькую, — они быстро шли по противоположной стороне улицы мне навстречу. Поравнявшись с ними, я узнала в девочке Фиореллу. Бледная и заплаканная, она опустила низко голову и не поздоровалась. Ведущая ее домой женщина была сурова: досталось, видно, маленькой грешнице от священника. А я так и осталась без исповеди, крестившись только в 20 лет.

Но вскоре наша коммунальная жизнь на улице Веснина подошла к концу. Папа получил возможность построить кооперативную квартиру в доме Радио и Телевидения, в районе Речного вокзала. Предстояло расставание. Как-то мы с Фиореллой по очереди катались на качелях в чужом дворе. Мне надоело ждать ее, и я пошла обратно, к дому. Пройдя ряд переулков, я услышала за спиной торопливые шаги, обернулась — Фиорелла, вся в слезах, с разбитой в кровь губой неслась за мной что есть мочи. «Зачем ты меня бросила!» — кричала она, задыхаясь. Я удивленно разглядывала ее лицо, впервые наблюдая безумную маску отчаяния.

Иногда, видя по телевизору итальянские фильмы, я всматриваюсь в женские лица… Кто теперь Фиорелла?

Глава 7. Линия горизонта

В ладони мордой я уткнулась и слышу где-то далеко — старинный дом, окно на улицу распахивается широко…

Наш новый дом на Речном будет местом, где я превращусь из подростка в женщину. Здесь справит свадьбу моя сестра. Сюда будут по-прежнему приходить многочисленные друзья родителей, и здесь они в конце концов разведутся, разменяв трехкомнатную на две отдельные (в одной из них у папы родится дочка от второго брака). Дом, который я буду считать родительским — взрослея, уезжая и возвращаясь.

По мнению мистиков, человек должен хотя бы раз в год видеть перед собой чистую линию горизонта. Магический крест, образующийся от пересечения вертикали тела и горизонтали пространства, дает мощный энергетический заряд, необходимый всем, особенно горожанам. Наша семья, поселившись в минутах ходьбы от канала имени Москвы, как будто вырвалась на волю из тесных арбатских переулков. Перемены к лучшему произошли у всех четверых. Папа готовился к самостоятельной работе на «Мосфильме»: закончился период, когда он был «вторым»

на картинах Эльдара Рязанова: «Карнавальная ночь», «Дайте жалобную книгу», «Берегись автомобиля». Мама начала работать на том же «Мосфильме» ассистентом по актерам, и ее первой картиной стали «Братья Карамазовы» Ивана Пырьева. Моя сестра решила поступать в Полиграфический институт, хотела стать художником-графиком. Я бесконечно ей позировала — в профиль, фас, сидя и лежа, так что стены квартиры были увешаны моими портретами. Сама я поступила в английскую спецшколу, только что открывшуюся поблизости.

Училась я через пень-колоду: тройки по физике и математике, четверки, изредка пятерки по литературе и языку. Строго говоря, я не училась, а пребывала на уроках. Меня одолевала поразительная смешливость: стоило мне что-нибудь нафантазировать во время урока, и я начинала трястись от хохота, пока не выступали слезы на глазах. Однажды на уроке химии я представила, что над головой толстой, похожей на грушу химички с правой стороны висит градус, вроде ртутного шарика. То, что она очень крупная женщина, а градус над ней — малюсенький, было совсем смешно. Химичка, ничего не подозревавшая о том, что я ей «приклеила» своим воображением, продолжала с постным видом открывать рот и издавать звуки. Затем меня «понесло» — я уже видела весь свой класс с переливающимися кругляшками над головами… Наконец, почти свалившись под парту от хохота, я была вынуждена остановиться — меня заметила та, над кем я «ставила опыты», и сделала строгий выговор. Шарик лопнул! Химию я сдала, сшив пояс для шпаргалок по всем билетам. Я не знала ровным счетом ничего из этого предмета, и даже зубрежка была бесполезна: абсолютный ноль… с градусом. (Сработал принцип бумеранга: что посеешь, то и пожнешь.)

