Очень довольные друг другом, они направились к выходу. Швейцар без булавы подал шубы, швейцар с булавой открыл настежь дверь. По Ballplatz отъезжали последние кареты. Впереди бежали скороходы в странных костюмах, в шляпах с перьями; в руках у скороходов были факелы, хоть еще и не стемнело.
- Что же вы, граф, не скажете мне ничего о моей картине? - лукаво спросил на улице месье Изабе. - Пойдем пешком, правда?.. Вам она не нравится?
- Очень нравится, напротив, - ответил Разумовский. - И я рад тому, что вы пишете картину. Вы знаете, как я люблю и ценю ваш огромный талант, но не лежит у меня душа к миниатюре. По-моему, у миниатюристов вырабатывается особое отношение к жизни: они все себе представляют в малом виде, а потому видят малое во всем. У миниатюры нет будущего.
- А по-моему, самое высшее искусство именно миниатюра. Потому что... Впрочем, не знаю, как объяснить... Искусство не должно быть элитным... Вот вы боготворите Канову! Что и говорить, талантливый человек, его искусство очень нарядно... По-вашему, у Кановы есть будущее? Я думаю, никакого. Голый огромный Наполеон со статуей свободы в руке у меня ничего, кроме смеха, не вызывает. Я раз двадцать писал Наполеона на табакерках. Очень может быть, это и не Бог знает что такое. Но, по совести, «Наполеон» Кановы ни одной моей табакерки не стоит...
- Да разве ваши миниатюры не нарядны? - разводя руками, возразил Разумовский; он обиделся за Канову.
- Нарядны, но в меру... Они прежде всего верны. Если аккуратность - вежливость королей, точность мельчайших деталей картины, по-моему, вежливость художника. Меня бранят за внимание к мелочам, - разве в картине есть мелочи! Задача искусства выписывать и оживлять, а одно невозможно без другого. Из искусства надо выжать воду. Сухость - недостаток в чем угодно, но только, пожалуй, не в живописи. Будущее принадлежит тому искусству, которое удачно загримируется под безделушку. Нарядность? Да, конечно, без нее не обойтись. Искусство всегда немного наряднее, чем жизнь, иначе оно было бы невыносимо... Впрочем, Наполеон моих последних табакерок почти и не наряден: усталый, пожилой человек, все взявший от жизни.
- Это оттого, дорогой месье Изабе, что вы предвидели падение империи, - сказал с усмешкой Разумовский. - Когда вы писали корсиканца, вы, наверное, уже предчувствовали, что через год будете писать нас... Я шучу, конечно, - поспешил добавить он.
- Заметьте еще, дорогой граф, - сказал месье Изабе, - что до корсиканца, который, кстати сказать, был умнее всех жителей Бурга, вместе взятых, да еще с Ballplatz на придачу, до корсиканца я писал разных революционеров. Среди них тоже попадались хорошие люди. А до революционеров я писал несчастную королеву Марию Антуанетту. Она была прелестная женщина. Политические деятели для того и живут, чтоб резать друг друга, я в этом не виноват. Мое дело - писать возможно лучше, и только. Едва ли потомство будет особенно интересоваться моими политическими взглядами, не правда ли?
- Надеюсь, вы на меня не обиделись? - спросил Разумовский. - Уж нам-то, профессиональным политикам, хвастать нечем... Кстати, слышали ли вы о последнем выступлении вашего друга князя Талейрана? Он предлагает конгрессу 21 января, в день казни короля Людовика XVI, отслужить торжественную панихиду в соборе святого Стефана... Даю вам слово!.. Должен сказать, мы все видали виды, но когда этот человек, бывший закоренелый революционер, друг и товарищ всех цареубийц Конвента, внес свое предложение, в зале наступило гробовое молчание, все мы опустили глаза, как институтки... Разумеется, предложение было принято.
- Как же, я знаю. Мне поручено выработать церемониал 21 января... Все это не мешает Талейрану быть самым очаровательным человеком на свете, - ответил месье Изабе. - Он предаст лучшего друга, но предаст так, что прямо картину с него пиши... Вы тоже во дворец, граф? Я тороплюсь на репетицию. Так и проходит моя жизнь, - со вздохом сказал он, - с одной пантомимы на другую.
- Это старо, дорогой месье Изабе... Что вы сегодня ставите?
- Мы ставим «Олимп». Богов я подобрал на славу, но Венеру не решалась играть ни одна из дам; то ли из скромности, то ли из боязни насмешек... Я придумал выход: Венера будет стоять спиной к публике. Мне удалось без труда найти даму, которая сзади очень похожа на Венеру. Это фрейлина, мадемуазель Биллем. После пантомимы будет романс в лицах, музыка королевы Гортензии... А вы зачем так рано во дворец?
