Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма - Эмиль Золя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эмиль Золя

Из сборника «ПОХОД»

ПРЕДИСЛОВИЕ

© Перевод А. Шадрин

В этом томе собраны статьи, которые я во время продолжавшегося целый год похода писал для «Фигаро». Но здесь они не все, ибо я решил исключить из их числа всякого рода фантазии, те мелодии для флейты, которые я играл между двумя сражениями. Оставляю их для другого сборника. В этом я помещаю только статьи полемические.

Сейчас я на покое. Уже четыре месяца, как я перестал выступать в периодической печати и не собираюсь к ней возвращаться, не давая, однако, себе никаких торжественных зароков на будущее. Какое это великое счастье — равнодушие ко всему злободневному, душевное равновесие, позволяющее сосредоточиться на одном деле, особенно после шестнадцати бурных лет журналистики! Думается, что вокруг моих книг и моего имени воцаряется уже понемногу тишина, может быть, даже и какая-то справедливость. Разумеется, когда на меня перестанут смотреть сквозь стекла гнева, порождаемого борьбой, и увидят во мне просто труженика, погруженного в свою одинокую работу, вздорная легенда о том, что я горд и жесток, падет перед лицом фактов.

Перестав заниматься критикой, я решил предложить вниманию читателей все, что я делал, а именно, всякого рода наброски, которые я писал начиная с 1865 года для газет, по большей части на темы дня. Это — единственные документы, по которым в будущем людям придется судить обо мне как о писателе-полемисте, судить о моей убежденности, о моей борьбе. Итак, я собрал все эти статьи, расположил их по томам, и вот последний из этих томов. Их в общей сложности оказалось семь: «Что мне ненавистно», «Экспериментальный роман», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы», «Натурализм в театре», «Драматургия», «Поход». Тут собрано все; я не поступился ни одной страницей, даже теми, вокруг которых поднималось больше всего крика. Поэтому, если люди беспристрастные решат подготовить мой процесс к судебному разбирательству, я облегчу им эту задачу. Пусть они прочтут и пусть вынесут решение. Все эти страшные документы в их руках: в их руках мои преступления, над которыми уже шестнадцать лет, негодуя, издеваются разные бумагомаратели.

Я действительно горжусь. Горжусь тем, что все эти шестнадцать лет не изменил своему литературному кредо, что шел прямою дорогой, стараясь только, чтобы дорога эта становилась все шире. Ни разу не отклонялся я ни вправо, ни влево. Нет ни одной строчки, которую бы мне хотелось вымарать, ни одного суждения, о котором бы я пожалел, ни одного вывода, который взял бы обратно. Все семь томов моих критических статей — не что иное, как постепенное развитие одной и той же мысли, все более и более обоснованной. Человек, который в прошлом году, когда ему было сорок один, опубликовал статьи «Похода», — это тот самый, который в двадцать пять писал «Что мне ненавистно». Один и тот же метод, одна и та же цель, одна и та же вера. Не мне судить о том, стали ли эти вопросы благодаря мне сколько-нибудь яснее. Могу только утверждать, что я всегда хотел ясности, добивался ее теми же средствами, что руководила мною все та же потребность в истине.

Когда-нибудь все в этом убедятся. Я сплю спокойно. Как я уже говорил, я всегда хотел одного — быть солдатом истины, и притом самым убежденным. Разумеется, люди легко могли смешать романиста и критика. В статьях моих увидели защитника моих собственных взглядов, в то время как я был всего только знаменосцем группы, или, вернее, протоколистом целого периода в литературе; но, повторяю, пройдут годы, и все станет на свои места. Критика отделят от романиста, установят, что он страстно искал истину, пользуясь научными методами и нередко наперекор собственным произведениям; проследят за его развитием и увидят, что он с одной и той же меркой подходил к литературе, искусству, политике; увидят, наконец, как он покорился веянию времени и, начав с романтического бунта, пришел к натурализму, к стремлению внести в литературу мир и порядок, к новому классическому периоду, как вновь обрел, на постепенно утверждающейся почве науки, величественную простоту национального гения.

Меня упрекали в пристрастности. Это верно. Я человек пристрастный, и мне порой случалось бывать несправедливым. В этом моя вина, невзирая на то, что страсть моя высока и свободна от грязных побуждений, которые ей приписывают. Но, повторяю, я не променял бы эту страсть на подобострастную дряблость и жалкое бессилие иных. Это не так уж плохо: страсть, которая горит в вас, согревает вам сердце! О! Негодовать, ожесточаться, когда видишь вокруг дутые величины, ворованные репутации, всеобщую посредственность! Каждый раз, читая газету, бледнеть от гнева! Чувствовать в себе постоянную и неодолимую потребность во весь голос прокричать то, что думаешь, особенно когда мыслей твоих не разделяет никто, — пусть даже за это пришлось бы поплатиться всеми благами жизни. Вот что было моей страстью; она обагрила меня кровью, но я люблю ее, и если я что-нибудь значу, то этим я обязан ей, ей одной!

