– Все время.
– Так как же? Никого не было посторонних?
– Никого.
– А что случилось, вы знаете?
– Как не знать, жилец из десятой самострел учинил. Это он из-за нее все.
– Из-за кого?
– Марина у него была. Беленькая такая. Ходила к нему. Что они делали, не скажу, не видела, только часто она у него оставалась. Бывало, ночью вместе приедут на машине, шмыг в парадную и к себе. А потом он ее утром провожает.
– А кроме Марины к Грассу ходил кто-нибудь?
– Много, все его дружки разные. Бывало, идут, а карманы от бутылок рвутся. Безобразить к нему ходили. А он душа простая, добрая, всех пускал.
– А в последнее время?
– Да последнее время его-то и не было. Он ушел в том месяце. На фронт, говорил. Вот только вчера и вернулся в форме и с наганом. «Ты, – говорит, – тетя Лена, меня разбуди в восемь» – и к себе пошел.
– А почему вы в шесть ушли с поста?
– Ах, товарищ начальник, не в шесть – в семь ушла. Гастроном у нас в семь открывают.
– Долго там были?
– Час, наверное, у меня часов-то нет. А домой шла и у ворот двоих военных встретила, они-то мне и сказали, что время пять минут девятого.
– Военные выходили из вашего двора?
– Из нашего. Из ворот.
– Постарайтесь вспомнить их.
– В сапогах хромовых, с ремнями через плечо. У одного, что на часы смотрел, нашивка золотая.
– Какая нашивка, узкая или широкая?
– Широкая, товарищ начальник, страсть какая широкая.
– Вы раньше их не видели?
– Нет, не видела.
– Что дальше?
– Я, конечно, побежала Зиновия Аркадьевича будить. Гляжу, дверь открыта. «Неужто встал?» – думаю. Зашла в комнату, а он лежит. Тут я и побегла на улицу.
– Игорь, – Данилов встал, – дело ясное. Ты сейчас иди в «Вечерку», найди знакомых Грасса, узнай, кто такая Марина. Ты, Степан, с жильцами поговори. Я в управление.
На лестнице Данилов задержался, пропуская санитаров, уносивших убитого. Он прошел сквозь расступившуюся толпу любопытных у подъезда, подошел к машине.
– Извините. – Кто-то тронул его за рукав.
Данилов оглянулся. Перед ним стояла пожилая женщина с пустой авоськой в руках.
– Я хотела вам кое-что сообщить…
– Слушаю вас.
– К гражданину Грассу ходило много разных людей. Журналисты… А три дня назад заходил его сослуживец, подполковник.
– Так, значит, подполковник? Я знаю, летчик?
– Нет, пограничник. Такой интеллигентный, седоватый. Очень жалел, что не застал его.
– У этого подполковника ожог на правой щеке? – внутренне холодея, спросил Данилов.
– Ошибаетесь, у него шрам, белый такой, с левой стороны, здесь. – Женщина провела пальцем от губы до глаза.
Он. Точно он. Широков. Уже в машине Иван Александрович расстегнул крючки воротника. На душе было скверно. Точно так же, как пятнадцать лет назад, когда он в Питере, на Лиговке, потерял след Резаного.
Зачем Широков приходил к Грассу? За деньгами? Может быть, за ценностями? Маловероятно. Ни денег, ни тем более ценностей у убитого не было. Значит, Широкову был нужен Зяма-художник. Но ведь Грасс никогда не связывался с уголовниками. Он делал фальшивые накладные артельщикам, липовые печати на документы, справки. Его «клиентура» была – крупные хозяйственники. Кто же указал Широкову на Грасса? Кто?
В коридоре «Вечерки» пахло керосином. Из-за закрытых дверей вырывался приглушенный стук пишущих машинок, обрывки телефонных разговоров, смех.
В отделе иллюстраций было тихо. Огромное окно распахнуто, за ним в золотистом мареве видны крыши и облезлые церковные маковки. Со стен на Игоря смотрел добрый десяток человеческих лиц. Красивые, строгие и веселые женщины, мужчины с орденами и без таковых, бородатые и бритые, дети.
Из-за стола, заваленного старыми фотографиями, обрезками бумаги, рисунками, газетными полосами, навстречу Муравьеву поднялся человек в синем костюме.
– Я хотел узнать, сотрудничал ли в вашей газете художник Грасс.
– Зяма? Разумеется! Мы с ним гигантские друзья! А с кем имею честь, простите? Смирнов, – представился художник.
– Значит, мне повезло. – Игорь достал из кармана удостоверение.
Смирнов внимательно прочитал его, поднял на посетителя удивленные глаза:
– Нет. Это недоразумение. У него были неприятности, но давно. Он чудный художник. Хороший товарищ.
– Вы его хорошо знали?
– Хорошо – не то слово. Зяма мой лучший друг!
– Значит, мне опять повезло.
– Что? Скажите, что могло с ним случиться? Ах ты господи, Зямка…
Смирнов заметался по кабинету, он был похож на большую птицу.
– Вы сядьте, сядьте, пожалуйста. – Игорь присел на стул. – Дело серьезное.
– Серьезное? – Смирнов сел и сразу же начал перекладывать на столе строчкомеры, пинцеты, ножницы.
– Вы только… В общем, Грасс убит.
Ножницы со звоном упали на пол. Смирнов закрыл лицо руками. Только пальцы мелко вздрагивали.
«Они слишком тонки и красивы для мужчины, – подумал Игорь, – слишком нежны».
Смирнов убрал руки, и Муравьева поразила перемена, происшедшая с этим красивым, не по годам моложавым лицом. Оно сразу постарело, даже глаза померкли. Перед Муравьевым сидел усталый, больной человек.
– Дайте закурить.
Смирнов неумело взял папиросу, прикурил.
– Зяма звонил мне вчера, сегодня он должен был зайти ко мне с новыми рисунками…
Он замолчал. В комнате повисла тишина, гнетущая и тяжелая.
– Кто мог это сделать? – спросил Смирнов.
– Мы еще не знаем. Вот пришли к вам. Надеюсь, вы поможете.
– Я говорил ему: брось эту женщину. Брось!
– Вы имеете в виду Марину?
– Да, Марину Флерову.
– Кто она такая?
– Как вам сказать? Знаете ли, есть категория женщин, красивых, умных, свободных. У них огромный круг знакомых и необычайная жадность к развлечениям. Они не думают, как и где живут. Они просто живут, легко и свободно. Такие обычно нравятся занятым мужчинам. Дайте спички, пожалуйста. – Смирнов снова прикурил. – Марина такая. Немного пишет, чуть рисует, немного снимает, немного поет, снимается в кино… в эпизодах, разумеется. Всего понемногу и – ничего. У нее открытый дом. Народу полно. Можно приехать в полночь, за полночь.
– Она давно знакома с Грассом?
– Да, года три. Он для нее – убежище. Это она говорит… Устав от кутежей, разочаровавшись в очередном увлечении, она убегала к Зяме. Марина называла это – «стать на душевный ремонт». А он терпел, терпел и ждал.
– Вы говорили, что у нее открытый дом? Если я вас правильно понял, к ней мог приходить любой, даже малознакомый человек?
– Да, вы правильно поняли.
– А что вы скажете о людях, которые у нее бывали?
– Всякие. – Смирнов вздохнул. – Наш брат журналист, киношники, актеры. Всякие. А бывает, компания эдаких молодчиков приедет… Хватких таких, разодетых, с короткими пальцами в кольцах. Молчаливые, только пьют да похохатывают. Я их не люблю. Денег у них много.
– А где живет Флерова, знаете?
– Да, конечно.
ДаниловТелефон зазвонил.
– Ты погоди, не части так. Погоди! – Данилов взял трубку. – Данилов слушает. Молодец, Игорь, ты сначала сюда приезжай, а потом уже к мадам поедешь. Давай, жду. Ну, так как будем? – Иван Александрович отодвинул телефон. – Как будем, я спрашиваю, дальше жить? А, Михаил?
– Как люди, как все люди. Я же завязал.
– Это я знаю, читал твое заявление. Ты лучше скажи, зачем ко мне пришел?
– Так военком же…
– А ты думал, Костров, что военком тебе сразу два кубаря даст? Как я помню, ты в тридцать седьмом его квартиру побеспокоил…
– Так…
– Нет, брат, ты что-то недоговариваешь.
– Я, Иван Александрович, перед вами как на духу…
– Так зачем ты себе дело в Грохольском приписал? А? Ты же был домушник, а тут разбойное нападение. Да еще пишешь, что завязал?
Мишка Костров заерзал на стуле. Он сидел в кабинете уже битый час. Здоровый, большерукий. Неспокоен был Мишка, ох неспокоен. Где-то в глубине глаз прятался страх.