- Я должен представить царю и царице одного очень несчастного человека, композитора Бетховена. На днях будет его концерт... Надо собрать для бедняги денег. К несчастью, император Франц очень его не жалует... Прусский король пришлет за билет десять дукатов, я его знаю. Другие - дай Бог, чтобы хоть приняли билеты. Вся надежда на царя... Беда в том, что им будет трудно разговаривать, - сказал озабоченно Разумовский. - Император Александр, как вы знаете, довольно плохо слышит. А мой протеже просто глух.
- Композитор? - удивленно спросил месье Изабе.
- Да. Послал же Господь такое несчастье! - со вздохом сказал Разумовский.
- Это ужасно! - ответил, закрыв глаза, месье Изабе. - Бедный человек!.. Вот что, граф, я не император и не король, но я сделаю что могу, скажите этому... Как вы его назвали?.. Скажите ему, чтобы он послал билет и мне, по-товарищески, просто, как артист артисту... Он хороший композитор?
- Спасибо, - ласково сказал Разумовский. Он был тронут. - Хороший ли композитор? Сказать «превосходный», «удивительный» - значит сказать глупость. Я вам отвечу так: он мой последний шанс на бессмертие. Если через сто лет люди будут иногда обо мне вспоминать, то разве только потому, что этот человек посвятил мне две свои симфонии.
Месье Изабе посмотрел на Разумовского.
- Вот как? - сказал он с легкой грустью. - Очень интересно... Sehr fidel, sehr fidel{17}, -добавил он, помолчав. Месье Изабе знал, что слово «fidel»{18} употребляется у немцев не в таком смысле, как по-французски, и пользовался им наудачу, с видимым удовольствием.
- Опять fidel! Вы злоупотребляете, дорогой месье Изабе, - смеясь, сказал Разумовский. -Вроде как лорд Каслри словом features...{19} Вы заметили, он ни одной фразы не может сказать без features...
Я познакомился в Теплице с Бетховеном. Его талант поразил меня. К несчастью, это совершенно необузданный человек. Он не вполне не прав, считая мир отвратительным. Но он мира не сделает менее несносным ни для себя, ни для других.
Режиссера пантомимы «Олимп» звали Омер - только очень мрачный человек не использовал бы этого для каламбура. Сияя от радости, месье Изабе поговорил с Омером и поздравил его с блестящим успехом живых картин: пантомима сошла превосходно. Артисты-любители обожали художника: он всегда всех оживлял своим весельем, всем говорил только приятное, и даже его критические замечания никогда не задевали - так он их подавал. Месье Изабе горячо поблагодарил участников пантомимы, а одну молоденькую барышню, которая особенно ему нравилась (ему нравились почти все), тут же расцеловал, сославшись на свой возраст, что вызвало общие протесты.
Из зала доносились звуки марша. Антракт перед романсами в лицах был короткий. Быстро переменили декорацию. При спущенном занавесе влюбленная пара, осторожно ступая на цыпочках, вышла на сцену и в последний раз под руководством месье Изабе прорепетировала действие. Он сам вполголоса напевал мелодию романса: и мелодия эта, и вид влюбленных доставляли искреннее удовольствие месье Изабе.
Послышался звонок. «Только не волнуйтесь... Ради Бога, не волнуйтесь!» - страшным шепотом сказал режиссер. Лица влюбленных побледнели. Месье Изабе укоризненно посмотрел на Омера, подивившись в опытном человеке такому непониманию человеческой натуры. Он засмеялся, потрепал по плечу влюбленного и сказал влюбленной, что она никогда не была так хороша.
- Как я ему завидую!.. Нет, как я ему завидую, этому юному князьку! - сказал он весело и удалился за кулисы на свой наблюдательный пост сбоку.
Занавес поднялся. Музыка заиграла романс. Влюбленные взялись за руки. Месье Изабе почувствовал, что все опять пойдет прекрасно.
Его роль кончилась. «Надо бы посмотреть, как выходить из зала, - подумал он и ушел с наблюдательного поста. - Кажется, сюда, а оттуда выйду коридором...» Месье Изабе еще плохо разбирался в бесчисленных залах Бурга. Он спустился по лесенке, прошел по одному коридору, куда-то свернул по другому и очутился в красном раззолоченном салоне, где, к его огорчению, играли в карты люди, очевидно, не интересовавшиеся ни живыми картинами, ни романсами в лицах. На вечерах императрицы во дворце была полная свобода. У одного из столиков спиной к месье Изабе стояли, следя за партией, несколько человек зрителей: за этим столом играл князь Талейран, лучший игрок в вист Европы. Месье Изабе, приятно улыбаясь, обогнул стол. Перед ним мелькнуло мертвенно-бледное, бесстрастное, безжизненное лицо. Он вздрогнул, за столиком Максимилиан Робеспьер играл в карты с немецкими принцами. Жуткое сходство это всегда поражало художника: в далекие дни революции молодым человеком месье Изабе не раз видал вблизи Робеспьера.