К тому же это большая сила. Несмотря на совершенные мною ошибки, голос мой услышали именно потому, что я был человеком убежденным и страстным. Среди всей ужасающей шумихи нашей современной жизни мне порой удавалось заставить себя слушать. Вы можете мне во всем отказать, во всем усомниться, все опровергнуть, но должны признать, что я оказал литературе услугу, освободив ее от тяжелого и нелепого груза политики, под которым она хрипела, погребенная заживо.

Если бы даже я был годен только на это, если бы оказалось, что я для того и рожден на свет, чтобы разжечь литературные споры, чтобы навлечь на себя оскорбления, чтобы затеянный мною поход вывел литературу из спячки, ну и что же! Я считаю, что все писатели, в особенности молодые, должны быть мне в какой-то степени благодарны. Раз ты сражаешься, значит, как-никак ты живешь. Страсть вызывает к жизни другую страсть. Исчезни наши литературные распри — и вы увидите, как бесформенная масса политики навалится на вас, еще более отвратительно расползется по газетам, все заслонит собой, все раздавит, так что в один прекрасный день придется делать раскопки, чтобы найти кости нераскаявшегося романиста или волосы последнего поэта!

Итак, я эгоистически забиваюсь в свой угол; должен признаться, я чуть-чуть рассержен и у меня возникает одно-единственное желание: чтобы явились критики страстные, чтобы их можно было обидеть и чтобы они держали нас в напряжении. В наше мятежное время мало одного стремления к истине, нужна еще страсть — она все преувеличивает, но она заражает.

Так где же тот молодой писатель, который спасет нас от этой крикливой кумушки — политики, который заговорит так же громко, как она, и водрузит на обломках благородное знамя литературы, водрузит так решительно, что Франция хоть на день отвернется от грязных лохмотьев своих партийных флагов!

Эмиль Золя

Медан, 5 января 1882 г.

ПАРТИЯ НЕГОДУЮЩИХ

© Перевод А. Шадрин

Это не республиканцы, не легитимисты, не бонапартисты, которых во Франции большинство; это — равнодушные. Великая партия равнодушных, что-нибудь около тридцати пяти миллионов населения из тридцати шести, состоит из огромной массы граждан, которые живут вне политики, не ждут от нее ничего положительного и прочного, боятся ее, как боятся скуки или разорения.

Разумеется, у равнодушных может быть свой политический идеал. Среди них немало бонапартистов, легитимистов и больше всего республиканцев. Но, подобно многим католикам, усомнившимся в церковной догме, они не участвуют в жизни этих партий то ли потому, что презирают людей, то ли потому, что сами слишком высокого мнения о справедливости и свободе своего государства, то ли, наконец, потому, что из соображений выгоды или просто из личного пристрастия они предпочитают мирно отсиживаться в своем тихом углу. Иными словами, за исключением нескольких честолюбцев, мечтающих о славе, и горсточки наивных, которые ждут от избранного ими правительства всеобщего счастья, едва ли не вся нация в целом требует только одного — покоя. Мы хотим жить.

Спросите городских торговцев, крупных и мелких, они все скажут: «Ах, сударь, если бы вы только знали, сколько горя нам приносит политика! Каждый раз, когда разразится кризис, мы снова в тревоге. Мы никогда не уверены в завтрашнем дне. Право же, надо, чтобы Республика обосновалась прочно, так, чтобы не было всех этих потрясений».

Спросите крестьян в деревнях, и они вам скажут: «Республика обещала нам мир, и мы голосуем за Республику. Но вместе с тем мы хотим, чтобы она уладила наши дела, чтобы своими постоянными затеями она не мешала нам торговать. Самое лучшее правительство это то, которое не шумит».

Спросите рантье и домовладельцев, спросите художников и писателей, вы всюду найдете это тяготение к целительному покою, который у одних воплощается в отдыхе, у других — в труде. Вся Франция в один голос требует свободы для мысли и деятельности и хочет быть в стороне от всей этой неразберихи принципов и лиц, которые каждый месяц угрожают национальному благополучию.

Вот как выглядит великая партия равнодушных. Она отчаялась найти совершенство и терпит людей, в руки которых попадает власть, она только требует, чтобы взамен эти люди дали ей, по крайней мере, покой: и если они недостаточно ловки, чтобы удовлетворить ее, неизбежно настанет день, когда равнодушные овцы разъярятся и пожрут волков, которые очень уж долго воют им в уши.