– Так мы с тобой не столкуемся. В Грохольском работал не ты. Работал там Влас. Он сейчас в Таганке суда ждет. А вот зачем тебе это дело брать?
Мишка молчал.
– А я знаю. Ты домой идти боишься. Лучше в тюрьму, чем домой. Верно?
– Сажай, Иван Александрович. Хочешь, все нераскрытые квартиры возьму?
– Все? До одной?
– Все…
– Ишь благодетель. Ты мне квартиры, а я тебя в КПЗ. Так? Молчишь… А правда где? Мы для чего здесь сидим? Мы закон охраняем. А закон и есть правда. Ты лучше расскажи, зачем пришел? Может, я тебе помогу.
– Честно?
– Ты, Миша, мое слово знаешь.
– Боюсь я домой, Иван Александрович. Ритку с дитем утром к матери в Зарайск отправил. Сам сюда: или на фронт, или в тюрьму, только не домой.
– Кто приходил? Кто?
– Мышь.
– Как – Мышь?.. Лебедев?
– Он.
– Зачем?
– Пришел ночью, дверь отмычкой отомкнул, поднял меня. Послезавтра, говорит, чтоб у Авдотьи был.
– В Малом Ботаническом?
– Там. Не придешь, и тебя и Ритку с Надькой – на ножи, так, говорит. Резаный велел.
– Ясно. А что еще?
– Найди, говорит, Пахома, чтоб тоже был. Я утром к вам. С Резаным, знаете сами, не пошутишь.
– Знаю, ты пока подожди в коридоре, я тебя позову.Ну, что будем делать, Данилов? Что делать-то будем? Значит, появился в Москве Широков. Ох, не вовремя он появился. А впрочем, когда Резаный был ко времени? Лежит на столе пачка. На истертом корешке штамп наискось – «Архив». Вот тебе и архив! Как же вы там, братцы-иркутяне, а? Жив Широков. Сколько лет орудует, и ни одного задержания. А память, память крутит ленту воспоминаний. Двадцать пятый год. Саратов. Тогда ты приехал в город вместе с ребятами из бандотдела помочь местным чекистам обезвредить особо опасную группу. Помнишь?
Данилов проснулся оттого, что почувствовал: кто-то стоит над кроватью и внимательно разглядывает его.
В комнате было по-рассветному серо, за окном хлестал по крышам дождь. Первое, что он увидел, – глаза. Холодные, большие, синие глаза. Они смотрели на него требовательно, по-хозяйски. Около кровати стоял человек в кожаной куртке, щеголеватых бриджах и сапогах.
«Значит, ты и есть Данилов?»
Иван вскочил, сунул руку под подушку.
«Лежи, лежи. Пистолетик твой я забрал. Больно крепко спишь, уполномоченный. Фамилия моя Широков. Для ясности – поручик Широков».
Иван закрыл глаза и застонал от стыда и бессилия.
«Не надо нервничать. Ты же хотел меня увидеть? За этим из Москвы приехал? Смотри. Вот я весь». Широков левой рукой снял фуражку.
Седой, большеглазый, худощавый, похожий на киноактера Альфреда Менжу, стоял он перед Иваном, поигрывая его именным маузером.
«Запомнил, уполномоченный? Прощай, братец!»
Иван увидел, как из черной пустоты ствола вырвалась бесконечно длинная огненная игра и ударила его в грудь, слева, там, где сердце. Потом уже хирург сказал ему: «На полмиллиметра повыше, батенька, и все».
Широков, Широков… Бандит, никогда не грабивший частных лиц. Только инкассаторов, сберкассы, налеты на транспорты с золотом.
Впрочем, он допустил несколько исключений из этого правила. Да. Точно. Грабеж церкви. В тридцатом, тридцать третьем и, если не ошибся, в тридцать седьмом, здесь в Москве, попытка… Церковь… Зяма-художник… Любопытно. Любопытно. Нет, погоди, при чем здесь Зяма? Какое отношение имеет газетный график к церкви? Вроде никакого? Но все же это версия… А может быть, Широков приходил к Зяме за документами? Нет. Не может быть. Зяма работал с артельщиками, а это совсем другой мир. Да и у Широкова есть люди для подобных дел. Другие люди. Совсем другие.
И тут почему-то Данилов вспомнил отца. Старик работал лесничим под Брянском. Последний раз он видел его два года назад. В июне. Ему дали отпуск, и они с Наташей поехали к старикам. В Москве накупили вина, икры, рыбы, сухой колбасы. Кучу никому не нужных подарков. Наташа всегда покупала самые неожиданные вещи: то часы с боем, возраст которых нельзя было определить, то прибор для сбивки мороженого, то духовой утюг.
Потом они со стариком бродили в лесу, и Данилов радовался, что вот какой у него отец крепкий еще. А он показывал сыну лес, словно знакомил с людьми, потом привел его на лесопитомник и показал двухлетние сосны, трогательные в своей беспомощности, похожие на молодую травку. Но все-таки это были сосны, и на них можно было сосчитать иголки. Все, до одной.
Здесь у питомника они выпили водки, которую отец захватил с собой. Пили по очереди из кружки, закусывая солеными крепкими огурцами. Остро пахла хвоя, и роса была холодная. Он собирал росу в ладони, слизывал языком, и ему казалось, что вместе с ней в него входит свежесть и сила. А старик сидел напротив, курил и молча улыбался.
Дверь распахнулась без стука, и в кабинет ввалился запыхавшийся Муравьев:
– Иван Александрович!
Данилов молча, выжидающе разглядывал Игоря.
– Иван Александрович, я…
– Ты пока еще помощник уполномоченного, а не начальник розыска. Уяснил?
– Уяснил.
– Так что из этого следует?
– Я, товарищ начальник, эту бабу наколол.
– Так…
– Вы дайте мне ее взять и ордер для шмона, а потом она расколется как орех.
– Так… – угрожающе произнес Данилов. – Ты кто, работник милиции или вор? Еще раз услышу – пять суток ареста. Сядь, воды выпей и докладывай по-человечески.
– Я узнал, кто эта женщина. – Игорь вздохнул. – Флерова Марина Алексеевна. Проживает на Делегатской.
– Понятно. Поедешь к ней. У меня пока версий определенных нет. Ясно одно – работа Широкова. Да, да. Не удивляйся, именно Широкова. Он жив. В разговоре с Флеровой нажми на церковь. Любые ее связи с церковью. Понял?
Когда Муравьев вышел, Данилов глубоко вздохнул и задумался. Ему опять предстоял сложный разговор с Мишкой Костровым.
– Ты меня слушай, Миша. Внимательно слушай. Ну кого ты боишься? Мрази, Резаного, бандита, бывшего поручика. Да он ведь даже и поручиком-то не был. Юнкер недоучившийся. Он чем силен-то, чем? Страхом твоим да других. А как его перестанешь бояться – он слаб становится, совсем слаб.
Молчание.
– Молчишь. На фронт пойти не боишься, а здесь… Здесь тоже фронт. Резаный не зря в Москве объявился именно тогда, когда немцы наступают. Ты пойми это, Михаил. Для нас Резаный такой же враг, как и немцы. Вот сегодня он человека убил. А тот человек на фронт ехал, драться ехал. Понял? Он еще многих убьет, если его не взять. Зачем он просил найти Пахома, как думаешь? Пахом мастер. Значит, Резаному инструмент нужен. А для чего? Ну, что молчишь? Боишься? Да… здесь тот же фронт!
– Я не боюсь, я о другом думаю…
– А, кодекс воровской чести? Нет его. У всех у нас один кодекс – гражданственность. По ней мерить свои поступки надо. Смотри. – Данилов подошел к карте. – Смотри, немцы вот уже куда пришли. Об этом подумай, а не о дружках своих бывших.
Зазвонил телефон: Данилова вызывал начальник МУРа.
Иван Александрович вошел в кабинет и остановился на пороге. Начальник сидел, закрыв глаза. Данилов осторожно кашлянул.
– Я не сплю, глаза просто устали. Заходи.
– Вы бы настольную лампу включили.
– Не люблю. Садись, Иван Александрович.
Спокойно, даже слишком спокойно, Данилов начал докладывать об убийстве в Армянском переулке. Начальник не перебивал. Он сидел, закрыв глаза, откинувшись на спинку кресла. Молчал, молчал все время. Даже тогда, когда услышал о Широкове.
Иван Александрович закончил доклад. В комнате воцарилось молчание, только старые часы в углу астматически хрипло отсчитывали секунды.
– Плохо дело, Иван, – начальник открыл глаза, – совсем плохо дело. Ты не ошибся?
– Точно он.
– Широков… Широков. Просто не верится. Неужели опять появился? Не забывай, что Широков не просто бандит. Это преступник с политической окраской. И если он появился в Москве в такое время, значит, это не просто так.
