Я рассказал, что меня сюда привел Олег, сам бы я сюда дорогу не нашел.
— Дорогу… Да-да, дорогу.
Полковник закрыл глаза. Но не для того, чтобы спать. Из горла раздался звук, какой-то странный звук, похожий на хруст. Судя по движению его губ, так он смеялся.
— Да-да. Дорога!
И он рассказал, как расставил вехи на дороге, что вела к атаману. Это случилось в прошлом году, в разгар зимы, в местности, известной своими жгучими морозами. Семенов тогда не имел ни достаточного количества людей, ни оружия, чтобы удержать хоть сколько-нибудь значимый город. Он часто менял месторасположение ставки. Люди, мечтавшие оказаться у него в подчинении, прилагали немало усилий, чтобы его разыскать. Тогда полковнику пришла в голову одна мысль, замечательная мысль. Он выбирал подозрительную деревню. Красные? Нет. Ни красные, ни белые. Просто жадные мужики, излишне дорожившие своими свиньями, коровами да перинами. Он привязывал их нагишом с вытянутой рукой к сваям, ждал, пока они замерзнут. Когда на улице минус пятьдесят или шестьдесят, это не занимало много времени. После чего они уходили с добычей. Руки замерзших трупов указывали направление к лагерю Семенова. Если лагерь переезжал, то всегда можно было найти другие деревни, да и в столбах недостатка не было.
Полковник открыл глаза, погладил огромным пальцем погоны, гораздо более длинные, широкие и позолоченные, чем того требовали правила. Атаман вручил их ему в качестве награды.
— Хорошее время, Ваше Высокоблагородие, — сказал Олег.
Все повторили его слова.
— Хорошее, — ответил полковник.
В его глазах, пристально смотрящих на меня, задвигались ниточки крови и желчи. Теперь ставка Семенова находилась в Чите. Большой город, где слишком много было иностранных миссий. Там следовало производить хорошее впечатление. Надо было сдерживать себя, быть благоразумными. Я был само благоразумие.
— Пусть ваши матери достанутся на обед свиньям! — произнес полковник, чеканя каждый слог, и вышел из комнаты.
— Ничего страшного, — сказал Олег. — Он скоро вернется. Он не может спать, задыхается. Пятнадцать лет провел он на соляных рудниках, прежде чем бежал. Понимаешь?
Полковник вернулся. С гитарой. Сел на свое место, настроил инструмент и запел. Вокруг него воцарилось молчание, как штиль на море, никакого волнения. И дело было не в дисциплине, почтительности или услужливости.
Нельзя было ни делать что-то, ни говорить, ни думать о чем бы то ни было. Надо было слушать. Можно было только слушать.
Дело было не в его голосе. Голос был хороший, да и только. А дело было в том, как голос его раскрывал глубину и силу мелодии. Он так точно передавал музыку, так глубоко проникал в нее, образовывал такую с ней гармонию, что звук инструмента и звук голоса сливались в единое целое — уже невозможно было отделить одно от другого. И, конечно, слова. Слова сами пришли к сибирским каторжникам. Наивные, искренние, мощные, вечные. Как просторы, морозы, леса, мучения, которые им пришлось пережить.
Изуродованное лицо бывшего каторжника почти соприкасалось с гитарой, словно он обращался к ней с просьбой помочь ему отыскать и произнести слова, простые, но очень нужные. Он вкладывал в это столько веры, что каждое его слово обретало первородную силу, данную ему при рождении.
Вечные песни о вечном. О слезах и кутежах. О бунтах и жалобах. О кандалах и побегах. Тысячи людей распевали эти песни в течение многих веков на золотых и соляных рудниках. Да и он сам, полковник армии Семенова, хозяин бронированного поезда, пел их тысячи раз. И всегда под рукой у него была эта гитара, простенькая, старая, чиненая-перечиненная, — единственный абсолютно невинный предмет в этой обстановке.
Как, должно быть, он ее любил, его единственную надежду и его спасение. Сколько в нем терпения, нежности, чтобы приучить, приручить семь струн к своим рукам душегуба. Время и сила мало что значили здесь.