Такова история последних десяти лет. Я буду говорить только о разочарованиях, постигших нас — республиканцев-теоретиков — кому хотелось бы за один миг создать Республику выдающихся людей, великую, честную, справедливую и свободную.

После всех наших бедствий, в разгаре партийных распрей, республиканцы, находившиеся у власти, сказали нам, что они дошли до полного изнеможения и что нам надо ждать того дня, когда они станут самыми сильными. Это был вразумительный ответ; мы ждали — всем известно, среди какой шумихи и каких ежедневных встрясок.

Потом, после шести или семи лет этой страшной сумятицы, республиканцы завоевали наконец большинство. Для нас это было большою радостью, и мы вообразили, что страдания наши окончены, мы мечтали о Республике, которая обретет равновесие и позволит стране жить размеренною жизнью государств с прочным строем. Не тут-то было: началась ужасающая перепалка среди отдельных людей, и Франция от нее задыхается.

Мы знаем, какова тактика честолюбцев, которые хотят держать нас в руках. В нашей стране все принципы совершенного государственного деятеля сводятся к одному правилу: используйте одних против других. Это и просто и удобно. После г-на Тьера честолюбцы стали в очередь у дверей правительства, причем каждый входит только тогда, когда сумеет извести своего предшественника. На наших глазах маршал Мак-Магон извел г-на Тьера, после чего г-н Греви извел маршала; теперь мы видим, как г-н Гамбетта изводит г-на Греви; завтра мы будем свидетелями того, как г-н Клемансо изведет Гамбетту, после чего, возможно, настанет очередь г-на Феликса Пиа — и так до скончания века. Президенты теперь все равно что старые сапоги: когда они продырявятся, их выбрасывают на помойку.

И эта тактика планомерного изведения царит повсюду — сверху донизу. Она весьма характерна для нашей эпохи. Таким образом, на каждое министерство приходится, с одной стороны — куча старых сапог, скопленных за большее или меньшее время, а с другой — вереница новых, ждущих, чтобы их примерили и потом износили. На иные портфели собирается по нескольку претендентов, расположившихся в соответствии со степенью прочности, с тем, как скоро тот или другой продырявится и выйдет из строя. Те, кто похитрее, уступают свою очередь, полагая, что для Франции не настало еще время носить обувь по ноге. Отсюда все наши потрясения, все недуги, от коих мы столько страдаем; ибо, когда придет время для хитрецов, наверно, они дадут нам вкусить счастья, этого обещанного счастья, которого мы дожидаемся вот уже десять лет. А что, если эти хитрецы в свое время сами будут изведены так же быстро, как остальные? А что, если их, в свою очередь, вышвырнут на помойку, не придется ли нам таким же образом снова и снова переходить из рук в руки и не будут ли нас дергать во все стороны?

Десять лет! Подумайте только, ведь мы терпим уже десять лет, переносим катастрофы, подставляем себя под огонь, понимая, что создать государство не так легко, как посадить яблоню. Только, думается, правительство, если ему исполнилось десять лет, должно уже быть большим, крепким мальчуганом, которого ждет долгая жизнь, здоровая и мудрая.

Оказывается, вовсе нет. Несогласные возвращаются через десять лет, смотрят на Республику и восклицают: «Как, и это вы называете Республикой? Да полноте! Тут нет ничего похожего, ровным счетом ничего. Настоящую Республику для вас создадим только мы!»

Как! Ничего похожего? Целых десять лет мы переносим разного рода мучительные манипуляции, нас встряхивали, оглушали, запирали на замок, — и теперь вот эти люди собираются начать всю процедуру сначала. Не жизнь, а одно горе! Им, разумеется, тоже потребуется не меньше десятка лет на то, чтобы захватить власть и приспособить нас к своим вкусам. А там нет никаких гарантий, что не явится новое поколение республиканцев, которое скажет Республике несогласных: «Как, и это вы называете Республикой? Да полноте! Есть только одна Республика — наша, и мы должны ее испробовать». Что ж, выходит, все начнется сначала! Мы будем всего-навсего подопытными морскими свинками, мы уйдем в небытие, унесенные какой-нибудь катастрофой, так и не успев ступить на твердую почву научно обоснованной истины.

Утверждают, что Республика по сути своей является социальной категорией, окончательно еще не сложившейся и всегда спорной. Вот так порадовали! В тот день, когда реакционеры смогут убедить в этом Францию, в тот день, когда они сумеют доказать стране, что Республика не в силах дать ей независимого и окончательного строя, большинство быстро перейдет на сторону монархии или империи. По счастью, это всего лишь романтическая фантазия. Для меня, как, надеюсь, и для многих других, Республика — только логическое следствие, строго подчиненное совершенно определенной закономерности. Из народа нельзя сделать то, что тебе хочется, точно так же, как нельзя изменить по своему желанию спинной хребет какой-нибудь птицы или рыбы. Это — силы природы, которые движут человечеством, и тут уже надо считаться с ними и применять их, если не хочешь трудиться попусту.

