В 1900 году Веве и Монтрё посещает Бунин во время своего первого путешествия по Швейцарии. «В Монтрё, в затишье, в котловине – совсем лето, – делится впечатлениями писатель в письме брату. – Италия! Спустились к озеру, сняли пиджаки, пили хрустальную воду и пошли к Шильонскому замку».
Монтрё уже в начале века – фешенебельное место, куда приезжают мировые знаменитости. В своих уже цитированных выше воспоминаниях «От монархии к Октябрю» Егоров так описывает этот городок: «Монтрё тогда резко отличался от Кларана. Монтрё стал модным курортом, и там понастроили множество самых комфортабельных отелей. Был сооружен дворец дневного чаепития – “Файв-о-клок”, концертные залы, дансинги, дворцы спорта для игры в теннис, волейбол и баскетбол. Постоянного населения в Монтрё было немного, но, несмотря на это, город был переполнен магазинами, парикмахерскими и прочими заведениями на потребу и развлечение туристам».
Кстати, о парикмахерских. Конкуренцию местным куаферам успешно составляли и русские мастера ножниц. В «Русском Бедекере» за 1909 года обращает на себя внимание рекламное объявление: «Сергей Буров (Serges Bouroff). Русский парикмахер 1-го класса, для дам и мужчин. Монтрё. Rue Bon-Port (против отеля Насьональ). Телефон 165». Среди знаменитостей леманского сезона 1906 года – Максим Горький. Буревестник революции, находившийся на вершине славы, тиражей и гонораров, по дороге в Америку останавливается со своей женой Марией Андреевой в Глионе (Glion) над Монтрё, в гостинице «Мон-Флери» (“Mont Fleury”), в которой живет в это время его друг писатель Леонид Андреев. Андреев из-за своих симпатий к революционерам попал в смертные списки «Черной сотни» и спасался с семьей в Швейцарии от мести погромщиков – в Глионе он проводит несколько месяцев, с февраля по июль 1906 года. Швейцария хоть и приютила беженца из России, но не вызвала ответных добрых чувств. Горький в очерке о Леониде Андрееве вспоминает: «Через несколько месяцев мы встретились в Швейцарии, в Монтрэ. Леонид издевался над жизнью швейцарцев. “Нам, людям широких плоскостей, не место в этих тараканьих щелях”, – говорил он». Свидетелем встречи двух писателей 20 марта 1906 года оказывается большевик Кирилл Злинченко, который занимался организацией «Международного комитета помощи безработным рабочим России». Собранные этим комитетом деньги предназначались на партийные нужды. Злинченко приезжает в Глион с намерением пригласить знаменитого писателя Андреева в учредители, но, к своему удивлению, застает там еще и Горького. Услышав, что дело идет о воззвании, Горький берется за карандаш и начинает править текст, приписав в конце боевую фразу (речь идет о рабочем народе): «Помогите ему ускорить битву!» На прощание все втроем поют:Ой, за гаем, гаем,
Гаем зелененьким,
Там орала дивчинонька
Волыком черненьким…
Призыв «помочь ускорить битву», конечно, услышан, деньги в партийную кассу текут, но не все революционные эмигрантские организации ограничиваются выпрашиванием у капиталистов денег на разрушение капитализма. Русские анархисты, например, смело проводят свои «эксы», и в Швейцарии: в сентябре 1907 года группа русских террористов совершает попытку вооруженного ограбления банка в Монтрё.
Во главе «эксистов» – Николай Дивногорский. Саратовский дворянин, увлекшись идеями Толстого, бросает университет и отправляется в народ пропагандировать идеи непротивления злу насилием и всеобщей любви. Разочарование в неудавшейся проповеди скоро приводит молодого человека к анархистам-террористам, но в память о юношеских идеалах он берет себе партийную кличку «Толстой». В 1906 году его арестовывают, в Петропавловской крепости Дивногорский симулирует сумасшествие и бежит из тюремной больницы в Швейцарию, в Женеву, где присоединяется к группе «Безначалие», выпускает теоретические работы по анархизму и не забывает о практике.
Ограбление банка в Монтрё заканчивается неудачей. При задержании Дивногорский оказывает вооруженное сопротивление швейцарской полиции. Его помещают в лозаннскую тюрьму, приговаривают к двадцати годам заключения. Непривычная строгость наказания соответствует ужасу лозаннских присяжных, ведь русские покусились на святая святых – банк! В тюрьме Дивногорский протянет недолго – уже через год русский аристократ-революционер умрет в демократических застенках от разрыва сердца.В августе 1909 года, проведя две недели в Беатенберге на берегу Тунского озера, в Монтрё приезжает Осип Мандельштам, студент Гейдельбергского университета, отдыхающий на каникулах в Швейцарии. В письме от 26 августа он рассказывает о своей курортной жизни Вячеславу Иванову: «Теперь я наблюдаю странный контраст: священная тишина санатории, прерываемая обеденным гонгом, – и вечерняя рулетка в казино: faites vos jeux, messieurs! – remarquez, messieurs! – rien ne va plus! – восклицания croupiers – полные символического ужаса. У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hôtel’я и англичанок, играющих Моцарта с двумя-тремя официальными слушателями в полутемном салоне. Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально. Может быть, в этом виновато слабое здоровье? Но я никогда не спрашиваю себя, хорошо ли это».
В этом же письме поэт отправляет несколько стихотворений, в том числе «Истончается тонкий тлен…», которое войдет в состав подборки, с которым Мандельштам дебютирует на следующий год в «Аполлоне». Через четыре дня из Монтрё отправляется в Царское Село открытка Иннокентию Анненскому, из которой узнаем, где жил поэт: «Глубокоуважаемый г. Анненский! Сообщаю Вам свой адрес на случай, если он будет нужен редакции “Аполлона”. Montreux-Territet, Sanatorium l’Abri. С глубоким почтением Осип Мандельштам». Санаторий находился по адресу: chemin des Terrasses, 4.
Осенью 1915 года в Глионе проводит несколько недель Белый. В письме Сизову отсюда в начале октября поэт рассказывает, что Штейнер отправил его в «ссылку» из Дорнаха: «Он приказал мне 6 недель не появляться в Дорнахе и писать книгу». В Глионе Белый работает над вступлением и первой главой «Котика Летаева».
В клинике «Валь-Мон» (“Val-Mont”) близ Монтрё проводит последние месяцы своей жизни, заживо разлагаясь, Рильке. Поздней осенью 1926 года, за несколько недель до смерти, умирающий поэт знакомится с Евгенией Черносвитовой, «совершенно волшебной девушкой», олицетворившей для него «вечную Россию».
Двадцатитрехлетняя тулячка становится поэту не только его последним секретарем и сиделкой, но и его последней любовью. Черносвитова происходит из старинной аристократической семьи. Девочкой она заболевает туберкулезом и в 1913 году со своей матерью приезжает лечиться в Швейцарию, где семья и остается. Евгения получает образование в Лозанне, прекрасно говорит на пяти языках. Случай дарит девушке встречу с гением.
Черносвитова сопровождает Рильке на прогулках, работает как стенографистка, ведет его многочисленную корреспонденцию. 15 ноября 1926 года она пишет в письме Леониду Пастернаку: «Судьба послала меня к нему – добрая, милостивая, грандиозная судьба!» После смерти Рильке оставляет ей часть своего архива, касавшегося России: личные документы, письма, переводы чеховской «Чайки» и «Бедных людей» Достоевского, а также тексты, написанные Рильке на русском языке. Все эти материалы Черносвитова собиралась использовать для своей монографии «Рильке и Россия». Почему доцентом Лозаннского университета так ничего и не будет написано – загадка для будущих исследователей. Евгения Черносвитова умрет в Женеве в 1974 году, не оставив наследников. Вся ее библиотека, в том числе архив Рильке, будет частично распродан букинистам «1 франк за книгу», частично попросту пропадет.
Кстати, в этой же клинике близ Монтрё за несколько месяцев до смерти будет лежать Набоков.