Гитара была единственным его компаньоном — людей он ненавидел. Не было у него и собеседников — красиво говорить он не умел. Он любил власть, именно гитара давала ему власть над самыми грубыми, жестокими и бесстрашными людьми, власть большую, чем могли дать его кулаки.
Теперь вместо каторжников он подчинял себе казаков. В разгар грабежей, загулов и убийств они гораздо меньше были подвластны ему, чем когда он пел. А он нуждался в том, чтобы они его слушали. Ничего другого не было в его жизни. На каторге гитара была его свободой, его тенью, его мечтой. Теперь он был абсолютно свободен. Но не знал, что ему с этой свободой делать. И тогда снова на помощь пришли старинные песни. Границы времени и его значение исчезли.
Вдруг тихую тягучую песню с берегов Байкала прервала разорвавшаяся струна, издав пронзительный неприятный звук.
— Ты устала, милая моя… Ну хорошо… На сегодня хватит, — сказал полковник, поднимаясь со своего места.
Я сидел напротив него, я был первым, на кого упал его взгляд. Он прикрыл глаза. Мысленно он был среди тех, с кем делил тяготы каторги. На какое-то мгновение он задумался, кто я. А потом он увидел, что я находился полностью во власти его песен. Даже я, я стал одним из его людей. Я был в его власти. Его глаза с желтыми кровяными прожилками смотрели на меня с теплотой.
Завязалась борьба — перевернутые столы, удары кулаков, ругань, угрозы. Офицеры хотели выпить. Много. Прямо сейчас. Потопить песни в водке.
— Уходи, маленький летчик, — обратился ко мне с нежностью человек без ноздрей. — Не жди. Так будет лучше.
Он приказал двум казакам меня проводить. Чтобы показать мне дорогу, да и просто на всякий случай. Не все семеновцы еще вернулись.
На морозе я пришел в себя. И от алкоголя. И от песен. От раздирающего меня желания, что водка и песни пробудили в самых глубинах моей души, желания следовать за полковником и его бесшабашными компаньонами во всех их похождениях. Мне хотелось, чтобы вдруг раздался гудок локомотива, чтобы бронированный поезд загремел колесами и тронулся в путь. Сейчас же, под порывами ледяного ветра, я все видел в ином свете. И вот это и есть великое приключение? Этот дьявольский дозор ходил по замкнутому кругу. Это еще хуже, чем каторга. Здесь не было никакой надежды на побег. Принуждение к грабежам, разгулу и бесчинствам. Безграничная власть, чтобы ничего не делать. Возможно, что сопровождавшие меня бандиты с патронташами на груди не догадывались об этом. Каждый из тех, с кем я недавно расстался, смутно осознавал, что гонялись они скорее за своей смертью, чем за смертью других людей.
На вокзал мы пришли, когда уже почти занимался день сибирской зимы. Я не успел ни переодеться, ни умыться. Милан, должно быть, ждал меня добрых полчаса в заранее оговоренном месте. Это было очень важно. Он должен был сообщить мне о новом задании. Очередном в моей миссии.
Моей первой задачей было найти транспорт. Благодаря Милану мне удалось это сделать. Взятка, которую мы дали одному из начальников товарного поезда, позволила нам заполучить один вагон. Теперь мне предстояло его загрузить.
Милан встретил меня, поприветствовал, как обычно, и как друга, и как подчиненного. Ничего в нем, даже его глаза, не намекало на мое опоздание или мой внешний вид. Через плечо у него висела сумка с деньгами для наших дел.
Мы направились к довольно отдаленному складу. В двух-трех километрах. Снег, рельсы, шпалы. Рельсы, шпалы, снег. По дороге чешский сержант объяснил мне суть дела. Несколько раз. Просто и лаконично. После прошлой ночи только такое объяснение мне и было нужно. Сначала охранник: небольшая взятка; потом кладовщик — взятка покрупнее; наконец, комендант — самая большая сумма.
— А в противном случае? — спросил я.
— В противном случае, — ответил Милан, — нам придется ждать товар не один месяц. Перепродадут?