Литературу читала я тоже редко, но если уж влюблялась в какую-нибудь книжку, то зацеловывала буквально каждую страницу. Так, в четырнадцать лет я пропала с головой в поэзии Марины Цветаевой. Наш сосед Володя Барсуков принес мне темно-синий том из собрания «Советский писатель» — и больше он его не видел. Только я открыла книгу, как на меня обрушилось наваждение. Даже от синего коленкора обложки исходила какая-то особая энергия — что уж говорить про страницы и фотографии. Ее мысль, страсть, ритм, аскетизм, ее облик и что-то еще, чего мы не понимаем окончательно в любой силе, воздействующей на нас, — ее мир вселился в меня и стал мерой всего. Впервые с такой очевидностью, на примере ее жизни, я обнаружила взаимосвязь между трагичностью судьбы и масштабом личности. Как если бы невидимый некто разбросал мины на чьем-то пути и тот, кому удалось его пройти, не подорвавшись, становился гигантом.

Конечно, втайне я хотела походить на нее, и порой мне казалось, что мои профильные портреты, выполненные сестрой, похожи на цветаевские. Не обошлось и без сочинения стихов, конечно же подражательных. Услышав как-то по радио передачу о ней и возмутившись, как плоско и формально она была сделана, я бросилась к бумаге и написала стихотворение, посвященное «самой» (отныне я чувствовала почти родственное отношение к «Марине», как будто была с ней лично знакома):

И за что же ей такие почитатели недостойные, недостойные, не достойные ее стихов читатели. Да она зачеркнула свою биографию — времени, места, имен географию — каждым шагом своего творения, верьте, жизнь ее в стихотворении…

Вкусив поэтического ритма и вооружившись идеалом, я начала строчить стихотворение за стихотворением без остановки. Родители обрадовались, что у малявки с огромным бантом — их дочери — появились первые способности, и потихоньку зачитывали стихи из тетрадочки в линейку своим друзьям-актерам. Особенно им нравилось следующее:

Я и свечка молча таем, сколько встреч с глазу на глаз, — горе горю смотрит в глаза, воля воле хочет сказать: кто из нас?

Вот до чего довели родительские ночные бдения да бабушкино героическое хлопанье дверью: бедное дитя! Ну, «свечка» откуда взялась, понятно — всегда жгли в квартире свечи, а вот «горе» и «волю» я позаимствовала у той, кому подражала. Хоть папа и мечтал для своей младшенькой о профессии переводчика с английского, а стихи все равно посоветовал писать и не забрасывать. Стихи были, был идеал, не хватало только любви для полного комплекта. И любовь не заставила себя долго ждать. Она пришла в лице мальчика с портфелем и гитарой, моего одноклассника. Я влюбилась. Но влюбилась не только я. Очевидно, закон мистиков, закон пресловутого «креста» сработал и подзарядил все наше семейство во время неоднократных прогулок на Канал. Влюбились все сразу: я, моя сестра и даже мама с папой.

Глава 8. Любовь ближних

«…Яйца курицу не учат!» — «А если курица влюблена?» — «Ну, тогда другое дело!»

Итак, моя мама работала ассистентом на картине «Братья Карамазовы». Иван Александрович Пырьев ее очень любил, она напоминала ему Марину Ладынину, его бывшую жену. Признаться, маму любили все. Она выделялась доброжелательностью и открытостью среди людей, мучимых амбициями и комплексом нереализованности, — таких людей пруд пруди на нашей отечественной фабрике грез, студии «Мосфильм». Для всех своих актеров — а в картине снимались Светлана Коркошко, Лионелла Скирда (Пырьева), Михаил Ульянов, Кирилл Лавров, Марк Прудкин, Валентин Никулин и другие — она была помощницей, подружкой, Наташенькой. Но особая дружба завязалась у нее с Андреем Мягковым, исполнителем роли Алеши Карамазова.