В июле-августе 1927 года в Глионе отдыхает с женой Натальей Сергей Рахманинов. «Целый день я на воздухе: или лежу, или хожу, или сплю», – сообщает композитор в письме Ю.Э. Конюсу 6 августа и прибавляет с присущим ему юмором: «Результат от всего этого пока тот, что я ем раза в три больше обыкновенного, к великой радости моей жены и к великому сожалению хозяина гостиницы, которому платим за “пансион”. Другой ест прилично, а я неприлично, – а платим одинаково. Не знал же хозяин вперед, какой у нас аппетит!»
Здесь же, в Глионе, проведет остаток своей жизни легендарный Серж Лифарь. Он хорошо знал Швейцарию, часто выступал на сценах ее городов, писал о ней, например, статьи о празднике винограда в Веве. Свой архив он завещал городу, в котором умер, – Лозанне.Но, конечно же, Монтрё – это Набоков.
После шумного успеха «Лолиты» американский профессор русской литературы оставляет университет и становится «свободным» писателем. Лето Набоковы проводят в Европе, подыскивая местечко для того, чтобы переселиться в Старый Свет, поближе к сыну, учившемуся в Милане, и к сестре Владимира Елене Сикорской, проживавшей в Женеве. Главной причиной он сам назовет желание быть поближе к альпийской лепидоптере.
Путешествуя по Италии и Швейцарии в 1961 году, Набоковы останавливаются в Монтрё в отеле «Бельмон» (“Hôtel Belmont, avenue Belmont”, 31). В середине августа они приезжают в недалекий Вийар-сюр-Оллон (Villars-sur-Ollon) в гости к семье Игоря Маркевича, известного пианиста, композитора, дирижера. Киевлянин Маркевич, кстати, провел детство в Швейцарии, что было связано с болезнью его отца, лечившегося здесь от туберкулеза. Близкий знакомый Шаляпина, Стравинского, Прокофьева, Дягилева, он был женат на дочери Нижинского.
Маркевичи проводили лето в Швейцарии. Здесь, в горах Валлиса, во время обеда у дирижера происходит знакомство Набокова с киноактером Питером Устиновым, повлиявшее на выбор писателя. Устинов рекомендует остановиться в отеле «Монтрё-Палас» (“Montreux Palace”), где он сам жил с семьей. Набоков решает остаться здесь на зиму – он хочет дописать до конца «Бледное пламя».
Сперва русский писатель из Америки заключает контракт на два номера (комнаты 35 и 38) на третьем (четвертом, по русскому счету) этаже – прямо под номером Устинова – в правом, старинном крыле отеля “La Cygne”. Эта гостиница, называвшаяся первоначально “Hôtel du Cygne”, была построена в 1837 году, перестроена в современном виде в 1865-м, а в 1906-м был пристроен «Монтрё-Палас», образовавший с “La Cygne” единый комплекс. Этот отель всегда служил местом проживания и встреч аристократии и людей искусства. Стравинский, например, описывает свою встречу с Дягилевым в 1913 году: «Я был с Дягилевым в гостинице Монтрё-Палас, когда я услышал новость, что Нижинский женился, и на моих глазах Дягилев превратился в сумасшедшего, умолявшего нас с женой не оставлять его одного».
В зимний сезон, когда наплыв туристов со всего света в Монтрё иссякал, номера роскошной гостиницы сдавали по льготным ценам постоянным жильцам. Набоковы переезжают сюда в начале октября 1961 года. Писатель предполагает прожить здесь сперва лишь несколько месяцев, но возвращение в Америку всё время откладывается – и этот отель на набережной станет его домом до самой смерти.
На второй год осенью Набоковы переселяются в шестикомнатный люкс с окнами на озеро под самой крышей, их комнаты занимают пол-этажа. В этом номере писатель проживет семнадцать лет. Как и всю жизнь, снова в меблированных комнатах, но на этот раз в роскошном исполнении. Единственный предмет, принадлежавший Набокову, составляет конторка, за которой он обычно пишет, – ее подарил именитому гостю хозяин отеля.
Монтрё, летом набитый битком туристами, с осени успокаивается, становится тихим провинциальным курортным городком. Здесь Набокову нравится, он был еще под впечатлением от Ниццы, которую помнил ребенком и которая отпугнула его теперь. На тихом берегу Женевского озера он находит покой – свою «Земблю». Каждый день его можно видеть в саду отеля, где писатель работает с карточками. Здесь он заканчивает в декабре 1961 года «Бледное пламя».
Жизнь в «Монтрё-Паласе» делится на два сезона. Летом Набоковы уезжают подальше от шума и туристов в горы: в Саас-Фее (Saas-Fee), Церматт (Zermatt), Вербье (Verbier), Кран (Crans) и другие места, где писатель охотится с сачком за бабочками. Зимой он пишет, готовит к печати книги, просматривает переводы, переводит сам себя. Проводит с карандашом в руке каждый день минимум по семь часов. В Монтрё он заканчивает работу над переводом и комментариями к «Евгению Онегину». После выхода этого труда в свет он пишет: «Мне кажется, я сделал для Пушкина не меньше того, что он сделал для меня». В Монтрё Набоков переводит на русский «Лолиту».
Знаменитость одолевают интервьюеры. Допуск имеют лишь избранные. Вопросы принимаются только в письменном виде, даже в телеинтервью Набоков читает ответы по бумажке. Он не может позволить себе ни одного неряшливого слова.
Он почти ни с кем не общается, живет затворником. Переписка и общение с внешним миром осуществляются через жену Веру. В одном интервью Набоков называет своим обществом уток Женевского озера, героев романов и сестру Елену, которая приезжает из Женевы на выходные в Монтрё.
Лето 1963 года Набоковы проводят в Лейкербаде (Leukerbad), где проходит лечение в ревматологической клинике сын Дмитрий, потом в Ле-Диаблере (Les Diablerets), следующее лето – в Шато д’Э (Châteaux-d’Oex) и Кране (Crans), лето 1965-го – в Сен-Морице (St. Moritz).
Из Швейцарии Набоковы ездят в Италию, на оперный дебют сына, в 1962 году отправляются за океан на лайнере «Куин Элизабет» на премьеру «Лолиты». В 1964 году писатель в последний раз едет в Америку.
Аполитичность Набокова – миф, который писатель усердно возводит вокруг себя, как стену. Он следит за всеми политическими событиями в мире и в России. Его каждодневный маршрут проходит мимо киоска, где он покупает все главные газеты на известных ему языках. Когда осенью 1965 года начинается волна протестов против вьетнамской войны, особенно после приказа Джонсона начать бомбардировки Северного Вьетнама, писатель посылает телеграмму американскому президенту, которому была сделана операция желчного пузыря, с пожеланием скорейшего выздоровления и возвращения к «деятельности, достойной восхищения». Позднее в печати он выступит в поддержку русских диссидентов, в частности, заступится за Буковского.
Набоков читает русскую литературу или, по крайней мере, то, что доходит до него из России. В феврале 1966-го он переводит «Сентиментальный марш» Булата Окуджавы – единственный сделанный им перевод советского поэта.
В том же 1966-м к Набокову приходит «Ада». Два года он пишет этот роман, который должен стать вершиной его творчества. Рабочий день размерен по часам. Работа над романом не прерывается даже летом – «Ада» не отпускает его ни в Бэ-ле-Бэн (Вех les Bains), ни в Вербье, где Набоковы проводят лето 1968-го.