Начальник снова закрыл глаза. Часы в углу заскрипели и медленно, натужно начали бить. Раз… Два… Три… Четыре… Пять… Шесть… Семь… Восемь…
Потом они замолкли, и внезапно комнату наполнил чистый, светлый звук, будто где-то зазвенела тонкая струна.
Начальник улыбнулся:
– Слышишь? Вот за это их и держу… Приказываю. Создать группу по отработке версии Широкова. Старший – ты, твои помощники – Муравьев, Шарапов, Полесов. Будет трудно, подкину еще людей. О Широкове надо сообщить в госбезопасность.
Начальник поднял телефонную трубку.
Потапов«Ох грехи, грехи наши тяжкие. Время смутное, бесовское. Разбойное время!»
Отец Георгий шел привычной тропкой вдоль кладбища. Оно походило на город. Здесь были свой центр и своя окраина. В центре стояли внушительные часовни. Тут господствовали мрамор и золото. В центре этого города вечного покоя нашли последнее пристанище купцы первых двух гильдий, действительные статские советники, инженеры горные и путейские. Чуть поодаль – целый квартал занимали генералы и кавалеры орденов… Могилы военных украшали кони, барабаны, пушки, кивера.
Могилы артистов, художников, поэтов были легкомысленно украшены каменными и гипсовыми цветами, виньетками, палитрами и лирами. Этот квартал отец Георгий не любил. Особенно часовню поэта Есенина. Нередко приходили сюда пьяные любители изящной словесности. Пили водку, пели, плакали, писали на памятнике стихи. Особенно досаждал священнику студент Владислав Арбатский. Он почти каждую ночь приезжал и безобразничал. Но сейчас исчез, видимо, в армию забрали.
Каждый вечер отец Георгий гулял по улицам города печали. Он не боялся мертвых, он шел мимо могил, читал даже в темноте надписи на памятниках. Это были привычные для него люди. Привычны были и чины. Он словно видел их живыми: в мундирах, манишках, сюртуках дорогого сукна.
Дома отец Георгий аккуратно снял облачение, повесил его в шкаф на плечики, расправил складки тяжелой рясы. Затем он накинул на плечи расписной китайский халат и отправился в ванную. Подставляя под струи воды свое еще крепкое, холеное тело, он покрякивал от удовольствия, притопывал ногами и довольно громко напевал невесть каким образом пришедшую на память песню своей бурной молодости. Собственно, слов той песни он уже не помнил, в голове вертелись лишь строчки: «Степь, пробитая пулями, обнимала меня…» Ее-то и напевал теперь отец Георгий в разных вариантах, и его красивый густой баритон доносился до кухни, где супруга, Екатерина Ивановна, готовила легкую закуску. Она покачивала головой, отмечая про себя, как это мирское столь быстро вытесняет у батюшки божественное.
Она была воспитана в строгой вере и с глубоким почтением относилась не только ко всему, имеющему непосредственное отношение к отправлению церковной службы, но строга была и непримирима и тогда, когда, как ей казалось, нарушаются устоявшиеся законы семейной добропорядочной жизни. Так было до ее замужества в тихом Тамбове, в отцовской семье. Ничто тогда не нарушало главного течения жизни – ни революция, ни последовавшая за ней война, ни разгул антоновщины. В степенной семье тамбовского иерея не было места революциям. Первое смятение пришло в образе крепкого, немногословного, хмурого мужчины, на лице которого бурное время оставило свой неизгладимый отпечаток: у него была прострелена щека, и он, когда волновался, слегка заикался и картавил. Судя по немногословным рассказам, жизнь потаскала его по городам и весям, приходилось ему бывать и заметной фигурой в политической игре, а нынче он решил отойти от политики и создать свое собственное гнездо, обратившись к Богу.
Вместе с ним ворвались в жизнь Екатерины Ивановны и тревоги того времени. Отец и новый постоялец подолгу тихо беседовали за накрепко запертой дверью отцовского кабинета. Приходили к ним какие-то незаметные люди и так же незаметно исчезали. Но затем все вошло в свою обычную колею. Она привыкла к гостю, к преследующей ее хмурой улыбке и даже не удивилась, когда однажды он сделал ей предложение, а отец с легкостью благословил их. Как-никак у гостя имелся довольно крупный капитал, и не в бумажках, а в довольно-таки твердой валюте. Видно, у мужчин была своя договоренность о будущем Екатерины Ивановны. Несколько позже благодаря отцу ее супруг стал священником в подмосковном селе Никольском. Оттуда уж и перевели супруга в Ваганьковскую церковь.
Судьба складывалась удачно. Впереди, опять-таки благодаря старым связям отца и усердию новоиспеченного батюшки, открывались широкие перспективы на пути служению Господу. Одно только смущало Екатерину Ивановну – вот это самое мирское, от чего никак не мог, да, видно, и не хотел отказываться отец Георгий. Она вздохнула и понесла в столовую закуски.
Отец Георгий старательно расчесал старинным гребнем длинные волосы, бороду, слегка подправил усы и, еще раз внимательно осмотрев себя в зеркале, остался доволен. Вот уже к пятидесяти, а лицо свежее, без морщинки. И все оттого, что он умеет пользоваться жизнью. Никаких излишеств – и потому всегда в форме. «А если эта рука, – он вытянул руку, сжал и разжал кисть, – возьмет саблю, то о-го-го! – мы еще посмотрим, кто сумеет устоять против славного потаповского удара».
Он закутался в халат, подпоясался шелковым шнуром и, сунув ноги в тапочки, отправился в столовую.
– «Степь, прошитая пулями…» – снова запел он, входя. – Н-ну, матушка, чем вы сегодня порадуете страждущего? Посмотрим, посмотрим…
Он подошел к буфету, открыл дверцу и достал хрустальный, оправленный серебром графин. Открыл пробку, долго принюхивался к содержимому, потом сказал:
– Отменно, матушка. В самый раз настоялась! Заготовил для большого праздника, ну да уж Господь простит, отведаю нынче.
Он выпил, смакуя, рюмку настойки, стал медленно закусывать, развалясь на стуле.
– Да, любезная Екатерина Ивановна, – продолжал он свою речь, – скоро, скоро наступит большой праздник для нас с вами. И достигнет известный вам отец Георгий высот немалых. И снова, как прежде, много скажет знающим людям имя Сергея Владимировича Потапова.
– Уж не собираешься ли ты, – сказала жена с усмешкой, – отойти от церкви? Мирское потянуло?
– Ну что ты, что ты! – засмеялся он. – Большие перемены грядут, и нам готовить к ним паству. От знающих людей слышал – готовятся серьезные перемены…
Этих перемен он ждал всю жизнь. Будучи человеком опытным, он сумел прикрыть свое прошлое такими одеждами, что, пожалуй, ни у кого, даже у его собственной жены, оно не вызывало сомнений.
Что знали о нем? Сергей Владимирович Потапов. Происходит из приказчиков. В свое время закончил школу прапорщиков. Мечта об офицерских погонах была у него, по существу, мечтой выбиться в люди. Однако карты, все заранее распланированное будущее смешала Октябрьская революция. Многие в ту пору слабо разбирались в нахлынувших событиях, не разобрался вовремя и он… Ушел на Дон, а после прихода в Ростов Буденного понял наконец, на чью сторону склоняется фортуна. Испугался расправы скорых на руку «товарищей» и ушел со старыми своими документами подальше, в глубинку российскую. Увидев, что новый порядок пришел надолго, если не навсегда, решил, что надо служить ему. Встретил на тернистом пути своих исканий добрых людей, те помогли ему найти дорогу. Оказалась та дорога служением Богу. Вот, пожалуй, и все. Не ведая за собой особых грехов против советской власти, он не считал даже необходимым сменить фамилию, что в двадцатых годах сделать было проще простого. Честность перед Богом и собой – вот его основной принцип. Принципы уважают. Даже ошибаясь, можно рассчитывать на снисхождение. Его праведное настоящее искупало с лихвой ошибки незрелой молодости. Все почти так и было.
Но иногда, то ли под действием хмеля, то ли в предвидении наступающих потрясений, прорывалось в нем то, прежнее, томительно-сладкое желание «выбиться в люди». Нет, он не считал, что ему крупно не повезло в жизни, просто он готовил себя для иной, более возвышенной роли.
Все, что говорилось им на исповеди, – решительно все верно. И он не уставал это подчеркивать. Но была у Сергея Владимировича и вторая жизнь.
Было так. И школа прапорщиков, и мечта о погонах. В смутные дни между Февралем и Октябрем семнадцатого года вступил он в ударный отряд – ловил и пускал в расход дезертиров. В те дни носил на рукаве белый череп и трехцветную нашивку. Форма шла ему. После Октября перебрался на Дон, к генералу Краснову. Вот там-то и состоялась памятная до сих пор встреча. Сергей Владимирович и сам роста немалого, но на барона фон Мантейфеля смотрел снизу вверх, смотрел с почтением и преданностью. Ротмистр фон Мантейфель был начальником разведки немецкого экспедиционного корпуса, и связи его со штабом генерала Краснова оказались довольно-таки тесными.