Андрей и мама были очень похожи характерами и даже внешне: оба лобастые, светлые, улыбчивые. Когда два похожих человека сходятся, то кажется, что так и должно быть. Но если задуматься — гораздо чаще люди общаются по принципу взаимодополнения и соединяются со своими противоположностями. В свою очередь жена Андрея, Анастасия Вознесенская (вспомните юную радистку Аню из фильма «Майор Вихрь» режиссера Евгения Ташкова) и мой папа были схожи ироничностью характера, самоедством и неудовлетворенностью. Вполне естественно, что Ася и Андрей были однажды приглашены к нам домой на ужин, и он затянулся на три года. Отыграв спектакль в театре «Современник», они спешили к нам на Речной. Едва завидев на дорожке, ведущей от автобусной остановки к дому, две знакомые фигурки, мы с сестрой кричали: «Ася-Андрей идут!» И начиналась радостная суета. Ася — тоненькая, стриженная «под мальчика», востроносая, в изящном костюмчике — цокала по асфальту на каблучках, с неизменным букетом цветов в руках. А рядом, взяв ее под руку, шел улыбающийся Андрей.

Мы с сестрой наблюдали, как наши родители переживают вторую юность. Они и время проводили подчас как-то по-детски, а с ними заодно — и мы. Одним из таких вечеров, оставив папу и Андрея дома, мама с Асей и мы с Машкой отправились пройтись по окрестностям и вдруг забрели на стройку. Полезли вверх по отстраивающейся высотке и только на самой крыше испугались от того, что темно, пусто, ветер дует, и помчались вниз. В другой раз, гуляя на Канале, катались всей дружной компанией на картонках по глиняным горкам — дело было осенью. Придя домой, готовили ароматный глинтвейн, чтобы согреться, зажигали свечи, пели под гитару, танцевали. Папа считал, что это школа жизни для меня с сестрой. Танцуя как-то со мной, он устроил мне один из таких «уроков»: «Дочь, запомни, танцевать надо так, будто ты бокал, наполненный до краев, — и он никогда не должен проливаться!» Но случалось, родители уезжали в гости к Асе с Андреем, и тогда начиналось тягучее ожидание их возвращения. Я воспринимала их отсутствие спокойно, а сестра нервничала, не могла заснуть. И хоть она и была старшей, но именно мне приходилось успокаивать и делать нейтральное лицо в моменты «опасности». Вернувшихся поздно родителей Машка урезонивала: «Ну сколько можно, в конце-то концов!»

Взаимное увлечение пригодилось и в совместной работе. Папа получил постановку картины по рассказу дагестанского писателя Абу Бакара и уехал снимать комедию «Адам и Хева» в Дагестан. В одной из женских ролей у него снялась Ася (главную героиню сыграла Екатерина Васильева). Мама в свою очередь, работая с Эльдаром Рязановым на фильме «Ирония судьбы», предложила ему попробовать на главную роль Андрея. Эльдар открыл для себя нового комедийного актера, и с этого начался их успешный творческий альянс.

Что-то есть веселое в том, что мой отец получил за фильм «Адам и Хева» звание Заслуженного деятеля Дагестанской ССР. В доме появились серебряные браслеты, кольца, ножи с чеканкой… У него больше не было никаких других званий — спасибо Дагестану!

Вечера при свечах, тихие разговоры, пение, теплый ветер, дующий из окна… Какое счастье… когда счастливы твои родители!

