Все учебные заведения, готовившие православных священников, были упразднены после революции; теперь же в Москве восстановили духовную академию и семинарию. Сначала они находились в Новодевичьем монастыре, а затем переместились в Троице–Сергиеву лавру. В семинарии давалось первоначальное необходимое для священника образование, с тем чтобы он мог трудиться в приходе. Пройдя этот первый этап, некоторые могли продолжить обучение на более высоком уровне — в академии. В Ленинграде также вновь открыли академию и семинарию, еще в нескольких городах — семинарии. Стал возможным выпуск периодического издания — ежемесячного «Журнала Московской патриархии» (его за несколько лет до этого начал было издавать владыка Сергий, но тогда журнал был быстро прикрыт).
Однако для Церкви по–прежнему оставалась запретной любая форма деятельности в обществе. Единственной свободой, которая ей действительно была дана, оказалось право совершать богослужение. К Церкви относились приблизительно так, как к резервации индейцев, — не уничтожали при условии, что она не перейдет намеченную грань. Все, что ей было дозволено, — это удовлетворять «религиозные нужды» населения, согласно иронической формуле Маркса, который причислял их к нуждам физиологическим. Советскими руководителями эти нужды воспринимались лишь как отправление культа.
Кроме того, Церковь была поставлена под строгий надзор, для чего при Совете министров СССР создали специальный орган: Совет по делам Православной Церкви. Официально утверждалось, что этот совет служит посредником между религиозными организациями и советской властью, а на деле он был нужен для того, чтобы осуществлять непосредственную связь с органами и постоянно контролировать деятельность Церкви. Совет находился в Москве и имел уполномоченных в каждой области. Подобный же совет занимался другими религиями.
В это время советское руководство стало использовать Церковь для проведения своей международной политики. Православным иерархам было позволено устанавливать отношения с внешним миром при условии, что они будут выступать в духе советской пропаганды, особенно в тех кругах Запада, на которые мало влияли коммунистические партии. Между тем верующие, находящиеся в лагерях, как и все другие обитатели ГУЛАГа, не были выпущены на свободу. Поэтому епископ Афанасий, отцы Пераке и Петр продолжали отбывать срок, и вообще аресты среди верующих не прекратились.
Однако, несмотря на все сложности, Церковь смогла подняться. Сразу после войны она получила некоторую свободу действий, чуть большую, чем в последующие годы, когда режим вновь набросился на нее неумолимо и яростно. К тому же Церковь получила подкрепление, поскольку в нее влились новые силы — клирики из аннексированных СССР стран, которые еще не попали под дорожный каток советизации. Часть священников и епископов, покинувших Россию после революции, возвратились в страну. Они принесли с собой немного кислорода, хотя их собственная жизнь часто была очень трудной. Наконец Православная Церковь восстановила свое единство. Во время войны обновленцы практически утратили своих последних приверженцев. С другой стороны, епископы, порвавшие с митрополитом Сергием, теперь признали Алексия I Патриархом. Если еще и оставались общины в подполье, то, кажется, они были немногочисленны. Владыка Афанасий, отец Иеракс и отец Петр в 1945 году сумели передать из лагеря своим духовным чадам письмо, в котором излагалась их позиция. Новый Патриарх избран законным путем и действительно олицетворяет единство Церкви. Если некоторые действия Алексия I и патриархии могут смущать и соблазнять ревностных православных, то все это останется на его совести и он даст отчет Господу, но это не основание для того, чтобы они себя лишили благодати святых таинств[41].
Прочитав это письмо, Вера и Елена не знали, что и думать. Наконец Вера решила спросить совета у матушки Марии, настоятельницы подпольного монастыря в Загорске. Встретив их, матушка поинтересовалась: «Ну, в какую же церковь вы ходите теперь?» Вера заплакала, и монахиня ее утешила, уверив в подлинности письма[42]. Времена катакомбной Церкви кончились, в ее жизни начался новый период.
Особенно впечатляющим возрождение Церкви оказалось в Москве. Здесь были вновь открыты многие храмы, на службах в которых собиралось немало народа, более того, здесь верующие могли слушать талантливых проповедников, а в некоторых храмах — циклы лекций на религиозные темы. В одной из церквей священник даже повесил экран и показывал диапозитивы на темы Библии[43]. Такое оживление религиозной жизни длилось примерно до 1950 года. Те из членов общин, действовавших после революции, которым удалось выжить в подполье и в ГУЛАГе, прилагали все усилия, чтобы воссоздать круг общения. Так было, в частности, со старыми прихожанами двух отцов Мечевых, которые собирались в доме у Бориса Васильева[44]. Этнограф и историк, автор книги о Пушкине, Борис Васильев прошел через тюрьмы, лагеря, ссылку. Он и его жена устраивали у себя на квартире лекции по культуре и религии. Кроме того, там собирались люди и вместе читали Новый Завет, а жена Васильева обучала детей основам веры[45]. До войны подобное было вообще немыслимо, да и теперь не могло продлиться очень долго.
Связи между старыми духовными детьми отцов Мечевых и отца Серафима были очень тесными. Вера и Елена дружили с Васильевыми, Алик, естественно, был у них всегда желанным гостем. Встречи с этими христианами–интеллектуалами весьма обогащали его, и впоследствии он видел в них пример сплоченной приходской общины, сохранившей духовное единство даже через много лет после смерти своих пастырей и несмотря на все превратности эпохи.
Алик был необыкновенно одаренным ребенком с неуемной жаждой знаний. В конце войны, когда ему исполнилось десять лет, Вера объяснила ему, что жизнь не делится на детскую и взрослую. Жизнь едина, и то, что не успел в детстве, потом уже не наверстаешь никогда. Поэтому нужно, не откладывая, ставить перед собой серьезные задачи и стараться разрешать их как можно раньше. Как и многие другие московские семьи, семья Алика в это время обитала в тесной коммунальной квартире[46]. В одной комнате они жили впятером: родители, два мальчика и Вера. Александр отгородил ширмой свою кровать и тумбочку, битком набитую книгами. С вечера он готовил себе занятие на утро и ложился спать в девять часов, какие бы гости или интересные радиопередачи ни искушали его. Вставал он ранним утром и, пока все спали, читал[47].
В эти часы утренних занятий он набрасывался на сочинения, по–настоящему трудные для ребенка его возраста. Канта, например, он прочитал в тринадцать лет. А его ровесники в это время учили, что марксизм–ленинизм, обогащенный «гениальным» Сталиным, является «единственной философской теорией, дающей научную картину мира, которая защищает принципы и научные методы объяснения природы и общества и вооружает трудящееся человечество инструментом для борьбы за построение коммунизма», и прочую подобную галиматью… От обучения в школе — мужской школе № 55448 — он сохранил впечатления довольно мрачные. Хотя среди учеников, учившихся одновременно с ним, было несколько сильных личностей — поэт Андрей Вознесенский, кинорежиссер Андрей Тарковский, Александр Борисов — один из ближайших друзей А. Меня. Впоследствии Борисов также стал священником, и теперь он настоятель прихода в самом центре Москвы; он получил широкую известность как один из наиболее деятельных служителей Церкви.
Несмотря на одаренность, Алик ничуть не походил на отличников, замкнутых и неспособных к общению. Напротив, у него, как вспоминают его товарищи, было развито чувство дружбы, он участвовал в жизни класса и так же, как книгами, был окружен друзьями. Его интересы отличались широтой, он любил литературу, музыку, живопись. Позже сам стал заниматься живописью и рисунком, некоторые из его картин и рисунков сохранились; писал он и иконы. Был страстно увлечен изучением природы, астрономией, биологией. Ходил в зоопарк рисовать животных. «С детских лет, — писал он, — созерцание природы стало моей «теологиа прима»[48]. В лес или в палеонтологический музей я ходил словно в храм. И до сих пор ветка с листьями или летящая птица значат для меня больше сотни икон. Тем не менее, мне никогда не был свойствен пантеизм[49] как тип религиозной психологии. Бог явственно воспринимался личностью, как Тот, Кто обращен ко мне».