Ему не давали сложных или трудновыполнимых поручений. Так, по мелочам. Но платили исправно, с немецкой щепетильностью. Война есть война, и вскоре капитан Сергей Владимирович Потапов за храбрость и особое усердие был представлен к офицерскому Георгию, который получить так и не успел. Может быть, в память об этой первой награде и изменил имя, став отцом Георгием. У него был, как говорили, очень уравновешенный и спокойный характер. Никто, пожалуй, в контрразведке не умел так чисто проводить допросы. И в конце концов, кто-то же должен был заниматься черновой работой. Он отменно делал допрашиваемым «маникюр», то есть загонял под ногти иголки, добивал уже ненужных пленных. Разумеется, не у всех его работа вызывала сочувствие или просто элементарную приязнь. Находились такие, что и здоровались с брезгливым равнодушием. Однако своим трезвым, практическим умом он не одобрял подобных интеллигентов и внутренне презирал их за слабость и неустойчивость характера. Может быть, потому и крушение Деникина воспринял спокойно, без трагедии, не пустил себе в отчаянии пулю в лоб, а вместе с напарником, вахмистром из юнкеров Широковым, тоже основательно «запачканным» в контрразведке, подался в среднюю Россию, к людям таким же спокойным и основательным. Еще в прежние времена он не стремился особенно попадаться на глаза начальству, не лез в герои, оттого, наверно, и остался незамеченным.
На Тамбовщину попал в трудное время. К счастью своему, не послушался Широкова и к эсеровскому мятежу не примкнул. Он рассудил, что теперь не время участвовать в делах сомнительных и недолговечных. Пора пришла оседать в жизни крепко и надолго, благо какой-никакой, а капиталец имелся. По новым временам полагалось вести себя тихо, как мышь. Он помнил совет отца: мышь сперва норку прогрызет, маленькую дырочку, а уж потом начинает туда сахар таскать. Главное – проделать дырочку…
И Потапов нашел свою норку. Он не терял связи с бывшим сослуживцем – мало ли что может случиться! – но и не афишировал своего знакомства.
Он уже стал забывать свое прошлое, но оно само напомнило о себе. В Никольском это было. Исповедовал приезжего человека. Дело было привычное. А тот возьми да и скажи: мол, нет ли у вас, батюшка, маленькой дырочки вот тут, и показал на правую щеку. Потапов машинально схватился рукой за бывшую рану, что скрыта была бородой. Спросил враз охрипшим голосом, откуда ведомо про то незнакомому человеку. Тот тихо улыбнулся и попросил батюшку уделить ему несколько минут там, где сам считает возможным. Потапов пригласил незнакомца к себе домой. Жены не было, они остались вдвоем.
Да, прошлое возвращалось. А, собственно, почему он думал, будто о нем забыли? Какие у него на то были основания?
А рану эту Потапов получил во время одного из свиданий с бароном. Кто-то стрелял из темноты. Потапов потом с месяц провалялся в госпитале, кормили черт-те чем, прости господи. Щека долго не заживала. Барон шутил, что отныне эта метка и станет паролем. Вечным паролем. Хмуро шутил барон.
Незнакомец оказался необщительным человеком, отказался от обеда, даже рюмочку предложенной не принял. Передал довольно толстую пачку денег и бумажку, где было написано лишь одно слово: «Жди».
Потапов начал осторожно выяснять, от кого, мол, подобное благодеяние и не употребить ли его на церковные нужды. Незнакомец усмехнулся, оглядел вполне приличное жилье Потапова и наконец сказал, что деньгами батюшка может распоряжаться по своему усмотрению, на них ничего не написано, однако их общий знакомый, который никогда не забывал одного драматического вечера – тут незнакомец снова ткнул себя пальцем в правую щеку, – полагает, что святой отец сам найдет этим деньгам нужное применение.
– Это уж не высокий ли такой? С седыми висками? – снова допытывался Потапов.
– Может быть, и он, – уклончиво ответил посетитель.
Они распрощались, и больше Потапов его никогда не встречал и никаких известий ни от кого не получал. Было то в тридцать четвертом году. Считай, семь лет назад. И стал он ждать.
Потапов решил: пока суд да дело, не лежать же деньгам без пользы. Дал нужному человеку. Процент положил небольшой, чтобы убытку не терпеть. Так и пошло. От того верного человека пришел посыльный, принес кой-чего по мелочи, в основном золотишко. Оно удобно – много места не занимает. Опять-таки приход был у отца Георгия не очень богатый, надо было думать и о будущем. В общем, организовалось небольшое, но верное дело. Божий человек приносил под покровом ночи привет от общего знакомого, а отец Георгий принимал дары по установленной цене, иногда ссужал деньгами в счет будущих дел…Отец Георгий потихоньку попивал свою настоечку, а в голове его бродила фраза из старого романса, что так любили петь молодые офицеры, заливая свою безумную тоску неочищенным самогоном: «Степь, прошитая пулями, обнимала меня…» Настоечка подходила к концу, и минорное настроение отца Георгия откровенно усиливалось. Уже Екатерина Ивановна не раз напоминала, не пора ли отдохнуть от трудов праведных, однако батюшка и не думал отрываться от графинчика. Время от времени он поднимал указательный палец и бормотал: «Перемены», потом он сказал: «Смоленск» – и почему-то с пафосом продекламировал: «Гибнет Русская земля под пятою супостата» – и усмехнулся. Матушка осуждающе покачала головой:
– Ох, отец, не доведет тебя твой язык до добра. Эк наклюкался! Бога ты не боишься. Шел бы в постель от греха…
– Не боюсь греха! – снова заговорил отец Георгий. – Великие перемены грядут! Великие… Русь велика, и никакие бароны… – Он осекся. – И впрямь пора на отдых. Ко мне нынче божьи люди не приходили? – спросил осторожно.
– Да коли и придут, как ты беседовать-то станешь в этаком-то виде?
– Божьим словом, мать, Божьим словом…
– Эк тебя развезло, – сочувственно сказала жена, заботливо поддерживая мужа. – Поди, десятый час уже. Обопрись-ка на меня, провожу.
Халат на отце Георгии распахнулся, тапочки он забыл под столом. Покачиваясь, пошел он в спальню, рукой отстранил жену, сказал:
– Если кто придет, зови без промедления. Времена нынче тяжелые, доход уменьшается. Ко всему надо быть готовым. Так что сразу буди. Нынче каждое Божье слово…
У себя в комнате отец Георгий прилег не раздеваясь. Пошарил в кармане и вынул часы с боем. Надавил на кнопку. Куранты проиграли восемь раз. Спать не хотелось. Потапов лежал и думал. Думал о том, что вчера опять заходил Широков. Он вспоминал перекошенное ненавистью лицо бывшего сослуживца, его свистящий шепот.
«Надо сдерживать Андрея, сдерживать, – напылит, настреляет… Подымет шум – и конец».
Потапов встал с постели, зажег свечу, подошел к письменному столу. Пошарил пальцами сбоку тумбы, нажал на деревянный завиток, и тумба повернулась обратной стороной. В ней давно еще сделал он секретный шкаф. Сунул в него руку и вытащил вороненый офицерский наган, самовзвод с укороченным стволом.
Потапов бережно положил его на стол. Свет свечи заиграл на черном масленом стволе. И показалось вдруг Потапову, что где-то далеко зацокали копыта лошадей и снова песня грянула, лихая, с присвистом: «Степь, прошитая пулями, обнимала меня…»
В окно постучали резко и требовательно. Отец Георгий встал, сунул наган в карман брюк, дунул на свечу. Потом подошел к окну и поднял светомаскировочную штору.
За темнотой стекла еле различалось светлое пятно человеческого лица.
– Кто? – спросил Потапов.
– Мне бы отца Георгия.
– Это я буду.
– Пусти, отче, с приветом я от старого друга твоего из Ростова.
Потапов похолодел. Неужели вспомнили? Но мало ли кто может ходить под окнами ночью?.. Правой рукой нащупал наган в кармане, левой распахнул окно.
– Ну что, отец Георгий, в дом не зовешь? Или боишься?
– Святость моя, уважаемый гражданин, оберегает меня от лиходеев. А в дом приглашу…
Они сидели за столом. Потапов внимательно разглядывал позднего гостя. Только что тот положил перед ним половинку креста – условный пароль с тех далеких лет.
Гость от выпивки отказался, зато ел жадно.
