— Ну и как тебе?
— Нормально. Странновато, но ничего так.
— Может быть, ты когда-нибудь захочешь сидеть на этом месте. Учить детей поэзии и прозе. Зачитывать им поэмы и романы. Как тебе такая мысль? — улыбнулся он.
Он часто улыбался, мне от этого даже изредка становилось не по себе — слишком непривычно видеть такого улыбчивого человека. Особенно взрослого. А мистер Гарсия, несмотря на молодость, все-таки был уже взрослым.
Довольно странно видеть такого человека. Жизнь — дерьмо. Он что, не в курсе? Может этот парень — ошибка природы? Слушайте, ну не имеет права мужик быть настолько простодушным. А он вдруг ни с того ни с сего говорит, взглянув на меня:
— Тебе кто-нибудь говорил, что ты выдающийся ребенок, Зак?
Выдающийся? Этот парень не переставал шокировать меня. Что он ожидал услышать в ответ?
— Не любишь, когда тебя хвалят?
— Да нет, нормально к этому отношусь.
Он кивнул, посмотрев на меня.
— Нормально, — повторил он с полуулыбкой. — Нормально. — И опять отчебучил: — Ты написал потрясающее сочинение.
— Нормальное.
— Лучше, чем нормальное. Кажется, я использовал слово «потрясающее».
Он подошел к доске и вывел его на ней мелом. Учитель — всегда и во всем.
Я уставился на это слово. Оно никак не относилось ко мне, но я не собирался спорить об этом, поэтому просто согласился:
— Как скажете.
Он покачал головой и улыбнулся.
— Знаешь что? Ты мне нравишься, Зак. Это
Подумаешь, удивил. Этому парню все нравятся. Как он выживает вообще, любя такое количество народу? В мире всего ничего людей, которые действительно заслуживают любви.
— Да нет, — ответил я.
— Это хорошо. Ты любишь музыку?
— Да.
— Хочешь кое-что послушать?
— Угу.
Он подошел к шкафу и достал из футляра трубу. Дунул в нее, ну, знаете, будто прочищая. Пробежал пальцами по вентилям, сыграл несколько нот. Спросил:
— Готов, Зак?
И начал играть. О, этот парень умеет играть. Он играл нежную, красивую мелодию. Никогда не думал, что труба может ласково шептать. Я не мог оторвать взгляда от его пальцев. Мне хотелось, чтобы он играл вечно. Это было прекрасней любой поэмы, зачитываемой им на уроках. Все вокруг стихло и замерло, и не осталось ничего, кроме этой мелодии — нежной, бархатной и восхитительной, легкой и воздушной как ветерок, шелестящий в листве деревьев. Весь мир исчез, и мне хотелось навсегда остаться в этом неподвижном безмолвии. Я не знал, что делать и что говорить. Я блаженствовал. Серьезно. Блаженствовал, но вместе с тем мое сердце рвалось на части.
— Как тебе? — Мистер Гарсия снова улыбался.
Он был похож на ангела. Правда. И от этой мысли мне стало неуютно — я не знал, что думать о себе, с такими мыслями в голове.
— Лучше, чем нормально.
— Лучше, чем нормально? Ого. Это самое приятное, что я услышал за весь день.
Мистер Гарсия всего лишь пытался общаться со мной, но меня это приводило ужас. Мне невыносимо хотелось сбежать. Он был нормальным, а я не был. Я не знаю… я просто чувствовал то, что мне не нравилось чувствовать. Я оцепенело наблюдал, как он убирает трубу в футляр.
— Если ты захочешь послушать эту мелодию…
— Я понял, — оборвал я его. Мне нужно было к чертям бежать отсюда. Нужно.
Мы пожали руки, прямо как старые приятели. Кивнули друг другу.
Уже направившись к двери, я услышал:
— Ты иногда грустишь, Зак. Если ты захочешь когда-нибудь об этом поговорить, то знаешь, где меня найти.