Ему казалось, что, занимаясь естественными науками, например разглядывая в микроскоп какой-нибудь препарат, он приобщался к Божиим тайнам[50]. «Бог дал нам две книги, — говорил он, — Библию и природу»[51]. Чтение Библии пробудило в нем вкус к истории. Александр всегда внимательно исследовал любой факт, который мог бы прояснить библейские события.
Сначала Алик думал, что выполнит свою миссию христианина, занимаясь наукой или искусством[52]. А тем временем мало–помалу иное призвание зрело в нем. Чтобы оно стало явным, нужна была личная встреча с Христом. Этот личный зов он услышал в возрасте двенадцати лет и решил, что должен служить Богу как священник[53]. Матушка Мария благословила его на это[54].
Он отправился в семинарию, которая в это время как раз организовывалась. Его принял инспектор — то есть заведующий учебной частью — Анатолий Ведерников, человек открытый и приветливый, и сказал, что охотно внесет его в списки, как только Алик достигнет совершеннолетия.
Александр, насколько это было возможно, продолжал самообразование. Читал великих философов. Случайно открыл для себя сочинения русских религиозных мыслителей первой половины XX века, изгнанных из страны по приказу Ленина и надолго страною забытых, — таких, как Н. А. Бердяев, С. Н.Булгаков, Н. ОЛосский, СЛ. Франк[55].
Был у него период увлечения Хомяковым[56]. Человек блестящего ума и обширной эрудиции, Хомяков стал главным вдохновителем движения славянофилов, цель которых заключалась в подготовке новой культуры на основе православия. Именно он в середине XIX века дал импульс русским светским богословским изысканиям, которые принесли свои плоды в начале XX века. Однако Александр достаточно быстро освободился от этого влияния, найдя, например, что в своих суждениях о Западной Церкви Хомяков был необъективен и пристрастен[57].
В возрасте примерно пятнадцати лет, на барахолке, среди гвоздей, старой обуви и замков, он обнаружил однажды том Владимира Соловьева, мыслителя, который поистине был первопроходцем русской религиозной мысли XX века[58]. Жадно проглотил он этот том, а позже сумел раздобыть и следующие. Труды Соловьева оказались для него подлинным открытием. Александра привлекла главная идея, направляющая мысль Соловьева, что в центре реальности действует сила, соединяющая в единый процесс природу, человека и самого Бога[59]. Соловьев стремился к целостному христианскому видению мира, охватывающему все стороны жизни, где нашли бы свое место все мировые религии и культуры разных времен и народов, где не были бы упущены и художественное творчество, и наука, и философия, — все лучшее надлежит собрать и духовно преобразить[60]. Александр также ценил, что Соловьев отказался от идеализации церковного прошлого, он сочувственно относился к его деятельности, направленной на единение Церквей. Однако, хотя он и считал Соловьева настоящим учителем, он не принимал его полностью, без разбора. Так, целые пласты учения Соловьева — софиология и теократия — оставались ему чуждыми. Равно не разделял он и пессимизма, выраженного в последних сочинениях, где Соловьев рассматривал всю историю человечества как поражение[61].
Раз в неделю Александр пополнял свой запас книг у профессора–химика Николая Евграфовича Пестова. В те времена никто не знал, кого следует опасаться, и, когда раздавался звонок в дверь, если в квартире уже был кто‑то из посетителей, вновь пришедшего приглашали в другую комнату. На письменном столе Пестова Александр увидел фотографию святой Терезы из Лизье. На стенах висели образы католических святых. Кажется, Пестов пришел к католичеству от баптистов. Именно он помог Александру ближе узнать западное христианство[62].
Наряду со светским обучением Александр стал серьезно изучать богословие. Он принялся за чтение Отцов Церкви. Чтобы лучше понять Библию, изучал античный Рим, и в еще большей степени — Древний Восток. К знакомству с библейской историей его поощрял Борис Васильев, который всячески поддерживал стремление согласовывать научные знания с верой[63]. Матушка Мария тоже одобряла его желание посвятить себя изучению Библии[64]. Самостоятельно, как всегда, он стал систематически заниматься предметами, которые входили в программу семинарии.
Примерно в то же время он начал прислуживать в алтаре церкви Рождества Иоанна Предтечи на Пресне[65]. Там он читал и пел в хоре. Подросток, прислуживающий в церкви, — для той эпохи это было более чем необычно. Позже в этом храме у него появится товарищ — юный семинарист из Загорска, который впоследствии станет епископом Филаретом; сегодня он стоит во главе Православной Церкви в Белоруссии[66].
Писать Александр начал очень рано. К двенадцати годам он написал статью о природе и пьесу о святом Франциске Ассизском[67]’. И только в пятнадцать лет — свое первое богословское эссе. Разумеется, это был еще чисто ученический труд, но он уже содержал в себе как бы каркас его позднейших работ[68].
В 1953 году, через несколько месяцев после смерти Сталина, Александр закончил среднюю школу. Поскольку всю программу семинарии он освоил самостоятельно, то решил поступать сразу в высшее учебное заведение. Последние годы сталинского правления были отмечены разгулом антисемитизма, поэтому его происхождение стало препятствием для поступления в университет, и он избрал Московский пушно–меховой институт, где мог заниматься своей любимой биологией.
В студенческие годы он продолжал самостоятельно изучать богословие, но теперь уже на уровне программы духовной академии. Начал писать краткую историю Церкви, но затем переключился на другую книгу и довел ее до конца: «О чем говорит Библия и чему она нас учит». В эту пору он сблизился с отцом Николаем Голубцовым[69] — старым прихожанином отцов Мечевых, служившим в одном из московских храмов. Он получил хорошее образования, имел диплом биолога, братья его были священниками, а сестры — монахинями. Все они чем‑то напоминали героев Достоевского. Отец Н. Голубцов оказался человеком демократичным и общительным, способным вести диалог с неверующими. Для Александра он являл собой тот же идеал священника, что и отец Серафим, каким он ему виделся по рассказам матери и тети. Александр выбрал отца Николая себе в духовные отцы[70].
В 1955 году институт в Москве, где учился Александр, закрыли, а студентов перевели в аналогичный институт в Иркутске. Там Александр прожил три года. К его прежним увлечениям теперь добавились практические занятия — наблюдения за животными в тайге. Занимались студенты с интересом, и отношения между ними были приятельскими.
В первый год обучения, когда он еще был в Москве, во время скучных лекций Александр читал огромный труд отца П. Флоренского о Церкви, а чтобы это не было заметно, разрезал книгу на листочки. Его соученики не знали, о чем именно шла речь в этой книге, но их это не печалило. Александр всегда был хорошим товарищем и принимал участие в общих делах, поэтому они не видели ничего дурного в том, что он интересуется «высокими материями». В конце концов, каждый имеет право на увлечение. На втором курсе он начал делиться своими мыслями с некоторыми студентами. Одни подозревали, что он во власти каких‑то религиозных идей, другие считали его буддистом. Однако уже на третьем курсе все знали, что он православный. По приезде в Иркутск Александр познакомился с епископом[71] и стал выполнять для него разные поручения. Ему постоянно приходилось бегать из института в церковь, которая находилась как раз напротив, он делал это открыто, и его товарищи относились к этому спокойно. Вспоминая те дни, отец Александр скажет позже: вообразите себе, что бы произошло, если бы я в первый день после поступления в институт стал демонстративно креститься! Их надо было мало–помалу подвести к пониманию того, что один из них может быть верующим.