Потапов смотрел на него и думал, что в лице незнакомца есть что-то собачье, тяжелая нижняя челюсть, что ли…
Наконец гость отодвинул тарелку, закурил, блаженно откинувшись на стуле.
«Сейчас начнется главное, сейчас», – понял отец Георгий. Что принес ему визит этого человека? Об этом он не знал. Ясно было одно: окончилось, навсегда окончилось спокойное житье, с домашними настоечками и соленьями… И Потапову вдруг стало страшно. Он вспомнил бешеный грохот копыт по улицам Ростова, всадников в островерхих шлемах. Матово-блестящие шашки. Пальцы его до сих пор помнили неподатливую упругость срываемых с кителя погон.
– Боитесь?
Отец Георгий похолодел: гость словно читал его мысли.
– Нет, не боюсь.
– Так вот, святой отец, наступило время действия.
Потапов истово перекрестился.
– Вы должны помочь нам. Подполковник фон Мантейфель надеется, что именно вы сделаете это.
– В чем же помощь моя выразиться должна?
– У вас есть связи с уголовным миром…
– Какие там связи…
– Есть. Мы знаем точно. Надо создать хорошо вооруженную группу. Ее задача – сеять панику, грабить магазины, ночами, во время бомбежек, подавать сигналы ракетами. Помните: грабеж, ракеты, слухи – это все должно создавать панику, деморализовывать большевиков. У армии, защищающей Москву, не должно быть прочного тыла. И еще одно. В городе много ценных произведений искусства: картины, скульптуры, чеканка, церковная утварь, иконы. Все это, безусловно, начнут эвакуировать. Помешать!
– Как же мы сможем? Ведь в одной Третьяковке да в Музее изобразительных искусств сколько ценностей!..
– А я и не прошу все. Что сможете. Вы священник, вот и займитесь церковными делами.
– Ну, если так… – протянул Потапов. А мысли его работали уже с лихорадочной быстротой.
Откуда немцам знать о церковных ценностях? Взять их самому, а в одной только Николе на Песках – на многие тысячи. Покупатель всегда найдется.
– Вы задумались. Что, задание слишком сложно?
– Да, не легко. НКВД свирепствует. А люди… Сами знаете, люди деньги любят. Откуда они, деньги-то, у бедного священника?
– С этого и надо начинать. Деньги, оружие, ракетницы, ракеты получите сейчас же. Пойдемте со мной.
Гость встал. Потапов вслед за ним вышел на улицу, и они отправились к кладбищу. Отец Георгий подивился, как хорошо этот человек знает все аллейки и тропочки. На окраине города мертвых гость подошел к полуразвалившейся часовне, открыл дверь. В лицо пахнуло сыростью и плесенью.
– Здесь!
Незнакомец зажег карманный фонарь. Пошарил лучом. Тонкая полоска света пробежала по выбитым кирпичам и остановилась в углу, на куче камней.
– Помогите-ка мне. – Гость отодвинул камни. Под ними были два чемодана.
Потапов с трудом поднял один. Чемодан оказался очень тяжелым.
– Пошли.
На этот раз тишина над кладбищем казалась Потапову зловещей. Кресты и могильные камни могли обернуться засадой.
– Ну что вы стоите! – недовольно бросил гость. – У меня мало времени, пошли!
– Погодите…
Тихо. Только слабый ветер чуть слышно перебирает листву деревьев над головой.
– Боитесь? – Потапову показалось, что гость улыбнулся.
– Нет.
– Пошли!
Они шли быстро, не останавливаясь. Только войдя в калитку и поставив на землю оттянувший руку чемодан, Потапов облегченно вздохнул: пронесло.
– Теперь слушайте меня внимательно…
Незнакомец не успел кончить фразы. Где-то совсем рядом пронзительно взвыла сирена. Ей откликнулись паровозы на Белорусском. Тревога! Город к ним уже привык. Почти каждый вечер репродукторы на минуту замолкали, а потом бросали в настороженную тишину: «Граждане, воздушная тревога!» Но через некоторое время по радио давали отбой, и люди спокойно расходились по домам. Тревоги в Москве стали такой же обыденностью, как стекла, крест-накрест заклеенные бумагой, маскировочные шторы на окнах, неосвещенные трамваи и троллейбусы по вечерам.
Но на этот раз все было иначе. На небе сошлись белые лучи прожектора. И вдруг где-то совсем рядом ударил, захлебываясь, пулемет.
– Налет! – Гость схватил Потапова за руку. – Скорее!
Он рванул замок чемодана. Наконец крышка открылась, и отец Георгий увидел длинные, похожие на патроны к охотничьему ружью гильзы. Поверх них лежали большие черные пистолеты.
– Берите один. Пользоваться ракетницей умеете? Прячьте чемоданы! Пошли!
Они бежали через кусты, по могилам. Сучья били их по лицу, под ногами путалась трава и цветы. Вдруг гость, ломая кустарник, тяжело рухнул на штакетник могильной ограды.
– О… ферфлюхте люд ер! – выругался он сквозь зубы и сразу же вскочил на ноги.
Немец. Точно, немец.
Они остановились у забора кладбища.
– Где железная дорога? – хрипло спросил гость.
– Вон там. – Потапов протянул руку.
Гость переломил ракетницу, вставил патрон и выстрелил в указанную сторону.
Ракета рассыпала зеленый огонь почти над самым Белорусским вокзалом…
Данилов и КостровДанилов ушел к начальнику, а Мишка разыскал в полумраке жесткий деревянный диван. Ох как хорошо он был знаком Кострову! Каждый раз, когда его приводили в МУР, он ожидал допроса на этом диване.
Синие лампочки почти не освещали коридора. Изредка мимо Мишки проходили сотрудники управления. Лица их он не различал, а они просто не видели его. До Кострова доносились обрывки разговоров. И разговоры эти были деловиты и тревожны. В этом коридоре только он один оказался лишним и чужим для этих невероятно загруженных людей.
Утром этого дня, придя на Петровку, он еще толком не знал, о чем будет говорить с Даниловым. Когда ночью к нему пришел Лебедев и, цыкая после каждого слова больным зубом, подмигивая и усмехаясь, передал Мишке приказ Резаного, Кострова охватил ужас. Нет, он сам не боялся Широкова, хотя знал, что шутить с этим человеком не рекомендуется. Он испугался за жену и дочь.
Полтора года назад Мишка вернулся из тюрьмы и, не заходя домой, поехал к Данилову.
– А, это ты, Костров, – сказал Иван Александрович так, будто не было долгих двух лет после их последней встречи. – Ну заходи, заходи. Давно в Москве?
– Только с поезда.
– И значит, сразу ко мне.
– Значит, сразу к вам.
– Просто так или дело какое есть?
– Есть у меня дело, – сказал Мишка, – есть. Специальность в лагере получил. Знатную специальность – дизелиста. Поэтому желаю дальше работать именно по этой специальности, а не по какой-нибудь другой.
– Так, – отозвался Данилов, – так, Миша. Значит, сам понял, что нельзя по-старому жить. Значит, нужно тебя на работу устраивать.
Мишка тогда ничего не сказал Данилову. А сказать хотелось очень многое. Пять последних месяцев он готовился к этому разговору, продумал его до мельчайших подробностей, а придя, сказал всего несколько слов. То многое так и осталось в подтексте их беседы. И оба поняли это. Уж слишком давно они знали друг друга.
Мишкина жизнь складывалась нелепо и недобро. Она могла развиваться до конца по стереотипу многих таких же жизней, начавшихся в годы послевоенной разрухи. Беспризорщина, воровство, домзаки и колонии. Но ему повезло: он встретил на своем пути человека, перед которым всегда стоял светлый пример Феликса Эдмундовича Дзержинского. Данилов тоже твердо верил, что нет неисправимых людей.
Через десять дней Мишка работал дизелистом в экспедиции, которая искала в Подмосковье артезианские скважины. Работа была веселая, кочевая. С апреля по ноябрь в поле. А зимой приходилось тяжеловато. Нет-нет да и навестят старые дружки. Однажды Мишка чуть не сорвался, когда Володька Косой стал, смеясь, упрекать его в трусости. Но все же выдержал…
И вот сейчас, сидя в темноте, Мишка вспомнил всю свою прошедшую жизнь, которая, кроме этих последних лет, состояла из драк, пьянок и была насквозь пронизана страхом наказания.
Приход Лебедева он воспринял как возвращение к прошлому и понимал, что, став теперь другим человеком, он не сможет жить так, как жил раньше. Но вместе с тем в нем слишком прочно сидело уважение к воровским законам. Порвав со старым, он всегда помогал чем мог бывшим дружкам и никогда не говорил никому то, о чем знал.