Но я намерен оставаться в границах теории, ибо у меня нет собственной Республики, которую я стал бы проталкивать в мир, как нет и вообще никакого политического честолюбия, которое надо было бы удовлетворить. Я думаю, что если во Франции образуется республиканское правительство, то это произойдет независимо от воли людей, просто в силу социальной логики, ибо настало время господства науки. Но само по себе это убеждение не имеет в моих глазах никакой цены, — я стараюсь вникнуть в наши повседневные усилия, я принимаю любую Республику при единственном условии, что эта Республика обеспечит народу покой. Одним словом, я всего-навсего один из представителей, — и притом самый скромный, — великой партии равнодушных. В качестве такового я сержусь, я спрашиваю, когда же наконец кончатся все мучения, которые нам навязывают, скоро ли перестанут перебрасывать нас из одних рук в другие с единственной целью — удовлетворить честолюбцев, пользующихся нашим долготерпением?

Да, вот до чего мы докатились через десять лет: партия равнодушных стала партией негодующих.

Последнее время я провожу каждый год по восемь месяцев в глухой деревне, среди крестьян, и при каждом новом министерском кризисе, при каждой новой авантюре бывает очень поучительно видеть испуг всех этих честных людей. Они голосовали за Республику, они воображают, что Республика существует; больше они ничего не в состоянии понять. Париж всего в девяти лье от них, но кажется, что он где-то на краю света, в какой-то стране сумасбродов. Что там творится? Чего они хотят? Еще одного министерства? Выходит, прежнее было плохим? Так почему же тогда его утвердили? Это, разумеется, будет не лучше, ведь не успело оно вступить в силу, как уже возвещают его падение? И крестьяне пожимают плечами и начинают сердиться, а назавтра уже, если их снова будут донимать этой борьбой честолюбии, смысл которой от них ускользает, они станут мечтать о короле или об императоре.

В городах крупные и мелкие торговцы, значительное число равнодушных, заинтересованных в том, чтобы политические смуты стихли, лучше понимают причины шумихи, которая нас оглушает; они отлично видят, что, если бы не так много людей хотели поделить между собою Республику, все бы сразу наладилось. И это возмущает их еще больше. Они тоже долго пожимали плечами. Итак, весь шабаш начинается снова! Г-н Гамбетта опять недоволен. Чего же он хочет? Дайте ему все, чего он хочет, и пусть он оставит нас в покое! Вслед за тем начинается страшный кошачий концерт несогласных! Выдержать его нет никакой возможности, приходится затыкать уши и затворяться у себя в комнате. Но теперь нельзя уже быть безразличным. В самом закоренелом скептике, в самом терпеливом человеке поднимается ярость против несмолкающего уличного шума.

Замолчите же, или мы сойдем вниз!

Да, замолчите, хватит! Мы устали от собственного равнодушия, устали выносить столько крикливого ничтожества во имя спасения нации. Мы хотим Республики, но хотим ее сию же минуту, без всех этих канительных церемоний, без этого нескончаемого банкета, на котором каждый из вас принимается пить и есть, прежде чем сама страна садится за стол. Какое нам дело до г-на Ферри, который ухватил лакомый кусок, и до г-на Флоке, который намерен сменить г-на Ферри и г-на Шаллемель-Лакура, одного из чиновников Гамбетты, который с сегодняшнего дня готовится задушить Флоке! Уж коли им в конце концов все равно предстоит пожрать друг друга, лучше бы с этого и начинали: за два приема один проглотил бы другого и очистил место. Щелкнут несколько раз зубами — глядишь, и Республика.

Практичен ли такой способ? Мне это все равно! Повторяю, никакого готового выхода из положения у меня нет. Есть только негодование человека правдивого, которого вся политическая комедия нашего времени в конце концов вывела из себя. Я выступаю в качестве наблюдателя, не больше. Неверно, что здесь речь идет о принципах. К тому же неправда, что все эти господа пекутся о нашем счастье, правда только, что собственная персона значит для них больше, чем Франция, и если они хотят Республику, они хотят ее для себя. Может быть, и вообще все правительства таковы. Надо только, чтобы правительство, если уж оно живет за счет страны, жило тихо и мирно. Пожирайте друг друга как положено, или еще один переворот, — и мы восстанем.

Как же так! Нас тридцать пять миллионов мирных людей, людей доброй воли, и мы позволяем досаждать нам какому-то миллиону сомнительных личностей, которые пользуются нашей кротостью! Да я еще слишком широко размахнулся, допуская, что политика кормит или забавляет миллион французов.