Нет. Слишком рискованно. Просто потеряют, а концов не найти.
Почти перед самым складом Милан вытащил из сумки-сейфа три конверта. На каждом конверте была написана сумма взятки. Их я должен был вручить сам. Делать нечего. Я был офицером, официальным представителем, французом, гарантом безнаказанности.
Все прошло очень хорошо и очень быстро. Обычная рутина.
— А теперь, — произнес Милан, — начнется настоящая работа.
Мы пересекли весь склад. В другом конце, в самом углу, валялись коробки и мешки, которые с таким нетерпением ожидала в Омске французская миссия. Проверка. Отметка в списке. Порядок. Вдруг открылась тяжелая дверь, и я оказался лицом к лицу с китайцами.
Тьма-тьмущая китайцев в лохмотьях, головы и ноги обмотаны тряпками. Сколько их было? Невозможно сосчитать. На глаз — больше сотни. Они кричали, ругались, стонали, толкались и дрались, как собаки, обезумевшие от голода. Те, кто добрался до меня, были схвачены, отброшены назад.
От натиска сумасшедших, от этих разинутых ртов, протянутых скрученных рук я попытался скрыться в глубине склада. Как вдруг трое мужчин прошли сквозь бушующую толпу нищих и встали к ним лицом. Трое китайцев, высокие, широкоплечие, одетые в добротную теплую одежду, с дубинами в руках. Они били по рукам, по плечам, по головам. Через несколько минут не осталось ни одного нищего. В освобожденном пространстве, медленно и важно вышагивая, появился другой китаец.
На нем была длинная тога с поднятым воротником, сшитая из темного плотного шелка, простеганного хлопком. Из-под меховой шапки с наушниками была видна длинная, до пояса, блестящая коса. Круглое плоское лицо было смазано толстым слоем жира. Руки спрятаны в пройме рукавов. Он встал перед толпой, склонившейся в почтении перед ним и хранившей полное молчание. Не успел он и рта раскрыть, как негодующая толпа отступила назад.
Ее место заняла другая группа китайцев. В таких же лохмотьях, изможденные, как и предыдущие, но более благоразумные, молчаливые, обученные ходить строем, по трое в каждом ряду.
— Их шестьдесят, — сказал Милан. — Они принадлежат Фангу, тому, что самый толстый, разодетый в шелка. Он нанимает их на год, платит мизерные деньги, а потом перепродает по одному подороже. Мы вынуждены прибегать к помощи этих торговцев кули. Они умеют выбирать самых здоровых и ловких, чей мозг еще не уничтожен голодом и усталостью. Иначе беспорядок, потерянное время, плохо закрепленный груз, да к тому же вскрытый, надорванные спины, сломанные ключицы и раздавленные пальцы ног. А эти — посмотрите на них.
Кули уже выстроились по цепочке. Коробки, тюки и сумки передавались из рук в руки. Когда груз был распределен, все они повязали лоб кожаной лентой. С двух сторон в этой ленте имелись отверстия, сквозь которые были пропущены веревки с вплетенными в них железными нитями. На уровне пояса к веревкам крепился маленький челнок из очень прочной ткани толщиной с палец.
Как только челноки наполнялись, кули начинали движение, согнувшись пополам, вытянув голову, чтобы компенсировать вес, тянувший ее назад. Они переходили на мелкий шаг, прерывистый, механический, они превращались во вьючных животных.
Вереница продолжала свое движение, как это было во времена Навуходоносора, фараонов и строительства Великой Китайской стены. Но уже под небом Владивостока, по обледеневшим путям, мимо локомотивов, которые время от времени резко выпускали пар.
Так продолжалось целый день. От склада до нашего вагона было больше километра. Путь был нелегким. Ноша — просто неподъемная. Дорога туда — с грузом, мелким шагом, медленно. Назад — налегке, быстро. Милан, Фанг и я, мы ждали кули у товарного вагона. Издалека мы наблюдали, как движется вереница сгорбленных китайцев-носильщиков. Только освободившись от груза, присев на корточки, чтобы перевести дыхание, они вновь обретали человеческое лицо.