В первый год своей жизни в Иркутске Александр делил маленькую квартиру с Глебом Якуниным, который позже станет одной из крупных фигур в борьбе за религиозную свободу. Глеб был воспитан очень любящей и очень верующей матерью. В одно прекрасное утро, в возрасте 14–ти лет, когда мать и тетя разбудили его, чтобы вести в церковь причащаться, он им заявил категорически: «Делайте со мной что хотите, но я не пойду». С этой поры он почувствовал себя убежденным атеистом. Лишь в Иркутске он начал с трудом освобождаться от влияния советской идеологии. Прежде он встречал верующих лишь среди женщин, очень добрых, но без образования. Встреча с Александром способствовала его успешному возвращению к вере[72].
В 1956 году Александр женился на студентке Наталии Григоренко.
Это было время, когда открывалась новая страница в истории страны.
Глава 5
Начало служения
В феврале 1956 года состоялся XX съезд коммунистической партии, на котором Хрущев, при закрытых дверях, прочитал свой знаменитый доклад о преступлениях Сталина. В течение нескольких недель содержание документа мало–помалу доходило до населения. Многим тогда казалось, что мир перевернулся. Тот, кого только три года назад народ оплакивал как самого великого гения всех времен и народов, человек, который был обожествлен больше любого римского императора, египетского фараона или восточного деспота, отец и учитель, которого многие дети — а он был объявлен их лучшим другом — считали поистине бессмертным, этот человек оказался просто негодяем. После его разоблачения из ГУЛАГа вышли на свободу миллионы мужчин и женщин, и среди них А. Солженицын, тогда никому еще не известный — после нескольких лет лагерей его отправили в пожизненную ссылку в Казахстан.
Под руководством нового Генерального прокурора СССР Руденко судебная власть была реорганизована. Цензура немного разжала свои объятия. Были восстановлены контакты с внешним миром. Этот период вошел в историю под названием оттепели; паковый лед лопнул и пришел в движение, но еще не растаял. Положив конец культу личности Сталина и массовому террору, Хрущев, однако, отнюдь не собирался уничтожать советскую систему. Напротив, он стремился ее реставрировать во всей идеологической мощи, говоря о возврате к «ленинским нормам». Не случайно через несколько месяцев после XX съезда венгерское восстание против коммунистического режима было потоплено в крови советскими танками. В 1958 году партия призвала к порядку интеллигенцию, открыв оскорбительную кампанию против Б. Пастернака, лауреата Нобелевской премии, за то, что он посмел разрешить публикацию за границей своего романа, герой которого не скрывал критического отношения к революции. Тем не менее, некоторая свобода слова, осознание ужаса сталинизма, возвращение бывших заключенных вызвали известное брожение в обществе. По всей стране начались дискуссии и споры. В Москве, на площади Маяковского собиралась молодежь, там читали стихи, и эти встречи имели явный политический подтекст. По рукам ходили тайно выпущенные, напечатанные на машинке журналы — впоследствии это будет названо самиздатом. В столице начало складываться нечто похожее на общественное мнение.
Моральная атмосфера в стране начала изменяться. Названия произведений, нашумевших в ту эпоху, выглядят знаменательными, независимо от литературных достоинств самих произведений: они говорят об «искренности», намекают на нежелание личности быть использованным в качестве «рычага», утверждают, что человек жив не «хлебом единым».
Тогда же начался возврат к ценностям, которые с яростью уничтожали после революции. Надежда Мандельштам, вдова замечательного русского поэта Осипа Мандельштама, погибшего в ГУЛАГе, воссоздает это в своих мемуарах, где блестяще анализирует эволюцию менталитета в России на протяжении века. Сменились поколения. Люди были уже не так запуганы, как прежде. Они сомневались в том, что их отцы поступали правильно, они больше не верили, что все дозволено[73].
Один из героев Солженицына вспоминает жуткие стихи, которые дети учили в школе:
«А надо бы совсем наоборот. К чертовой матери с вашей ненавистью, мы наконец хотим любить! — вот какой должен быть социализм»[74]. Такая переоценка ценностей только начиналась.
Теперь уже больше не говорили, что нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, но еще верили в возможность состряпать коммунистическую яичницу, иначе говоря, построить коммунистическое общество. Молодежь на площади Маяковского думала, что для этого достаточно избавиться от последствий сталинщины и вернуться к «чистоте» Ленина и его сподвижников. Герой Солженицына, бесспорно, шел дальше, говоря о «нравственном коммунизме». Но так или иначе, идеалом казался «коммунизм с человеческим лицом», о котором потом, в 1968 году, возвестят лидеры Пражской весны.
Верующие тоже почувствовали результаты десталинизации. На свободу стали возвращаться многие священнослужители, однако они были так измучены перенесенными испытаниями, что пользоваться обретенной свободой им оставалось недолго. Отец Иеракс обосновался в маленьком домике во Владимире и умер в 1959 году. У отца Петра Шипкова хватило сил вновь взять приход и даже довести до конца реставрацию храма, но умер он в том же 1959 году. Владыка Афанасий скончался на несколько лет позже, в 1962 году. Но до самой смерти гражданские власти не разрешали ему служить в местной церкви[75].
В отличие от остального общества, Церковь оттепелью пользовалась недолго. В 1958 году коммунистическая партия решила начать новую крупную антирелигиозную кампанию. Хрущев объявил, что построение коммунистического общества будет завершено лет через двадцать. «Совершенно очевидно, что до этого религия должна исчезнуть». Лавина антирелигиозной пропаганды обрушилась на страну.
В «Журнале Московской патриархии» работали сотрудники, в обязанность которых входило постоянно следить за советской прессой и сообщать о всех статьях, содержавших намеки на религию. Работники этой службы наконец не выдержали и взмолились о пощаде, так как каждый день выходило столь много статей, изобличавших религию, что их физически невозможно было собрать. Впервые после войны начал издаваться антирелигиозный журнал под названием «Наука и религия». Антирелигиозные брошюры и книги выходили миллионными тиражами. Одна из первых была обязана своим появлением бывшему преподавателю семинарии и называлась «Почему я перестал верить в Бога». Под таким давлением несколько священников отступили от веры, и пресса, разумеется, по каждому такому поводу устраивала большой шум.
Больше половины церквей в стране было закрыто. Местные ответственные работники, как правило, делали это грубо, приказывая ломать все, что находилось внутри храма. Иной раз в течение одного дня закрывали до ста пятидесяти церквей[76]. Священники, лишившиеся своих приходов и оставшиеся без всяких средств к существованию, нередко бывали вынуждены идти по миру, чтобы прокормить себя и свои семьи. Значительно уменьшилось число монастырей: из ста, существовавших после войны, осталось лишь шестнадцать. Пять семинарий были ликвидированы. Продолжали существование только три семинарии (в Москве, Ленинграде и Одессе) и две духовные академии (в Москве и Ленинграде).
Возобновились аресты среди духовных лиц, было организовано несколько судебных процессов, но в целом власти предпочитали теперь действовать либо административными методами, ссылаясь на мотивы безопасности, перепланировку города, санитарные условия и т. д., либо оказывая давление на патриархию и духовенство. Вмешивались во все, и прежде всего в перемещение епископов[77].
Упоминание об этих действиях, плохо завуалированных, можно найти в секретном докладе, написанном несколько лет спустя и ставшем известным благодаря утечке. Речь в нем идет о монастырях, но подобным же образом поступали и с церквами: «Руководствуясь указаниями директивных органов, за последние годы на местах проведена значительная работа по сокращению сети монастырей. В этих же целях использовано и возросшее влияние Совета по делам Русской Православной Церкви на патриархию и епископат. Руками церковников было закрыто несколько десятков монастырей. В 1963 году под благовидным предлогом (оползни в пещерах, необходимость исследования грунта и реставрации) была закрыта Киево–Печерская лавра, привлекавшая до 500 тысяч паломников»[78].