Звуки музыки приближались. Месье Изабе вышел, наконец, в тот ряд зала, по которому после романсов должен был пройти полонез, с русским царем и австрийской императрицей в первой паре. Программа бала разрабатывалась также при участии месье Изабе. Романс подходил к концу. «Уж не поспею... Да, может, лучше и не входить, еще будут, пожалуй, мне аплодировать», - скромно подумал месье Изабе.
В малом зале дама в голубом платье (модный зеленый цвет только что уступил место пришедшему из Парижа голубому) продавала билеты с благотворительной целью: в пользу невольников, угнетаемых мусульманами. Месье Изабе знал эту даму, дочь английского адмирала. Он подошел к столу, взял билет и положил в шкатулку столько, сколько полагалось по его достатку, или разве несколько больше: месье Изабе был очень добр и щедр; и невольников ему было жаль, и англичанка была славненькая. В шкатулке лежали груды золота и ассигнаций. Месье Изабе еще за кулисами слышал, что оба императора дали по тысяче дукатов. Любезно улыбаясь, он поболтал с дамой, которая беспокойно следила за его взглядом: месье Изабе, гордившийся своей репутацией законодателя моды, понимал, что англичанку очень интересует его мнение о ее туалете. Он немного помучил ее ожиданием, а затем сказал, что она одета, как богиня. Англичанка зарделась от радости.
Раздались аплодисменты. Лакей, стоявший у входа в зал, открыл дверь, и тотчас из нее выскочил человек в темном платье, резко выделявшийся среди гостей своим видом. Он растерянно остановился, со злобой взглянул на стол с золотом, на англичанку, на лакея и быстро пошел дальше. В дверях зала показался граф Разумовский. «Да куда же вы? Что же это, наконец, такое?» - по-немецки укоризненным тоном сказал он, нагоняя вышедшего первым гостя. Месье Изабе догадался, что это и есть тот немецкий музыкант, о котором говорил ему Разумовский.
Это был человек невысокого роста, с рябым мрачным лицом. Одет он был очень бедно и небрежно, в старомодный потертый сюртук, с криво повязанным красным галстуком. «Какой некрасивый человек», - с сожалением подумал месье Изабе, сразу охвативший своим безошибочным взглядом все, вплоть до плохо подстриженных в la Titus черных густых волос, вплоть до коротких пальцев рук. «Надо бы написать его портрет, - решил он неожиданно. -Кажется, ему не очень нравится музыка королевы Гортензии». В зале гремели рукоплескания. «Большой успех, все отлично!..» Месье Изабе направился в зал. У двери он снова оглянулся и встретился взглядом с немецким музыкантом. Глаза музыканта, черные, необыкновенно блестящие, лежали в глубоких впадинах под резко сдвинутыми бровями. Лицо его было искаже но злобой и страданием. Разумовский с умоляющим выражением что-то ему говорил. «Да, конечно, изумительное лицо!» - подумал месье Изабе.
Пожар заметили только ночью. Разумовского не было дома: с Рождеством оживление на конгрессе достигло предела; никто не ложился спать до утра, люди с одного праздника отправлялись на другой. Ошалевшие верховые, посланные ошалевшим управляющим, нелегко разыскали Андрея Кирилловича. Когда его коляска во всю прыть лошадей поднеслась ко дворцу, главный корпус уже был весь в огне. Именно в этом корпусе находилась картинная галерея, зала Кановы, знаменитая на весь мир библиотека. Зарево было видно с другого конца города.
На площади перед горевшим дворцом было смятение. С боковой улицы быстрым шагом подходил отряд пехоты. Верховые куда-то скакали с факелами, громко трубя. Огромная бочка, запряженная парой лошадей, пронеслась по площади и карьером влетела в раскрытые ворота сада. В общем гуле выделился звон разбитого стекла. На мгновение дворец исчез в густых облаках черного дыма, затем пламя снова прорвалось, осветив всю площадь страшным темно-красным светом.
