Булгаков родился на Орловщине, в семье потомственного провинциального священника. Огромный род Булгаковых, происходивший от каких‑то татарских князей, был широко расселен по России. Среди Булгаковых были и многие церковные писатели, историки, богословы, среди них — отец знаменитого писателя Михаила Булгакова, Афанасий Булгаков. Знаменитый митрополит Московский прошлого века, Макарий, тоже был из этого рода Булгаковых. Но Сергей Николаевич родился в семье бедного священника, в семье, где было трудно, мучительно, они еле перебивались. Семья была большая, и к тому же, как сам Сергей Николаевич вспоминал, удрученный своими трудами и бедностью отец частенько пил. Мальчик тем не менее сохранил какие‑то органические, сердечные, бытийственные, трогательные воспоминания об этой среде. Друзья про него потом говорили шутя, что он родился в епитрахили, то есть родился священником. И он сам говорил о себе: «Во мне течет левитская кровь» (левиты — это в ветхозаветной Церкви наследственный, потомственный род, служивший у алтаря).
Он поступает в семинарию, духовное училище. Очень быстро удивительные способности продвигают его вперед. Но там же, в орловской семинарии, в нем происходит крушение.
Начало 1880–х годов. Студенты читают Писарева, Добролюбова, Чернышевского.
Очень живо обсуждают атеизм как весьма правдоподобную гипотезу. Все готовы служить народу, но служить Богу — для них пустое слово. В конце концов у Булгакова, человека необыкновенной искренности, ранимости, я бы даже сказал, чувствительности, все религиозное сознание превращается в пыль, остается только нравственное сознание. Для него старина, быт, бурса, богословие — все это сливается воедино. И он видит, в общем, правду: что консервативные силы, включая церковные, держат народ в состоянии стагнации, неподвижности. Мы сейчас иногда идеализируем прошлое, и люди XIX в., далекие от народа, тоже идеализировали, говорили что‑то о крестьянской общине, но все‑таки жизнь в маленьких городах, в селах России была очень тяжкой.
Вспомните то, что вы читали у Островского, у Чехова: ведь недаром Добролюбов называл это «темным царством» (он сам был из священнической среды). Да, идейные, духовные катастрофы нашего столетия были подготовлены тяжелыми негативными процессами прошлого, которое теперь мы называем «застойным», — это очень подходящее слово и для того времени. И движение вперед, к лучшей доле, к лучшей жизни, связывалось у молодого Сергея Булгакова с освобождением людей от этой затхлой, несправедливой жизни.
Как сын священника, он не имел права поступать в университет — тогда тоже была дискриминация. Но законы изменились, он поступает в университет. И куда же? Конечно, на юридический, конечно, он хочет заниматься политэкономией. Почему? Потому что сталкивается с идеей народников о том, что есть возможность преобразить хозяйственную жизнь народа, а следовательно, сделать ее более счастливой. Но как ее преобразить? Здесь ему светит марксизм. Что же привлекло студента Сергея Булгакова в марксизме? Притязания этого учения на то, что оно открыло и точно знает закономерности развития общества; более того, знает те закономерности, которые ведут общество к прогрессу и процветанию. Не хаос в мире, не столкновение случайных сил, а некоторые объективные законы, которые якобы открыты Марксом.
Булгаков, человек необычайной работоспособности, углубляется в «Капитал». Ему кажется, что в этой огромной книге эти законы как раз и найдены. И по окончании университета он посвящает себя целиком политэкономии в марксистском плане. Это был легальный марксизм, который не связывал себя с работой в сфере политической оппозиции. Это была научная попытка понять развитие, как говорили марксисты, «экономического базиса» общества.
Булгаков защищает диссертацию, довольно крупную работу «О рынках при капиталистическом производстве», он преподает в коммерческом училище, потом читает лекции в университете. Следующая его диссертация «Капитализм и земледелие» (он уже глубоко проник в марксистскую литературу) стала попыткой разобраться в тех очевидных противоречиях, которые возникли между аграрными проблемами и марксистскими подходами к их решению. И пытаясь доказать правоту марксизма, он все больше и больше убеждался в надуманности, отвлеченности, схематичности его концепций.
Булгаков не был фанатиком политических мифов, он не был «верующим марксистом» (вы понимаете, что я имею в виду) — он был ученым! И когда он последовательно и настойчиво проанализировал все, он понял, что здесь больше мифа, чем подлинной науки. И в процессе этих исканий он начинает обращаться к другой литературе, к проблемам вечности. Он пишет работу «Душевная драма Герцена» — Герцена, который видел идеал в европейском прогрессе, но вдруг понял, что это Молох, который ведет в никуда.
Булгаков пишет небольшую, но глубокую работу «Иван Карамазов как философский тип» и ставит проблему страдания невинных — как может быть эта тайна понята. И вот в этот период (тогда он и едет в Германию) он чувствует, что его зовет кто‑то. Мы бы сказали, зовет его детство, зовет его тайна жизни, которая скрылась от него в момент увлечения экономическими теориями.
Я не могу удержаться, чтобы не зачитать вам несколько строк из его дневника, из его воспоминаний. «Мне шел 24–й год, но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера, и после бурных кризисов и сомнений в ней воцарилась религиозная пустота. Душа стала забывать религиозную тревогу, погасала самая возможность сомнений, и от светлого детства оставались лишь поэтические грезы, нежная дымка воспоминаний, всегда готовая растаять. О, как страшен этот сон души. Ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь. Одновременно с умственным ростом и научным развитием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства, самоуважения, пошлости. В ней воцарялись какие‑то серые сумерки, по мере того как все потухал свет детства. И тогда неожиданно пришло то… Зазвучали в душе таинственные зовы и ринулась она к ним навстречу…».
В это время он поехал на Кавказ. «Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покровом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания она не мирилась с природой без Бога. И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть, если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, — но
Но вскоре опять то заговорило, но уже громко, победно, властно. И снова вы, о горы Кавказа! Я зрел ваши льды, сверкающие от моря до моря, ваши снега, алеющие под утренней зарей, в небо вонзались эти пики, и душа моя истаивала от восторга. И то, что на миг лишь блеснуло, чтобы тотчас же погаснуть в тот степной вечер, теперь звучало и пело, сплетаясь в торжественном дивном хорале. Передо мной горел первый день мироздания. Все было ясно, все стало примиренным, исполненным звенящей радости».
Вот такие мгновения глубокого опыта постепенно сломали в его душе те баррикады из мусора, которые сложила материалистическая концепция. И в 1903 г. выходит сборник его статей, который уже называется «От марксизма к идеализму». В нем Булгаков показывает, что кроме экономических, хозяйственных проблем существуют совершенно отличные от них проблемы духовные. И их нельзя пренебрежительно назвать надстройкой, потому что они‑то и составляют суть и ядро нашей жизни. И если в этой сфере не происходит глобальных изменений, никакие хозяйственные перемены не могут помочь. Должно быть возрождение духа, без него возрождение социальное и хозяйственное невозможно.