Нас тридцать пять миллионов; все мы хотим спокойно трудиться, мы создаем правительство, для того чтобы оно обеспечило порядок, и оказывается, мы должны терпеть горсточку политиканов, извлекающих выгоду из смут, так же, как адвокаты извлекают ее из кляуз. Мы позволяем им изощряться в своем искусстве, виртуозно играть на кризисах и услаждать себя, торжественно проходя гуськом через министерство, сбивая нас с толку, дабы доставить себе удовольствие спасать нас три раза в неделю и заслужить право на нашу благодарность! Нет, что ни говорите, это слишком глупо!

Пора. Десять лет терпения достаточно доказали, что мы люди храбрые. Так пусть же кто-нибудь из нас подымется и превратит великую партию равнодушных в великую партию негодующих. Он будет говорить от имени подавляющего большинства, измученного политикой. Он выскажет волю всей Франции в целом, которой как никогда нужны мир и решительное желание понять друг друга, думать, работать, уйти от пустых и бессмысленных партийных распрей. Он потребует, чтобы мы пользовались наконец нашей Республикой по мере возможности честно. И, будьте уверены, с этой минуты всем остальным придется считаться с нами; если мы не обретем мира, которого, увы, на этом свете нет и в помине, политики задумаются, прежде чем так назойливо нас донимать.

Если, однако, они упрямо будут стоять на своем, если они ударятся в крайности — ну что же, тогда надо с ними покончить. Это было бы великолепно — революция скептиков, революция равнодушных, которые возмутились! К оружию! На баррикады! Нас тридцать пять против одного, нам достаточно выйти на улицы, чтобы их раздавить. Никаких республиканцев, никаких легитимистов, никаких бонапартистов, одни только свободные граждане, которых слишком много терзали и которые решили постоять за себя! О, счастливая нация!

ЧЕРНИЛА И КРОВЬ

© Перевод А. Шадрин

Хотят, чтобы литература воевала с политикой. Они и всегда-то не очень ладили между собой, и, право, не худо бы покончить с этой ссорой. Вот я и скажу, почему мы, писатели, с таким большим презрением относимся к политикам, — как к преуспевающим честолюбцам, так и к неудачникам, которые бесятся от ярости.

Мы горды тем, что пребываем в сфере чистой мысли — единственного, что в мире абсолютно, тогда как они ведут жалкие распри из-за вещей преходящих, подстегиваемые всякого рода обстоятельствами, вынужденные хитрить, совершать глупости и пускаться на преступления. Но это утверждение было бы туманно, если бы я не подкрепил его примером.

Присмотримся к фактам.

В великом множестве писаний, которые на меня навалили, есть статья г-на Поля де Кассаньяка, из которой я смогу почерпнуть важные доводы.

Статья эта очень меня поразила. Это единственная из всех, которая действительно что-то значит, ибо она написана человеком большого темперамента. Я люблю людей упрямых, мнения которых прямо противоположны моим. С ними, по крайней мере, знаешь, как себя держать. Здесь не может быть никакого лицемерия, и сразу же переходишь к сути дела.

Итак, в представлении Поля де Кассаньяка политический деятель — это храбрый малый, отлично владеющий оружием; он все время настороже, — чуть что, и он подставляет своим противникам грудь; политический деятель, с его точки зрения, достоин власти только тогда, когда он захватил ее с оружием в руках и потом зорко ее стережет; так в золотой век дилижансов романтические грабители отнимали чужие чемоданы и потом стерегли их.

Вот это называется понять, что такое политика! В сущности, это может быть единственно серьезное ее понимание. Но мне хотелось бы знать, что думают об этой теории республиканцы, которых г-н Поль де Кассаньяк берет под защиту, подобно тому как хорошо воспитанный дуэлянт после дуэли посылает своему противнику визитную карточку. Полюбуйтесь: политические деятели, как умеренные, так и крайние, объявляются «надеждой страны», потому что первые душат Францию, а вторые дожидаются минуты, когда она испустит последний вздох, чтобы высосать из нее кровь. Никогда еще республиканцам не наносили такого удара. Вот уж поистине медвежья услуга! Выходит, их доблесть в том, что они умеют драться и готовы в подходящую минуту всадить нож в горло Франции. О, великий боже! Где же бессмертные принципы и что им остается делать на могильных плитах самых высоких идей: Свободы, Равенства, Братства?