Кучер Андрея Кирилловича, вскрикивая и ахая, едва сдерживал ржавших лошадей. Разумовский привстал в коляске, хотел что-то сказать, сел и встал снова. Стоявший посредине площади управляющий отчаянно замахал руками и бросился к коляске графа. Огненная головня взлетела над крышей, рала около экипажа и зашипела в растоптанном снегу. Лошади шарахнулись в сторону. Разумовский, сходивший с подножки, едва не упал. Управляющий поддержал графа и бессмысленно закричал на кучера. От трубных звуков, от ржания лошадей, от несшегося из дворца гула и треска разговаривать было невозможно. Андрей Кириллович растерянно смотрел то на управляющего, то поверх его меховой шапки на пылавший дворец.
- Ваше Превосходительство!.. Какое несчастье!.. - говорил с рыданием в голосе управ ляющий. - Ваше Превосходительство!.. Господи!.. Когда Иоганн прибежал, я выскочил, как сумасшедший... Жена тоже... Я кричу: пошлите сию минуту за Его Превосходительством. Смо трю... Господи!..
Распоряжавшийся работами обер-брандмейстер, узнав хозяина дворца, тоже подошел, отдал честь и в ответ на немой вопрос графа развел руками, как врач у постели умирающего.
- Тот корпус, может быть, и отстоим, - сказал он, неопределенно показывая вдаль рукою. Вид обер-брандмейстера означал: «Я, разумеется, не скажу вам сразу всей правды, но вы можете постепенно догадываться».
- Главное это!.. Вот это!.. - с отчаянием произнес Разумовский. - Если нельзя спасти здание, спасите...
Голос его оборвался.
- Мы сделаем все, что только будет возможно, - ответил привычным ему сочувствен ным тоном обер-брандмейстер. - Главные работы ведутся из сада... Там сделан немецкий узел, через него выбрасывают все из окон... Картины...
Андрей Кириллович не сразу отдал себе отчет, что такое немецкий узел и как это
- Где началось?.. Отчего?..
- Отопление, Ваше Превосходительство, это несчастное трубное отопление! - с отчаянием сказал управляющий. - Ведь я вам говорил, Ваше Превосходительство!
Андрей Кириллович не помнил, чтобы управляющий говорил ему об отоплении. Но он понял: пожар произошел от тех проведенных под полами труб, которые он устроил у себя во дворце и которыми щеголял перед венцами как новым словом техники.
- Да... Что же делать? Что же делать? - сказал Разумовский. Увидев опять бочку, въезжавшую в ворота, он решил, что нужно идти в сад. Управляющий побежал рядом с ним. Горящие головни падали, шипя, почти беспрерывно.
За воротами, в саду, дорожки были засыпаны осколками стекла, не то от окон, не то от оранжерей, разбитых пожарной командой. «Ну, это ничего, оранжереи, - бодро подумал Андрей Кириллович. - Оранжереи можно будет возобновить». В саду было тише, чем на площади, и, несмотря на безлунную ночь, светло как днем от пламени - дым валил в другую сторону, - от багрового зарева на небе, от факелов пожарных. Вблизи главной двери дворца, на клумбах, стояли насосы; возле них работали люди в странных костюмах, в блузах с капюшонами, в шлемах. Три тонкие, узкие струи с силой, почти вертикально, били вверх, заливая верхний этаж и главную лестницу; резная дверь валялась в снегу, расколотая на куски. Анд рей Кириллович внимательно, со страстной надеждой следил за струями. Он хотел было сказать, чтобы хоть одну струю пустили на бельэтаж, но раздумал, не чувствуя в себе силы отдавать распоряжения. «Им виднее... Это опытные, прекрасные работники...»
Слева, где пожар свирепствовал с меньшей силой, Разумовский увидел то, что обер-брандмейстер называл немецким узлом: через парусиновую трубу, спущенную из окна и привязанную другим концом к оглобле тележки, пожарные, работавшие во дворце, выбрасывали вещи. Тени людей со шлемами то и дело появлялись у этого окна. «Какие люди! Молодцы какие!» - с восторженной благодарностью подумал Андрей Кириллович. Парусиновая труба погнулась в средине и выпрямилась, что-то тяжелое скользнуло, упало и треснуло. Разумовский ахнул и бросился к тележке. В грязном, тающем от жара снегу лежали в расколотых рамах картины, продранные, обуглившиеся, наполовину сгоревшие. «Господи! И Тицианы!» - тихо сказал Андрей Кириллович. Он опять схватился за голову, отошел к скамейке и бессильно на нее опустился. «Точно издевка! - подумал он. - Вся жизнь пошла прахом...»