В 1911 г. выходит его книга «Два града». С моей точки зрения, субъективно, это самая лучшая из его довоенных и дореволюционных книг. В ней собраны работы поразительной силы, например, «Карл Маркс как религиозный тип», где Булгаков показывает ту внутреннюю направленность, ту волевую интенцию, тог аффективный, страстный элемент, который был скрыт в психологии основателя марксизма, то, что лишь как бы камуфлировалось наукообразностью, объективностью, диалектическим методом. Он показал страсть этого великого человека, страсть титаническую. Титанизм — это восстание против высших ценностей, когда человек хочет только себя признать Богом.
Там есть замечательная работа о значении духовной личности для культуры, о значении христианства для истории, развития и возрождения культуры. Великолепная работа, которая не утратила своей свежести и сегодня, — о первохристианстве. Она показывает: когда христианство вошло в мир, вошла новая сила — но не экономическая, не политическая, не социальная, а сила Духа. И Булгаков справедливо утверждает, что в сфере духовной культуры изменения происходят внутри, и они часто подчиняют себе окружающий мир, они меняют облик человечества, вокруг них происходят все главные бои.
В работе «Апокалиптика и социализм» Булгаков показывает, что наука не знает концепции светлого будущего. Наука не может достоверно утверждать, что общество и мир развиваются в положительную сторону. Более того, исторический опыт показывает, что человечество без конца вращалось по кругу: от демократии — к тирании, от тирании — к олигархии, потом опять к деспотии, потом опять к демократии. Не было постепенного развития общества от менее справедливого порядка к более справедливому. Тот, кто думает так (нас, кстати, так и учили в детстве, в школах), нисколько не считается с реальными историческими фактами.
Далее. Булгаков показывает, что вера в прогресс, заложенная во всех видах социализма (не только марксистского, а любого), является не наукой, а верой, вероучением. Ибо христианство, в отличие от всех религиозных учений, впервые открывает миру тайну о том, что воля Творца ведет мироздание и венец мироздания, человека, к совершенству, ведет к высшей жизни, к тому, что в Библии называется Царством Божиим. Но это — Откровение, это не экономика, и не политика, и не философия в отвлеченном смысле слова.
Когда вера в прогресс, которая вошла в нашу плоть и кровь, пытается утверждать, что она научна, — это заблуждение, самообман. На самом деле учение о светлом будущем есть светский вариант христианского видения — эсхатологии. Ибо Библия говорит о том, что Бог ведет мир к свету, — наука этого не знает. И социальные утопии, которые возникли со времен Томаса Мора, Кампанеллы, Оуэна, Фурье и других, — невольно, так сказать, контрабандой, утаскивали из христианства идею совершенствования мира и эту идею помещали совсем в другой контекст.
Эта тема для нас достаточно актуальна и сегодня, и не только для нашей страны. Мысль о том, что человечество обязательно движется в лучшую сторону, из христианства действительно похищена самыми различными концепциями прогресса. Еще французский писатель Кондорсе, погибший от террора во время революции, развил эту мысль в целую стройную теорию — что мир движется обязательно в положительную сторону, от варварства к просвещению и цивилизации. Но вот наступил XVIII век, Просвещение, и Кондорсе, как и многие другие, попал под гильотину.
Все это крайне спорно. Недаром Сталин говорил: «Жить стало лучше, жить стало веселее». Он эксплуатировал нашу надежду на то, что жизнь должна стать лучше. Люди, встречавшие XX век в ночь 31 декабря 1900 г., говорили: вот, грядет столетие науки, столетие прогресса! Кто мог тогда предвидеть, что это будет век геноцида, ядерных войн, бесчеловечности, разгула беззакония по всей земле! Эта проблема, безусловно, связана с развитием духовной культуры, потому что никакая история не может нам доказать, что все автоматически движется в положительную сторону. Этому вопросу посвящено очень серьезное исследование Булгакова, написанное, кстати сказать, достаточно доступно, легко; для интересующихся он приводит библиографию.
Далее, в статье «Героизм и подвижничество. (Из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции)» Булгаков анализирует трагедию русской интеллигенции. Утратив религиозную основу, веру, она сохранила стремление к добру, к служению народу. Вот этот раскол между умозрительной верой и жизнью создал трагедию. «Героизм и подвижничество», статья, которая у нас сейчас была перепечатана в нескольких изданиях, впервые вышла в сборнике «Вехи». Я думаю, вы все слышали об этом сборнике. Он появился в 1909 г. и обозначил действительно важнейшую веху в духовном и философском развитии России. Булгаков, его друг Бердяев, Франк и другие написали книгу–предостережение, они сказали, что только духовное возрождение может привести страну на иные рельсы. Внешние перемены ничего не дадут.
Дальнейший путь Булгакова раздваивается. Он и историк, и экономист, но он все больше увлекается философией. В 1912 г. выходит его книга «Философия хозяйства». По названию можно подумать, что это экономическая книга. Но нет, это книга созерцателя, мудреца и философа, одна из его интереснейших книг (правда, незаконченная, вышел только 1–й том, за который автор получил докторскую степень). Хозяйство, — объясняет Булгаков, — это великое творческое предназначение человека. В Библии мы читаем: «Сотворил Бог человека по образу Своему и подобию, и да владычествует он над живыми существами», — человек объявляется хозяином. Хозяин — это не тиран, не диктатор, это существо, внедренное в мироздание, для того чтобы его очеловечивать.
Булгаков первым вводит этот термин — «очеловечивание». Потом, спустя несколько лет, этот термин употребит Тейяр де Шарден: гоминизация, очеловечивание природы, одухотворение природы. Здесь у Булгакова впервые появляется идея духовного ядра мира; он называл это Премудростью Божией, или по–гречески
В то время он познакомился с Бердяевым. Они настолько подружились, что друзья в шутку их называли братьями Диоскурами, близнецами, или Бергаковым и Булдяевым, — вот так они всегда фигурировали вместе, хотя темперамент и еще многое у них очень отличались.
В это время в Москве недалеко от Волхонки был салон миллионерши Маргариты Морозовой. Эта умная прекрасная женщина была влюблена в князя Евгения Трубецкого, тоже чудесного человека, мыслителя, писателя, искусствоведа и философа. И любовь толкнула ее на большой жертвенный шаг: она на свои средства создала издательство и финансировала религиозно–философские собрания. В ее богатом доме собирались Булгаков, Бердяев, Франк и многие другие. Приезжал из Петербурга Мережковский; ею было создано издательство «Путь», которое просуществовало до 1916 г.