Патриарх был старым, в 1957 году ему исполнилось восемьдесят лет, секретарь оберегал его от внешних контактов. Откликаться на происходящее пытался митрополит Николай, занимавший в Церкви второе после Патриарха место[79]. После 1945 года именно он стал инициатором политики компромиссов между Церковью и государством; надеясь, что оно отплатит взаимностью, он изо всех сил старался выгородить СССР перед лицом мира. По этой причине митрополита называли порой «вторым министром иностранных дел»; в частности, ему удавалось воздействовать на патриотические чувства русских эмигрантов, побуждая их к возвращению в Советский Союз.
Однако новое антирелигиозное наступление означало провал усилий митрополита Николая. Ему удалось убедить Патриарха воспользоваться Конгрессом в защиту мира, на который тот был приглашен, и открыто сказать о новых нападках на Церковь со стороны властей. Но власти не дремали и сумели оказать давление на Патриарха. В результате он отстранил от дел владыку Николая. Несколько месяцев спустя тот, всеми покинутый, скончался[80].
Советское правительство решило вернуться к известному постановлению 1929 года о религиозных объединениях и вновь пустить его в ход. Вспомнили, что в Уставе, принятом Собором в 1945 году, есть положения, касающиеся организации приходов, которые противоречат постановлению. Совет по делам Русской Православной Церкви потребовал, чтобы Церковь согласовала свой Устав с гражданским законодательством. В результате, когда Патриарх 18 июля 1961 года пригласил епископов на праздник преподобного Сергия в Загорск, их сразу же после богослужения, не введя предварительно в курс дела, собрали и заставили срочно одобрить требуемые изменения в Уставе. Отныне руководство приходами вновь отдавалось под начало органа, состоящего из трех светских лиц, а священникам предлагалось заниматься исключительно богослужением. Таким образом, они были низведены до положения наемных работников для совершения в храме служб. Власти теперь могли — и это было их главной победой — назначать в приходские органы своих людей, а те уже, как бы самостоятельно, принимали решение о закрытии той или иной церкви.
Архиерейский Собор 1961 года был проведен с нарушением всех правил Церкви, а текст нового Устава противоречил ее традициям. Из епископов лишь один предпринял какие‑то попытки воспрепятствовать принятию этого решения. Речь идет о владыке Гермогене[81], человеке решительном и принципиальном, из числа тех, кого обычно называют «князьями Церкви». Еще до революции он учился в Московской духовной академии у отца П. Флоренского, Патриархом Тихоном рукоположен был в священники, стал наместником Киево-Печерской лавры, а потом его отправили в ГУЛАГ на десять лет. В 1956 году о. Гермоген был рукоположен в епископы и назначен в Ташкент, где проявил предельную твердость и не позволил закрыть в своей епархии ни единого храма. Ему удалось даже перестроить и расширить свой кафедральный собор. Это сделало его весьма популярным среди верующих, но именно за это его убрали из Ташкента, и некоторое время он оставался без епархии.
В отличие от владыки 1ермогена, другие епископы смирились, полагая, что всякое сопротивление бесполезно. Один из них позже сказал: «Часто я себя спрашиваю, правильно ли мы делаем, что молчим и не изобличаем открыто то, что творится в Церкви и какие она переживает трудности? Другой раз мне становится противно, и я хочу все бросить и уйти на покой. И совесть меня упрекает, что я этого не делаю. Но потом та же совесть говорит мне, что нельзя бросать верующих и Церковь. А ведь выступить с обличением или даже открыто критиковать церковные порядки — это значит в лучшем случае быть сразу же отстраненным от всякой церковной деятельности, а все равно ничего не изменится»[82].
Именно в то время, в 1961 году, Гагарин совершил первый полет в космос. Это событие как бы свидетельствовало о бесспорном триумфе советской техники и науки. Кроме того, Гагарин привез неопровержимое свидетельство о том, что Бога нет: он Его не встретил на небе! В том же году собрался XXII съезд партии, где была принята новая программа построения коммунизма. Парадоксально, но с этим же съездом связан новый этап десталинизации. Доклады, обличающие страшные сталинские методы, произносились на нем с такой резкостью, что Солженицын, прочитав материалы съезда, решил больше не таиться и отдать для публикации свою повесть «Один день Ивана Денисовича». И она действительно вышла в 1962 году.
Между тем советская интеллигенция, будущие диссиденты и правозащитники, и пальцем не пошевелили, чтобы защитить Церковь! Причем отнюдь не из трусости или по равнодушию, и даже не потому, что считали нормальной тогдашнюю ситуацию, а лишь в силу того, что Церковь была так хорошо упрятана в свое гетто, так хорошо изолирована от общества, что они просто не заметили репрессий, которые обрушились на нее. Лишь несколько одиноких голосов, изобличавших антирелигиозную кампанию и закрытие монастырей и церквей, раздались публично. Главная заслуга принадлежит Анатолию Левитину[83], пустившему по каналам самиздата резкие статьи в защиту веры. Это был очень яркий человек, которого с детства влекло к Церкви; рукоположенный в сан диакона одним из обновленческих епископов, он стал чуть ли не единственным в стране приверженцем системы, примирявшей христианство с социализмом. А. Левитин попал в ГУЛАГ, вышел оттуда, однако вскоре из‑за своего бесстрашия попал туда снова. Другой материал, распространенный самиздатом в ответ на выступления публично отрекшихся священников, принадлежал перу отца Сергия Желудкова[84]. Он жил в Пскове, где гражданские власти запретили ему служение. Как и Левитин, Желудков в юности начинал у обновленцев, но не потому, что был готов подписаться под их политической программой, а по той причине, что надеялся на глубокую реформу Церкви. Его заботил диалог с неверующими и «анонимными христианами». Известность пришла к нему лишь в последующие десятилетия. Парадоксально, но в то же самое время, когда общество демонстрировало полное равнодушие к тому, что касалось положения в Церкви и той травли, которой она подвергалась, люди все больше и больше стали задумываться о религии. Некоторые пришли к вере, а кое‑кто даже крестился. Число их было, конечно, незначительно, но само их обращение означало принципиальный разрыв со взглядами, господствовавшими в обществе, с привычными представлениями, со всей системой воспитания. Они поступили в школу, когда повсюду царил атеизм, когда всем, дома, в школе, на работе, казалось, что верить в Бога столь же смешно и абсурдно, как думать, будто Земля плоская и покоится на четырех китах, плавающих в молочном море.
«Я хорошо помню весну и лето 1961 года в Москве, — рассказывала Светлана Аллилуева (она сама обратилась в эту эпоху). — Мне было тридцать пять лет… Меня терзало внутреннее беспокойство и, казалось, ничто не могло его заглушить. Я не ощущала интереса ни к церковной службе, ни к религиозным книгам, ни к иконам — они мне ничего не говорили.
Но я знала тогда уже нескольких человек моего возраста, которые были религиозны. Я думала о них с удивлением и уважением».
Однажды она вступила в дискуссию о самоубийстве с А. Синявским[85], специалистом по русской литературе. Он тайно писал свои произведения и затем публиковал их за границей под псевдонимом. Позже, после нашумевшего процесса 1966 года, его отправили в лагерь. А. Синявский объяснил Аллилуевой, что, кончая жизнь самоубийством, человек думает, будто себя уничтожил, но он убивает только тело, потому что душа принадлежит Богу — единственному хозяину жизни. Самоубийца не в силах освободить себя, напротив, он совершает тяжкий грех. Этот разговор стал для нее откровением, потому что ее собеседник сформулировал новую для нее идею, которую она с трудом понимала. Не убий! Таков основной закон поведения человека на Земле. Жизнь вечна и необъятна. Посягать на нее — большое преступление. Аллилуева принялась читать псалмы. Она перечитала Толстого и Достоевского совершенно по–новому. Весной 1962 года она решила креститься. И это родная дочь Сталина! Синявский познакомил ее с отцом Николаем Голубцовым, священником, у которого не так давно крестился сам (напомню, тот был духовным отцом Александра Меня). Первая встреча с о. Николаем была для Светланы очень трудной. Она не знала, как себя держать, поскольку никогда прежде не говорила со священником. И еще — ее поразила его простота и то, сколько внимания и времени уделял он каждому прихожанину, который оставался поговорить с ним после службы[86].