Вот как о рабочих буднях в Монтрё рассказывает сам писатель в беседе с Пьером Домергом: «Моя жизнь здесь очень размеренна и всё же не лишена переживаний. Могу представить вам план моего дня. Я встаю рано, около 7 часов утра, проглатываю фруктовый сок, облачаюсь в свою домашнюю рясу и становлюсь за аналоем писать. Виктор Гюго и Флобер тоже писали стоя, кажется, ошибочно полагая, что молния апоплексии разит вертикального писателя реже, чем пишущего в другой позе. Поработав час или два, я съедаю очень скромный завтрак, тарелку корнфлекса, чашку кофе без сахара, и жена прочитывает мне почту, иногда забавную и всегда обширную, после чего я вновь устраиваюсь за моим пюпитром. Около одиннадцати я бреюсь и принимаю ванну. Мы часто обедаем в городе. В два часа работа возобновляется, но, как правило, около полудня я покидаю конторку и погружаюсь в кресло со своими карточками. Мы обедаем в семь. Около девяти я ложусь и засыпаю моментально, как ребенок. В полночь я просыпаюсь от адской судороги посреди бессонной пустыни, и вот тут начинается мучительная дилемма – принимать или не принимать снотворное. Как видите, довольно бурная жизнь».
Набокова выдвигают на Нобелевскую премию. По негласной очереди комитета литературная премия 1969 года должна достаться русскому. После выхода «Ады» «Нью-Йорк Таймс» пишет: «Если он не получит Нобелевской премии, то только потому, что она не достойна его». Лауреатом становится Солженицын. Из России он пишет в 1970-м в Шведскую королевскую академию, что именно Набоков заслужил эту премию, и как лауреат выдвигает его на следующий год. «Это писатель ослепительного литературного дарования, именно такого, какое мы зовем гениальностью…»
Набоков не большой любитель солженицынского пафоса, но публично не высказывает свое мнение о его текстах, поскольку автор преследуется по политическим мотивам. Также не в восторге Набоков и от стихов Бродского, присланных славистом Карлом Проффером. «Однако эстетическая критика была бы несправедливой, если учесть эти ужасные условия и страдания, которые читаются в каждой строке», – пишет Набоков Профферу. Что же касается Нобелевской премии, Набоков знает, что лауреатами ее не были ни Кафка, ни Джойс, ни Пруст.
В 1969-м после летнего пребывания в Лугано и Адельбодене осенью он начинает писать «Прозрачные вещи».
В шестидесятые годы Набоков имеет возможность, подобно другим эмигрантам, ездить в Россию, как это делала ежегодно его сестра. В первый раз Елена едет в Ленинград на две недели в 1969-м, привозит фотографии Выры и Рождествена. Писатель слушает ее рассказы, но сам не едет. Он посылает туда героя своего романа «Погляди на арлекинов» – Вадим Вадимыча. Восьмой роман Набокова на английском языке станет последним, как последним русским тоже был восьмой – «Дар».
Работая над «Арлекинами», Набоков подробно расспрашивает Елену, а перед ее поездкой летом 1973 года в Россию дает сестре длинный список необходимых ему деталей: его интересуют все подробности нового русского быта, вплоть до запахов.
В интервью немцу Циммеру (Zimmer) на вопрос, приедет ли он когда-нибудь в Германию, в которой прожил два десятилетия перед войной, Набоков ответил: «Нет, я никогда не вернусь туда, как я никогда не вернусь в Россию. <…> Пока я живу, значит, могут еще жить и те мерзавцы, которые мучили и убивали беспомощных и невинных. Откуда мне знать, что прячется в прошлом моего ровесника – добродушного незнакомца, которому мне случится пожать руку?»
14 февраля 1974-го, едва узнав о высылке Солженицына, Набоков сразу пишет ему письмо, приветствуя автора «Архипелага» на свободе, благодарит за его послание Шведской академии и предлагает встретиться.
Первый советский писатель, посетивший его в Монтрё в сентябре 1974-го, – это эмигрировавший лауреат Сталинской премии Виктор Некрасов. Через месяц в «Монтрё-Палас» заезжает к Набоковым Владимир Максимов, издатель парижского «Континента». Между этими двумя визитами должна была состояться встреча с Солженицыным. Встречи не произошло.
Вот как комментирует эту невстречу Солженицын в своих «Очерках изгнания»: «Когда я приехал в Швейцарию – он написал мне дружественно. И в этом письме было искренне: “Как хорошо, что дети ваши будут ходить в свободную школу”. Но, по свежести боли, покоробило меня. Я ответил, тоже искренне: “Какая же это радость, если большинство оставшихся ходят в несвободную?” Вот так, наверное, шел и диалог между нами, если бы мы встретились в Монтрё».
В семидесятые стареющий Набоков по-прежнему каждое лето охотится за бабочками: в 1970-м в Саас-Фее, в 1971-м в Анзерсюр-Сьон (Anze`re-sur-Sion) и в Гштааде (Gstaad), в 1972-м в Ленцерхайде (Lenzerheide) и снова в Гштааде, в 1974-м он едет в Церматт, в 1975-м – в Давосе.
В интервью Домергу Набоков говорит о своих летних путешествиях: «Я обожаю горы <…> Я люблю гостить где-нибудь на тысячеметровой высоте и каждый день подниматься минимум до двух тысяч метров, чтобы ловить там альпийских бабочек. Нет ничего более восхитительного, чем выйти ранним утром с сачком, подняться по канатной дороге в безоблачное небо, наблюдая за тем, как подо мной, сбоку, поднимается тень воздушного стула с моим сидячим силуэтом и тенью сачка в руке, – она стелется по склону, колеблется под ольховыми деревьями, стройная, гибкая, помолодевшая, преображенная эффектом проекции, грациозно скользит в этом почти мифологическом вознесении. Возвращение не столь красиво, так как солнце переместилось, – я вижу карликовую тень, два толстых колена, всё изменилось. Изменилась перспектива сачка, и я больше не смотрю на него».
После падения в горах Энгадина около Давоса он начинает болеть. Осенью он попадает в больницу в Монтрё, потом в Лозанну, в клинику «Моншуази» (“Clinique de Montchoisi”), где ему делают операцию, вырезают опухоль простаты.
Набоков начинает свой последний роман «Оригинал Лауры» (“The Original of Laura”), который так и останется незаконченным. Он пишет, мучаясь болями и бессонницей, от которой страдает последние годы. Начинается борьба со временем. Писатель чувствует приближение смерти и, пытаясь опередить ее, пишет. Ему кажется, что Лаура – лучшее из всего им сделанного. Он должен довести начатое до конца.
В одном из последних интервью он говорит о романе, уже написанном в голове и ждущем карточек: «Я, должно быть, прошелся по нему раз пятьдесят и в своей ежедневной горячке читал его небольшой и сонливой аудитории в садовой ограде. Аудиторию составляли павлины, голуби, мои давно умершие родители, два кипариса и несколько молодых медсестер, склонявшихся надо мной, а также семейный врач, такой старенький, что стал почти невидимым. Вероятно, из-за моих запинок и приступов кашля моя бедная Лаура имела меньший успех, чем, надеюсь, возымеет у мудрых критиков, когда будет должным образом издана».
Последний год наполнен болезнями, Набоков всё время в больницах – то в «Моншуази», то в Кантональном госпитале в Лозанне. В короткие перерывы он возвращается в Монтрё, заполняет карточки своей Лаурой и читает присланную славистом Проффером из Ардиса «Школу для дураков» Саши Соколова. Писатель называет этот роман лучшей русской книгой, написанной в последнее время.
В сентябре 1976-го на несколько недель его отправляют в частную клинику «Валь-Мон» в Глионе. Набоков знает, что здесь умирал Рильке – с видом на озеро внизу и Савойские Альпы напротив.
Ему становится всё хуже – лихорадка, температура, бессонница. Впервые за вечерним русским скрэбблом он проигрывает в свою любимую игру сестре Елене – больше 200 очков.
В начале июня резко поднимается температура. Его отвозят в Кантональный госпиталь в Лозанну. Там он умирает 2 июля 1977 года.
7 июля в Веве происходит кремация. Присутствуют несколько человек – сын, жена, сестра, двоюродные братья Николай и Сергей, немецкий издатель Ровольт. На следующий день вдвоем, жена и сын, Вера и Дмитрий, приходят с урной на кладбище под замком Шатлар в Кларане. Это кладбище он присмотрел себе заранее. Здесь была похоронена его двоюродная бабка, Прасковья-Александрия Набокова, урожденная Толстая.