Мое сердце вспугнутой колибри колотилось в груди, ладони вспотели, желудок сокращался в болезненных спазмах. Я добежал до ближайшего туалета, где меня вырвало. Боже, я разваливался по частям. Перед глазами стоял мистер Гарсия со своим дружелюбным лицом, черными глазами, волосами, руками. Что он творил с моей головой?
Я плакал всю дорогу домой. Я просто, черт, я не знаю… я просто плакал.
Придя домой, я бросился на поиски бутылок отца. Найти их было несложно — он прятал их по всему дому, и я знал, где он хранит все свои заначки. У меня это было что-то вроде хобби — находить спрятанные им бутылки. Своеобразный вариант поиска пасхальных яиц. В моем доме «Пасха» никогда не кончалась.
Отыскав пинту бурбона, я сунул ее в карман куртки и ушел из дома. Бродил по улицам, пил и курил, и все плакал и плакал. Я был… черт, не знаю, не знаю, не знаю… одурманен, опьянен, опечален, истерзан. Я ненавидел мистера Гарсию. Зачем он мне все это говорил? Выдающийся ребенок. Потрясающее сочинение. Зачем он написал «потрясающее» на доске? Это слово ненастоящее. Оно не живет во мне. И почему он не оставил свои мысли при себе? Зачем он спросил: «Ты мне нравишься, Зак. Это
И я бродил, и пил, и курил. И плакал. И кричал мистеру Гарсии: «Я ненавижу тебя». Ненавижу тебя, ненавижу. Я думал, выпивка мне поможет. В какой-то степени так оно и было. Все ощущалось через отстраненную дымку. И чем более отдаленным все казалось, тем легче мне становилось.
Мистер Гарсия — один из клочков бумаги в моем сознании. Как и бурбон, который я так любил пить.
Бумажные клочки.
Да уж. Может, меня стоит не лечить, а лишь дать добротный веник, чтобы я вымел весь сор из своих мозгов? Может, сказать Адаму, что мне не нужно ничего вспоминать? Мне нужен лишь очень хороший веник.
Кто-то прикрепил к доске для объявлений в моей комнате календарь. Наверное, хотел, чтобы я знал точно, какой сегодня день. Чей-то голос сказал:
— Ты можешь отмечать дни.
Забавная вещь — отмечать дни. Рисовать на них крест. Перечеркивать.
Я попал сюда в Новый 2008 год. 2 января была сильная буря. Меня разбудил ее шум, и я лежал и слушал ветер. Клянусь, он пытался снести мою кабинку.
Ветер подобен миру. Такой же вор, желающий забрать у меня последнее, что осталось.
Теперь он живет во мне. Пытается убить меня изнутри. Порой я думаю: почему бы и нет?
Я устал.
Я просто хочу уснуть навсегда.
Может, стоит позволить ему прикончить меня?
Глава 2
Совершенный
Я всегда чувствовал себя виноватым из-за того, что провалил свой план — тот план по отличным оценкам и поступлению в университет. Временами я бываю мерзким и эгоистичным. Отец и мать… они любили меня. Нет, никаких нежностей между нами не было, но я этого и не люблю. У нас все сложно в семье. У всех свои проблемы. Родители пытались их решать. Брат пытался их решать. Я тоже пытался — по-своему. Но, наверное, побег от проблем — не решение. Наверное, это просто побег.
Мать с отцом старались изо всех сил — я видел это. Им было очень нелегко. Мама находилось в глубокой депрессии, а единственным хобби моего отца была выпивка. У меня хотя бы было любимое дело — я учился, а что было у них?
Школа была моей работой, и я получал за нее зарплату — отличные оценки. Мне доставляло огромное удовольствие учиться на пятерки. Я чуть не взорвался как-то, заработав четверку по внеплановой контрольной по истории. Меня мутило — было такое ощущение, будто в мозгах и животе взрываются фейерверки. Вернувшись домой, я первым делом вцепился в бутылку бурбона и жадно выхлебал ее. Всегда обожал это ощущение — когда виски, обжигая горло, расплавленным огнем стекает в желудок. От бурбона я тоже готов был взорваться, но в хорошем смысле этого слова.