Первые книги были изданы перед Первой мировой войной. Там были и забытые классические произведения русской философии, там впервые была напечатана полностью книга «Столп и утверждение Истины» Флоренского, там впервые было напечатано полное (по тогдашнему времени) собрание сочинений Чаадаева под редакцией Гершензона, впервые вышла книга Бердяева «Философия свободы», которая сейчас наконец опубликована и у нас (это блестящая книга молодого еще мыслителя — Бердяеву тогда было около тридцати лет), и многое другое. В этом издательстве трудился Булгаков, в издательстве «Путь» вышли его книги «Философия хозяйства» и «Два града» и целый ряд других работ, в частности, предисловие (очень важное предисловие) к книге Игнатия Зейпеля, католического австрийского ученого, «Хозяйственно–этические взгляды Отцов Церкви». Эта ставшая отныне классической книга является хрестоматией, антологией всех высказываний отцов Церкви, в подлиннике и в переводе, по вопросам труда, собственности, богатства, бедности и так далее; книга, которая сейчас является настольной для всех, кто занимается этими вопросами.
Когда Булгаков читал лекции в университете, в Коммерческом институте (на Большой Серпуховской улице), он написал очерк «История экономических учений». Любопытно, что начал он с Ветхого Завета, с библейских пророков, с апокалиптиков. Он показал, что в Библии уже содержатся первые основания для преобразования общества. Но основания эти были крепчайшим образом связаны с духовными аспектами бытия.
И наконец, перед самой революцией была закончена рубежная книга Булгакова «Свет невечерний» (она вышла уже во время революции). Рубеж проходит по самой книге. Первую половину пишет философ, ученый, он ставит вопрос по–кантовски: как возможна религия, как возможно познание высших миров? «На что мы можем надеяться?» — как говорил Кант. Вторая половина — это уже другой Булгаков, Булгаков — созерцатель тайн, который сам творит, не думает о ком‑то, о чьих‑то чужих древних или новых мыслях, а сам творит свое мышление.
В это время он уже является активным церковным деятелем, секретарем Всероссийского Церковного Собора, составляет важнейшие документы. Собор этот не мог состояться до революции, поскольку старое правительство и обер–прокуроры этому препятствовали, поэтому в течение многих поколений Соборы не созывались. И вот в 1917 г., после падения самодержавия, Временное правительство разрешает открыть Собор в Кремле. На нем избирают патриарха Тихона, ныне причисленного к лику святых. Он высоко ценит Сергея Николаевича Булгакова, и когда тот обращается к нему с просьбой о рукоположении в священный сан, святитель отвечает: «Сергей Николаевич, Вы нам в сюртуке больше нужны». Он имел в виду, что общественная, политическая, научная, публицистическая, философская деятельность Булгакова была для патриарха очень важна. Но Сергей Николаевич продолжал настаивать, и вскоре, уже в самые революционные дни, совершается рукоположение Булгакова.
По поручению святителя Тихона его рукополагает епископ Федор, и Булгаков описывает, как он впервые шел, окрыленный, после того как стал священником. Это было как будто возвращение к его исконному призванию, к его собственной природе.
Но события развиваются бурно, они становятся все более и более трагическими. Булгаков с семьей — у него жена, дети (один мальчик умер в раннем возрасте; Булгаков это очень тяжело переживал, нашел утешение в Оптиной пустыни, куда он потом любил ездить) — уезжает в Крым. Там он пишет философскую драму «На пиру богов»: собирает вокруг стола разных людей, они обсуждают судьбу России. «На пиру богов» — это реминисценция из стихотворения Тютчева:
— боги призвали его на пир, посмотреть, что происходит в мире. В конце концов ему приходится покинуть Россию и вместе с эмигрантами отправиться в Константинополь. Та же самая судьба, которая вам всем знакома по прекрасной кинокартине «Бег», созданной по мотивам книги другого Булгакова. Сергей Николаевич — в Константинополе. Страданий много, сын остался в России; он не знает, что с ним случилось. Сын так и остался тут, он женился на дочери Михаила Васильевича Нестерова, знаменитого художника, и прожил еще долго, хотя жизнь его была, естественно, непростая. Нестеров и написал Булгакова там, у нас, в Сергиевом Посаде, где он часто бывал.
Потом — глубочайший церковный кризис сердца! Первое: русское церковное руководство не справилось с революционной ситуацией, все упустило из рук. Он приезжает в Константинополь, встречается с греческим церковным руководством: оно совершенно коррумпировано, оно совершенно равнодушно, оно являет собой картину полной деградации. И в тайных строках дневника Булгаков пишет, что Восток гибнет, единственная сила в Церкви остается только на Западе. Он на грани того, чтобы войти в католическую юрисдикцию. Но потом в конце концов побеждает его вера в Церковь: нет, Церковь в катастрофическом кризисе, но на Востоке она все‑таки не погибла. С этой верой он и утверждает свой путь в Западной Европе.
Сначала он в Берлине, потом — в Париже. В Париже в это время митрополит Евлогий — епископ, возглавлявший эмиграцию, который не хотел примыкать ни к правым, монархистам, ни к просоветским группировкам, хотел сохранить нейтральную линию, — вошел в подчинение константинопольскому патриарху. Вот эта церковная евлогианская группировка и основала Свято–Сергиевский институт в Париже. Там Булгаков служит в церкви, преподает, ведет кафедру догматического богословия, там он создает свои грандиозные произведения, уже в сфере богословской.
Художественное чутье толкает его на эстетический путь. Его огромные книги, написанные за рубежом, — это как бы своего рода иконостас. В центре — трилогия о богочеловечестве: три огромных тома «Агнец Божий», «Утешитель» (о Духе Божьем), «Невеста Агнца» (о Церкви). По сторонам — книга об ангелах, личная, таинственная книга «Лествица Иакова», книга о почитании Иоанна Крестителя — «Друг Жениха», о почитании Девы Марии — «Купина Неопалимая», об апостолах — «Петр и Иоанн — первоверховные апостолы», книга об иконописи. Не оставляет он и философии, тогда же опубликованы «Трагедия философии», «Философия имени». Уже посмертно были опубликованы его комментарии к «Апокалипсису» Иоанна. У него было 80 записанных проповедей, большая их часть теперь уже издана посмертно.
Булгаков был человеком, пробившим первую брешь в диалоге между христианами. Когда начались первые конференции, конгрессы Всемирного Совета Церквей, Булгаков представлял там Православную Церковь. Я читал его дневники: как он волновался, когда шел — впервые! — на эти контакты, к которым мы теперь более или менее привыкли. Он свидетельствовал о ценностях и духовных традициях православия — в Лозанне и других городах, где собирались эти конференции.
Один из его учеников рассказывает, что однажды вечером он шел по Парижу, около Сакре–Кер — там где много художников, шум, толпа, — и вдруг увидел идущего в рясе священника, по–видимому, из России, с длинными волосами (в память о старинном обычае своих предков Булгаков не стриг коротко волосы). Булгаков шел, ничего не замечая кругом, от всего отрешенный, углубленный в себя. И вот этот человек вдруг почувствовал, ощутил смятенный дух отца Сергия…
У него было много учеников. Мне посчастливилось знать многих из них, людей, которые рассказывали о его необыкновенной теплоте, душевности, мудрости, удивительной эрудиции. В частности, Булгаков собирал у себя дома семинары для обсуждения важнейших церковных и богословских вопросов. К нему мог прийти каждый. Он не был профессором–начетчиком; проблемы, о которых он писал, волновали его до глубины души — это была его жизнь, он весь отдавался этому!