Когда началось наступление на религию, Александр Мень заканчивал учебу в Иркутске. Он знал — таково было правило, — что в течение трех лет после института ему придется работать по специальности, а затем можно будет поступать в Загорскую семинарию, как было условлено заранее. Между тем именно тогда, когда начиналась последняя экзаменационная сессия, его неожиданно исключили из института под предлогом непосещения лекций. На самом деле до ректората института дошли сведения о его связях с епархией. Пришлось уехать из Иркутска, не получив диплома. В этом он увидел знак провидения — настал час осуществить свое призвание.
По возвращении в Москву он был поддержан отцом Николаем Голубцовым и получил его благословение. Анатолий Ведерников, принимавший участие в реорганизации семинарии после войны, стал теперь секретарем редакции «Журнала Московской патриархии»; он очень помог Александру, представив его викарному епископу[87]. Тот сразу же оценил способности Александра и, невзирая на то, что тот не окончил семинарии, посвятил его в сан диакона 1 июля 1958 года, на Троицу, в церкви, где служил отец Николай Голубцов. И отправил его на приход возле станции Одинцово, в окрестностях Москвы[88]. Там Александр прослужил два года. Материальные условия были очень трудными, зарплата — нищенской. Его поселили с женой и годовалой дочкой в обветшалый дом, зимой стены от пола до окна покрывались изнутри густым слоем льда, который таял, только когда наступала весна. Верующих было мало. Для настоятеля, бывшего бухгалтера, литургия сводилась в основном к скрупулезному исполнению Устава: случалось, что в середине службы он выбегал в гневе из алтаря и кричал на певчих, если они что-нибудь пропускали. Служба прерывалась, запуганные певчие начинали судорожно рыться в нотах…
Однако именно в этой церкви молодой отец Александр начал серию бесед о жизни Христа. В эти годы он заочно учился в Ленинградской семинарии, и 1 сентября 1960 года был рукоположен в священники другим викарным епископом Москвы, человеком, известным своей молитвенной жизнью и высокой духовностью[89]. Хиротония состоялась в Донском монастыре, где некогда находилась резиденция Патриарха Тихона, а теперь покоятся его мощи. Александра назначили вторым священником в Алабино[90], в 50 километрах от Москвы; год спустя он заменил настоятеля храма. На фоне хрущевских гонений его маленький приход был своего рода убежищем, реформа 1961 года затронула его мало. В других местах орган управления чаще всего контролировался местной парторганизацией, здесь же староста была ему полностью предана. Александр умел налаживать отношения с людьми, и ему удалось найти общий язык с городскими властями, так что приход и поселковый совет жили в мире.
Храм находился в весьма скверном состоянии, иконостас и настенная живопись оставляли желать лучшего. Отец Александр разработал целую программу реставрации и ремонта храма. Были написаны новые иконы. По его просьбе один художник заново расписал стены, следуя манере мастеров XIX века: древняя живопись была просто непонятна прихожанам, они ее не воспринимали, предпочитая слащавый и назидательный реализм. Однако невозможно достичь всего сразу, человеческие привычки надо менять постепенно.
Из храма в притвор перенесли свечной ящик, чтобы во время службы прихожанам не мешал звон монет. В домике возле церкви оборудовали комнату для приема посетителей. В том же домике поселился отец Александр с семьей: у него недавно родился сын. В свободное время отец устраивался в церковном саду и писал там свои книги и статьи. Благодаря Анатолию Ведерникову он опубликовал около двадцати статей в «Журнале Московской патриархии». Вполне естественно, что журнал «Наука и религия» откликнулся на это разгромной статьей[91].
Вскоре вторым священником в приход был назначен молодой человек, ставший отцу Александру настоящим другом[92]. Каждую субботу отец Александр объяснял прихожанам Символ Веры, смысл главных молитв и литургии. Несколько молодых людей, недавно обратившихся, стали его друзьями на долгие годы. Так возникла маленькая община активных христиан, которую они сами, шутя, называли «аббатством».
После войны священникам разрешили совершать богослужения вне храма, главным образом панихиды и отпевания усопших на кладбищах. Но во время антирелигиозной кампании, развязанной в 1958 году, и это было запрещено: в каждом отдельном случае священнику вменялось в обязанность заранее получать разрешение районных властей, а те давали такие разрешения крайне неохотно. Однако отец Александр продолжал служить панихиды в домах и на кладбищах и всякий раз произносил при этом проповедь. Он умел пользоваться обстоятельствами: как‑то у одного из районных начальников умер родственник, и, поскольку случай был исключительным, отцу Александру дали разрешение на панихиду. Прецедент был создан, и в следующий раз отец Александр попросил возобновить разрешение — и так еще двести пятьдесят раз! Приход сумел сохранить автомобиль — это также отличало его от других приходов, у которых машины, если они были, к тому времени отобрали. Отец Александр, пользуясь благоприятной возможностью, часто посещал своих прихожан в радиусе тридцати километров.
К несчастью, «аббатство» было вскоре ликвидировано по вине одного человека. Отец Александр по рекомендации своего друга взял его в церковь чтецом, чтобы как‑то ему помочь. Человек он был симпатичный, но несколько странный и со склонностью к пьянству. Как‑то ему в голову пришла злосчастная идея повести отца Александра и нескольких его друзей в Истринский музей, где он работал. Во время экскурсии он не удержался, выпил и устроил скандал, что привлекло внимание его начальника, фанатичного атеиста, который забавлялся тем, что разрисовывал иконы, выжигал и глаза, а дарохранительницу использовал под мусорный ящик. Так вот, этот чтец время от времени приносил отцу Александру старые книги. Поскольку на книгах не было ни штампа, ни регистрационного номера, понять, что они краденые, было невозможно…
На другой день после экскурсии милиция и КГБ прибыли в «аббатство» в сопровождении хранителя музея. Обыск длился весь день. Увидев библиотеку отца Александра — все это были труды по богословию и журналы на иностранных языках, — музейный работник возликовал. «Ну, — сказал он своим спутникам, — мы оказались здесь случайно, но, несомненно, нам попалась крупная дичь!» В газете появилась сатирическая статья об этом «деле». Антирелигиозная кампания в стране продолжалась, и власти решили устроить громкий процесс. Досье попало лично к Генеральному прокурору СССР Руденко. Отца Александра подвергали длительным допросам. Но, вопреки ожиданиям следователей, экспертиза оценила все эти книги в несколько десятков рублей, интерес к раздутому было делу сразу угас, и его вскоре закрыли.
Однако в связи с ремонтом церкви отец Александр оказался замешан в другую историю. Работы частично пришлось оплачивать «левым» образом.
Отцу Александру грозил суд. Шло лето 1964 года, он решил воспользоваться отпуском, чтобы взглянуть на мир, не дожидаясь, пока придется глядеть на него сквозь решетку — так он шутя рассказывал позже, — и отправился с женой в поездку по Волге. Внезапно телеграмма от друзей заставила его вернуться в Москву. Отца Александра пригласил к себе уполномоченный Совета по делам Православной Церкви по Московской области, высокий чин КГБ[93], и закатил ему жуткую сцену, повторяя раз пятьдесят: «Что нам с вами делать?» А потом запретил ему служить.