Какие у них были лица! Худые настолько, что выступали кости, мертвенно бледные губы, безжизненные запавшие глубоко, очень глубоко, в глазницы глаза. Пот, несмотря на холод, выступал на впалых щеках, неприкрытой шее, там, где лохмотья обнажали тощее тело. Вот так и сидели они с раскрытым ртом, облепленным замерзшими соплями, а Фанг в это время (он говорил немного по-русски и умел писать цифры) отмечал товар по списку. Потом я проверял и ставил подпись.
Хотя работа была не так чтобы очень важной, но требовала моего присутствия. Я оставался на месте до последнего, хотя уже темнело. Нужно было еще заплатить. Об этой неприятной обязанности Милан сказал мне заранее. Я разозлился. Почему я, а не Фанг? Как объяснил мне Милан, Фанг знать ничего не хотел. Деньги должен был заплатить я. Иначе могли бы подумать, что Фанг, наименее заинтересованное лицо, взимал десятину с бедных носильщиков.
Я удивился. Как? Фанг! К чему такая щепетильность? Милан расхохотался:
— Щепетильный, он?! Это все игра, обман, надувательство. Как только мы отвернемся, он заберет у кули все до последней копейки, а затем получит свою официальную умеренную плату, честно заработанную. Он знает, что мы это знаем. И что с того? Главное — сохранить лицо.
И мне пришлось вытаскивать из сумки, которую держал Милан, класть липкие купюры, выцветшие, потрепанные настолько, что они светились на свету, а также монеты со стершейся чеканкой каждому кули в ладони, опухшие от грязи и гноя. А вагон не был наполнен и на десятую часть.
Возвращаясь к месту нашего расквартирования, я думал только об одном: спать. Я упал на кровать так, как был, — со всем, что осталось на мне и во мне после ночи у семеновцев и целого дня, проведенного с кули. Спать. И больше ничего. Спать.
Но уснуть у меня не получалось. Усталость… Полковник без ноздрей… Песни, усталость, носильщики — вьючные животные… Вши больных тифом… Усталость… Песни… Я боролся с собой около часа. Безрезультатно. Я спрыгнул с кровати. Больше не было сил.
Я знал, куда мне отправиться.
Люби меня грешной
«Аквариум» — это клуб, ночной клуб Владивостока. Конечно, можно было найти немало мест, чтобы выпить, пока оставались желающие выпить. Вертепы в порту, кабаки недалеко от борделей, тоскливые таверны, опасные для здоровья страдающих от бессонницы, но не располагающих большими средствами. Однако наряду с ними существовало единственное настоящее ночное заведение: «Аквариум».
Естественно, я о нем слышал. Этот клуб знали все иностранные офицеры. Меня же захватили вылазки с Миланом, а это было очень утомительно. Прежде всего, я хотел полностью посвятить себя выполнению порученного мне задания, трудного и не совсем привычного для меня. До этого момента об «Аквариуме» я даже не думал. Но одна ночь все изменила.
Забота о здоровье, чувство долга — в самой страшной дыре! Все за борт! Два зловещих поезда и невыносимые кули. Свет, шум, спиртное, музыка — вот мое спасение…
Я вылил десять кувшинов воды в таз, я оттирал, тер свое тело до крови. Я надел лучшее белье, самую красивую форму (авиация позволяла это), ботинки с самыми красивыми шнурками.
Правда, мне пришлось подождать: «Аквариум» распахивал свои двери ближе к полуночи. Наконец наступила полночь.
Сильный мороз, сани с медвежьими шкурами, толстый бородатый кучер, Светланская, широкая улица, пересекающая весь город. И где-то посреди этой улицы «Аквариум».
Едва я вошел, как увидел, что это превосходило мои самые смелые ожидания. Я был поражен, оглушен, восхищен ярким освещением, размерами этого места и количеством людей, находившихся здесь.