В тридцатые годы разыгрывается трагедия. Дело в том, что церковные правые, монархисты, отколовшиеся от нашей Церкви, считавшие, что Русская Православная Церковь в России — это все одни «энкаведисты», ненавидели Булгакова, потому что он не примкнул к их лагерю. Просоветские группировки тоже относились к нему отрицательно, и по той же причине — он не принимал их (хотя политика в то время его уже особенно не волновала). И вот они начинают догматический «подкоп» под него, чтобы обвинить Булгакова в ереси, чтобы превратить его в создателя лжеучения. Такой гигантский ум, безусловно, поднимал массу спорных вопросов. Он был уязвим, как каждый большой человек. Неуязвим только глупец, который говорит азбучные истины: дважды два четыре — как тут можно быть уязвимым? А тот, кто поднимает проблемы, конечно, уязвим!
И на Булгакова обрушивается поток критики. Карловацкий зарубежный монархист пишет толстый том о софиологии Булгакова (учении о Софии — Премудрости Божией). Сам я чужд этого учения, я никогда его не принимал, но я сознаю, что эта концепция имеет место как богословское мнение.
Так вот, карловчане Булгакова топтали и обвиняли в ереси. Московская патриархия тогда находилась под обстрелом сталинских репрессий, но и она, пребывая в таком мученическом состоянии, успела издать документ против Булгакова. Это было накануне 1937 г. Даже парижский богослов Владимир Лосский, тогда еще молодой человек, искренний, который всегда был верен нашей Московской патриархии, включился в эту полемику и написал изобличительную книгу о софиологии Булгакова. Лосский потом сам стыдился этой книги. Потому что происходило одностороннее, несправедливое, ожесточенное, агрессивное нападение на человека, который отнюдь не высказывал новых догматов, а мыслил вслух. С ним можно было не соглашаться, но топтать его как еретика было несправедливо.
В настоящее время, к счастью, отношение к Булгакову изменилось, и у нас в «Богословских трудах» впервые напечатана его биография, довольно подробная, с библиографией его трудов (кстати, за рубежом она составляет целый том). Там, правда, указано, что его мнения о Софии — Премудрости Божией — вызвали критику, но на этом акцент сегодня не ставится.
Все‑таки я скажу два слова о том, в чем тут дело. Булгаков считал, что творение мира должно было иметь в своем основании некое духовное начало: Бог создал Душу Мира (назовем это так). Но эта Душа Мира очень тесно связана с самим Божественным началом, она — как бы мысль Божия, пронизывающая творение (я очень упрощенно излагаю). Но тем самым это можно было иногда понять так, что между миром и Богом нет пропасти, что Абсолют и тварное как‑то постепенно переходят друг в друга. Получалось, что творение — не акт, чудо, когда из небытия рождается бытие, а получалось, что из мысли, которая находится в Боге, из небесной Софии — Премудрости Божией рождается духовная основа мира, а из нее — мир. То есть мир более связан с Богом, чем всегда считало христианское богословие. Здесь было много соблазнов, например, уклон в пантеизм. Но Булгаков никогда не выдвигал это как догмат, это было только богословское мнение. Богословские мнения допускаются в Церкви — всегда допускались, — если они не претендуют на абсолютную истину.
В последние свои годы Булгаков был болен раком горла, ему сделали операцию, и он не мог уже читать лекции и служить. Только близкие понимали его шепот. Но он продолжал работать, непрерывно работать, и до сих пор издаются его неопубликованные произведения.
Впечатление, которое оставила эта личность в людях, его знавших, неизгладимо. И мне рассказывал человек, который присутствовал при его смерти, что это была не смерть, а преображение. Именно так и говорил о себе Сергей Николаевич: «Я не умру, а преображусь». В течение нескольких часов от этого лица шел необыкновенный свет, и все это видели. Это была не агония, а вознесение духа… Он как бы перешел, он созерцал те миры, в которых всегда внутренне жил, и в этом созерцании он перешел грань, отделяющую этот мир от того мира.
Многие десятилетия после его смерти имя его у нас не упоминалось. Скажем, в философском словаре, вышедшем в 1952-1953 гг., вы не найдете имени Булгакова. Впервые оно появляется лишь в философской энциклопедии 1960–х годов — краткая справка. И вот сейчас совершается его возвращение к нам. Правда, возвращение более медленное, чем возвращение Владимира Соловьева, Николая Бердяева и других философов. Потому что Булгаков во второй половине своей жизни больше внимания уделял проблемам собственно богословским, а не философским. Поэтому издание его трудов, вероятно, должно быть делом церковных академических инстанций и учреждений. Но, так или иначе, заговор молчания кончился, так или иначе, величественная, светлая фигура этого кроткого, мудрого, просветленного человека гигантского ума, огромной веры, человека, жизнь которого была исканием, и не только исканием, но и обретением, полнотой обретения, — сегодня снова с нами.
Многие относятся к нему как к святому. Я бережно храню как реликвию некоторые предметы, лежавшие у него на столе, которыми он пользовался, и мне кажется, что духовное возрождение сегодняшнего времени происходит не только под влиянием трудов, которые он и его сподвижники оставили нам, но и под непосредственным влиянием его личности. Ибо такова привилегия великих душ — уходя из этого мира, продолжать воздействовать на него, продолжать участвовать в становлении Царства Божия на земле.
Отец Павел Флоренский
Павел Александрович Флоренский
Подробно, в деталях, рассказать о литературной, научной и философской работе такого человека, как Павел Александрович Флоренский, едва ли возможно за десять встреч, а тем более — за одну. Но задача моя будет проста. Как и в предыдущие наши встречи, я хотел бы, чтобы вы почувствовали, увидели образ этого человека, стиль его мышления, могли бы окинуть взором его творческий и жизненный путь. Это фигура особая. Особая по своей судьбе. Потому что большинство русских религиозных мыслителей, о которых мы с вами говорили, были изгнаны или добровольно покинули отечество, и судьба их была связана с русской эмиграцией. Флоренский был одним из немногих, кто остался здесь. Кроме того, Флоренский — это человек, которого никак нельзя однозначно охарактеризовать. Инженер? — да, тридцать патентов на изобретения в советское время. Философ? — да, один из ярчайших интерпретаторов платонизма, один из ярчайших русских платоников. Поэт? — да, может быть, не крупный, но все‑таки создававший стихотворения и выпустивший книгу стихов, друг Андрея Белого, росший в атмосфере символистов. Математик? — да, ученик знаменитого профессора Бугаева (отца Андрея Белого), создавший очень интересные концепции в этой области; человек, который одновременно со знаменитым теперь петроградским ученым Александром Фридманом и независимо от него пришел к идее искривленного пространства. Фридман — отец теории расширяющейся Вселенной, которую он построил на основании уравнений Эйнштейна. И Флоренский очень близко подошел к этой теории точно в то же время, в 1922 г., работая совершенно в другой части страны.