Но и на сей раз все кончилось благополучно. Антирелигиозное наступление в том виде, в котором оно было задумано Хрущевым и его окружением, близилось к концу. Последней акцией стало, кажется, разрушение именно в то лето церкви Преображения Господня в Москве под предлогом прокладки линии метро, невзирая на протесты верующих, во множестве собравшихся вокруг храма. Но ветер уже дул в другую сторону. Авторитет Хрущева в рядах партии становился все более и более сомнительным. Его противники втайне готовили ему замену. В это же время в Совете проводилось какое‑то совещание. Была ли там выработана и принята новая тактика? Получили ли они новые инструкции сверху? Как бы то ни было, но после этого совещания уполномоченный почему‑то потерял интерес к «виновному» и потребовал только, чтобы отец Александр покинул Алабино. Отцу Александру удалось послужить на Успение Богородицы 28 августа, а затем с помощью секретаря епархиального совета он нашел вакантное место второго священника в Тарасовке[94], к северу от Москвы, по дороге на Загорск. Эта церковь, как и предыдущие, где служил отец Александр, была под защитой Божьей Матери. Он избежал неприятностей, но «аббатство» перестало существовать. Никогда больше у него не было таких благоприятных условий, как в Алабине. В Тарасовке не было даже места, где он мог бы принимать прихожан; приходилось разговаривать с ними либо в церкви, либо в поезде.
В то же самое время, когда отец Александр создавал «аббатство», возник кружок молодых священников Москвы и Подмосковья, которые столь же пылко желали трудиться над обновлением Церкви. Собралось человек десять, из которых, помимо отца Александра, широкую известность получили отцы Г. Якунин, Д. Дудко и Н. Эшлиман.
Глеб Якунин, окончив учебу в Иркутске, продолжал поиски своего пути. Он стал чтецом в одной из московских церквей, а затем был рукоположен. Якунина отличало острое чувство справедливости и темперамент борца.
Дмитрий Дудко был старше других, он уже прошел лагеря. Крестьянский сын, он на собственном опыте узнал, что такое коллективизация. Когда люди с оружием вломились в избу, где жила его семья, отец лег на единственный мешок муки и закричал: «Нет, нет! Иначе дети мои умрут от голода!» Мужчины оттолкнули старика и унесли мешок. После войны Дмитрий поступил в семинарию, в 1948 году был арестован за то, что написал стихи, которые сочли «антисоветскими», и отправлен в ГУЛАГ. Освобожденный в 1956 году, возвратился в Москву, где закончил семинарию. Затем, после длительного ожидания, был, наконец, рукоположен в священники и назначен в один из московских приходов. Отец Дмитрий — человек простой, умеющий трогать сердца своих прихожан.
Николай Эшлимаи, напротив, принадлежал к аристократическому роду и был женат на внучке царского министра. Человек яркий и талантливый, он учился в школе живописи. К вере пришел поздно, но сразу познакомился с владыкой Пименом, который впоследствии станет Патриархом после Алексия I, но в ту пору только начинал служение как епископ. Владыка взял Николая под свое покровительство, советовал ему стать священником, а затем и рукоположил[95].
Отец Александр предложил им регулярно встречаться, вместе совершенствовать свое богословское образование, обмениваться друг с другом священническим опытом и пытаться решать проблемы, которые вставали перед ними в пастырской деятельности. В среде духовенства ситуация в Церкви вызывала тревогу. Реформа 1961 года начала претворяться в жизнь, и у многих священников появилось чувство, будто епископы о них забыли. Эта изолированность, в частности, удручала отца Александра: «Епископы — это преемники апостолов, а мы, священники, всего лишь их помощники», — напоминал он. От себя и от имени своих друзей он решил обратиться с письмом к владыке Гермогену[96] и написал ему примерно следующее: «…нам известна Ваша отважная позиция, мы знаем, что Вы противились закрытию церквей и не приняли реформу 1961 года. И хотя мы не принадлежим к Вашей епархии и поэтому не подчиняемся Вам, однако мы просим Вас стать нашим духовным отцом и разрешить обращаться к Вам с возникающими у нас проблемами». Владыка Гермоген согласился и приехал в Алабино.
Тем временем до Москвы дошли слухи о Почаевской лавре на Украине, где власти, намереваясь закрыть монастырь, всячески преследовали монахов.
Им перекрывали воду, отопление, электричество, изымали монастырские бумаги, монахов оскорбляли, помещали в психиатрические больницы, избивали. Одного монаха замучили до смерти, другого избили и, заткнув рот кляпом, увели силой; затем он вообще исчез[97]. Об этом почаевские монахи написали за границу. Тогда это было внове, но позже такой ход начали использовать все чаще: стало принято взывать к международному общественному мнению. Копия письма из Почаевской лавры случайно попала в руки наших молодых священников. Обращение глубоко их тронуло, хотя написано оно было неумело, людьми, которым прежде ничего подобного делать не приходилось.
Было решено собрать все факты, изложить их в должной последовательности и ознакомить с ними общественное мнение. Обсудив эту идею с А. Левитиным, который часто присутствовал на их встречах и делал все, что мог, для защиты Почаевского монастыря, священники пришли к выводу, что надо идти дальше и доказать, что корень зла — в пассивности епископов и реформе 1961 года. Посоветовавшись с Анатолием Ведерниковым, они решили составить письмо, чтобы затем торжественно прочитать его Патриарху в кафедральном соборе. А. Мень и Д. Дудко считали, что предпринимать что-либо без епископа нельзя. Владыка Гермоген, введенный в курс дела, с ними согласился. А. Левитин составил текст письма, но его сочли слишком резким. Отец Александр предложил другой вариант, многим показавшийся, напротив, слишком мягким. Осуществление плана было на время отложено. Между тем 14 октября 1964 года Хрущева отправили в отставку, а значит, политика могла измениться. К самой идее письма его предполагаемые авторы относились теперь по–разному. Так, владыка Гермоген и А. Ведерников считали ее несвоевременной. В конце концов, отцы Г. Якунин и Н. Эшлиман составили и подписали в ноябре 1965 года два длинных письма, разоблачающих бесчисленные случаи вмешательства государства в церковные дела, и адресовали одно из них Патриарху Алексию I, другое — председателю Президиума Верховного совета СССР[98].
Этот демарш произвел сенсацию среди духовенства, многие священники его приветствовали. Реакция Патриарха была противоречивой. Несмотря на резкий тон авторов, выступивших против иерархии, против подчинения диктату государства и против «плохих пастырей», Патриарх в узком кругу говорил, что они правы, но в то же время обвинял их в желании поссорить его с советской властью. Один епископ сказал в частной беседе: наконец‑то жизнь стоит того, чтобы жить. Владыка Пимен, второй человек в патриархии, ставший теперь митрополитом Крутицким и Коломенским, отвечающим за Московскую епархию[99], вызвал обоих священников, упрекнул отца Н. Эшлимана в том, что тот сыграл с ним дурную шутку, и сказал, что стену лбом не прошибешь. Однако настоящего объяснения между ними не произошло, а патриархия, как и следовало ожидать, запретила им служить.
Вскоре шум затих, инициатива отцов Г. Якунина и Н. Эшлимана, вопреки их ожиданиям, никакого движения в церковной среде не вызвала. Сильный по натуре, отец Г. Якунин преодолел этот кризис и продолжил борьбу за свободу религии. А вот отец Н. Эшлиман, который мог бы стать замечательным пастырем, сломался. Он попал под влияние одного странного человека, после чего эта маленькая группа священников, поначалу, несмотря на все различия, действовавшая заодно, раскололась. Отец этого странного человека служил в свое время в ГПУ и даже назвал сына именем Феликс, в честь Дзержинского. В 1937 году его расстреляли. После войны этот Феликс был завербован и стал осведомителем. Ему поручили проникнуть в тайное общество последователей йоги, он увлекся их идеями и заявил, что не станет продолжать эту работу. Посадили всех. В лагере его подозревали в стукачестве. Поэтому однажды его солагерники, обнаружив настоящего стукача, заставили Феликса убить его ударом ножа и тем самым доказать, что он их не предавал. Придя к вере в годы заключения и будучи личностью экзальтированной, он жил в ожидании конца света. Человек с большим обаянием, он мог оказать влияние на верующих, особенно на новообращенных.