Мне в тот вечер слегка снесло крышу. Ну, если честно, снесло ее не хило. Я не шучу. Я тогда бейсбольной битой расколошматил кучу автомобильных лобовых стекол. Это совсем не круто, но это то, что я сделал. Да, мне тогда напрочь снесло крышу, я это признаю.
Сам же нарывался на неприятности, а потом сам же от них удирал — я прекрасно знал, что у тех машин есть сигналки. Но меня в тот момент нереально вставляло крушить шикарные БМВ. Может, я просто бесился из-за того, что у меня самого нет машины? Мой братец Сантьяго бросил школу и ни черта не работал, но у него была машина. Никогда не понимал отношений между ним и родителями. Не мог просечь, и все тут. Взаимоотношения в семьях часто не поддаются логике. Семья в целом лишена разума. И эмоций — по крайней мере, моя. В нашей семье эмоции не в чести.
По мне, так жизнь полна дорог, ведущих нас друг к другу. Но в моей семье дорог нет — есть лишь подземные туннели. И, кажется, мы все в них потерялись. Хотя нет, не потерялись. Мы просто в них жили.
Так что, да, у моего братца, неблагодарной злобной скотины, была машина. У меня, учащегося на отлично и выполняющего все работы по дому, не было ничего.
Иногда мне приходят в голову идеи — и нет никакой возможности отгородиться от них, — которые словно начинают мной руководить и говорят мне, что делать. Битье лобовых стекол тому пример. Когда я это делал, в моей голове было пусто, но меня обуревали разные чувства. Неприятные, очень неприятные чувства. И я хотел избавиться от них. Не знаю, о чем думал Бог, вкладывая в нас чувства. Зачем он наделил нас эмоциями? Кто-нибудь может мне это объяснить?
Я усиленно работал над двумя вещами: зарабатыванием отличных отметок и отторжением чувств. Первое давалось легко, второе — трудно. Но я не сдавался. Мне виделось, что если я не буду ничего чувствовать, то и переживать больше не буду. Нет чувств = нет переживаний. Вроде бы проще некуда. Так почему тогда все настолько сложно?
Мои друзья увлекались наркотиками и психотропными веществами. Это было не для меня, потому что я осторожничал — не хотел, чтобы мой план пошел насмарку. Мне хватало выпивки. Она отлично помогает, вы в курсе? И еще я дымил напропалую. Обожал это дело и наслаждался им по полной.
Токсикомания. Мы любили над этим шутить. Хотели написать о ней песню. Вот несколько строф, которые я записал в пьяном угаре:
Эта песня — еще один бумажный клочок на дне моего сознания. Но речь не об этом. Мои друзья — Антонио, Глория, Томми, Митци и Альберт — я их очень любил. Бог написал «безумны» на их сердцах. Но мне было здорово рядом с ними. Мы словно были все одним целым и принадлежали друг другу.
И они все были умными. Знаю, все думают, что нарики — никчемные неудачники, но правда в том, что наркоту принимают одни из самых толковых ребят — философы по жизни с живым воображением, не терпящие правил. Ну и еще стебанутые, конечно. Но вот что я вам скажу: думаете у трезвенников с чердаками порядок? Миром рулят трезвые люди, и что-то не очень-то у них это выходит.
Мои друзья всегда могли меня рассмешить. Правда, я мало помню, что мы там с ними вытворяли. Мы вечно были в хлам. Но я не чувствовал себя с ними одиноким, и только это и важно. Все остальное время мне хотелось плакать. Помните, что написано на моем сердце? «Печаль». Равно. «Слезы». Да уж. Но мои друзья всегда могли меня рассмешить.