Мысль Флоренского простиралась на историю искусства, что было, можно сказать, его второй профессией (или третьей, или десятой). Флоренский был эрудитом. Протоиерей Василий Зеньковский, автор монументальной «Истории русской философии», говорит о его давящей учености. Люди, которые знали Флоренского, рассказывали мне, что можно было получить от него обстоятельный ответ практически на любой вопрос в самых различных областях гуманитарных и технических наук. Флоренский был утонченным богословом. Флоренский — историк; хотя историческая тема мало присутствует в его произведениях, но он историк–археолог, он автор многочисленных небольших монографий, статей по исследованию древнерусского, средневекового творчества, иконописи, мелкой пластики. Неутомимый труженик, человек, которого уважал и ценил Вернадский. Они шли в одном русле научных исследований. Вернадский шел как бы сверху, от целостного, глобального видения; Флоренский шел снизу, в поисках этого глобального видения.
К сожалению, не все еще опубликовано из произведений Флоренского. Но сегодня можно сказать, что это фигура, безусловно, огромного масштаба, хотя и вызывавшая и до сих пор вызывающая споры. А споры вызывали все — и Пушкин, и Леонардо да Винчи. Тот, о ком не спорят, никому не интересен.
Флоренский был связан с Московским университетом, с планами и институтами по электрификации страны; Флоренский — преподаватель Московской духовной академии, профессор истории философии; одновременно он редактор журнала «Богословский вестник». Многосторонность его интересов возникла еще в детстве. И его называли русским Леонардо да Винчи. Но когда мы говорим «Леонардо да Винчи», нам представляется величественный старец, как бы взирающий с высоты своих лет на человечество. Флоренский умер молодым. Он исчез. Арестованный в 1933 г., он исчез, и родные (жена и пятеро детей) не знали, где он и что с ним, очень долго не знали, поскольку в 1937 г. его лишили права переписки. Я помню, как во время войны мы с матерью шли по Загорску, она поздоровалась с женой Флоренского и сказала: «Вот эта женщина несет огромный крест». И объяснила мне, что она не знает, что с ее мужем (отец мой в это время тоже только что освободился из заключения, и я, хотя и был достаточно юн, понимал, что это значит). А на самом деле Флоренского в это время уже не было в живых. При Хрущеве в 1958 г. его жена подала на реабилитацию и получила справку, что он умер в 1943 г. — то есть тогда, когда кончился его 10–летний срок (в 1933–м ему дали 10 лет заключения, как великому преступнику — такой срок дают за крупное преступление). Но теперь все прояснилось. Когда мы с матерью говорили о его судьбе, его уже не было в живых. Вот свидетельство о смерти, полученное родными уже сейчас, в ноябре прошлого года:
«Свидетельство о смерти. Гражданин Флоренский Павел Александрович умер 8 декабря 1937 г. Возраст — 55 лет (неверно — 56). Причина смерти — расстрел. Место смерти — Ленинградская область».
Пятьдесят шесть лет. Человек, который за несколько месяцев до этих событий, находясь в адских каторжных условиях, продолжал активную научную работу; человек, который жил глубокой духовной, умственной жизнью, который свои богатые знания передавал детям (до 1937 г. разрешалось писать, и даже были моменты, когда семья могла к нему приехать), — таким человеком может гордиться любая цивилизация. Он стоит на одном уровне с Паскалем, с Тейяром де Шарденом, со многими учеными, мыслителями всех времен и народов. И он был застрелен как последний преступник — он, абсолютно невиновный человек!
Среди русских философов Флоренский был наиболее аполитичен. Весь ушедший в мир своих мыслей, погруженный в работу, он всегда стоял несколько в стороне от общественной жизни. Даже его попытки как‑то к ней приблизиться всегда кончались ничем. Он был невиновен и был нужен стране — как инженер, как ученый, как бескорыстный работник. Но его предпочли просто застрелить. Вместе с этим свидетельством Комитет государственной безопасности передал родным копию акта «Приговор тройки ОНКВД по протоколу № 199 от 25 ноября 1937 г. в отношении осужденного к в. м. н. (то есть высшей мере наказания) Флоренского Павла Александровича приведен в исполнение 8 декабря 1937 г., в чем и составлен настоящий акт». И подписи, как во всех канцеляриях. И фотография приложена — человека со следами избиения на лице, человека, который весь ушел вглубь, потому что его терзали и пытали. Вот такова наша эпоха.
Здесь перед вами репродукция известного теперь всей Москве полотна «Философы». Художник Нестеров писал ее у нас в Сергиевом Посаде, в саду о. Павла, когда они беседовали с Булгаковым. Они прогуливались по его саду, и Нестеров тогда написал эту картину.
Несколько слов о его жизни. Он родился по новому стилю 22 января 1882 г. Родился на территории современного Азербайджана, близ местечка Евлах. Его отец, Александр Иванович Флоренский, происходил из духовного звания. Он был инженером, образованным культурным человеком, но утратившим связи с Церковью, с религиозной жизнью. Мать, урожденная Сафарова, принадлежала к культурной армянской семье, жившей в Тифлисе (Тбилиси). Флоренский учился в тифлисской гимназии с двумя впоследствии выдающимися деятелями русского религиозного ренессанса — Ельчаниновым и Эрном. Эрн умер в 1917 г. от туберкулеза, а Ельчанинов уехал за рубеж, стал священником, служил в Париже, умер в 1934 г. Всему миру известна его книга «Записи» — это собрание небольших афоризмов, которое составили близкие после его смерти.
Это была большая дружба. Тем не менее, по воспоминаниям Флоренского, ко–торые у нас частично опубликованы — в журнале «Литературная учеба», альманахе «Прометей», — мы видим, что жил он как бы на особом острове. Он больше воспринимал природу, чем людей. У него была особенная любовь к камням, растениям, краскам; в этом отношении он очень похож на Тейяра де Шардена, который тоже в детстве проявлял нежность к материи, я бы сказал — влюбленность в материю. У Флоренского это было с детства. Быть может, даже мир людей был ему чужд и порой тягостен.
Некто доктор Бохгольц, человек истово православный, начал было составлять с Флоренским словарь символов, и кто‑то спросил у Бохгольца: «Что у Вас общего с этим человеком?» «Мы оба не любим людей», — сказал Бохгольц. Ну, он, конечно, говорил за себя — едва ли можно было это сказать о Флоренском. Сегодня, читая его письма к близким, жене, детям, мы видим, какой огромный запас нежности, внимания, подлинной, удивительной любви скрывался в этом сердце. Но это было сердце не распахнутое, а наоборот, скорее закрытое, через которое не раз проходили болезненные трещины.