Появление двух писем нашло отклик не только в церковной среде; рано или поздно они привлекли внимание диссидентов, которые начали интересоваться положением Церкви. Солженицын был взволнован и даже вдохновлен отвагой двух священников. «Еще весной бб–го года я с восхищением прочел протест двух священников — Эшлимана и Якунина, смелый чистый честный голос в защиту Церкви, искони не умевшей, не умеющей и не хотящей саму себя защитить. Прочел — и позавидовал, что сам так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что‑то подобное надо и мне!»[100]
И разумеется, эти два письма вызвали большой отзвук за границей, где развернулась кампания в поддержку христиан России. Многие думали, что письма составлены отцом Александром, из‑за чего он стал казаться опасным властям. На деле же он восхищался двумя священниками и высоко ценил моральное значение их поступка, но считал, что его призвание как священника заключается в другом[101]. Своим главным делом о. Александр считал работу с прихожанами, евангелизацию, пастырский труд в общинах среди верующих и среди тех, кто ищет веру. Он полагал, что его призвание — отвечать на духовные запросы, появившиеся в обществе. Как раз в это время, в 1966 году, много молодых и не очень молодых людей неожиданно стали стекаться к нему. В новом приходе он стал свидетелем, как он заметил позже, «демографического взрыва».
Как не повторить здесь слова Спасителя: «Возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве». Но «жатвы много, а делателей мало», — говорит также Писание[102].
Глава 6
Брежневские годы
Хрущев был свергнут в результате «дворцового» переворота. Разумеется, партаппаратчики были ему обязаны: теперь они не боялись, как во времена Сталина, что их разбудят ночным звонком, чтобы, дав несколько минут на сборы, отправить в тюрьму, но чувствовали, что могут лишиться своих мест в результате новых непредсказуемых реформ, которые готовил их кипучий патрон. К тому же они опасались, как бы в итоге намеченных генсеком преобразований, и прежде всего в результате десталинизации, которую Хрущев затеял (хотя накануне своего падения он уже начал давать задний ход), дело не кончилось бы гибелью всей системы. Выразителем стремлений этой касты, имя которой номенклатура, стал Брежнев. Чтобы спокойно пользоваться своими привилегиями, номенклатуре нужна была стабильность. Некоторые из «заговорщиков» хотели, по всей видимости, вернуться к модели «чистого и сурового» коммунизма, но возврат к сталинским методам с их обязательными поисками врагов и чистками таил опасность для самой номенклатуры. Вот почему в те годы перестали обличать преступления Сталина, но реабилитировали его лишь отчасти.
Наиболее ярким знаком, возвещавшим конец оттепели, был суд в феврале 1966 года, приговоривший к суровому наказанию писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Их обвиняли в том, что они публиковали свои сочинения за границей под псевдонимами. Парадоксально, но этот первый после смерти Сталина большой политический процесс отмечен явным и открытым проявлением общественного мнения, чего прежде не бывало. Мало того что обвиняемые отказались признать себя виновными, они получили поддержку внутри страны. Была организована кампания по сбору подписей под петициями, причем подписались сотни людей. Новое руководство решило навести порядок не только у себя в стране, но и в социалистическом лагере, подавив Пражскую весну 1968 года грубым военным вмешательством. На этом «коммунизм с человеческим лицом» благополучно закончился.
Отказ от политики десталинизации и оккупация Чехословакии положили конец надеждам на перемены, которые десятилетие назад породил XX съезд. Однако в стране нарастало смутное недовольство. Еще пассивное, оно было направлено не столько на режим, сколько на повседневные жизненные трудности.
Пусть и в неявной, скрытой форме, но жители страны стали отказываться от официальных идеологических моделей. Годами их кормили обещанием рая на земле, призывали бросить все силы на коллективное строительство будущего коммунистического общества и т. п., но настало время, когда люди перестали вглядываться в это светлое будущее, поскольку оно отдалялось все более по мере того, как предполагалось его приближение. Личность стала цениться больше коллектива.
С момента прихода к власти нового брежневского руководства лица, ответственные за идеологию, не переставали говорить о своей обеспокоенности скептицизмом и «нигилизмом» молодого поколения, которое, как утверждал Брежнев, знало о великих подвигах советского народа только но кино. Пропаганда то и дело обличала пристрастие молодежи к джинсам и западной музыке. Партия восставала против несознательности, эгоизма, против стремления к приобретательству и накоплению.
В обществе все отчетливее проявлялось желание обратиться к своему прошлому, отыскать корни, восстановить традиции и историческую преемственность в культуре, разорванную большевистской революцией.
Внезапно родился интерес к древнерусскому искусству, к иконам и церковной архитектуре. Впрочем, власть пыталась направить этот интерес в безопасное русло, а то и просто подчинить себе. Так было создано Общество по охране исторических памятников, которое в скором времени стало насчитывать миллионы членов. Литература выдвинула новый тип героя. Прежних строителей будущего, статуи которых стояли на площадях — напряженные мускулы и устремленные вперед тела, — заменили тихие крестьяне и крестьянки. А ведь совсем недавно к ним относились с презрением, видя в них последних свидетелей нищей жизни, своего рода реликты прошлого, той цивилизации, которая исчезла, растворилась в коллективных хозяйствах. Этот литературный тип был введен, в частности, Солженицыным, в ту пору, когда его еще публиковали на родине, до падения Хрущева; он весьма часто встречался в литературе на протяжении всего брежневского периода. Героиня «Матрениного двора» — это образец смирения, самоотречения и милосердия. Бедная женщина, которую никто не замечал, была в действительности, как пишет автор в конце рассказа, «праведницей, без которой, как говорит пословица, не стоит ни одно село, ни город, ни вся наша земля».
Писатели, разрабатывавшие в своих сочинениях эту тему, могли издаваться в СССР. И в то же время за рамками официальной культуры развивалась, хотя, разумеется, в узких кругах, целая параллельная культура — со своими собственными «средствами массовой информации». Самиздат, затем тамиздат (так называли книги на русском языке, изданные за границей и тайно ввезенные в Россию), магнитиздат — песни, записанные на магнитофонные ленты, а потом на кассеты и циркулировавшие нелегально, как и книги самиздата. Сюда же нужно отнести выставки художников, устраивавшиеся на частных квартирах, концерты и показы фильмов в институтских клубах «для своих».
Диссидентство наконец пошло в гору. Оно никоим образом не было организованным движением, которое преследовало определенные цели, ибо главное место в диссидентстве заняла личность, отстаивающая свое право на инакомыслие. Об этом говорило и то имя, которое они сами себе дали: инакомыслящий. Так называли себя люди, рискнувшие в один прекрасный день нарушить правила поведения, предписанные режимом. Советский человек находился в таком состоянии, когда надо было непрерывно следить за самим собой, обуздывать себя и заниматься самоцензурой[103]. Механизм «двоемыслия» описан с клинической точностью английским писателем Оруэллом: «Знать и не знать, чувствовать себя вполне правдивым и говорить при этом тщательно сочиненную ложь, придерживаться одновременно двух мнений, взаимно друг друга исключающих… Применять логику против логики, отрицать мораль и одновременно ссылаться на нее… Сознательно привести себя в бессознательное состояние, а затем заставить себя забыть тот факт, что вы только что подвергли себя гипнотическому воздействию»[104].