Через раскрытые ворота в сад внеслась пара лошадей, запряженная в повозку странной формы. Пожарные соскочили, что-то потянули, что-то подняли, и повозка превратилась в огромную лестницу, заканчивающуюся двумя красиво изогнутыми крючками. Ее мгновенно прислонили к балкону, зацепив крючками за перила. Один из пожарных подпрыгнул, уцепился за ступеньку и повис, пробуя крепость перил. Лестница устояла. По ней вверх быстро и ловко поползли, низко наклонившись, один за другим люди в шлемах. «Как это все ладно, молодцы! Надо будет их наградить», - сказал себе Андрей Кириллович и подумал, что он теперь едва ли не окончательно разорен: не было цены дворцу и сокровищам искусства, которые он собирал всю жизнь. Разумовский и забыл, что хотел подарить свой дворец государю. «Что ж делать? Что ж делать? Я не виноват, - бессмысленно твердил он. - Как-нибудь буду жить дале... Люди не оставят... Государь поможет... В гостиницу, что ли, переехать?.. Но в «Zum Römischen Kaiser» теперь и конуры не найти...» Он знал, что об уходе отсюда сейчас не могло быть речи, хоть помощи от него не было никакой. Но ему захотелось в постель. Он чувствовал большую усталость и весь трясся межой дрожью. «Диво будет, если не простужусь... А это что же такое?» От большой бочки у бокового корпуса шли две цепи людей: одни передавали из рук в руки полные ведра, другие возвращали пустые. «Откуда эти?.. Кто они?..» - Андрей Кириллович вспомнил, что все венские артели каменщиков и плотников обязаны по закону являться на пожар. «Да, хорошо у них налажено... Славные, добрые люди!..» Вдруг он в ужасе замер: сзади донеслось дикое лошадиное ржание. Из конюшни, тоже ярко освещенной, конюхи с большим трудом выводили лошадей с завязанными глазами. «Да, и это славно придумано, что лошадям завязывают глаза... Как догадались!.. Господи, но за что же ветер?.. Значит, зал Кановы тоже погиб!.. И "Флора"!..»
Ко дворцу тем временем беспрерывно подъезжали экипажи. Известие о пожаре в лучшем венском дворце мгновенно разнеслось по всем балам и праздникам. На подступах к площади стояли патрули и не пропускали экипажи. Разодетые люди с радостно-возбужденными лицами выходили из колясок, с жадным любопытством и ужасом глядели на объятый пламенем дворец, обменивались между собой впечатлениями:
«Какое несчастье для графа!..» «Да, это ужасно...» «Таких сокровищ искусства нет ни в Бурге, ни в Шенбрунне...» «Неужели ничего нельзя спасти?» «Все-таки, как хотите, пожарное дело у нас не на должной высоте...» «Ах, в Париже то же самое, вспомните пожар у Шварценбергов!..» «У нас лестницы с крючками, это наша новинка...» «Да ведь все и случилось из-за французского отопления...» «Мы были на балу у Эстергази, вдруг узнаем...» «А у нас как раз начался ужин...» «Страшное зрелище, но как красиво, правда?» «Ничего красивого, я наглотался дыму...» «Бедный граф! Надо бы ему пожать руку...» «Ах да, но где же он?..»
Узнав, что граф в саду, многие из приехавших направлялись туда через боковые ворота. Разумовский сидел на скамье и с тупым, как бы безучастным вниманием следил за огнем, разгоравшимся от ветра все сильнее, несмотря на отчаянные усилия пожарных. Входившие в сад люди колебались, не зная, как надо себя вести в таких случаях, - светское воспитание предвидело все, кроме пожара. Одни издали с почтительной грустью кланялись графу и поспешно ретировались. Другие подходили и молча пожимали ему руку гораздо крепче обычного. Третьи старались его ободрить и говорили - об отоплении, о красоте дворца, о том, что все можно будет со временем отстроить заново. Несмотря на нелепость этих утешений, общее сочувствие немного укрепило Андрея Кирилловича. Соображение к нему вернулось. Кашляя от едкого дыма, он отвечал на слова соболезнования. Он даже подумал, что надо казаться спокойным.
Среди приехавших на пожар был и месье Изабе. Вид пылавшего дворца поразил его, - он был совершенно потрясен. Лучше, чем кто бы то ни было другой, он знал, какие сокровища были в этом дворце. Месье Изабе подошел к Разумовскому и крепко стиснул ему руку.
- Cher ami!..{20} - сказал он, но от волнения не мог докончить фразы: слезы выступили у него на глазах. Андрей Кириллович привстал и обнял художника, - он понял, что у Изабе не простое сочувствие, а истинное горе: для него дело было не в переживаниях Разумовского, а в гибели великих творений искусства.
В ворота влетел на вороном коне флигель-адъютант. Мгновенно по саду разнеслось известие, что приехал император. «Какой император? Император Александр?» - быстро спрашивали одни у других. «Нет, наш император... Верно, император Александр приедет позже...» «Я вам говорил, что Его Величество непременно приедет...» «Да, я все-таки не думал... Какая честь для графа!..» «Он ведь всегда был в большой милости...»