Не менее трех глубоких душевных кризисов потрясли жизнь Павла Александровича. Первый был благодатным кризисом в период юношества, когда он, выросший в среде нерелигиозной, далекой от Церкви, однажды понял несостоятельность материалистического взгляда на мир и страстно стал искать из этого выход.
Другой тяжелый личный кризис произошел, когда он пытался себя выстроить. Такому человеку нести собственное бремя, бремя самого себя было очень непросто. Один человек, знавший его, рассказывал мне, как Флоренский шутя говорил ему, что логически он способен доказать, и очень убедительно, вещи совершенно противоположные. Его интеллект был колоссальной машиной, но вместе с тем это не был только отвлеченный человек, теоретик, это был человек глубоко страстный. Бердяев вспоминает, как в монастыре у одного из старцев, куда его привезли благочестивые друзья, он видел молодого Флоренского: тот стоял в церкви и плакал, рыдал… Это была очень непростая жизнь.
И еще один кризис, перед самой революцией, который мало отмечен биографами.
Это было в 1916 г., когда Флоренский написал книгу «Около Хомякова» — критическое исследование. И в ней он выдвинул целый ряд положений, которые вызвали резкую реакцию со стороны его ультраправославных друзей, в частности Новоселова (бывший толстовец, ставший православным, человек очень добрый и очень отзывчивый, но, конечно, не философского склада ума; он очень высоко ценил Хомякова). Критика Хомякова вызвала у него такое смятение души, что он помчался в Сергиев Посад к Флоренскому и всю ночь его там пилил, пока отец Павел не уронил голову и сказал: «Я больше не буду ничего писать о богословии». Чтобы такое признание вырвалось у такого человека, автора столь знаменитой книги, как «Столп и утверждение Истины», — это должно быть непросто.
И в самом деле, после этого Флоренский больше не работает над созданием целостной религиозно–философской системы. Последняя работа в этой области, как бы прощание с сугубо богословским миром, — это лекции по философии культа. Они были изданы лишь много лет спустя, посмертно, и, пожалуй, вызвали самую резкую критику.
Сложный и противоречивый человек был отец Павел. Он кончил Московский университет как блестящий математик, его оставляли при кафедре. Математика была для него своеобразной основой мироздания. В конце концов, в дальнейшем он пришел к мысли, что вся видимая природа в итоге может быть сведена к неким незримым опорным точкам. Вот почему он так любил Платона, ибо для Платона невидимое было источником видимого. Всю жизнь Павел Флоренский любил Платона, изучал Платона, толковал его. И надо сказать, что это не удивительно. Английский философ Уайтхед говорил, что вся мировая философия является лишь подстрочными примечаниями к Платону. Платоновская мысль раз и навсегда определила главные направления человеческого духа и человеческого мышления.
Немалое влияние на Флоренского в студенческие годы оказал Владимир Соловьев. Надо сказать, что оба они были платониками, обоих волновали проблема духовной основы бытия и тема таинственной Софии — Премудрости Божией. И, может быть, поэтому Флоренский старался оттолкнуться от Соловьева, он почти не ссылается на него, а если ссылается — то критически. Между тем в истории мысли они стоят очень близко, ближе, чем подозревал сам Флоренский.
Но математика не стала его подругой на всю жизнь. Он оставляет научные занятия, переселяется в Сергиев Посад, поступает в Духовную академию. Андрей Белый, который знал его в эти годы, нежно и иронично говорит об этом юноше с длинными волосами, вспоминает, что его называли «нос в кудряшках», потому что у Флоренского было смуглое лицо, доставшееся от армянской матери, гоголевский нос и длинные курчавые волосы. Он был небольшого роста, хрупкого сложения. Говорил тихо — особенно потом, когда поселился в монастыре, он невольно усвоил себе такой монастырский стиль поведения. Когда в 1909 г. открыли памятник Гоголю (настоящий памятник Гоголю — не этот истукан, который сейчас стоит на бульваре, а тот, который теперь во дворе) и сняли материю, один человек воскликнул: «О, так это же Павлик!» Действительно, и эта согнутая фигура, и эти волосы, и этот нос — все это было удивительно похоже.
Сергей Иосифович Фудель, церковный писатель, умерший лет 15 назад, житель Сергиева Посада, сиделец, сын известного московского протоиерея Иосифа Фуделя (который был другом Константина Леонтьева), в юные годы сталкивался с Флоренским. Он описывал мне его внешность, жесты и говорил, что больше всего он походил на ожившую египетскую фреску. Можно было долго слушать его тихий разговор с отцом, рассказывал он; не всегда было понятно, о чем они говорили, но там мешалось все: и дамские моды, которые являются точным индикатором, определяющим стиль данной цивилизации; и какие‑то оккультные опыты; и тайна красок икон; и какие‑то тайные, глубинные значения слов — Флоренский на всю жизнь сохранил филологический и философский интерес к смыслу того или иного слова.
У него был друг — Сергей Троицкий, к которому Флоренский в юности был очень привязан. Разлука с этим другом жестоко его ранила: Троицкий уехал в Тифлис и там через несколько лет трагически погиб. Ему и была посвящена главная из напечатанных до сих пор книг Флоренского, которая называется «Столп и утверждение Истины».
Книга вышла в 1914 г., но имела большую предысторию. Когда он учился в Духовной академии, его интересовало все. Он погрузился в библиотеки, изучал древние манускрипты, символы. Андрей Белый вспоминает, что Валерий Брюсов внимательно слушал его разъяснения, когда он толковал ему какие‑то эмблемы, монограммы. Флоренский очень любил генеалогии. Владимир Фаворский, известный художник (я думаю, вы все его знаете), впоследствии нарисовал для Флоренского экслибрис: на нем изображен рыцарь, пронзенный стрелой, в руках у него — свиток с генеалогией. Каждый может это понимать, как ему вздумается, но рыцарь всегда напоминает об аристократизме и внимательном отношении к предкам.
Флоренский хотел в своем творчестве быть только интерпретатором огромного наследия — литургического, литературного, философского, богословского. В «Столпе» он просто прячется за этим. Но это только лишь метод, особый метод — назовем его, скажем, «литературно–научным измерением». У него были свои мысли, свои подходы, и надо только уметь находить и прочитывать, что кроется за тем обилием материала, который он дает.
Флоренского очень влекло ко всему таинственному. По некоторым сведениям, в молодости он занимался и спиритизмом, и всякого рода оккультными вещами; естественно, потом он от этого оттолкнулся. Одна из его ранних статей как раз и была направлена против оккультизма. Но для него оставалось проблемой, как познать оккультные вещи, не прикоснувшись к ним на опыте. Это всегда было для него камнем преткновения и своеобразным соблазном.
В Сергиевом Посаде он становится преподавателем истории философии — по одной простой причине: я полагаю, что его учителя не могли не заметить оригинальности его мысли и боялись, что если он станет преподавать богословие, не внесет ли он слишком много своего. И потому он был (правда, очень корректно) оттеснен на преподавание истории философии.