Настоящая сцена. Довольно большой партер, как в крупных театрах, заставленный столиками. Наверху, немного в стороне, галерея широких глубоких лож. Все отделано и украшено согласно моде прошлого века (т. е. XIX века, —
Чтобы приходить сюда, нужно было иметь много денег и не особенно задумываться о них. До того как началась война и вплоть до революции в порт заходили торговые суда Англии, Америки, Японии, завсегдатаи Китайских морей. Здесь можно было встретить торговцев зерном и сливочным маслом, лесом, рогатым скотом, мехами, владельцев рудников, золотоискателей, трапперов, плативших, когда удача улыбалась им, самородками или соболиными шкурами. Были тут и рынки с ярмарками, большие церковные праздники и просто праздники.
А сегодня — кто были все эти люди, сидящие так близко друг к другу, за столиками или вдоль узких проходов? С того места, где сидел я, в облаке табачного дыма и мерцающем свете люстр я не мог различить ни черт лица, ни движений. Все, что я знал, — что здесь были только мужчины, да еще много военных.
Я ощутил тоску и одиночество. Но продолжалось это недолго. Дружеский хлопок по спине заставил меня обернуться. Передо мной стоял английский офицер. Погоны майора, около сорока лет, невысокого роста, упитанный, со светлыми волосами, на щеках яркий румянец. Англичанин только зашел, я мешал ему пройти.
Он осмотрел меня с головы до ног, как хорошая ищейка, и обратился ко мне по-французски, немного неуверенно, у него был приятный акцент:
— Новенький? И, как мне кажется, прошу прощения, немного потерянный. Позвольте предложить вам стаканчик. Меня зовут Робинсон.
Он подхватил левой рукой меня под правую руку, и вот я оказался в ложе, где сидели около десяти посетителей, военных и гражданских.
— Все друзья, — заявил громогласно Робинсон. — Вы — друг друзей, они — ваши друзья.
Появился официант. Робинсон заказал шампанское. По-английски. В «Аквариуме» это слово понимали на любом языке.
Этой ночью вино стало мне другом. Оно не вызывало во мне приступы ярости, грусти, не отупляло. Но и не дарило мне радости, что испытывают заядлые пьяницы. Вино позволило мне расслабиться, избавило от навязчивых образов, преследовавших меня, усталость постепенно покидала мое тело. Я чувствовал себя хорошо.
В нашей ложе все болтали, громко смеялись. Но меня это не особенно интересовало, меня это не касалось. Мне было хорошо, вот и все. Скрипки, гитары, балалайки. Люди распевали хором, хлопали в такт в ладоши.
Русские народные песни, которые обычно пробуждали во мне самые грубые инстинкты и доводили до исступления, сегодня меня почти не трогали. Разбитая посуда, драки. Это было где-то там, очень далеко… Каждый мог развлекаться так, как ему нравилось.
В ложе справа американский офицер просил сыграть на аккордеоне мелодию
Зачем? Ах да! На сцене майор Робинсон, милый, розовощекий, само достоинство, — майор Робинсон танцевал джигу. Самый страстный, самый необузданный танец в мире. Из одежды на нем был только шотландский килт длиной чуть выше колен, а под килтом — ничего, голое тело.
— Он делает это каждый вечер, каждый вечер, — объяснили мне мои компаньоны. — Когда изрядно выпьет.
Чтобы показать, что он истинный шотландец, несмотря на то, что имя у него отнюдь не шотландское.
— И он абсолютно прав, — произнес я.
Здесь все были правы. Каждый знал, что ему делать, и делал это без стеснений и раздумий. Здесь все были друзья. Я пил, только чтобы поддержать это благостное состояние. Оно длилось и длилось…
Как и почему сработал внутренний щелчок, который, как в эскадрилье, напомнил мне, что пора вставать уходить, поскольку утром меня ждало задание? Я даже не взглянул на часы. Погрузка. Отметки в списке. Фанг и его кули. Я отправился на склад.
С тех пор каждую ночь я проводил в «Аквариуме». Чтобы делать это, мне не надо было задаваться вопросами, что-то решать. Просто так было. На все времена.
Накануне, в кабаре, я изнемогал от усталости и многочисленных возлияний, но ярость, буйство, возмущение против здравого смысла, меры, благоразумия, что царили здесь, так и не поразили меня. Но они отвечали самым сильным инстинктам, о которых многие здесь еще помнили.