Случилось так, что Андрей Мягков был первым, кто заметил мои актерские способности. У нас в школе существовал драмкружок, в котором репетировали сцены из «Пигмалиона» по пьесе Бернарда Шоу. Играть надо было на английском языке, учитывая, что школа была специальная. Так вот, главная героиня, исполнявшая Элизу Дулитл, почти как в настоящем театре перед премьерой, неожиданно заболела. Мне предложили ее заменить, и я, как истинное дитя спонтанности, согласилась не раздумывая. Играть предстояло две сцены: первое появление Элизы в платье цветочницы и последнее, где она уже леди. С платьем цветочницы проблем не было, а вот платье леди и сумочку пришлось позаимствовать у Аси. Андрей же был приглашен в качестве зрителя. Как только я вышла на сцену, заговорила и что-то сделала неловкое ногой, а потом рукой — раздался хохот. Я, не понимая, почему смеются, продолжила — опять хохот! И так, под легкий «шумок» зала, я отыграла свои две сцены. Мне казалось, что зал разговаривает со мной, — неожиданное, пьянящее чувство… Потом, уже работая в профессиональном театре, я поняла, что это и есть «контакт с залом», который завораживает актера и знаком только тем, кто стоял на сцене. (На самом деле от моей игры тогда мало что зависело: я, очевидно, принадлежала к тем, чей вид сам по себе вызывал юмористическую реакцию. Но в каком-то смысле это и является признаком артистичности, заложенной в природе потенциальных актеров. Если хотите себя проверить, поднимитесь на подмостки и просто посмотрите на аудиторию, — возможно, она дрогнет!) После того как вечер закончился, меня встретил мой «арбитр» Андрей и подарил мне огромный букет роз с длиннющими стеблями. По дороге домой он объяснил, что решил так: если я буду играть как все, то он подарит по розе каждому исполнителю, а если лучше всех, то мне одной. Что тут говорить? Тем же вечером, гуляя перед сном, я чувствовала на себе взгляды тех, кто был в школьном зрительном зале. Поразительное ощущение: стать вдруг заметной для посторонних, как будто прежде я была негативом, а теперь меня проявили. Вернувшись домой, я еще долго переживала произошедшее и наконец уснула… знаменитой.

Я еще училась в школе, а моя сестра, на три с половиной года старше, уже стала студенткой Полиграфического института. И вот как-то Лионелла Пырьева, подружившаяся с мамой после съемок «Братьев Карамазовых», взяла Машку в гости к знаменитому художнику Илье Сергеевичу Глазунову. Сестра моя вернулась оттуда пораженная как мастерской, так и ее хозяином. Но вскоре выяснилось, что хозяин тоже впечатлился нашей Машкой: Илья Сергеевич начал за ней ухаживать. Это неудивительно, по крайней мере потому, что моя сестра была в то время очень хороша собой. У нее была тонкая, классическая красота — многие мужчины, бывавшие у нас дома, начинали за ней приударять. Однако Маша, целиком поглощенная жизнью родителей, не отвечала им взаимностью. Но тут… она влюбилась. Ухаживания Ильи Сергеевича, по ее словам, были пылкими и дерзкими, но их отношения так и остались платоническими — о чем она временами вздыхала впоследствии.

Маша страдала от собственной нерешительности и однажды, собравшись на свидание «особой важности», попросила меня ее сопровождать. Я должна была просто ждать ее возле дома Ильи Сергеевича. Надев водолазку цвета морской волны, серую юбку, гольфы и сандалии с перепонкой на кнопочке, я пошла с сестрой на ее ответственное свидание. Пристроившись возле подземного перехода, поглядывая на башенку, где находилась прославленная мастерская, я принялась ждать. Темнело. Мимо сновали взад-вперед «взрослые» — возвращавшиеся из ресторанов повеселевшие люди. А Маши все не было. Скоро стало совсем темно. Вдруг от проходившей компании отделился мужчина в светлом плаще и, подойдя ко мне, воскликнул: «Ой, ребята, смотрите, тут девочка!» Его друзья притормозили свой ход, не обращая, впрочем, на меня ни капли внимания. «Ты что здесь делаешь так поздно?» Я выложила все, как есть: «Жду сестру, она на свидании». — «Где?» — «В этом доме». Я указала на подъезд. «Хочешь, я с тобой постою, тебе веселее будет. А чем занимаются твои родители?» Я ответила давно заученную фразу: «Папа-режиссер!» В этот момент его окликнули: «Сергей, пойдем!» Перед тем как со мной распрощаться, он протянул мне бумажку: «Если захочешь, позвони, вот телефон. А сестре скажи, что на свидание надо ходить самостоятельно!» — и ушел. Наконец появилась запыхавшаяся Машка. У нее ничего не решилось в тот вечер. А я не рассказала ей о своем новом знакомстве. Этот Сергей одно время мне звонил, спрашивал в том числе, как у папы-режиссера дела. Он был намного старше меня, как мне тогда казалось. Странная штука жизнь — с ее не разгаданными до конца встречами… Кто это был?