Надо отметить, что миф о том, что выдающиеся иерархи того времени относились к его теории враждебно, мало обоснован. Прежде всего, ректор нашей академии епископ Феодор — человек весьма ортодоксальный — высоко оценил главную работу Флоренского «Столп и утверждение Истины» (эта работа стала его диссертацией). Она действительно наполнена множеством спорных концепций, неожиданных выводов, нетривиальных подходов. Но епископ Феодор показал здесь свою широту. Говорили, что знаменитый Антоний Храповицкий, митрополит, человек с очень острым языком, сказал, когда прочел «Столп», что это букет ересей или хлыстовский бред. Неизвестно, точно ли это, но по документам, по письмам известно, что впоследствии митрополит Антоний относился к Флоренскому с большим уважением, как и многие ученые, богословы, философы. Булгаков — так просто горячо его любил. Василий Васильевич Розанов, человек огромного таланта и ума, но совершенно неуправляемого пера, метавшийся от глубокого антихристианства к глубокой любви по отношению к Церкви, буквально уцепился за Флоренского. Розанов жил в Сергиевом Посаде (и умер там от голода в 1919 г.). Флоренский часто посещал его.
Но таковы были не все. Возглавлявший кафедру нравственного богословия профессор Михаил Михайлович Тареев (тоже довольно крупная фигура в русском религиозном возрождении) считал все направление, которое поддерживал молодой Флоренский, чистым бредом. И заметьте, какова была широта богословской мысли: под крышей одной академии два профессора заведовали кафедрами, рядом, не разделяя взглядов друг друга. Конечно, оба они были христианами, оба были православные, оба были талантливые. Но на дух не принимали друг друга!
Флоренский принадлежал к миру романтики начала века, он был близок к Нестерову, к тому романтизированному образу православия, который тогда только стал возникать в сознании интеллигенции; он был ценителем и эстетом, любителем старины, любителем древней эмблематики, символов. Тареев считал все это гностицизмом, мусором в христианстве, признавал только Евангелие и главным образом — его нравственные основы. Для него «Столп» — это был один вздор. Между ними шла борьба. (Тареев был несколько старше, он умер в 1934 г.) Но эта борьба все‑таки всегда велась в рамках джентльменства. Во всяком случае, они до самой революции продолжали работать бок о бок, хотя это было очень трудно. Надо сказать, что вместе с революцией победил Тареев. Флоренский был снят с поста редактора журнала «Богословский вестник», и его место занял Тареев; но журналу уже оставалось существовать недолго: все эти дискуссии были разрешены смертельным недугом, который овладел всей культурой (но разрешены только на тот момент, потом все это возникло вновь).
Когда Флоренский учился и потом работал в академии, на него повлияли два духовных лица: Серапион Машкин, почти никому не известный монах, так сказать, доморощенный философ, и старец Исидор из Гефсиманского скита под Сергиевым Посадом. Оба они в скором времени скончались. Их мысли и дух каким‑то образом отразились на книге «Столп и утверждение Истины». Так назвал свою книгу человек, прошедший через бурю сомнений. Эта буря в ней запечатлена. Подзаголовок — «Опыт православной теодицеи» («теодицея» — это старинное слово, придуманное Лейбницем в XVII в., оно означает «богооправдание»: то есть как совместить благого Бога и существование зла в мире).
Если вы думаете, что это трактат, в котором последовательно, систематически излагается какая‑то концепция, вы ошибаетесь. Здесь нет глав, а есть письма, обращенные к другу. И это сознательный прием. (Это, кстати, вызывало большое недовольство в академических кругах.) Флоренский при издании книги потребовал, чтобы она была напечатана особым шрифтом. В каждой главе были виньетки, взятые из латинского трактата XVII в., виньетки с подписями, очень лаконичными и трогательными. Почти каждая глава открывалась лирическим вступлением. Ученейшая книга, научные комментарии к которой занимают почти половину текста, с тысячами и тысячами выдержек из авторов древних и новых, написана как лирический дневник. Что это, каприз? Нет, не каприз, это то, что в скором времени в Европе назовут экзистенциальной философией. Это не философия теории, а философия человека — живого человека.
Это очень личная книга. Книга, написанная от лица автора, причем как бы заметками. Мы находим тут выдержки из произведений древних и новых, из святых, подвижников, поэтов; тут же сложные логические выкладки. Лирическая увертюра должна была играть особую роль: ввести читателя в то состояние души, которое переживал автор, когда создавал книгу. Мы должны помнить, что это огромное произведение, «Столп и утверждение Истины», было создано Флоренским в двадцать шесть лет (первая редакция книги появилась в 1908 г.).
Флоренский приходит к выводу, что истина есть интуитивно познаваемая, но одновременно разумно осмысляемая реальность. То есть на его языке истина есть интуиция–дискурсия, то, что познается интуитивно и разумно.
Но вдруг он видит, что во всем, что ему известно, в конечном счете кроется противоречие. Он рассматривает, скажем, мнимые числа в математике. Масса фактов в природе говорит о недостаточности формальной логики, приводит человека к мысли о том, что парадокс, или антиномия (антиномия — это глубочайшее противоречие, тезисы, исключающие друг друга), есть свойство бытия.
Особая глава «Противоречия» написана с гениальной силой. И сегодня физика подтвердила (концепции Нильса Бора и других физиков): в фундаментальных свойствах природы мы находим логически не снимаемые противоречия. И здесь возникает принцип дополнительности, который позволяет описывать явление с двух сторон, не давая им единой интеграции. Но это не значит, что Флоренский считал, что истина не существует как целое. Он образно выражался так: целокупная истина, падая с Неба, разбивается здесь на противоположные элементы, человек может охватить целое, но для этого необходимо какое‑то особое проникновение в реальность. И это проникновение идет за счет восприятия таинственного опыта Церкви.
Познание догматов Церкви, согласно Флоренскому, — это не просто интеллектуальное познание некой системы взгядов, а вхождение в некий мистический опыт, через который потом ты изнутри приходишь к пониманию тайны Церкви. Церковь — это не просто организация, не какой‑то институт, это таинственное единение людей с Богом и между собой. И в этом единении, когда «я» и «ты» открываются друг другу и наконец Высшему «Ты», рождается любовь.
Многие, в том числе Бердяев, Тареев и другие религиозные философы того времени, подвергли «Столп» резкой критике. Но, пожалуй, самая жестокая статья о Флоренском была написана именно Бердяевым. Она называлась «Стилизованное православие». Флоренский — человек, выросший вне религиозной традиции, — хочет войти в нее весь, до конца. Ученики Флоренского в академии рассказывали мне, что он всегда поражал их тем, что, идя по коридору, низко, по–монашески кланялся всем студентам: ему хотелось во всем принять традиционные формы. Бердяев был другим — для него достоинство человека было выше всего; и став христианином, он оставался таким же демократом и аристократом одновременно, и никогда бы не стал вот так себя вести. Это были разные люди, и нельзя судить одного или другого, надо понимать, что многообразие — это украшение жизни. И Флоренский — тихий, скромный, с глазами, опущенными вниз, как говорит ядовитый Бердяев, «говоривший искусственным голосом»; и Бердяев, который грохотал, огромный человек, со своим нервным тиком, — это все разные люди, и это богатство, которого ни в коем случае нас нельзя лишать.