На следующий день, едва переступив порог, я отдался их власти. Во Франции я никогда не ходил в ночные клубы. Слишком юный возраст, война, отсутствие денег. Чтобы узнать, что такое ночные клубы, мне пришлось оказаться в Сан-Франциско. Сколько их было! Слишком много. Все было как во сне. Ломаный английский, новые танцы, неизвестный джаз, марка героя, которую приходилось держать. Все это было исполнено фальши.
В то время как в «Аквариуме»!
Швейцары, охотники, официанты, метрдотели, музыканты, артисты — все в заведении говорили на моем родном языке. Я был одним из них.
Но также я был и одним из тех офицеров, кого, со всех уголков света, привели сюда смертельные игры.
А эта музыка, отзывавшаяся в самых глубинах моей души, эти слова, каждый слог которых я понимал, эти песни о радости дикой, полной отчаяния, радости безграничной и мучительной, — эти песни уже давно стали частью меня.
Владивосток, 1919 год. Зов джунглей.
«Аквариум». Мой первый русский ночной клуб.
В силу обстоятельств очень быстро и незаметно пришла рутина: с раннего утра до наступления темноты — кули Фанга; потом место расквартирования — два-три часа на сон; наконец, «Аквариум», а из «Аквариума» прямиком к Фангу и его кули.
Как мне удалось жить в подобном режиме в течение многих недель? Я и сам до сих пор задаюсь этим вопросом. Тем более что я не мог оставить и на полчаса свою работу надзирателя, счетовода и кассира.
Милан, введя меня в курс дела, оставил меня и занялся своими делами. И весь день, в фуражке, ботинках, со знаками отличия, наперевес с сумой, набитой миллионами, я ходил от одного склада к другому, от вагона к вагону, по территории, пересеченной бесконечными рельсами, под небом, исполненным отчаяния. Следом за мной волочились шестьдесят китайских носильщиков, едва прикрытых одеждой, грязных, покрытых слизью и гноем.
Очень часто, надо это признать, мои силы были на исходе. Тогда я себе говорил: «Держись… Держись. Еще несколько часов, и ты отправишься в «Аквариум».
Эта мысль придавала мне силы. Настоящий наркотик. Как всякий наркотик, эта мысль становилась с каждым днем все коварнее, с каждым днем мне требовалась все большая доза. Я не контролировал больше количество выпитого, как не контролировал внезапные смены настроения. Я был то другом, то врагом всего человечества. Объятия. Ссоры. Безумная, безрассудная радость. Запах смерти.
А канадский капитан стрелял в потолок прямо у себя над головой просто потому, что ему хотелось гипсового душа. Майор Робинсон выплясывал непристойную джигу. Русские рыдали, разрывая на мелкие кусочки банкноты. А мне все больше нравилось бить вдребезги бутылки и бокалы, мне нравился восхитительный звук стекла, разлетающегося на мелкие кусочки.
Однажды я встретил Боба, с ним была женщина, изящная, хрупкая, с длинными светлыми волосами. Они сидели одни, в глубине ложи, и держали друг друга за руки. Я вспомнил о слухах, что ходили в эскадрилье о его увлечении. Его охватило страстное, возвышенное чувство к жене или любовнице — этого никто точно не знал какого-то офицера и высокопоставленного чиновника, постоянно находящегося в разъездах.
Я поднялся к ним в ложу с бутылкой шампанского, наполнил три бокала, поднял свой, выпил и разбил его. Ни она, ни он не притронулись к своему. Боб даже не протянул мне руки. Я был груб, зол и пьян. Мне пришлось вспомнить о подвиге Боба, о наших кутежах в Калифорнии, чтобы не разбить бутылку о его голову.
Я хотел, чтобы мой уход выглядел достойно, но при этом был исполнен иронии. Я встал по стойке смирно, отдал честь, как на параде, и сказал: «Мое почтение, господин лейтенант». Затем, как положено, повернулся и присоединился в ярости к вакханалии.