Вера живет сначала в их комнатах в отеле, работает над изданием его текстов, переводит «Бледное пламя» на русский. Потом, с приходом старости, переезжает к сыну. Она умирает 7 апреля 1991 года. Ее прах помещен в урну мужа.
Кладбище это расположено по дороге в Кларан – под горой с виноградниками и замком.
4323 экземпляра альпийских бабочек из его коллекции переданы в Зоологический музей в Лозанне и выставлены в «набоковском уголке».В двух шагах от Монтрё уютно устроился на скале в озере Шильонский замок, прославленный Байроном и Гюго, средневековая крепость, одна из самых известных в мире достопримечательностей Швейцарии. Редкий русский путешественник не заглядывал сюда подивиться с башен на красоты альпийской природы и ужаснуться в знаменитом подземелье жестокости природы человеческой – в крепостной тюрьме томился в XVI веке на цепи женевский патриот Бонивар, прототип байроновского узника. И по сей день бережно сохраняется в замке-музее то самое кольцо в каменном столбе и выцарапанное английским поэтом имя на стене.
На испещренных туристами стенах подземелья можно встретить и кириллицу. Расписался некогда на колонне рядом с Байроном и его переводчик Жуковский. Гоголь в письме 12 ноября 1836-го сообщает, что «нацарапал даже свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика “Шильонского узника”; впрочем, даже не было и места. Под ними расписался какой-то Бурнашев, – внизу последней колонны, которая в тени; когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин».
23 апреля 1857 года был здесь Толстой, но автографа не оставил, а в дневнике ограничился скупой записью: «Ездил в Шильон». Зато часто посещает Толстой ресторан гостиницы «Байрон» (“Byron”), расположенной между Шильоном и Вильневом. 23 июня, например, он записывает: «Поехали на лодке в Шильон. Чай пить в Hôtel Byron. Хорошо, но неполно без женщин». А вот запись от 27 июня: «Ездил в Villeneuve и Hôtel Byron. Красавица с веснушками. Женщину хочу – ужасно. Хорошую».
Заметим, кстати, что даже в XIX веке Шильонский замок по совместительству с туристической достопримечательностью по-прежнему служит еще и тюрьмой, только заключенных содержали в верхних этажах, а подземелье показывали туристам. Художник Лев Жемчужников, брат создателя Козьмы Пруткова, в своих воспоминаниях описывает, как с женой он в том же 1857 году зашел, осмотрев музей, на службу в тюремную церковь Шильона: «Мы пошли в церковь, находившуюся внутри замка; час был обедни, и заключенные сидели чинно на скамейках в несколько рядов; проход к престолу разделял скамьи на две половины. Когда мы вошли, поп говорил проповедь; мы тихо заняли места с края задней скамейки левой стороны. Швейцар с булавой величественно пропустил нас. Я занялся рассматриванием заключенных, но не мог этого сделать, так как поп привлек наше внимание. Я ничего подобного не видел. Это было воплощение лицемерия, лжи, бездарности, фиглярства. Он то кричал на всю церковь, поднимаясь на носки, протягивая руки кверху и тараща глаза; то вдруг делал серьезное лицо, хмурил брови, сжимался и приседал, говоря шепотом. Ни я, ни Ольга не могли сдерживать своего невольного смеха, закрывая лицо платками; на нас строго смотрел швейцар; подходил к нам, постукивая булавою, но смех наш не унимался, а от сдержанности превращался в нервный хохот, и мы ушли, едва не выведенные из церкви. Господи, что может эта обезьяна внушить хорошего несчастным заключенным или закоренелому преступнику?»
Поэт Семен Надсон, приехавший в Швейцарию лечиться от туберкулеза, так описывает свои впечатления от посещения Шильона в мае 1885 года в письме А.Н. Плещееву из Монтрё: «Последний мне не понравился, в особенности после Туринского средневекового замка: ни само здание, ни его местоположение не представляют ничего интересного; или, может быть, я уж очень избалован хорошими видами. Зато Монтрё – прелесть, и Женевское озеро гораздо более по душе мне, чем необъятный простор пугающего Средиземного моря».
А вот впечатления Алексея Михайловича Ремизова, который в письме Александру Блоку от 11 июня 1911 года сообщает: «Видел Шильонский замок, везде ходил, всё трогал: умели люди жить и изводить!»
Описание посещения тюрьмы Бонивара находим и у Анастасии Цветаевой, которая была здесь пансионеркой вместе с Мариной: «Мы входим в Шильонский замок. Впереди – вода, как мамины голубые шары, стеклянные (три и сверху один). А у стен зелень, мох, вонь воды. Страшные владения Бонивара. Мы входим на трап-мостик, ведущий к Шильонскому замку через темно мерцающую вокруг деревянных столбов воду. Детство и юность входят во мрак, сырость и цвель истории. Мы поворачиваем за угол скользкой каменной стены, мы трогаем ржавую цепь, впаянную в нее. Мы выглянули в стенное отверстие над водой, куда выбрасывали тела умерших узников. Был блещущий солнечный день. Леманское озеро лежало серебряным слитком, и по серебру таяла зеркальная глубизна…»
Посещает тюремный замок во время своего путешествия по Швейцарии и, пожалуй, самый знаменитый узник России. «В Монтрё, на восточном берегу Женевского озера, почти на ощупь мы попали к замку Шильонского узника, – записывает Солженицын в “Очерках изгнания” в Вермонте, еще не зная о том, как скоро предстоит ему возвращение на родину. – Туда, после закрытия решетчатых ворот, не пустили бы нас – но немецкие экскурсанты узнали меня через ворота и стали со смехом кричать, что я – из их группы. Замок на малом островке, внутренние каменные дворики, вот и цепь для приковки узника к стене, уж и не та и в том ли месте? – но отзывается зэческое сердце: как легко устраивается тюрьма, непроницаемая для одних, легко-прогулочная для других! В детстве по многу раз читал я все свои домашние книги, так и поэму Жуковского. Как-то грезилось это всё намного мрачней, грозней, и волны не озерные, – и вдруг невзначай вступаешь в грезу, с комичным эпизодом непусканья. Эти жизненные повторы, всплывы, замыканья жизни самой на себя – до чего мы их не ждем, и сколько еще встреч или посещений наградят нас в будущем. (В России бы!..)»
В следующем за замком местечке Вильнев (Villeneuve) прожил на вилле «Ольга» много лет вместе со своей русской женой Марией Павловной Кудашевой французский писатель Ромен Роллан, некогда столь популярный в России. В 1923 году нобелевский лауреат получает письмо от незнакомой почитательницы из России. Между молодой женщиной и знаменитым писателем завязывается переписка. Роллан приглашает ее посетить Вильнев. Приехав в Швейцарию, Мария Кудашева сперва помогает писателю в качестве секретаря в литературных делах, потом становится его женой. Свидетелем для регистрации брака в мэрии молодые приглашают Николая Рубакина из недалекого Кларана.
В Вильнев к Роллану, интересовавшемуся успехами строительства социализма, приезжают гости из СССР. В 1932 году по протекции Горького на вилле «Ольга» появляется лечившийся в Давосе советский писатель Константин Федин. В том же году приезжает сюда из Женевы представитель Советской России на международной конференции Анатолий Луначарский.
Своих детей у Роллана не было, с первой женой он развелся еще в 1901 году. Сын Кудашевой от первого брака, Сергей, часто приезжает к своему отчиму в Швейцарию. В 1938 году Роллан с женой переедет во Францию. Переписка с Москвой с началом войны прервется. В ноябре 1944 года Роллан напишет в Москву своему знакомому коммунисту Жан-Ришару Блоку: «Нас тревожит судьба нашего сына Сергея Кудашева, о котором мы ничего не знаем с 1940 года…» К этому времени младшего лейтенанта-артиллериста уже не будет в живых – Сергей Кудашев погиб в самом начале войны.XVI. «Насыщайся, мое зрение…» От Лозанны до Женевы
«Сперва я хотел продолжать в Сен-Пре работать так, как я работал в Мюнхене, но что-то внутри меня не позволяло писать красочные, чувственные картины. Страдания изменили мою душу, и нужно было найти другие формы и краски, чтобы выразить то, что волновало мою душу».