Андрей Кириллович поспешной походкой направился к воротам в сопровождении флигель-адъютанта. Разумовский не мог не оценить оказанного ему внимания. Пожарные на мгновение бросили работы и вытянулись. В ворота в сопровождении небольшой свиты уже входил император Франц. Он был в штатском платье, без шубы, в теплом ватном сюртуке, в цилиндре и в ботфортах. Все почтительно кланялись. Император быстро подошел к еще ускорившему шаги Разумовскому и протянул ему обе руки, - Андрею Кирилловичу показалось даже, что в первую секунду император хотел его обнять, но раздумал: пожар дворца был все-таки недостаточным для этого несчастьем. Разумовский растроганно благодарил. Несмотря на свое волнение, он и благодарность облек в надлежащую французскую фразу. Император отвечал по-немецки.
- Sehen's das kann mit meinem Rittersaal, der auch mit Röhren g'heizt wird, g'rad so passieren...
- Gott behüte, Majestät!{21} - ответил Разумовский, тотчас переходя на немецкий язык.
- Das kommt davon, weil wir alles d'n Franzosen nachmachen müssen...{22}
Андрей Кириллович вздохнул. Император повернулся к дворцу. Пожарные после мгновенного перерыва теперь работали с удвоенной силой. Обер-брандмейстер поднялся по лестнице, приставленной к балкону. О спасении главного корпуса уже не могло быть и речи. С минуты на минуту надо было ждать обвала. Обер-брандмейстер приказал пожарным отступить в боковой корпус.
Месье Изабе, вытирая слезы, вышел из сада снова на площадь. Прилегающие к площади улицы были запружены народом. Полицейские офицеры не пропускали толпу, делая молчаливую поблажку тем, кто по своему внешнему облику принадлежал к высшим классам. За патрулем, в первом ряду не пропущенных, месье Изабе узнал немецкого музыканта, которого ему показал граф Разумовский на спектакле у императрицы. Лицо музыканта опять поразило месье Изабе, еще гораздо больше, чем при первой встрече. «Странная, удивительная голова! - подумал месье Изабе. Он отошел от полицейской заставы и, встретив знакомого, заговорил с ним о пожаре. Но, разговаривая, месье Изабе не раз оборачивался и искал глазами немецкого музыканта. Ему пришло в голову, что необыкновенное лицо это надо навсегда сохранить в памяти на случай, если когда-либо понадобится изобразить на полотне мрачное торжествующее вдохновение. «Ou quelque chose de cette nature»{23}, - думал месье Изабе.
Часть фасадной стены обрушилась со страшным грохотом. Черное, прорезанное красными искрами облако рванулось в сторону, и на мгновение за обрушившейся стеной показалась объятая пламенем огромная галерея. Толпа протяжно ахнула. «La sale Canova! Bon Dieu de bon Dieu!»{24} - сказал месье Изабе. Через минуту дым снова закрыл здание. Затем раздался новый продолжительный чудовищный грохот. Все рухнуло, дворца больше не было.
Perfectio igitur et imperfectio rкvera modi solummodo cogitandi sunt, nempe notiones, ques figere solemus ex со quod eijusdem speciei aut generis individua adin-vicem comparamus{25}.
На это утро была назначена кормежка змей. Владелец странствующего зверинца, кенигсбергский немец, долго скитавшийся по свету, называвший себя траппером (слово это, еще тогда малоизвестное, придавало ему веса), встал рано, позавтракал и в странном охотничьем костюме вошел в комнату удава. В комнате было душно и жарко: удав любил жару.
Траппер подошел к камере. Она была сделана из очень толстого стекла, с окошком наверху, и окружена железной решеткой, на которой был повешен картон с надписью: «Просят не раздражать удава». Но и надпись эта, и решетка предназначались больше для того, чтобы щекотать нервы публики: траппер знал, что удав смирный, стекла не разобьет и на людей не бросится. Увидев хозяина, смутно чувствуя день кормежки, удав выполз из-под одеяла. Над толстыми серо-фиолетовыми кольцами в черных квадратных пятнах изогнулась и вытянулась тонкая шея. Разделенная черным ободком голова с маленькими щелками глаз уставилась в сторону окошка.
- Подождешь, - сказал траппер, любуясь змеей.
За калиткой дернули звонок. Торговка принесла кроликов. Она не вошла в садик и, с опаской поглядывая на зверинец, у калитки пожелала трапперу доброго утра. Затем сообщила, что ночью случился страшный пожар, совсем недалеко отсюда: сгорел дворец богатейшего русского эрцгерцога.