Что же в этой книге — «Столп и утверждение Истины» — самое главное, специфическое? Попытка найти Бога (я, конечно, сейчас огрубляю) вот в этом цветке. Он называл это впоследствии конкретным идеализмом. Флоренский все больше и больше убеждался, что теория не витает в облаках, а что все взаимосвязано и взаимопроникает, что Божественный Дух рядом со всем, в обычном, в мелочах.
Единственное, что было Флоренскому, по–видимому, плохо доступно, это исторический взгляд на вещи. Он был внеисторичным человеком, его называли александрийцем, он принадлежал прошлому, как бы пришел из прошлого. Однако, как отмечает наш известный современный историк философии Р. Гальцева, он принадлежал авангарду, хотя пришел из прошлого. Человек, который душой больше понимал Андрея Белого, чем иные его друзья, конечно, принадлежал к тому российскому авангарду, который породил и символизм, и все то любопытствующее полумистическое движение с оттенком какого‑то таинственного эротизма.
Десятые годы несли на себе совершенно определенную печать. Мы должны воспринимать их как удивительный феномен. Это не были люди, лишенные, как некоторые хотят их изобразить, слабостей. Они естественно поддавались веянию времени, какому‑то запаху утонченного тления, который тогда носился в воздухе. Это было свойственно и Блоку, и Брюсову, который играл во всякую чертовщину, и Сологубу, и художникам, которые работали вокруг. Это была определенная среда. Но Флоренский не принадлежал ей целиком, он принадлежал другой среде — богословов Сергиева Посада, где его приняли, любили и ценили, несмотря на выходки Тареева и его партии.
Один из учеников Флоренского рассказывает, как набивалась студенческая аудитория, когда Флоренский читал свои лекции по истории философии, как он входил бочком, становился за стол (на кафедре никогда не был) и тихим голосом, часто опустив глаза, рассказывал. Все слушали. Правда, некоторые говорят, что они ничего не понимали. «Вы поняли?» — спрашивал Флоренский. «Честно говоря, Павел Александрович, ни слова». И я вам скажу от себя, что дело было не в сложности мысли Флоренского. Да, она была сложна, но достаточно ясна, чтобы ее мог понять каждый человек, серьезно подумав. (В послесловии «Столпа» написано, что книга общедоступная — это некий юмор ученого.)
И люди поняли его. Сергей Иосифович Фудель рассказывал мне, что когда он в 1914 г. прочел эту книгу, он внутренне вернулся к Церкви. Потому что до того он жил душой в символистской богеме, и церковный мир казался ему миром устаревшим, окоченевшим, склеротичным — что‑то такое от Островского. И вдруг он увидел, что о Церкви можно писать таким же изощренным способом, как пишут символисты, как пишет Андрей Белый. И я могу это подтвердить на своем примере. Я был студентом первого курса, когда впервые прочел «Столп и утверждение Истины» (это было в год смерти Сталина), и книга меня потрясла, но потрясла именно тем, что, подобно Соловьеву, Флоренский предстал как человек, стоящий на вершине культуры, а не пришедший в нее откуда‑то со стороны и пользующийся ее плодами только для своих нужд, что он сам был культурой. И Флоренский, и Соловьев — это сама олицетворенная культура! И она свидетельствует о Церкви, о Христе, о христианстве.
Когда в «Столпе» развивается мысль о том, что истина парадоксальна, антиномична, — нас подводят к главной тайне догмата. Я думаю, что многие из вас знакомы с основными христианскими догматами. И вы сразу же заметите, что именно парадоксы пронизывают их все: Бог един — но Он же в трех лицах; Христос Человек — но Он же Бог, подлинный Человек — и истинный Бог. И так далее. Ну, скажем, человек свободен, но в то же время Бог все предвидит. На парадоксах строится все. Ибо истина парадоксальна так же, как парадоксальна сама реальность бытия. И огромная заслуга Флоренского — в том, что он, еще молодым человеком, сумел это показать.
Он принял священнический сан в 1911 г. Едва ли его тянуло к службе просто на приходе. Один из современников рассказывает, что Флоренский очень не любил церковного быта (в дурном смысле слова) и как человек глубоко интеллигентный, рафинированный интеллигент, вероятно, томился бы, если бы его отправили куда‑то на приход. Но его судьба уже была предрешена. Он был ученым, профессором академии. До самой революции он служил в Сергиевом Посаде. Во время Первой мировой войны, в 1915 г., его на некоторое время отправили на фронт полковым священником, и он очень ярко описывает свои переживания.
Незадолго до того как Флоренский принял сан, он женился на сестре своего друга, Гиацинтовой, молодой сельской учительнице. Я ее смутно помню (с детства), но хорошо помню ее племянницу, которая была близкой подругой моей матери. Анна Михайловна Гиацинтова действительно понесла крест, выйдя замуж за гения (все уже тогда понимали, что этот человек — гений). И трудная жизнь, и впоследствии горькая судьба. Умерла Анна Михайловна уже в 1970–х годах. Кстати сказать, сохранился не только дом, где они жили. Если вы пойдете по Пионерской улице, за кинотеатром вы увидите номер дома и старую, двадцатых годов, надпись: «Хозяин П. А. Флоренский». Эта надпись каким‑то чудом уцелела и пережила своего хозяина. Дети и внуки Флоренского стали учеными, один из внуков — крупный ученый Павел Васильевич Флоренский, другой — монах, игумен Андроник (Трубачев), биограф и исследователь творчества П. А. Флоренского.
В «Богословском вестнике» Флоренский напечатал ряд интересных работ об идеализме, тоже спорных. Его всегда интересовала магия. Он говорил о магическом происхождении платоновской философии, о влиянии человека на землю. Эта тема его приковывала необычайно. Поэтому он страшно интересовался старинными поверьями, народными обрядами. Почему? Потому что центральной интуицией (я подчеркиваю, постарайтесь это уловить) философии Флоренского было всеединство — так же, как у Соловьева. Все взаимосвязано, весь мир пронизан едиными силами. Божественная сила входит в мироздание, и нет ничего отделенного, а все переплетено, в одном месте болит — в другом откликается.
На этом основании он пытался строить свою философию культа. Для него культ был не просто знаком нашего внутреннего состояния (обычно мы понимаем культ как внешний знак, знак психологический, эстетический, ритуальный знак моей веры, моей встречи с Богом), культ для Флоренского — нечто большее, культ — это нечто, связующее реальность с символом. И он создавал необычайно сложную систему. Уже после революции он провел цикл лекций «Философия культа», где число таинств выводил из природы. В этих лекциях было очень много спорного.