Господин Поль де Кассаньяк считает, что главное в политическом деятеле — это характер. Не говорите ему о таланте. Что толку в таланте? Человек талантливый — это какая-то мокрая курица, он выделяется среди всех своим особенно жалким видом. В политике мыслители только вредят, тут нужны солдаты. Если вас втянули в политику, вы можете быть дураком, лишь бы у вас были крепкие кулаки. Незачем ходить в школу, занимайтесь лучше в гимнастических залах, учитесь фехтовать. Разумеется, будучи наблюдателем, будучи романистом-психологом, я большое значение придаю силе характера. Только железный характер — понятие весьма расплывчатое; надо сначала договориться о том, что скрывается за этими словами, надо все хоть сколько-нибудь уточнить. Троппман — это был железный характер. Абади — тоже. Вот молодцы, которые знали, чего хотят, и, не раздумывая, шли до конца. Они просто рисковали головой, как всякий политик, и если мне позволят распространить мое сравнение, я скажу, что между ними и каким-нибудь завоевателем разница только в широте арены и в аппетите. Вместе с тем согласитесь, что хотя Троппман и Абади — люди железного характера[1], политики из них все же вышли бы странные.

Вот что я хочу сказать: если за силой характера не стоит таланта, — иначе говоря, интеллекта и развитого логического мышления, — человек остается скотиной, и притом опасной, способной самоотверженно воровать и убивать. Сильный человек в лучшем смысле слова — не тот, кто только хочет и может, ибо таковы все бандиты, а тот, кто хочет и может, вдохновленный талантом, кто способен создать нечто истинное и справедливое. На всех вершинах пылает светильник разума; без него не может быть великого человека.

Господин Поль де Кассаньяк утверждает, что, если бы его «человек железного характера» отнимал власть на большой дороге, он пристрелил бы меня, как зайца. Допустим! Он пристрелил бы меня, а дальше? Это была бы всего-навсего лишняя капля крови, пролитая человеческой глупостью. Но человек железного характера не сделался бы от этого сильным духом. И, умирая, я крикнул бы ему: «Никакой ты не сильный, ты самая обыкновенная скотина!»

Словом, я вижу, во что превращается этот спор. Это спор чернил и крови.

Господин Поль де Кассаньяк, который выставляет себя политическим деятелем, глубоко презирает наши чернильницы. Что за подлый люд! Они макают пальцы в чернила и бросают чернильницами в головы воинов! Ну и хамское же отродье! В былые времена таких били палками. И он обращается с нами как с Вадиусом[2]. Подумать только! Мы могли бы назвать его Матамором, и с нас хватило бы классических параллелей.

Но вопрос более серьезен. Мое дело — отнюдь не забавляться, скрещивая перо со шпагой, мое дело — говорить правду, когда это в моих силах.

Прошу вас, скажите мне, какая империя окрепла от пролитой крови? Что сталось с победами, которые одерживались мечом? Где империя Александра? Где империя Карла Великого? Где империя Наполеона? Потоки крови оросили землю, но ни одна идея не созрела от этого быстрее. После каждой войны земля пустеет на долгие времена. Там, где пролилась кровь, ничто не растет, и поля сражений прокляты и отравлены — дыхание чумы распространяется оттуда на соседние города.

А теперь перейдем к чернилам, к тем чернилам, которые вы так презираете. Если чернила и оставляют пятна, они не портятся. Чернила оплодотворяют — это великая сила цивилизации. Мысли созревают только тогда, когда они политы чернилами. Чернильница ученых и писателей дает жизнь непрестанному цветению. Это во всем своем великолепии цветет человеческий гений. В то время как Наполеон без всякой пользы топил нас в крови, чернила Лавуазье и Гей-Люссака создавали науку, чернила Шатобриана и Виктора Гюго рождали литературу. Готов побиться об заклад, нет такой области человеческого прогресса, которая бы не выросла из капли чернил.

Итак, вы видите, что совсем не худо, когда ваши пальцы в чернилах. Во всяком случае, это доказывает, что человек работает, и это значит также, что человек стремится изменить мир. Наши времена, времена торжества науки, когда истинными аристократами людей делает разум, уже не то, что времена феодальные, когда превосходство определялось физической силой. Больше чем кто-либо мы восхищаемся храбростью. Но, не говоря уже о том, что есть разные виды храбрости и что писатель, сидя у себя за столом, нередко становится героем, мы считаем, что в наше время разум человечеству нужнее, чем отвага. Оросите чернилами наше молодое поколение, наших школьников, прежде чем обагрить их кровью на полях сражений: наша Франция обретет величие, ибо в 1870 году ее победила только наука.

Что же касается г-на Поля де Кассаньяка, который с презрением говорит об ударах пером, то он решительным образом ошибается. Эти удары наносят тяжелые ранения, и надо остерегаться их. Немало людей умерло оттого, что в лицо им плеснули чернилами. Откройте Вольтера. От удара шпаги люди нередко поправляются, но от удара пером, если удар этот попал в цель, — никогда. Это потому, что шпага — орудие наших мышц; она ничего не может доказать, тогда как перо — орудие разума: оно утверждает истину.