Мы играли в игры. И это было классно. Обожали «Скраббл». Думаю, мы все были в какой-то степени влюблены в слова, просто предпочитали большую часть времени держать их при себе, в головах. Мы придумали игру — в начале недели каждый из нас выбирал себе слово, которое было что-то навроде личного пароля, и его нельзя было никому говорить, а в конце недели выбирали новое, а старые, под кайфом — пьяные и обдолбанные — в голос выкрикивали друг другу. Помню однажды у нас вышли: эсхатология[1], эфемерный, шальной, койот, Luchar[2], soledad[3].
Какие-то слова были испанскими, какие-то английскими. Глория с Антонио любили болтать по-испански, в моей же семье, хоть у меня и мексиканская фамилия, этот язык был утрачен. Ничего удивительного, в моей семье много чего успело потеряться.
Но я не чувствовал себя
Дома все было… не ахти. Мама пребывала в депрессии. Не в обычной, какая случается иной раз у всех и при которой говорят: «Чувак, у меня депрессуха». У нее был клинический случай, и это было видно невооруженным глазом. Когда она у нее началась, я не знаю, но уж точно задолго до моего рождения. Я вырос, водя ее по разным психотерапевтам. Она любила менять врачей, что нереально угнетало меня.
Я сел за руль в тринадцать лет, совершенно не умея водить и учась сразу на практике. Дело в том, что мама не могла водить машину во время «кризисов», как называл их отец. Вождение без прав? Фигня.
Мама постоянно сидела на каких-нибудь лекарствах. Принимая их, она готовила и занималась домашними делами. А потом вдруг резко бросала их пить. Никогда этого не понимал, но я — не она.
Я всегда знал, когда мама переставала пить таблетки — она обнимала меня и говорила, что теперь с ней все хорошо. «Все будет чудесно, Зак».
Из детства я мало что помню. Я много времени проводил на заднем дворе. Помню, что любил одно дерево. Это странно, я знаю, но есть вещи и похуже, чем любовь к деревьям. Деревья классные. Они живые. Живее некоторых людей.
У нас была собака, ее звали Лилли. Она спала со мной. В пять лет я нашел ее спящей под моим любимым деревом, и она никак не хотела просыпаться. Я кричал, плакал, и истерил… в общем, был не в себе.
Из дома вышел пропахший бурбоном отец. Увидел Лилли.
— Собаки умирают, — сказал он и вернулся в дом за новой бутылкой.
Помню, что я некоторое время лежал рядом с Лилли, потом встал и выкопал ей могилу — это заняло у меня уйму времени, но я не мог оставить Лилли просто лежать на земле. Это было неправильно.
Я все просил у родителей новую собаку, но мама отвечала, что с ними много проблем. Как будто хоть что-то о них знала. Она понятия не имела о том, как заботиться о собаках. Да она даже не знала, как заботиться о детях. Например, о Заке. Но это неважно. Я и без ее помощи вырос. Видите, я злобствую на маму. Ненавижу, когда делаю это. Ей приходилось справляться с кучей проблем. Проблем, касающихся внутреннего «я» человека, как называет это Адам. А это адски сложно делать. Поверьте, уж я-то знаю. Черт. Лучше бы не знал. Но так уж случилось.
Мама почти все время сидела в своей темной комнате. У нее агорафобия, — так говорил отец. Как и у ее сестры. Похоже, это наследственное.
Агорафобия[4]. Другими словами — аллергия на небо.
Когда ей становилось получше, она выходила из комнаты и говорила со мной. Помню, однажды она сказала:
— Ты очень похож на меня, Зак. Ты же знаешь это, да?
Я взглянул на нее, пытаясь выдавить улыбку. Мне нелегко даются улыбки.
— Похож, — повторила она. — У тебя даже улыбка моя.
Черт. И потом поцеловала меня.
— Я скучаю по тебе.
Как будто это
— Я скучаю по всем.
И я не знал, что на это ответить.
— Твой отец больше не прикасается ко мне.