Глава 9. Ж-жен-щина

«Люблю до гроба», — написал на моем пионерском галстуке одноклассник в конце учебного года. И наверное, он не соврал…

Свою первую любовь я встретила в школе. Пришел он к нам в середине учебного года. Забежавшие проведать меня девчонки — я болела гриппом и сидела дома — сообщили интригующую весть: в классе новенький, зовут Саша. Любопытство подстегнуло меня к быстрейшему выздоровлению, и, придя через пару дней в класс, я увидела новенького. Саша был мальчиком невысокого роста, с большими серыми глазами и волнистыми темно-русыми волосами. Он преградил мне дорогу при входе в аудиторию и, ехидно улыбаясь, принялся меня рассматривать. «Как нас зовут?» — не без иронии в голосе поинтересовался он. «Лена», — послушно отозвалась я, почувствовав себя лилипутом, сидящим на ладони Гулливера. «Вот и познакомились с Леной!» — заключил он и весело чему-то усмехнулся. Сомнений не было, новенький — бабник.

Сашина дерзость касалась не только меня, но и всей женской половины класса, включая учительниц. Он сидел на первой парте и гипнотизировал прогуливающуюся у доски женщину. Начинал он с ног, затем медленно поднимался до бюста, здесь на мгновение притормаживал и потом с улыбкой мужского понимания заглядывал в глаза. Учительница делала ему замечание, но неизменно краснела. Учился он отвратительно, однако к восьмому классу прочел Ницше, Соловьева, Розанова, не говоря уже о Бальмонте, Северянине… Мужчиной он стал, наверное, лет в четырнадцать. Слово «женщина» произносил, удваивая «ж» (естественное заикание на единственном слове), получалось — «ж-жен-щина». Не заметить его присутствие было невозможно. То и дело во время урока раздавался его смешок или остроумное замечание. Саша был взрослее и умнее нас всех, по крайней мере опытнее и свободнее. Когда на одном из школьных вечеров он взял гитару и запел, не одно женское сердце заныло — в том числе и мое.

«На братских могилах не ставят крестов, и жены на них не рыдают, к ним кто-то приносит букеты цветов и вечный огонь зажигает…» — пел Саша, одной рукой перебирая струны, другой крепко сжав гриф гитары. По коже бежали мурашки. Казалось, он прошел и войну, и плен, и окопы — и вот стоит теперь перед всеми как мальчик-старичок и приоткрывает нам, зеленым, завесу над тайной. Героический репертуар сменялся долгожданным любовным. И опять создавалось впечатление, что «девочкам-дюймовочкам» и «мальчикам с пальчик» пел тот, кто вкусил запретного плода любви. «Отцвела во дворе сирень, и капли падали с крыш, ты мне не сказала в тот день: постой, подожди, вернись…» «Сирень» погружала весь зал в гормональный обморок. Но Саша не только хорошо пел и ухаживал за женщинами — он также был отчаянным подстрекателем розыгрышей, жертвой которых становился какой-нибудь зануда. Ему нельзя было отказать как в дерзости, так и в смелости. На спор мог перелезть с балкона девятого этажа в соседнее окно, а зимой, раздевшись по пояс, кататься на Канале по заледенелым опорам мостов.