Я отлично понимаю, что политики рассердятся на меня и что они не признают себя в этом портрете отменного дуэлянта. Им захочется кое-что прибавить к его характеру: крупицу ума и превеликую ловкость. А если мы примемся шутить, они встанут в позу людей дела и будут обращаться с нами как с жалкими бумагомарателями.

Вот оно наконец, верное слово: эти господа — люди дела, а мы — люди кабинетные. Ну что же! Пусть так. Посмотрим, что это значит.

Человек сидит у себя в кабинете. Он не шевелится, сидит и сидит часами. Перед ним — только чернильница, перо и бумага. Абсолютная тишина, никто ничего не делает. Но этот человек — Рабле, этот человек — Мольер, этот человек — Бальзак. А раз так, то в этом оцепеневшем теле свершается титанический труд, который перевернет весь мир, будет торопить время, поведет человечество к зрелости, ибо в действие приведен мозг, а он работает на века.

Человек стоит у власти, будь то в палатах или на улице. Он — в бешеном движении, он погоняет бичом целое стадо, тратит свою силу на всякого рода слова и поступки. Он весь погружен в факты, а не в идеи, он возомнил себя целым народом. Этот человек — Казимир Перье, Гизо, Тьер. И вот, потопав ногами, оглушив эпоху своей суетливостью, он исчезает вместе со всем своим делом, и, как после смерти великого комедианта, в памяти людей остается только бледная тень.

Я хочу сказать, что единственно реальный и долговечный поступок заключен в изложенной на бумаге мысли; политические деятели, как бы высоко они ни стояли, сделав свое дело, умирают, а возведенные ими карточные домики падают — их заносят зыбучие пески истории. Имена этих политиков, как самых справедливых, так и самых преступных, с трудом сохраняются в памяти. Мы не можем даже судить, правы они или нет, ибо дела их исчезли; к тому же все эти дела были построены на нетвердой почве человеческих отношений и поэтому не могут быть прочны.

Да, мы сидим в наших кабинетах, и там, пребывая в тишине и неподвижности, уверяю вас, мы смеемся, глядя на все пресловутые труды, которые совершаете вы, люди дела. Прыгайте и танцуйте сколько хотите, потейте и надрывайте силы, чтобы удовлетворить свои аппетиты, для нас, наблюдателей, вы — всего-навсего марионетки с более или менее хорошо отрегулированным механизмом. Теперь, после того как империи Александра, Цезаря и Наполеона обратились в прах, когда история столетия умещается на нескольких страницах книги, когда деятельности самых знаменитых трибунов и министров подводится итог одною только строкою, правомерность которой историки еще продолжают оспаривать, я хочу спросить вас, какое могут иметь значение все ваши личные республики с их что ни день то новыми ярлыками. Долой Республику оппортунистов! Долой Республику несогласных! Это всего-навсего секунды в жизни народа; внуки ваши даже не обернутся, чтобы взглянуть на то, что вас так волнует сейчас. Мы сидим у себя в кабинетах, и, если у одного из нас объявится талант, чтобы создать шедевр, один этот человек обессмертит Францию. Римская империя перестала существовать, но Вергилий остался.

Забавнее всего, что г-н Поль де Кассаньяк с важным видом говорит нам, что мы не идем ни в какое сравнение с политиками и что мы их не понимаем. О друзья мои, умоляю вас, держите меня покрепче, не то я лопну со смеху! Мы, видите ли, не понимаем этих господ, потому что они слишком глубокомысленны, и нам, ребячливым поэтам, оказывается, никак не возвыситься до силы характера, присущей людям дела! К чему называть их по именам! Во всей труппе нет ни одного, начиная с премьера и кончая статистами, — включая сюда и тех, кто на ролях слуг и изменников, — за которыми мы не разглядели бы ниток, толстых, как канаты. Ах! Таково уж наше ремесло — мы копаемся в мозгах и в сердцах, мы вскрываем трупы, стараясь во всем разобраться. Дайте нам человека, самого ловкого, самого честолюбивого, самого храброго, мы положим его на секционный стол и скажем, что у него под черепом. Дым, звон, а в лучшем случае — заворот мозгов.

Итак, мы с нашими чернилами и перьями представляем собою большую силу. Политики хорошо это знают, потому-то они и напускают на себя такой презрительный вид. Когда мы говорим, все настораживают слух; к нам обращены все сердца. Стоит появиться художнику — и людей охватывает трепет, земля плачет или радуется: он — хозяин положения, он бессмертен, будущее принадлежит ему.