Данилов просил его помочь. В чем заключалась эта помощь, Костров прекрасно понимал. Он должен сделать что-то, что поможет поймать Резаного. А не значит ли это предать? Предать человека, о котором рассказывали легенды в воровских притонах, тюрьмах и лагерях. Мишка хорошо знал Широкова. Когда-то ему нравился этот человек, он даже старался подражать Резаному. Так же щегольски одевался, старался как можно реже материться, так же веско и спокойно говорил с людьми. Но Мишка знал и другого Широкова. Знал его жестокость, невероятную жадность, когда дело доходило до дележки «прибылей». Никто так не обдирал компаньонов, как он.
Костров прекрасно понимал, что Широков просто сволочь, прекрасно понимал, что именно такие, как он, испортили ему жизнь. Но предать…
И хотя он порвал со старым, но в глубине его души жила еще инерция прошлого. Вместе с тем его просил Данилов. Человек, который для него сделал очень и очень много. Мишка вспоминал толпы у военкоматов, вокзальные перроны, у которых стояли готовые к отправке поезда с бойцами… Вспоминая все это, он ощущал свою ненужность и беспомощность как раз в тот момент, когда он хотел быть полезным. Данилов просил его помочь, и если он согласится на это, то немедленно станет нужным и полезным.
Надо думать, надо решать.
Он не знал, сколько просидел в коридоре почти в полузабытьи. Мимо, как обычно, проходили люди, но на этот раз Костров не видел их – он думал.
– Ты, никак, спишь, Михаил! – вывел его из забытья голос Данилова. – Чего это ты, брат? Заходи.
Они снова сидели на тех же местах, будто и не выходили из этой комнаты. Сидели и говорили о вещах, не имеющих отношения к недавнему разговору. Данилов внимательно следил за собеседником. Мишка был рассеян, отвечал невпопад – он думал.
– Ну что решил, Миша?
Костров вздрогнул, он больше всего боялся этого вопроса.
– Так что же ты надумал, Костров?
– Иван Александрович, – Мишка вздохнул, – помогите на фронт, а…
– Значит, не надумал. А я, между прочим, за тебя перед начальником МУРа поручился.
– А он что?
– Теперь это уже малоинтересно. Ну, давай твой пропуск.
– Значит, домой мне?
– А куда же еще?
– Но ведь там…
– Боишься, значит? Ничего, ты Резаному помоги, он тебя не тронет.
– Да как же так? – крикнул Мишка. – Я же честно жить хочу, а вы говорите – помоги. Помогу, а меня к высшей мере!
– Честно, говоришь, жить хочешь?
Данилов обошел стол и приблизился к Мишке.
– Честно? А ты знаешь, что любой честный гражданин обязан помогать органам следствия? Молчишь? Половинчатая у тебя честность. И вашим и нашим. Нет, Костров, человек обязан решить для себя – с кем он. Посредине проруби знаешь что болтается?.. Если ты с нами, значит, должен и бороться за наше дело. Середины здесь нет. Понял? А ты, я вижу, больше всего Резаного боишься.
– Я не боюсь. Он придет, я с ним знаете что сделаю!
– Ничего ты не сделаешь. У него наган, а у тебя? Ты лучше сделай так, чтобы мы с ним что-нибудь сделали.
Внезапно за окном пронзительно и резко закричала сирена, та, что на крыше здания МУРа. Потом голос ее слился с десятком других. Над городом поплыл протяжный басовитый гул.
– Опять тревога. – Данилов погасил лампу на столе, поднял штору светомаскировки. – Что такое? Гляди, Костров!
Над городом ходили кинжальные огни прожекторов. Внезапно два из них скрестились, и в точке встречи заблестел корпус самолета. Захлебываясь, ударили с крыш зенитные пулеметы, глухо заухали зенитки.
Налет. Вот оно. Немцы над Москвой.
Данилов забыл о Кострове, он забыл вообще обо всем на свете. Он видел только небо, рассеченное прожекторами, на котором, словно красные цветы, вспыхивали разрывы снарядов.
Где-то над крышами домов занялось зарево.
– Что это? – спросил Костров. – Что это, Иван Александрович?!
– Это город наш горит, Миша. Вот и в Москву пришла война.
А зарево разгоралось все сильнее. Горело где-то недалеко, в районе Трубной. Отчаянно звеня, пронеслись туда пожарные машины. В кабинете стало светло. Зыбкий розовый свет выхватывал из темноты лица, словно выкрашенные желтой краской.
Данилов взглянул на Кострова. У того дергало щеку.
– Иван Александрович, – хрипло сказал Мишка, – я помогу. Сделаю все, что нужно будет.
Муравьев– Вот эта квартира. Здесь и живет Марина Алексеевна.
– Спасибо, мамаша. Вы не беспокойтесь, она мне рада будет, – сказал он, твердо глядя в подозрительные старухины глаза.
– Ну, если так…
– Только так, и никак иначе.
Старуха отошла, еще раз подозрительно оглянувшись. Бог его знает, кто такой. Здоровый байбак, одет ничего себе, может, и впрямь родственник.
Игорь сел на скамейку у крыльца. От цветов в палисаднике шел терпкий, дурманящий запах.
«Почти как на даче, как в Раздорах».
Там эти же цветы росли у самого крыльца и так же дурманяще пахли вечерами. Когда-то они казались ему огромным пушистым ковром. И дача казалась огромной, и даже скамейка. Но с каждым годом они становились все меньше и меньше. Дача уже не представлялась такой большой – обыкновенный одноэтажный домик. Он понял, что сам вырос, а все осталось прежним.
Последний раз он был на даче летом тридцать девятого. Ах какое это было лето! Рано утром они втроем: Коля, Володя и он – уезжали на велосипедах на Москву-реку, купались до одури, валялись на траве, курили. Курили вполне легально, и именно это было особенно приятным.
После обеда ходили на окраину поселка, на дачу инженера Дурново, где была волейбольная площадка. Веселая это была дача. Сам инженер почти все время находился в отъезде – строил мосты. Его жена Александра Алексеевна хотя была дама в возрасте, но молодежь любила очень и сама играла в волейбол.
Вечером они сидели на скамейке у водокачки и пели о том, как юнга Биль дерется на ножах с боцманом Бобом и о «стране далекой юга, там, где не злится вьюга»…
А рядом со скамеечкой был забор, и за ним тоже тонко и волнующе пахли цветы, и за этим забором жила Инна.
Они вместе росли на даче, вместе катались на велосипедах и вместе играли в волейбол. И только в этом году он увидел ее словно впервые, будто не было до этого пяти долгих лет. Увидел, что у нее тонкая, легкая фигура, золотистые волосы, вздернутый нос и родинка над верхней губой.
При ней ему хотелось еще лучше играть в волейбол, еще быстрее гонять на велосипеде. Хотелось выдумывать необычайные истории или спасти ее от хулиганов. Почему-то, играя в волейбол (если они попадали в разные команды), он старался «погасить» мяч именно на нее, обогнать рискованно, прижав к забору, на велосипеде, обрызгать водой на купании. Да мало ли что тогда могло прийти в голову!
Однажды он заметил, что, приезжая из Москвы, на станции он всегда встречал ее. Как-то они пошли со станции совсем в другую сторону, мимо дач, мимо заборов, через шоссе, к лесу.
Они шли и молчали, только иногда касались друг друга горячими руками. Он задержал ее руку в своей, и она не отняла ее. Потом он целовал ее теплые шершавые губы, и она целовала его неумело, как целуются дети.
Она говорила все время: «Игорек… милый… Игорек». С того дня они каждый день встречались на той же полянке. Инна бежала к нему, и у него холодели руки от нежности.
В Москве они встречались реже, но все равно часто. Ходили в кино, на каток. И у них было свое парадное, в котором они целовались…
И сейчас, увидев цветы, уловив запах того далекого лета, Игорь вспомнил Инку и пожалел, что не позвонил ей. Он даже знал, как она ждет его звонка. Забирается с ногами на красный большой диван в своей комнате, читает и ждет. Ветер из окна шевелит ее волосы, она смешно дует на них, если они падают на лоб.
Но как он может позвонить, что сказать?.. Все ребята уходят на фронт, а он…Игорь сидел на лавочке, слушал, как дребезжат стекла на улице, и думал об Инне. Постепенно наступила ночь. И она была особенно заметна, эта военная ночь, так как оконный свет не разгонял темноты.
Игорь закурил, на секунду ослепнув от вспышки спички. Лишь только глаза привыкли к темноте, он увидел перед собой старичка с противогазом через плечо.
– Сидите, значит? – вкрадчиво спросил он.
И от одного его голоса у Игоря стало муторно на душе. Он понял, что ему ни за что не отвязаться от этого почтенного ветерана домоуправления и что придется доставать и показывать удостоверение, чего совсем не хотелось.
– Сижу, папаша, – все же бодро ответил Игорь.
– Курите?
– Курю.
– Знаете, на каком расстоянии виден с воздуха огонь зажженной папиросы?