- Еще и сейчас догорает... Народу сколько там! - сказала торговка. - Сам император приезжал!.. На площадь и не пропускают. Вот это все с пожара идут люди.
Траппер зевнул - он всякие видал пожары, - выбрал кролика пожирней, поторговался и заплатил.
- Неужели живьем бросите его змею? - с жалостью гладя кролика, спросила торговка. Она вздохнула. - Каких только зверей нет на свете!
- Кто как любит, - проворчал траппер. - Мы едим мертвечину, они живых. Зато он и ест раз в две недели.
- Господи!
- Может и два месяца не есть, только худеет тогда и огорчается, - сказал траппер, очень любивший своего удава. Держа в левой руке кролика, он вышел за калитку и оглянул проходивших людей, соображая, стоит ли их звать. Преобладало простонародье, но были и приличные люди. Траппер решил, что попробовать можно, и очень громко, нараспев стал зазывать посетителей. Прохожие останавливались, с любопытством глядя на афишу и на странного человека, насмешливо прислушиваясь к его прусскому акценту. Одни, постояв, проходили дальше, другие старались заглянуть за калитку. Два человека заплатили за вход: первый - солдат, второй - сортом повыше. «Чиновник или учитель», - подумал траппер, любивший определять людей по внешним признакам.
- Очень интересно!.. Страшное зрелище!.. Огромный мексиканский удав, длиной в четыре человеческих роста!.. Ударом хвоста может убить человека!.. Легко душит тигров и буй волов!.. - врал траппер. - Есть змеи, крокодилы, ягуары... Сейчас кормежка удава!.. Глотает живых кроликов... Страшное зрелище!.. При этом кричит от радости и поет...
Остановившийся у афиши невысокий рябой человек, приложив к уху руку, слушал траппера.
- Поет? - отрывисто спросил он.
- Свистит и кричит, совсем как бы поет, - ответил траппер. Он осмотрел с головы до ног рябого господина, но профессии не определил, решил только, что неважная птица.
- Совсем как бы поет, - еще громче повторил он, заметив, что господин туг на ухо. -В древней Мексике к голосу удава прислушивались... Он считался священным животным... Пожалуйте, господин... Будете довольны...
Рябой человек что-то пробормотал, порылся в кошельке и, вынув монету, вошел в сад, где с любопытством и робостью осматривались солдат и чиновник. Траппер пренебрежительно оглядел оставшуюся публику, кивнул торговке и закрыл калитку.
- Поет?.. Удав?.. - беспокойно спросил опять невысокий господин.
- Змеи очень музыкальны, - сказал траппер, гладя кролика. - Вот увидите потом индийских змей, они, может быть, музыкальнее нас с вами. Их заклинают игрой на флейте. Они изгибаются, танцуют, дуреют, тогда с ними можно делать что угодно (у господина дернулось лицо)... Только индийские без голоса... Один удав из всех змей кричит. Обыкновенно когда кормят... Ведь для него еда - главное дело... Только все он недоволен, все не то... И хорошо, а все не то... Вот об этом, верно, и поет... Поет, - повторил он и, открыв дверь домика, предложил посетителям пойти.
- Нет, уж лучше вы раньше, - сказал, смеясь, чиновник.
Траппер тоже засмеялся. Он спрятал кролика под полу и вошел первый; за ним последовали другие. Они подошли к клетке. Голова удава слегка покачивалась над составленным из колец конусом. «S-sacrament!..»{26} - говорил, ежась, чиновник. «Jesus Maria! Jesus Maria!» - повторял солдат. Невысокий господин с ужасом смотрел на чудовище. Траппер одной рукой подтащил к клетке лесенку и вынул из-под полы дрожавшего кролика.
- Послушайте, - отрывисто сказал господин, схватив траппера за руку: он, видимо, толь ко теперь понял, в чем дело. - Не надо бросать... Я вам заплачу...
Траппер с недоумением посмотрел на рябого человека. Он, впрочем, привык к тому, что люди, особенно дамы, проявляют жалость к кролику в последнюю минуту перед кормежкой змеи.
- Нам с вами надо есть, господин, - ответил он, - и удаву тоже надо есть. Ведь вы, вер но, устриц едите: они тоже живые. (Это был его обычный довод, всегда действовавший на жалостливых посетителей.) Как его не кормить? И господам будет обидно, они деньги заплатили...
Из камеры раздался странный протяжный звук - не то крик, не то свист. Удав заметил кролика. Он преобразился. Глаза его заблистали, шея изогнулась, как у лебедя, маленькая голова задрожала. Зрители ахали.