А.Г. Явленский. «Воспоминания»
«От Лозанны до Женевы ехал я по берегу озера, между виноградных садов и полей, которые, впрочем, не так хорошо обработаны, как в Немецкой Швейцарии, и поселяне в Pays-de-Vaud гораздо беднее, нежели в Бернском или Цюрихском кантонах. Из городков, лежащих на берегу озера, лучше всех полюбился мне Морж». О бедности жителей кантона Во вряд ли кто-нибудь теперь заговорит, но разница даже во внешнем облике деревень немецкой и французской Швейцарии бросается в глаза и сегодняшнему туристу.
Хотя местечки, разбросанные между Лозанной и Женевой, не пользовались такой популярностью, как Монтрё или Веве, здесь тоже останавливались русские путешественники.
Полюбившийся Карамзину Морж (Morges) выберет для жизни во время Первой мировой войны Игорь Стравинский. Композитор жил здесь по трем адресам. Первое время он располагается на вилле «Ле-Сапэн» (“Les Sapins”) в восточной части городка с видом на озеро и Лозанну. Здесь он живет с июня 1915 года по январь 1916-го, когда переезжает на виллу «Роживю» (“Rogivue”), поближе к озеру. 8 мая 1917 года Стравинский занимает дом «Борнар» (“Maison Bornard”), расположенный в самом центре городка напротив церкви, который можно легко найти по памятной доске. В этом доме прожил композитор три года. Надпись на здании церкви “A la gloire de Dieu”, которую каждый день видел Стравинский, станет посвящением в «Симфонии псалмов».
«В это время я очень часто виделся с Рамю, – пишет Стравинский в своих воспоминаниях о времени, проведенном в Морже. Со швейцарским писателем шла совместная работа над “Историей солдата” и другими произведениями. – Мы работали вместе над переводом на французский язык русского текста моих “Прибауток”, “Кошачьих колыбельных песен” и “Байки про Лису”. Я посвящал его в различные особенности и тонкости русского языка, в трудности, обусловленные его тоническим ударением. Меня восхищало его проникновение в самую суть, его интуиция, его талант передавать дух русской народной поэзии на такой непохожий и далекий язык, как французский».
Морж, однако, связан для Стравинского не только с приятными переживаниями. Здесь композитор заболевает межреберной невралгией: «На почве перенесенной болезни у меня были почти парализованы ноги, и я не мог двигаться без посторонней помощи». Узнав о болезни Стравинского, в Морж приезжает Дягилев. Посещение больного соединяется с делами насущными – здесь они обсуждают возможность постановки «Соловья», как это было сделано с «Золотым петушком».
Композитора в Морже посещают также Вацлав Нижинский с женой. Заходят в гости и поселившиеся в соседнем местечке Сен-Пре (St. Prex) русские художники Марианна Веревкина и Алексей Явленский.
Набережная Моржа носит имя русского композитора.
Веревкина и Явленский живут в Сен-Пре с 1914 по 1917 год. Выбор этот обусловлен, в частности, тем, что поблизости, в Лозанне, жил их состоятельный русский знакомый по фамилии Хрущов, на поддержку которого им приходилось рассчитывать, – с началом войны резко сократилась пенсия, которую получала Веревкина от царского правительства за своего отца, некогда коменданта Петропавловской крепости в Петербурге.
С началом войны русские подданные должны были покинуть Мюнхен в течение 48 часов. Всё имущество и собрание картин Веревкиной и Явленского осталось в мюнхенской квартире – с собой они могли взять только то, что имели на себе.
Среди депортированных из Германии русских был еще один художник – Василий Кандинский. После шестнадцати лет, проведенных в этой стране, он, как и Веревкина с Явленским, вынужден покинуть ее в течение двух суток. 3 августа 1914 года художник вместе с Габриелей Мюнтер (Gabriele Münter) пересекает Боденское озеро. В Швейцарии он пробудет почти четыре месяца – в конце ноября он отправится через Балканы в Россию. Приют себе Кандинский находит в местечке Гольдах (Goldach) на берегу Боденского озера. Здесь он работает над теоретическим материалом, нашедшим выражение в его будущих текстах. С окончанием войны связывает художник надежды на новый мир, в котором искусство займет подобающее ему место. В письме своему другу Паулю Клее Кандинский пишет из Гольдаха 10 сентября 1914 года: «Какое будет счастье, когда пройдет это ужасное время. Что придет потом? Мне кажется, великое освобождение внутренних сил, которые приведут и к пониманию всеобщего братства. И великий расцвет искусства, которое сейчас должно прятаться по щелям».
Но вернемся в Сен-Пре. После богемной жизни в центре культуры художники вдруг оказались в провинциальном одиночестве. Веревкина и Явленский снимают верхний этаж маленького домика с видом из окна на аллею, ведущую к озеру.
С ними живет служанка Веревкиной – Елена Незнакомова, будущая официальная жена Явленского, и их сын, двенадцатилетний Андрей, на людях считавшийся «племянником» художника. В своих воспоминаниях Явленский пишет: «В Сен-Пре мы прожили три года. Квартира была маленькая, и у меня не было своей комнаты, и мне принадлежало, так сказать, только окно. На моей душе из-за всех ужасных событий было так мрачно и несчастливо, что я был рад просто спокойно сидеть у окна и собирать свои чувства и мысли. У меня было немного красок, но не было мольберта. Я поехал в Лозанну, двадцать минут по железной дороге, и купил у одного фотографа маленький мольберт за четыре франка, на котором он выставлял свои фотографии. Этот маленький мольберт совершенно не был приспособлен для работы, но я писал на нем больше двадцати лет и сделал мои лучшие картины».
Своему знакомому Веркаде художник пишет о работе в Сен-Пре: «Я чувствовал, что должен найти другой язык, более духовный. Я чувствовал это в моей душе. Я сидел у окна. Перед собой я видел дорогу, несколько деревьев, и время от времени показывалась вдали гора. Я начал искать новый путь в моем искусстве. Это была огромная работа. Я понял, что должен писать не то, что я вижу, и даже не то, что я чувствую, но то, что жило во мне, в моей душе. Образно говоря, я чувствовал во мне, в моей груди орган, и его я должен был заставить звучать. И природа, которую я видел перед собой, мне только суфлировала. И это был ключ, который открывал этот орган и приводил к звучанию. В начале было очень трудно. Но потом я мог красками и формой легко найти то, что было в моей душе. Формат моих картин стал меньше, 30 × 40. Я сделал очень много картин, которые я назвал “Вариациями на тему пейзажа”. Это песни без слов».
В крошечной комнате с одним окном Явленским было написано более ста пейзажных вариаций. Одиночество первого года пребывания в Сен-Пре сменяется в 1915 году активными контактами. Летом Веревкина и Явленский едут во Фрибур, где встречаются со своим другом Паулем Клее. С сыном Андреем – тоже будущим художником – Явленский в том же году едет в Женеву, где посещает Ходлера. Знаменитый швейцарский художник в восторге от работ тринадцатилетнего Андрея и обменивает два своих рисунка на один юного русского художника.
В Сен-Пре начинается знакомство, которое приведет к кардинальному повороту в жизни художников: познакомиться с Явленским приезжает молодая – на двадцать пять лет моложе Веревкиной – Эмма Шейер, Галка.
Шейер занимает место Веревкиной в жизни Явленского – через нее устанавливается связь с богатым коллекционером Генрихом Кирххофом (Heinrich Kirchhof) из Висбадена, куда позже переедет Явленский. Она организует его выставки, занимается пропагандой его творчества сначала в Германии, потом в Америке, где Явленский вместе с Кандинским, Клее и Файнингером станут известны под именем «Голубая четверка».