Игорь вспомнил плакаты, которыми было обвешано муровское бомбоубежище, твердо сказал:
– Знаю, – и тут же погасил окурок.
– А документы у вас есть, что вы родственник Флеровой?
«Все же настучала вредная бабка», – подумал Игорь и ответил:
– А зачем документы, папаша, я разве на нее не похож? Многие говорят, что очень.
– Мне ваше сходство устанавливать некогда…
– Папаша!..
Игорь не успел договорить. От калитки процокали каблуки. Подошла женщина. Муравьев не мог хорошо разглядеть ее в темноте. Он только видел, что она по-мальчишески стройна и высока.
– К вам родственник, гражданка Флерова, – проскрипел ехидный дежурный.
– Ко мне? – Голос был низкий, чуть с хрипотцой.
«Курит, наверное», – подумал Игорь.
– Я к вам, Марина Алексеевна. – Муравьев встал. – Может быть, в дом пригласите?
Женщина открыла дверь и остановилась на пороге, приглашая:
– Прошу, родственник.
Осторожно пройдя темную переднюю, Игорь вошел в комнату. Он слышал, как хозяйка опускала шторы на окнах, потом щелкнула выключателем. В углу засветилась причудливая лампа: бронзовая женщина держала за стебель цветок лотоса. Зеленый мертвенный свет заполнил комнату, увешанную картинами.
– Ну, я вас слушаю, родственник. – Флерова взяла тонкую папиросу.
«Латышская», – отметил Игорь.
– Так что же?
– Я уполномоченный Московского уголовного розыска. – Игорь прибавил себе одно звание, доставая удостоверение.
– Так, – сказала Флерова, – любопытно.
И по тому, как у нее дрогнуло что-то в глубине глаз, как нервно пальцы начали перебирать спички в коробке, Игорь понял, что она чего-то боится. И тут само сердце подсказало ему нужное, вернее, единственное решение. Возможно, что именно в этот момент в нем родился следователь.
– Ваш друг убит.
– Зяма? – почти крикнула Флерова.
«Вот оно, начало!» По спине Игоря поползли мурашки.
– Почему вы подумали о нем?
– Я не…
– Отвечайте! Ну! Быстро!
Пауза.
– Разве у вас один друг?
– Зяма собирался на фронт…
– Не лгите, вы знали, что он в Москве, он сегодня вечером должен быть у вас.
– Я…
– Говорите правду.
И тут случилось неожиданное. Флерова заплакала. Громко, навзрыд. Этого Игорь никак не мог предугадать. По дороге сюда он ожидал чего угодно: лжи, запирательств, сопротивления, наконец, но только не слез.
А женщина продолжала плакать. Игорь налил воды в стакан, протянул ей.
– Хорошо… Я скажу… Я все… сама… – говорила Флерова, стуча зубами о край стакана.
– Собирайтесь.
И тут где-то совсем рядом раздался отрывистый и басовитый звук. Он на секунду наполнил комнату и стих. Но вслед ему спешил второй, третий. Зазвенело окно, тонко-тонко. Где-то на улице ударил пулемет. И вдруг – страшный грохот. Со звоном рухнула рама. Погас свет.
Игорь подбежал к окну. На небе, в лучах прожекторов, лопались белые разрывы зенитных снарядов.
Налет! Первый настоящий налет!
– Марина Алексеевна, – позвал Игорь.
И вдруг он понял, что Флеровой в комнате нет.
Натыкаясь на мебель, опрокинув что-то, Игорь выскочил на крыльцо. Двор был пуст. Улицу заливал мерцающий мертвенный свет. Она стала неузнаваемой. Метрах в ста он увидел бегущую женщину.
Она!
– Стой! – крикнул Игорь. – Стой, стрелять буду!
Он выхватил наган и побежал.
Под ногами противно хрустело стекло. И вдруг нога поехала в сторону, он тяжело упал на тротуар. Левую руку обожгло, но Игорь увидел только Флерову, которая вот-вот скроется за углом.
– Стой! – еще раз крикнул он и выстрелил в воздух.
Из-за угла навстречу Флеровой выскочил милицейский патруль. Один человек остался возле нее, другой подбежал к Игорю.
– Все в порядке, – сказал Муравьев, – я из МУРа, помогите доставить задержанную.
Флерова– У вас есть только одна возможность, – Данилов встал, прошелся по комнате, – одна возможность – правда.
Флерова молчала. Она словно окаменела с той самой минуты, когда ее ввели в управление.
– Вы слышите меня? Я понимаю ваше состояние. Но хочу напомнить: время военное, и закон строже вдвое. Помните, суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание. Я уйду, а вы посидите, подумайте.
Она осталась одна.
Вспышка энергии, вызванная страхом, заставившим ее бежать из квартиры, сменилась сначала истерикой, когда ее вели по темному Каретному Ряду, потом полной апатией.
На столе рядом с ней лежала пачка «Казбека» и спички.
Она взяла папиросу, попробовала прикурить. Не получилось. Спички ломались одна за другой. И только тогда Марина увидела, что у нее дрожат руки. Она, словно слепая, вытянула пальцы перед собой.
Дрожат. Но почему? Что она сделала плохого? Что? Нет, так не годится. Почему этот человек говорил о суде? Судят убийц, шпионов, воров. Она же ничего не украла. Не убила никого… Зяма убит. Как познакомилась с этим человеком… Пускай его приведут сюда… Все по порядку. Вот бумага, ручка. Она напишет. Сама напишет…
А где-то в глубине памяти ожили слова: «…суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание».Этот день был особенно длинным. Солнце закрыла светлая пелена. Батуми ждал дождя. Одуряюще и терпко пахли цветы. Воздух стал влажным и липким.
Она утром поругалась с Зямой. Просто так, от нечего делать. Ей не хотелось больше жить в этом городе, есть в душных шашлычных, пить кофе на набережной и ждать дождей. Она хотела уехать в Сочи. Увидеть знакомых, начать привычно-веселую, безалаберную ночную жизнь. Ей мучительно не хватало сплетен и новостей, элегантных поклонников, преувеличенно дружеских объятий знакомых киношников.
– Уезжай, если хочешь, – сказал Зяма, – я не поеду. У меня здесь дела. И потом, неужели я не имею права один месяц в году не видеть пьяных рож твоих знакомых?
У него действительно были дела. Он приехал к старику чеканщику. Зяма хотел написать о старом мастере для журнала и поучиться у него искусству чеканки. Зяма уходил к нему рано утром и возвращался домой только под вечер. От него пахло кузницей, раскаленным металлом и углем.
Марина отчаянно скучала. Поначалу она ходила с Зямой к старику. Искренне восхищалась тяжелыми барельефами и изящными тарелками, пила терпкое вино и ела тягучий сыр сулугуни. Потом ей наскучило все это: и чеканные фигуры на меди, и ласковый, улыбчивый старик, и вино.
Ей надо было встречаться со знакомыми, обязательно заниматься чужими делами, ночи напролет спорить об искусстве.
– Ты говоришь, что любишь искусство, – сказал Зяма. – Оно вот – рядом с тобой, настоящее искусство, а не треп о нем. Ты никогда не станешь хорошим художником – ты слишком много говоришь об этом. А творчество – это молчание. То, что в тебе и что всегда страшно вынести на люди, так же как и любовь.
– Ты на себя погляди. Тоже мне художник – из бывших каторжников!
Сказала – и сразу же пожалела. Зяма стоял бледный, только пальцы судорожно перебирали кисточки, которые сушились на подоконнике.
– Да, я сидел. Но там я работал. Был бригадиром взрывников. Я строил канал, и у меня кончился срок, но я остался рвать гранит для канала еще на полтора года. Я только там понял, что такое творчество и каким должен быть художник. Он должен быть достойным великих свершений людей, тех самых каналов и строек. Иначе он просто лишний.
Потом он взял свой чемоданчик и ушел к старику. А она осталась.
«Нехорошо, – подумала Марина, – нехорошо, что я так его обидела. Он добрый. Он же единственный человек, который меня ни разу не обидел. Ведь сколько ухаживал и ждал! Не то что другие. У тех одно: в ресторан, выпить, а потом – в постель. Нет, зря я его так… Зря». Но ничего, вечером она «залижет раны»… Возьмет у него деньги, на неделю смотается в Сочи.
Теперь, когда было найдено компромиссное решение, Марина успокоилась. И хотя она точно знала, что не вернется больше в Батуми, ей все равно приятно было думать о том, что она непременно приедет сюда через неделю. И Зяма будет ее встречать, и лицо у него будет добрым и радостным. От этих мыслей стало хорошо на душе, и она пошла на набережную в кофейню перекусить.
Пока смуглолицый толстоусый официант, похожий на разбойника, не принес ей вино и купаты, она все думала о том, кого встретит в Сочи и как там обрадуются ее приезду.