- В самом деле, в этом звуке есть что-то музыкальное... И насмешливое... - сказал с улыбкой чиновник, обращаясь к невысокому господину; он, видимо, знал его в лицо. - По- своему он тоже музыкант.
Невысокий господин сердито взглянул на чиновника, что-то невнятно буркнул в ответ и снова перевел глаза на клетку. Траппер взобрался по лесенке, поднял решетку, приоткрыл окошко (запахло мускусом), бросил в камеру кролика и тотчас окошко захлопнул. Невысокий господин вскрикнул. Кролик мягко упал на песок и застыл, встретившись глазами с удавом. Крик змеи повторился. Маленькие глаза блестели все сильнее. Удав медленно откинул назад верхнюю часть корпуса, медленно раскрыл пасть - и вдруг рванулся вперед всем телом, мгновенно развернув огромные страшные кольца. Невысокий господин вскрикнул, закрыл руками дернувшееся лицо и выбежал из домика.
Müde war ich geworden nur immer Gemälde zu sehen{27}.
Андрей Кириллович Разумовский с женой и невесткой прожил два года в Италии.
На семейном совете, созванном в Вене осенью 1822 года, Разумовский изложил состояние своих дел. Он смущенно прочел что-то вроде небольшого доклада, путаясь и разыскивая на листке цифры доходов, долгов, процентов по долгам. Цифры эти подготовил для князя управляющий. Сам Андрей Кириллович свои дела знал довольно плохо. В былые времена он едва ли мог перечислить по памяти оставшиеся от гетмана многочисленные имения. Теперь почти все было продано, деньги прожиты, и от огромного состояния оставались крохи - или то, что казалось крохами Андрею Кирилловичу.
Свой доклад Разумовский читал на французском языке, что тоже было неудобно: слова все были труднопереводимые, как волость, уезд, десятина, или же глупо звучали по-французски, как «ревизская душа». Андрею Кирилловичу гораздо легче было читать перед императорами и министрами доклады об устройстве Европы, - европейские государственные дела он устраивал гораздо легче и увереннее, чем свои собственные денежные. Вдобавок Разумовский все время испытывал тяжелое чувство: и жена его, и невестка, и все австрийские родные до того считали князя богачом из богачей.
Семья проявила чрезвычайную деликатность, о расстройстве дел говорили в тоне беззаботном, с оттенком веселого удивления, означавшим: вот, мол, какая вышла забавная история, мы стали бедны! - но за этим тоном Андрей Кириллович чувствовал разочарование. Никто и в мыслях не имел упрекать Разумовского; его мучила, однако, совесть; женившись шестидесяти трех лет от роду на молодой австрийской графине, он не имел права быть бедным.
После доклада венские родственники дали Андрею Кирилловичу несколько практических указаний. Один сразу придумал выгоднейшую финансовую операцию и довольно бойко перевел рубли на дукаты, но, как оказалось при проверке, смешал серебряные рубли с ассигнациями. Другой предложил заложить Батурин, - имение было заложено и перезаложено, и о сумме долга по закладной Андрей Кириллович раза четыре говорил в докладе. Третий решительно советовал гнать кредиторов в шею, - это князь делал и без того, правда, лишь фигурально.
Впрочем, прения, расчеты, неуспех предложенных комбинаций очень скоро утомили родственников, и все сошлись на том, что и предлагал с душевной болью Андрей Кириллович: он хотел закрыть свой венский дворец, вновь отстроенный после пожара без прежнего великолепия, отпустить прислугу, кроме какого-нибудь десятка самых нужных и преданных слуг, и переехать на жительство в Италию.
Один из молодых Тюргеймов, недавно побывавший в Риме, особенно горячо поддержал этот план и в доказательство итальянской дешевизны привел несколько ресторанных цен. "Князь Разумовский слушал с печальной улыбкой: ему впервые в жизни приходилось слышать такие речи, да и дело было, конечно, не в ценах устриц и вин, а в том, что в Италии можно было обойтись без ста человек прислуги, без пятидесяти лошадей на конюшне, без огромных приемов, без всего того, что в Вене по образу жизни, кругу и связям Разумовских представлялось совершенно необходимым.
Когда решение было принято, Андрею Кирилловичу стало легче. Он с нежностью поцеловал руку жене и невестке, как бы благодаря их за то, что они на него не сердятся. Разумовский действительно чувствовал себя виноватым, однако выражение лиц родных чуть-чуть его раздражило именно подчеркнутой деликатностью. У него мелькнула мысль, что в конце концов уж перед невесткой он едва ли виноват, как и перед другими Тюргеймами, вместе с ним расточавшими несметное богатство гетмана Кирилла Григорьевича. Но эта мысль только проскользнула у Разумовского: он очень любил и свою жену, и ее родных.