В 1917 году Явленский и Веревкина, которые всё же чувствовали себя в деревне на берегу Женевского озера оторванными от культурной жизни, переселяются в переполненный эмигрантами Цюрих, в центр европейского авангарда того времени, где уже буйствовали дадаисты.
Русским, оказавшимся в местечке Обонь (Aubonne), расположенном чуть в стороне от озера, на горе, откуда открывается необыкновенный вид на Леман, будет, возможно, небезынтересно узнать, что живописный замок, венчающий городок, принадлежал некогда Жан-Баптисту Тавернье (Jean-Baptiste Tavernier), знаменитому в свое время путешественнику, жизнь которого оказалась навсегда связанной с Россией. Об этом человеке и о своем посещении Обоня пишет в своих письмах Карамзин: «Тавернье, который объездил большую часть света, – Тавернье говорил, что он, кроме одного места в Армении, нигде не находил такого прекрасного вида, как в Обоне. Сей городок лежит на скате высокой Юры, недалеко от Моржа, верстах в тридцати от Женевы; итак, взяв в руки диогенский посох, отправился я в путь, чтобы собственными глазами видеть ту картину, которою восхищался славный французский путешественник».
На сей раз ожидания Карамзина не были обмануты – он потрясен увиденными картинами: «Насыщайся, мое зрение! Я должен оставить сию землю… Для чего же, когда она столь прекрасна? Построю хижину на голубой Юре, и жизнь моя протечет, как восхитительный сон!..» Для восхитительного сна, однако, не хватает чего-то существенного. «Но ах! – восклицает путешественник. – Здесь нет друзей моих!» Восхищение от увиденного так переполняет молодое сердце, что, не имея возможности поделиться с друзьями, Карамзин хочет разделить это чувство хотя бы с будущим своим читателем: «Может быть, дети друзей моих придут на сие место, да чувствуют они, что я теперь чувствую, и Юра будет для них незабвенна!»
О владельце замка Карамзин пишет: «Тавернье, возвратясь из Индии с великим богатством, купил Обонское баронство и хотел здесь провести остаток дней своих. Но страсть к путешествиям снова пробудилась в душе его – будучи осьмидесяти четырех лет от роду, поехал он на край севера и скончал многотрудную жизнь свою в столице нашего государства в 1689 году».
Городок Нион (Nyon) связан с именем Герцена, и наоборот, имя Герцена связано с Нионом, вернее, псевдоним, под которым запрещенный в России Искандер печатался в еженедельной петербургской газете «Неделя». Весной 1868 года во время встречи в Нионе А.П. Пятковский, работавший в «Неделе», предлагает Герцену легально издаваться в России – писать очерки о заграничной жизни. Так рождается цикл «Скуки ради». Поскольку печататься под своим именем было невозможно, Герцен взял себе псевдоним И. Нионский.
Городок и окрестности так понравились Герцену, что он выбирает это место для встречи своей разбросанной семьи в августе 1868 года. Для летнего проживания в качестве дачи снимается замок Пранжэн (Prangins).
«Собираясь в Эльзас для осмотра школ и пансионов, мы все-таки решили съездить в Швейцарию для свидания с Огаревым и с детьми Герцена, – рассказывает в своих мемуарах Тучкова-Огарева. – Тогда Тхоржевский (польский эмигрант, один из ближайших помощников Герцена по вольной русской прессе. –
Это была последняя встреча его с детьми. Горячее желание Герцена жить всем вместе так и осталось неосуществленным. Видя, что та семья, которую так хотел собрать, рассыпается, он пишет Огареву из Ниона 14 августа горькие слова: «Ты был поставлен необыкновенно счастливо нравом и обстоятельствами. Мимо тебя всё идет, не зацепляясь; всё на свете понимая глубоко, ты выходишь сух из воды. Отсутствие детей сняло с тебя страшные вериги; вымышленные отношения всё же легче. Вместо крутой раздражительности, невольно берущей мелочи к сердцу, у тебя кроткий и безмерный эгоизм, и притом до нежности гуманный. Внешний ветер не подымает злую тину со дна, а только подергивает темнотой зыбь. Тебе иерархическая власть была не нужна, ты никого не вел, не тащил, и если попал в беду, то попал один. Тут антиномия авторитета и воли. Всё скверное, что разрушено, разрушено волей против авторитета. Всё хорошее, что создано, создано авторитетом. Ты славно ломал, без шума; я не умел ни того, ни другого, – и попусту шумел».
Вообще судьба семьи Герцена складывается трагически.
Ко времени этой встречи в Нионе он пережил уже достаточно драм. После истории с предательством друга, немецкого поэта Гервега, умирает при родах первая жена Наталья, новорожденное дитя живет только несколько часов. Их глухонемой сын Николай погибает вместе с матерью Герцена при кораблекрушении. Приезд из России друга Огарева с женой оборачивается еще одной драмой – Тучкова-Огарева уходит от мужа к Герцену. Старшие дети не принимают ее, отходят от отца всё дальше. Дети Герцена и Тучковой-Огаревой, близнецы Елена и Алексей, умирают в трехлетнем возрасте на руках отца от дифтерита. Психическая болезнь старшей дочери Натальи подкосит самого Герцена. Дочь Лиза кончит самоубийством через пять лет после смерти отца. Более счастливо сложится жизнь старшего сына Александра – профессора Лозаннского университета, преподававшего до самой смерти в 1906 году. Библиотеку Герцена и переписку он оставит своему сыну Николаю, внуку Герцена, преподававшему в Лозаннском университете римское право. Интересно, что многочисленное потомство Герцена укоренилось в Швейцарии, упомянем, например, праправнука писателя Сержа, инженера-химика, директора знаменитого концерна «Нестле». Дочь Герцена Наталья, не имея своей семьи, посвятит жизнь брату Александру, будет писать портреты отца, в 1931 году издаст мемуары. Другая дочь, Ольга, выйдет замуж за французского историка Габриэля Моно, проживет больше века и умрет в один год со Сталиным.
Связан Нион и с именем Скрябина. В 1904 году здесь жила знаменитая русская меценатка Маргарита Морозова, поддерживавшая композитора. В своих мемуарах она вспоминает, как Скрябин приезжал сюда из Весна на пароходе: «Когда он приезжал к нам, то мы занимались и он часто играл сам. Потом мы гуляли по нашему парку, который удивительно живописно спускался с высокой горы, где стоял дом, к самому озеру, где в голубой прозрачной воде плавали красные и золотистые рыбы. Александр Николаевич очень любил побежать быстро-быстро по тенистой аллее и, отбежав далеко, высоко подпрыгивал. Это соответствовало его настроению, которое можно было бы определить как стремление к полету! Издали он мне казался каким-то Эльфом или Ариэлем из Шекспира, так легко и высоко он взлетал…»
Нион использовался и русскими революционерами, готовившими на берегах Женевского озера свои террористические акты в России. В воспоминаниях лидера эсеров Чернова «Перед бурей» находим рассказ о том, как знаменитый боевик Егор Созонов (Сазонов) готовил здесь бомбу для своего покушения: «Мне вспоминается Сазонов в маленьком швейцарском отеле на набережной города Н(ион), уже хлопочущий с привезенным откуда-то динамитом. Два товарища, навестившие его, замечают слежку. Проверка подтверждает их наблюдение. Что делать? Сазонову предлагают, между прочим, избавиться от динамита, утопив его в озере. Но Сазонов против таких поспешных решений. Он хочет спасти это оружие во что бы то ни стало, и он верит в успех. Он оказался прав – ему удалось вывернуться из трудного положения и спасти динамит». Спасенный от леманских вод динамит взрывает министра внутренних дел Плеве. Сам Сазонов при взрыве будет тяжело ранен. И на каторге революционер будет бороться с ненавистным ему порядком, объявлять голодовки, бунтовать и даже умрет с пользой для революции – примет морфий, чтобы своим самоубийством вызвать протесты против русского правительства.