На счастье или на беду, но наши чувства оказались взаимными. Я ловила на себе его тяжелые взгляды, которые от класса к классу становились все тяжелее. Он приглашал меня к себе домой. И там пел под все ту же гитару более утонченные песни: «Очарована, околдована, с лунным светом когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина!» В гостях у него бывали его друзья, всегда старше его самого (одного из них — очкарика с худой шеей и острым кадыком — звали Вовой Гусинским). Они догадывались, что «драгоценная женщина» — это та соплюшка, что сидит на диване, сложив ручки на коленях и молчит, словно язык проглотила. Она не в состоянии ни состязаться с ними в юморе, ни поддержать пестрящую цитатами интеллектуальную беседу, она девочка-дурочка. Но делать было нечего, мальчику Саше застило глаза, и он уже пел дальше: «для утонченной женщины ночь всегда новобрачная», «положила боа на рояль», сравнивал себя со «златоцветом, который вечно молод», а свою одноклассницу — с «песком на мертвых берегах», отчего та еще крепче поджимала губки.

По окончании десятого класса мы начали встречаться, превратившись в глазах окружающих во влюбленную парочку. В те годы в моде был французский певец Адамо и его песня «Падает снег». За моими окнами тоже падал снег огромными хлопьями, медленно-медленно, как в рапиде, и сердце билось ему в такт. Я лежала на тахте, не торопилась натягивать свитер: мои плечи, руки, живот белели в темноте, наподобие тех холмов, что намело за окном. Отныне я для Саши не только Лена или Леночка, девочка с хвостиком, но еще и тело, к которому он прикоснулся. Я разглядывала себя с удивлением. Оказывается, моя кожа, губы, грудь умеют разговаривать моим же голосом… Теперь придется считаться со всем этим «хором», да еще выяснилось, что ему понадобится дирижер. Я-то полагала, что буду иметь дело с исполнением арии соло… Еще одно «до» и «после» отметило мое существование. Ах, какая новая эта история — такая длинная впереди. Меня опознали! Я — часть рода человеческого, одна из его представителей — женщина. И тот, кто опознал, может это засвидетельствовать.

Женщиной, или «ж-жен-щиной», я стала чуть позднее той ночи, когда падал снег. Зажатая к стене своим будущим мужчиной, я почувствовала, как он взял мою руку и спросил: «Ты хоть знаешь, что это такое?» Я потеряла невинность той ночью, но «что это такое», еще долго не могла сказать с уверенностью. Мое сознание и мое тело существовали по отдельности. Каждый раз, уходя от Саши, совершавшего надо мной акт любви, я чувствовала себя причастной какому-то новому ритуалу, и коль этого желает мой возлюбленный, думала я, то этого желает наша с ним любовь. В том, что это любовь, не было сомнения. Однако мне тайно казалось, что, если бы не он, я была бы не прочь оставаться девственницей.

Сашин отец увлекался охотой. Целая коллекция ножей и ружей красовалась на стене одной из комнат, а в прихожей гостей встречал медвежий или кабаний оскал. Я часто ловила себя на мысли: «Если что — схвачу нож и убью себя». Я определенно связала любовь с надрывом страстей и со смертью… «Нож и кровь и слово — любовь», — написала я много лет спустя в одном стихотворении. Любовь как гармония, несущая мир душе, в течение многих лет обходила меня стороной и была неизвестна.