– У вас свободно?
– Да, – ответила она и подняла глаза.
У столика стоял высокий седой человек. Потом, когда он сел, она заметила шрам на лице и орден на лацкане светлого пиджака.
Некоторое время они сидели молча. Потом разговорились. И опять Марина стала прежней, московской Мариной: в меру кокетливой, в меру грустной и остроумной. Ее нового знакомого звали Вадим Александрович или просто Вадим. Он – ленинградец. Полярный летчик. Марина почувствовала, что ее понесло. Так всегда начинался у нее очередной роман. После завтрака они гуляли по набережной, потом зашли на квартиру к Вадиму (у его хозяина чудная маджарка)…
Днем они уехали в Сочи. Марина едва успела собрать вещи и написать записку.
В Сочи все было так, как она думала. Шумно, весело, безалаберно. Знакомые артисты, режиссеры, писатели. Но был еще и Вадим. Ей нравилось бывать с ним на людях. Летчик, герой. «Мужик на зависть».
А он был сдержан с ее знакомыми. Сдержан, но щедр. Только когда Вадим садился играть в карты, он становился совсем другим. Глаза его были пусты и холодны, лицо приобретало странное, охотничье выражение.
– Он настоящий мужчина, – говорили ей приятельницы, – любит риск. Видишь, какое у него лицо?
Вадим никогда не проигрывал и не прощал долги.
– Это дьявол, а не человек, – говорили о нем.
Под утро, когда они оставались вдвоем, Марина жадно обнимала его. Он был крепок, как спортсмен-профессионал. Она рассказывала ему о себе, о Зяме… Рассказывала и боялась надеяться, что вот оно, счастье, которого она ждала всю жизнь.
Уехал Вадим внезапно. Утром они пошли на пляж, но по дороге встретили какого-то человека. Он что-то сказал Вадиму, и тот сразу заторопился.
Собрался он по-военному быстро. Оставил Марине десять тысяч и два костюма.
– За ними зайду в Москве. Жди…
А вечером Мишка Посельский, фотокор столичного журнала, рассказал, что два дня назад в колхозе «Виноградарь» кто-то оглушил сторожа, взломал сейф и унес триста сорок тысяч. Но Мишке никто не поверил. Его все знали как отчаянного трепача.
Конечно, в Батуми Марина не поехала. 10 июня, почерневшая от солнца и размякшая от жары, она решила уехать. Хотелось махнуть в Ленинград, там, в Управлении полярной авиации, разыскать адрес Вадима и уехать с ним в Латвию на взморье. Пока еще Латвия была «заграницей», и киношники, приезжавшие оттуда, рассказывали чудеса.
Но в Москве она закрутилась: дела, как говорят гадалки, «пустые хлопоты». Деньги она истратила. Ей подвернулась халтурка на «Мосфильме» – маленькая роль со словами, – и она осталась. А через неделю началась война.
Целый месяц ей никто не звонил, никто не приходил в гости. О ней просто забыли. И тогда она почувствовала свое одиночество. Она осталась одна в этом огромном городе, занятом делами суровыми и важными. Вместе с одиночеством пришел страх. Тогда Марина позвонила. Зяма был дома. Он встретил ее, сварил кофе, налил коньяку, и она поняла, где ее настоящее убежище, и всю ночь Марина строила планы их будущей жизни. А утром, успокоенная и полная твердой уверенности в том, что она начнет жить по-новому, она вернулась к себе. Перебирая вещи в шкафу, нашла костюмы Вадима. И ей стало грустно. Они были совсем из другой, беззаботной, веселой жизни… Наверное, Вадим уже на фронте. Увидятся ли они еще?
Он пришел через два дня. Небритый, в измятом костюме.
– Ты разве не на фронте?
– Пока нет. Я очень устал. Утром поговорим.
Утром Вадим вынул из чемодана форму командира-пограничника.– Ты же летчик! – удивилась Марина.
Вадим усмехнулся одними губами, продолжая рыться в чемодане. Марина подошла и заглянула через его плечо. В чемодане лежали толстые пачки денег, два пистолета и желтела россыпь патронов.
– Откуда это у тебя?
Вадим, не отвечая, собрал патроны, высыпал их на стол, достал из чемодана несколько обойм и, все так же молча, начал заряжать их.
– Почему ты молчишь?! Слышишь! Почему?!
Вадим молча сунул обойму в рукоятку пистолета.
Раздался неприятный щелчок.
– Так, – Вадим подошел к ней, покачивая на ладони матово отливающий чернотой пистолет, – тебе интересно, откуда у меня оружие? Так? Профессия такая.
– Ты же летчик?
– Да, я «летчик». Я летаю и пока, слава богу, не сажусь. Я экспроприатор, ясно? Ну а если проще – налетчик.
И она вспомнила Мишку Посельского и его рассказ о взломе сейфа.
– Значит, это ты там, в колхозе…
– Не только я. Вместе с тобой.
– Я ничего не хочу знать.
– Об этом скажи в НКВД. Ты жила на эти деньги…
– Будь они прокляты!..
– Это патетика, так сказать, отрывок из мелодрамы. А чекисты любят факты.
– Какие факты?.. Слышишь, какие?!
– Не глухой, слышу. Первый – деньги. Второй – ты служила мне ширмой. Третий – прятала мои вещи. Любого из них хватит, чтобы отправить тебя на десять лет. А ввиду военного времени – расстрелять.
Она согласилась. Вернее, заставила себя согласиться. Ею управлял уже только страх. Вадиму понадобились документы, вернее, нужно было что-то исправить в ночном пропуске. Она дала адрес Зямы…
Написав все, Флерова положила ручку, и внезапно ей стало удивительно спокойно и совсем нестрашно.
Данилов
– Картина ясная. Грасса убил Резаный. Убийство художника – его первое преступление в Москве. Понимаете, товарищи, по городу ходит командир-пограничник. Хотя он, может быть, уже переменил обличье.
Но это не важно. Кровь пролита. У него нет документов, значит, надо ожидать следующего убийства. Он свободно разгуливает по городу. И сигналы тревожные. Кто-то ракеты над крышами зажигает. Не надо забывать: Широков – бывший белобандит. Такому ничего не стоит с фашистами снюхаться. Пока это всего лишь предположение. Пока.
Данилов замолчал, посмотрел на ребят. Лица их казались усталыми и неживыми. Только Муравьев сидел свежий, словно всю ночь спал. Молодость.
– Я думаю, Иван Александрович, – Полесов поднялся, – надо Широкова ждать или у Мишки, или у Флеровой.
– Ты о Малом Ботаническом забыл?
– Там его ждать нечего. Час назад из райотдела сообщили: сгорел дом номер шесть.
– То есть как?
– Просто очень. Упала зажигалка.
– Не вовремя. Ох не ко времени. Хозяйка-то жива?
– Добро спасала, обгорела. В больнице.
– Ты, Полесов, в эту больницу поезжай. Узнай что и как. Я думаю, кого-нибудь из девчат туда вместо нянечки послать нужно. Совещание окончено. Муравьев, пойдешь с Флеровой. Ждать будешь там Широкова. Я договорюсь, тебе подмогу дадут, дом оцепят, Шарапов, останься, разговор есть.
Муравьев
– Хотите, я сварю вам кофе? Настоящий черный кофе. Это очень помогает, когда хочешь спать.
– Я не знаю, удобно ли?
– А чего неудобного, хозяин здесь вы, только прикажите.
– Вот это вы напрасно, Марина Алексеевна…
– Шучу, сидите и ждите. Сейчас будет чудный кофе, меня научил варить старик в Батуми.
Флерова вышла. В квартире было необычайно тихо. Игорь разглядывал натюрморты на стене, и ему на секунду показалось, что никакой войны вообще нет. Тишина окутывала его вязкой пеленой. Воздух в комнате слоился сизым табачным дымом.
«Нужно открыть окно. Обязательно открыть окно, иначе я засну».
Игорь подошел к старому креслу, покрытому истлевшей шкурой, и сел, вытянув ноги, только теперь он почувствовал смертельную усталость. Глаза начинали слипаться. Муравьев глубоко затянулся папиросой.
«Ты смотри, Игорь, идешь на задание старшим. Я договорился, дом оцепят. Где ставить людей, участковый покажет. Если что, стреляй, но лучше живым бери. Очень он нужен нам, Широков-то, живой нужен. Разговор с ним один есть».
Игорь встал, посмотрел в окно. На улице – пусто.
Это хорошо, значит, ребята из отделения укрылись как следует. И вдруг ему стало не по себе: а если кто-нибудь видел его в окне? Муравьев задернул шторы и снова сел в кресло.
В комнате с шорохом ожил репродуктор:
«Доброе утро, товарищи! Передаем сводку Совинформбюро.