Направляясь от Ниона к Женеве, попадаем в местечко Фуне (Founex). Здесь в пансионе «Этье» (“Pension Etier”) живет в июне 1913 года Алексей Михайлович Ремизов. 30 июня он пишет отсюда Блоку: «Дорогой Александр Александрович! Тут томимся, в Сюисе скучном». Бороться со швейцарской скукой помогает писателю общение со Львом Шестовым, с именем которого связан соседний Коппе (Coppet). Здесь философ жил с марта 1910 года в течение четырех лет.
Шестов, интереснейший русский мыслитель и – из-за болезни отца – компаньон крупной фирмы, снимает в этом курортном месте виллу «Ле-Соль» (“Les Saules”), просторный двухэтажный дом в десять комнат и большим садом у самого озера – с купальней и причалом для лодки. Сюда в 1911 году приезжают и проводят два года его сестра Фаня и ее муж, композитор Ловцкий. В Коппе у Шестова часто гостят друзья и знакомые, здесь бывали, в частности, поэт Юргис Балтрушайтис, писатель Евгений Лундберг и другие. В «Записках писателя» Лундберг вспоминает: «Вилла “Соль” на Лемане. Панорама Монблана. Вечера, когда мы ждали телеграммы о Льве Толстом, покинувшем ночью дом свой. “Так и я когда-нибудь уйду”, – сказал Шестов, постукивая палкой по асфальту Лозаннского шоссе».
Евгения Герцык в своих «Воспоминаниях» пишет, как жила весной 1912 года в Лозанне и ездила в гости к Шестову: «Весна была холодная. Яблоня, персик, вишня зацвели поздно, но как внезапно, пьяняще, белым дымом застилая все дали и близи. Мы с Шестовым шли меж горных складок тропинкой под сплошным бело-розовым шатром. Помню его возбуждение: “Это я – скептик? – пересказав мне какую-то о себе критику, – когда я только и твержу о великой надежде, о том, что именно гибнущий человек стоит на пороге открытия, что его дни – великие кануны…”»
Алексей Ремизов, часто бывающий в гостях у Шестова, пишет 11 июля 1911 года из Коппе Блоку: «Первые дни в этой невыносимо скучной Женеве скучал, как собака. Теперь последние главы Пруда делаю и не замечаю скуки. <…> С Шестовым видаемся каждый день. <…> Ни гор, ни озер я не люблю. Я камни люблю, серые камни».
В Коппе Шестов начинает работу над книгой “Sola fide”, но война мешает ее закончить. Из Швейцарии Шестовы уезжают в Россию за несколько дней до начала войны – 21 июля. Они едут через Германию, где под Берлином умирает его отец. В Россию им удается вырваться через Швецию только в сентябре. Библиотеку Шестов отправил в Россию, но границу уже закрыли, и ящики возвращаются в Швейцарию. Книги остаются до конца войны в Женеве у его сестры. Там же будет дожидаться возвращения автора незаконченная рукопись “Sola fide”. Шестов вернется к ней через шесть лет, уже в эмиграции.Пожалуй, вот здесь, «на берегу прекраснейшего в свете озера», мы и закончим эту книгу.
«Ныне минуло мне двадцать три года! – записал некогда один русский юноша в день своего рождения. Впереди ждали его и “Письма русского путешественника”, и “Бедная Лиза”, и “История государства российского”. – В шесть часов утра вышел я на берег Женевского озера и, устремив глаза на голубую воду его, думал о жизни человеческой».
К самому, как утверждают путеводители, большому пресному водоему Западной Европы русское сердце питает особое чувство. Хоть что-то самое большое в этой стране-невеличке. Леманская ширь зовет задуматься и заглянуть поглубже в себя. Из души, уязвленной швейцарскими красотами, рвется русская песня. Так, княгиня Дашкова едет кататься на лодке со своим новым знакомцем, французским живописцем Робером Юбером: «Гюбер оказал мне любезность – с помощью и по указаниям Воронцова прикрепил на самом большом судне русский флаг. Он пристрастился к русской музыке и, слушая, как я и госпожа Каменская пели русские песни, вскоре выучил их наизусть, благодаря отличному слуху».
Приходят новые поколения на берега Женевского озера, а его волны снова и снова несут к Савойским Альпам родные напевы. «Скиталец, – вспоминает Бонч-Бруевич прогулки знаменитого в то время писателя социал-демократа со своими товарищами по набережной, – певал нам многие народные песни: и волжские – лихой понизовой вольницы, и заунывные русские, и печально звенящие, широкие и раздольные, как сама беспредельная степь, украинские, чумацкие и гайдамацкие, хватавшие за душу и подмывавшие к удали, как все боевые народные песни, сохранившие старинные напевы, давнишние мотивы вековечной борьбы с угнетением и злом. Георгий Валентинович (Плеханов. –До Тонена, до Копея,
Озеро, как эпопея,
Развернулось предо мной;
Умиленною душой,
Как на озеро взглянула,
Я от скуки отдохнула.
А вот после смерти дочери плывут по озеру на пароходе из Женевы в Веве Достоевские. И Леман становится для них местом горя, исповеди и утешения. «Пароход, на котором нам пришлось ехать, – вспоминает Анна Григорьевна, – был грузовой, и пассажиров на нашем конце было мало. День был теплый, но пасмурный, под стать нашему настроению. Под влиянием прощания с могилкой Сонечки Федор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясен, и тут, в первый раз в жизни (он редко роптал), я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Вспоминая, он мне рассказал свою печальную одинокую юность после смерти нежно любимой им матери, вспоминал насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марии Дмитриевны он не имел, а ее <странный, мнительный и болезненно-фантастический характер> был причиною того, что он был с ней несчастлив. И вот теперь, когда это “великое и единственное человеческое счастье – иметь родное дитя” посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла от него столь дорогое ему существо! Никогда, ни прежде, ни потом, не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие обиды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей».
Леман Карамзина. Леман Мятлева и Леман Достоевского. Леман Дашковой и Леман Скитальца. Озеро тысячи лиц. Озеро-двойник. Озеро, что приходится впору каждой судьбе.
В его прозрачной волне Гоголь видит Селифана. Стравинский – Петрушку. Набоков – Аду.
Чудо-озеро.
Да и есть ли он вообще, этот Лак-Леман? Может, это просто обман зрения, отблеск солнца на бунинской брусчатке?
«Но где озеро? И на минуту мы остановились в недоумении. Вдалеке все было в легком светлом тумане, а мостовая в конце улицы блестела под солнцем, как золотая. И мы быстро пошли к тому, что казалось мокрой и блестящей мостовой».XVII. Вместо послесловия. Швейцарские стихи русских поэтов
Гаврила Державин
Переход в Швейцарии чрез Альпийские горы российских императорских войск под предводительством Генералиссимуса; 1799 года
(Отрывки из оды)
О радость! – Муза, дай мне лиру,
Да вновь Суворова пою!
Как слышен гром за громом миру,
Да слышит всяк так песнь мою!
Побед его плененный слухом,
Лечу моим за ним я духом
Чрез долы, холмы и леса;
Зрю – близ меня зияют ады,
Над мной шумящи водопады,
Как бы склонились небеса.
О ты, страна, где были нравы,
В руках оружье, в сердце Бог!
На поприще которой славы
Могущий Леопольд не мог
Сил капли поглотить сил морем;
Где жизнь он кончил бедством, горем!
Скажи, скажи вселенной ты,
Гельвеция, быв наш свидетель:
Чья Россов тверже добродетель?
Где больше духа высоты?
Услышьте! Вам соплещут други,
Поет Христова церковь гимн;
За ваши для царей заслуги,
Цари вам данники отнынь.
Доколь течет прозрачна Рона,
Потомство поздно без урона
Узрит в ней ваших битв зари;
Отныне горы ввек Альпийски
Пребудут Россов обелиски,
Дымящи холмы – алтари.
Алексей Хомяков
Изола Белла
Красавец остров! Предо мною
Восходишь гордо ты в водах,
Поставлен смертною рукою
На диких мраморных скалах,
Роскошным садом осененный,
Облитый влагой голубой,
И мнится, изумруд зеленый
Обхвачен чистой бирюзой.