Как-то раз сосед по дому пригласил меня в гости. Он хотел сообщить что-то важное. Прежде чем начать говорить, он предложил мне закурить, сказав, что так будет легче. Я закурила свою первую сигарету. «Он тебе изменяет!» — вымолвил наконец сосед. С того вечера я начала курить. А «он» начал изменять. Этот же сосед был тем, кто сообщил моей маме и сестре, что я стала женщиной. Мама и сестра пошептались и вывели меня на «серьезный разговор, для моего же блага». Я что-то кричала в ответ и рвалась на свидание. Упершись ногой в косяк двери, руками вцепившись в ручку, пыталась вырваться и убежать. А сзади мама с сестрой удерживали мое сопротивление. «Пусть идет!» — не выдержали они, и я ушла. Ушла совершать любовный обряд из духа противоречия.

К семнадцати годам я усвоила на опыте родителей, что мужчина и женщина могут очень любить друг друга и тем не менее продолжать влюбляться в других, похожих на них, мужчин и женщин. И второе, что я усвоила, уже на собственном опыте: мужчины будут любить и изменять, а я смогу им это прощать.

Глава 10. Внутренние и внешние данные

«Меж высоких хлебов затерялося-я-я небогатое наше село-о-о… Горе горькое по свету шлялося-я-я… и на нас невзначай набрело-о-о!» — у нас в гостях были любимые актеры. «Дочура, ты уже носом клюешь, марш в постель!» — «Ну, мамусь, ну пожалуйста, Гера еще будет петь „Зачем мы перешли на „ты“…“, он обещал, а завтра ребята уезжают с театром на гастроли…» Вечер, переходящий из ночи в утро, продолжался…

Наблюдая за приходящими в дом актерами, я отмечала, что это люди другого сорта. Их смех веселее и звонче, а печаль глубже и ярче. Любая мелочь серых будней для них событие. «Сегодня сломала каблук на улице», — рассказывает маленькая блондинка, актриса ТЮЗа, и лицо ее изображает отчаяние. «А потом решила: где наша не пропадала, — сняла туфли, пошла босиком!» На последних словах она уже сияет, как Буратино. А это бледная, худая героиня из «Современника», она печально вздыхает: «Дождик пошел, вот и лету конец». Все бросают взоры за окно и с удивлением замечают, что октябрь на исходе. В разговор включается губастый брюнет, исполнитель характерных ролей: «Н-да-а, что-то чеховское в настроении. А я весь день в бегах — из дома на улицу и снова в дом. И все мне на глаза старушка попадается, божий одуванчик! Стоит в дверях своей квартиры и смотрит, — чего смотрит? Я бегу мимо, а она пальцем манит: „Подождите, я вам что-то скажу!“ Ну, думаю, надо узнать, может, плохо с кем, „скорую“ вызвать. Подхожу, она встает на цыпочки, тянется прямо к уху и шепчет заговорщически: „Колбаски не хотите… Не хотите?“ У самой еле на ногах тапки держатся, а в глазах серьезный вопрос: не хочу ли я колбаски? Откуда взялась эта колбаска, ума не приложу — Достоевский, чистый Достоевский!» Он смеется, смахивая слезу. «Это Гоголь скорее, чем Достоевский», — наперебой кричат собравшиеся, называя каждую зарисовку именем одного из классиков. «Островский — нет, Булгаков». Но чаще всего что-то чеховское или достоевское: в погоде, атмосфере, в характере.

Актеры общались с жизнью как с живым существом, и только им открывались гримасы некоего титана, которые они расшифровывали как радость или отчаяние. Они были подключены напрямую к всемирному источнику чувств, тогда как все остальные образовывали длинную очередь, чтобы получить свою долю. О профессии актрисы я не мечтала. А вот пройти актерскую школу, которая позволит освободиться дремавшей во мне индивидуальности и превратит в более полноценного человека, вроде тех мужчин и женщин, которые плакали и смеялись заразительнее всех других, — мне представлялось жизненно необходимым. «Поучусь на актерском, а потом займусь философией!» — сообщила я родственникам и отправилась поступать в Школу-студию МХАТа.



Поделиться книгой:

На главную
Назад