Коммунистический режим стремился полностью подчинить себе все население. После официальных выступлений или докладов каждый должен был выразить свое одобрение, чтобы таким образом заявить о благонадежности. Надо сказать, что это далеко не просто — полностью отделить свое субъективное мнение от повторяемого чужого. Очень трудно жить, помня постоянно о таких «ножницах». Безусловно, в брежневские времена, по мере того как идеологические выступления все больше состояли из пустых формул, которые просто невозможно было непосредственно внедрять в жизнь, «ножницы» становились все меньше и меньше. Что, кстати, и объясняет, почему официальные призывы и установки утратили свое былое воздействие. При всем том, однако, люди вынуждены были повторять публично то, что им вдалбливали по радио и телевидению, в прессе и на собраниях. Чтобы избежать этих «ножниц» между тем, что говоришь, и тем, что думаешь, многие вступали в сделку с идеологией, пытаясь верить хотя бы в некоторые утверждения пропаганды, иными словами, думать почти то же, что и говорить.
Диссиденты же, напротив, пошли в противоположную сторону. Они решили говорить и действовать так, как они думают, рискуя (может быть, не сразу, но совершенно определенно) быть пойманными в хитроумные сети репрессивных органов. Это могло выражаться в неприятностях на работе, ночных анонимных звонках по телефону, угрозах, постоянном наблюдении из черных машин, которые день и ночь напролет стоят перед вашим домом, допросах, обысках. Поединок между человеком и могучим репрессивным аппаратом СССР требовал необыкновенной силы воли. Но героизм таил в себе опасность дестабилизации личности, и это оборачивалось иногда против самой личности — случалось, что борьба становилась самоцелью[105].
Поэтому среди диссидентов были и такие, кто, проявив удивительную смелость, не смог привыкнуть к нормальной жизни после возвращения из неволи.
Государство довольно долго играло с человеком в кошки–мышки, затем следовал арест, обвинение, допросы. КГБ оказывал на всех моральное, а при случае и физическое давление. Дальнейшее было предопределено: суд, приговор, и человек отправлялся в ГУЛАГ. Борьбу с диссидентством поручили ЮАндропову, который возглавил КГБ, с тем чтобы ликвидировать последствия десталинизации. Процесс Синявского и Даниэля стал первым из целой серии политических дел[106]. КГБ силился выбить из обвиняемых признание и «чистосердечное раскаяние», как в старые добрые сталинские времена, но достичь этого удавалось редко. Тогда использовали новую форму репрессий: обвиняемых помещали бессрочно в специальные психиатрические больницы, где «пациентов» нашпиговывали сильными нейролептиками и кололи им инсулин в больших дозах.
Тем временем движение протеста, которое начало формироваться на процессе Синявского и Даниэля, не прекращалось. Опытные диссиденты прилагали все усилия, чтобы придать гласности каждый арест, каждый процесс и каждый случай помещения в психиатрическую лечебницу по политическим мотивам. Создавались группы по защите прав человека. В 1974 году благодаря усилиям Солженицына был основан Русский общественный фонд помощи политическим заключенным и их семьям.
Две крупные фигуры оказали существенное влияние на ход этой борьбы. Во–первых, А. Солженицын, который сравнил себя с человеком, стоявшим на коленях и постепенно, по ходу всей своей жизни, выпрямлявшимся в полный рост, с человеком, заговорившим во весь голос после долгих лет вынужденного молчания[107]. Он первым посмел начать лобовую атаку на советскую идеологию и неоднократно призывал не участвовать во лжи. Свой вызов властям он выражал все громче, а появление книги «Архипелаг ГУЛАГ» произвело эффект разорвавшейся бомбы. В 1974 году Солженицын был арестован и насильно изгнан из страны.
Вторым был А. Сахаров. Он принадлежал к числу советских ученых самого высокого ранга, которых режим лелеял, стараясь удовлетворить малейшее их желание. Но однажды Сахаров почувствовал (вернее, он чувствовал это всегда), что все то обилие благ, которым соблазняют его душу, есть прах, что душа ищет правды[108]. Он отказался от всех привилегий и целиком отдался борьбе за права человека. Присутствовал на всех политических процессах, оставаясь за дверями, если его не пропускали внутрь. Со всей страны люди разных национальностей приходили к нему за помощью.
На борьбу с диссидентством КГБ понадобилось пятнадцать лет. Кроме репрессий в этой борьбе органы использовали и другое средство.
Начиная с 1970 года в СССР развернулась бурная антисемитская кампания. Несмотря на это, под давлением международного общественного мнения власти ежегодно давали разрешение на эмиграцию в Израиль определенному числу советских евреев. Многие люди, не имевшие ни малейшего отношения к еврейской нации, пытались использовать этот канал для выезда из страны. Чтобы навсегда покинуть Советский Союз, необходимо было сначала раздобыть себе приглашение из Израиля. Порой сам КГБ подталкивал людей к эмиграции, чтобы таким способом избавиться от некоторых диссидентов. Им без обиняков предлагали на выбор: «Либо вы добровольно едете на запад, либо мы устроим так, чтобы вас, не спрашивая согласия, отправили на восток». Иными словами, в лагерь или в ссылку.
Репрессии особенно усилились после вторжения советских войск в Афганистан в 1979 году и по случаю Олимпийских игр в Москве 1980 года. Именно тогда А. Сахаров был выслан на жительство в город Горький, под надзор. Высшей точки репрессии достигли после смерти Брежнева в 1982 году, когда во главе партии встал Андропов.
За годы, прошедшие после падения Хрущева, заметно изменилось отношение людей к религии. В одном из самиздатовских текстов, датированных началом восьмидесятых годов, автор предлагал такой эксперимент: расспросите десяток ваших друзей, заведомо неверующих, и спросите их, существует ли Бог. Они вам не раздумывая ответят: «Нет, Бога нет!» Затем, поразмыслив минутку, девять из десяти добавят: «Бога нет, но что‑то, конечно, есть…» Это свидетельствует, продолжает автор, не об их суеверии и не о предосторожностях «на всякий случай», но о чувстве более глубоком: люди полагают, что существует духовная реальность вне видимого мира. Только не осмеливаются назвать это Богом. Сделать это им так же трудно, как первый раз осенить себя крестом. Однако у них появилось чувство, которое обязывает, если, конечно, имя Бога произносится без насмешки, к серьезному размышлению. Это только первый шаг, он повлечет за собой целый ряд других, и рано или поздно человек придет к пересмотру всей своей жизни. Люди, которые говорили, что существует нечто неосязаемое, добавляли обычно: «У каждого своя вера». Часто под этим понимались духовные принципы, моральные правила, определявшие, что хорошо и что плохо, но также и некоторые религиозные идеи, в целом довольно смутные, но содержащие порой и вполне определенные убеждения, например касательно того, что ребенка надо крестить, родителей и близких отпевать в церкви, а над могилой ставить крест.
Отказавшись от проекта коллективного будущего, индивидуум замыкался в себе, его заботили главным образом карьера и личный комфорт, но многие начинали задумываться о цели и смысле существования. Не все ставили перед собой эти вопросы четко, но в их отношении к вере, религии, Церкви все явственнее чувствовалось нечто новое. Презрение и насмешка уступали место любопытству, даже уважению[109]. «Молодежь наша, — писал А. Левитин, — часто безрелигиозна, часто заражена антирелигиозными предрассудками, вследствие которых она рассматривает религию как порождение темноты и невежества. В ней, однако, нет антирелигиозного фанатизма и озлобления ее дедов, и все попытки профессиональных антирелигиозников во времена Хрущева раздуть антирелигиозный фанатизм окончились полным провалом. В ней нет и полного нежелания знать или замечать религию, в ней нет того холодного, презрительного равнодушия, которое характерно для отцов. Средний представитель молодого поколения относится к религии со смешанным чувством недоверия и интереса»[110].