Меня манит твой брег счастливый;
Он сладких дум, он негой полн.
Спеши, спеши, пловец ленивый!
Лети в зыбях, мой легкий челн!
Там, меж ветвей полусокрыты,
Лимоны золотом горят;
Как дев полуденных ланиты,
Блистает пурпурный гранат;
Там свежих роз благоуханье;
Там гордый лавр пленяет взор
И листьев мирта трепетанье,
Как двух влюбленных разговор.
Прелестный край! Всё дышит югом —
И тень садов, и лоно вод;
И Альпов цепь могущим кругом
Его от хлада стережет,
И ярко в небе блещут льдины,
И выше сизых облаков
Восходят горы исполины
Под шлемом девственных снегов.
Не так ли в повестях Востока
Ирана юная краса
Сокрыта морем, далеко,
Где чисто светят небеса,
Где сон ее лелеют пери
И духи вод ей песнь поют;
Но мрачный Див стоит у двери,
Храня таинственный приют.
Александр Одоевский
Сен-Бернар
Во льдиных шлемах великаны
Стоят, теряясь в облаках,
И молний полные колчаны
Гремят на крепких раменах;
Туманы зыбкими грядами,
Как пояс, стан их облегли,
И расступилась грудь земли
Под их гранитными стопами.
Храните благодатный юг,
Соединясь в заветный полукруг,
Вы, чада пламени, о Альпы, исполины!
Храните вы из века в век
Источники вечно-шумящих рек
И нежно-злачные Ломбардии долины.
Константин Аксаков
Путешествие на Риги
Прочтя в своей дорожной книге,
Что Риги – чудная гора,
Решился я идти на Риги,
Отправясь с самого утра.
Мои хозяева со мною
Хотели на гору идти
И в лодке раннею порою
Чрез озеро перевезти.
Бьет два часа. Они уж встали
И будят сонного меня.
Вскочил и я. Мне свечку дали,
С которою оделся я.
Еще под небом мгла лежала.
И только звезды с вышины
В спокойном озере дрожали
При блеске трепетном луны.
Мы медленно и бодро плыли,
И, нарушая тишину,
Рыбачьи весла мерно били,
Будя уснувшую волну.
Швейцары пели песни, сладко
Напевам горным я внимал
И песни родины украдкой
В душе своей припоминал.
Уже восток алел, но горы,
Широкую кидая тень,
Еще задерживали скоро
Уже рождающийся день.
Вот мы у берега оставить
Спешим у привязи челнок
И на гору наш путь направить;
А всход и долог и высок.
Петр Вяземский
Горы под снегом
Блестят серебряные горы,
И отчеканились на них
Разнообразные узоры
Из арабесков снеговых.
Здесь серебра живого груды;
Здесь, неподдельной красоты,
На пиршестве земном сосуды —
Огромно-чудной высоты.
Своею выставкой богата
Неистощимая земля:
Здесь грановитая палата
Нерукотворного Кремля.
14 января в Веве
Моя вечерняя звезда,
Моя последняя любовь!
На вечереющий мой день
Отрады луч пролей ты вновь!
Порою невоздержных лет
Мы любим блеск и пыл страстей;
Но полу-радость, полу-свет
Нам на закате дня милей.
Яков Полонский
На Женевском озере
На Женевском озере
Лодочка плывет —
Едет странник в лодочке,
Тяжело гребет.
Видит он – по злачному
Скату берегов
Много в темной зелени
Прячется домов.
Видит – под окошками
Возле синих вод
В виноградном садике
Красный мак цветет.
Видит – из-за домиков,
В вековой пыли,
Колокольни серые
Подняли шпили,
А за ними – вечные
В снежных пеленах
Выси допотопные
Тонут в облаках.
И душой мятежною
Погрузился он
О далекой родине
В неотвязный сон —
У него на родине
Ни озер, ни гор,
У него на родине
Степи да простор.
Из простора этого
Некуда бежать,
Думы с ветром носятся,
Ветра не догнать.
Аполлон Майков
Альпийская дорога
На горе, сияньем утра
Деревянный крест облит,
И малютка на коленях
Перед ним в мольбе стоит…
Помолись, душа святая,
И о странных и чужих,
О тоскующих, далеких,
И о добрых и о злых…
Помолись, душа святая,
И о том, чей путь далек,
Кто с душой, любовью полной,
В мире всюду одинок…
Каролина Павлова
Озеро Вален
День весенний всходит ало,
С глади озера сбежала
Тень прибережных высот;
И над каждой мглой угрюмой,
И над каждой тяжкой думой
Луч небесный верх берет.
Даль раскинулась пред нами:
Над зелеными горами
Блещут снежных гор хребты;
Полон весь простор окрестный
Торжествующей, чудесной,
Ненаглядной красоты!
Сентис сбросил с плеч туманы,
И венок надел румяный
Он на белую главу;
Над равниной вод сияя,
Смотрит ясно небо мая
Синевою в синеву.
Сыплются кругом богато
Искры яхонта и злата
Из лазуревой струи;
Тешится ль русалок стая,
Вверх наперерыв бросая
Ожерелия свои?..
Федор Тютчев
Утихла биза… Легче дышит
Лазурный сонм женевских вод —
И лодка вновь по ним плывет,
И снова лебедь их колышет.
Весь день, как летом, солнце греет,
Деревья блещут пестротой,
И воздух ласковой волной
Их пышность ветхую лелеет.
А там в торжественном покое,
Разоблаченная с утра,
Сияет Белая гора,
Как откровенье неземное.
Здесь сердце так бы всё забыло,
Забыло б муку всю свою, —
Когда бы там – в родном краю, —
Одной могилой меньше было…
Константин Случевский
Озеро четырех кантонов
И никогда твоей лазури ясной,
Сквозящей здесь по страшной глубине,
Луч солнца летнего своей улыбкой страстной,
Пройдя до дна, не нагревал вполне.
И никогда мороз зимы холодной,
Спустившись с гор, стоящих над тобой,
Не смел оковывать твоей пучины водной
Своей тяжелой, мертвенной броней.
За то, что ты не ведало, не знало,
Того, что в нас, в груди людей живет, —
Не жглось огнем страстей, под льдом не обмирало
Ты так прекрасна, чаша синих вод.
После казни в Женеве
Тяжелый день… Ты уходил так вяло…
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Дмитрий Мережковский
Гриндельвальд
Букет альпийских роз мне по пути срывая,
В скалах меня ведет мой мальчик проводник,
И, радуясь тому, что бездна мне родная,
Я с трепетом над ней и с жадностью поник.
О, бледный Зильбергорн на блеклом небосклоне,
О, сладкогласная мелодия звонков —
Там где-то далеко чуть видимых на склоне
По злачной мураве пасущихся коров!
Уже в долинах – зной, уже повсюду – лето,
А здесь еще – апрель, сады еще стоят
Как будто бы в снегу, от яблонного цвета,
И вишни только что надели свой наряд.
Здесь одиночеству душа безумно рада,
А в воздухе кругом такая тишина,
Такая тишина и вечная прохлада,
И мед пахучих трав, и горная весна!
О, если б от людей уйти сюда навеки
И, смерти не боясь, лететь вперед, вперед,
Как эти вольные бушующие реки,
Как эти травы жить, блестеть, как этот лед.
Но мы не созданы для радости беспечной, —
Как туча в небесах, как ветер и вода:
Душа должна любить и покоряться вечно, —
Она свободною не будет никогда!
Максимилиан Волошин
Via Mala
Там с вершин отвесных
Ледники сползают,
Там дороги в тесных
Щелях пролегают.
Там немые кручи
Не дают простору,
Грозовые тучи
Обнимают гору.
Лапы темных елей
Мягки и широки,
В душной мгле ущелий
Мечутся потоки.
В буйном гневе свирепея,
Так грохочет Рейн.
Здесь ли ты жила, о фея —
Раутенделейн?