Разумеется, такой писатель придется не по вкусу властям. Он недостаточно усердно занимался фехтованием и верховой ездой, он будет плохо выглядеть на парадах. К тому же он сам признается, что не обладает никаким политическим влиянием, и если бы он захотел стать депутатом, ему непременно предпочли бы какого-нибудь дурака. Сельская охрана и та отказывается его слушать. Так как ему никого не удалось убедить, что спасти Францию может только его драгоценная особа, он может сколько угодно важничать, сморкаться, менять белье и мнения — он ничем не потрясет своего отечества. Словом, государственная машина нимало с ним не считается. Он не оказывает ни малейшего воздействия на ход событий сегодня. Но зато какой реванш он возьмет завтра!

Ну что же, господа, управляйте, творите историю! Мы — писари, и наше дело писать. Только берегитесь! В Риме нас зовут Ювеналом, и мы пишем сатиры. В эпоху Реставрации мы подписываем наши памфлеты именем Поля-Луи Курье; а в день 2 декабря мы — это Виктор Гюго: это мы потрясаем людей гневным криком «Возмездия», это мы даем пощечину рождающейся Империи.

Знайте! На месте наших правителей я бы лишился покоя. В наши дни среди политиков слишком много смехотворных фигур и слишком много людей ничтожных. Это может явиться соблазном для чьих-нибудь острых перьев. Право же, нельзя до такой степени злоупотреблять посредственностью, нельзя выдвигать таких необыкновенных своим комизмом фигур, когда хочешь сделать вид, что ненавидишь литературу. Трепещите! Вас предадут забвению, но мы-то можем вас обессмертить!

Исчезнуть навсегда, кануть в бездну истории, где наиболее значительные из вас спят вечным сном, — это еще самая сладостная доля, о какой вы можете мечтать. Вы принадлежите нам, и если мы примемся за вас в наших книгах, мы пригвоздим вас к стене. Мы ничего не значим, вы презираете нас, потому что мы не располагаем даже голосами сельской общины. Какое ребячество! Нам повинуются целые народы, и от нас к ним приходит слава. Пылкий Ахилл и хитроумный Улисс не существовали бы, если бы их не воспел Гомер.

Ах! Всем сердцем, всей волей моей я хотел бы возвести разум на самую высокую вершину и поклониться ему. Я хотел бы пожертвовать ему свое тело, хотел бы утвердить его в форме мысли, написанной на бумаге, ибо это самая жизненная и самая долговечная форма. Я отдам ему всю мою жизнь, с ним я жил, с ним и умру. Если я и бываю порою несправедлив, то потому лишь, что слишком его люблю, а если я что-нибудь значу, то причина этого тоже в нем, — это он зажигает меня страстью. Существует только мысль, написанная пером. Все остальное — одни лишь напрасные усилия, эфемерные видения, унесенные ветром.

Нет, не Мессии ждут сейчас народы, а Истины. И новые пророки, которые возвещают ее приход, не проливают больше крови — она нам ни на что не нужна. Новые пророки, ученые и писатели, проливают чернила, которые оплодотворяют наш разум.

БУДУЩИЙ МИНИСТР

© Перевод С. Емельяников

Среди наших политических честолюбцев, упорно рвущихся к правительственному пирогу, есть один, за которым я пристально наблюдаю уже в течение нескольких лет. Это г-н Шарль Флоке.

В нем нет ничего от богемы. Быть может, в давние времена, когда у него еще только разгорался аппетит, он и посещал республиканские кафе, где заранее делили между собою Францию, но делал это лишь потому, что был верен правилу: не брезговать ничем ради достижения успеха; ибо буржуазная расчетливость у него в крови, люди безрассудные, должно быть, внушают ему ужас, и я думаю, что он поклялся сделать карьеру только на своей бездарности. Если определить его в двух словах — это посредственность, охваченная холодным рвением. Это упорство в ничтожестве.

Взгляните на его голову. Кажется, что стершаяся маска Робеспьера слилась с обликом господина Прюдома. Покатый лоб, массивный подбородок, как у людей, чья наглая самоуверенность не знает и тени сомнения. На его иссиня-бледной физиономии лежит печать неукротимого желания преуспеть ненасытной жажды власти, которой так долго он не может достигнуть.

Этот человек — ничто, а стремится быть всем, — вот что можно прочесть в его водянистых, бессмысленных глазах, вот что выдают его перекошенные губы и все его жесткие черты, которые он старается смягчить хитрой улыбкой.

Господин Флоке не испытал нищеты, ему неведомы первые тяжкие шаги молодых бедняков, которых провинция выбрасывает на парижские мостовые. Он родился в 1828 году, в Сен-Жан-Пье-де-Пор, он отпрыск богатой буржуазной семьи и всегда вел легкую, обеспеченную жизнь. Он не из тех, кто в пустой холодной мансарде мечтал о министерских обедах, с ароматными сигарами, элегантными дамами и всем прочим. Шарль Флоке презирает наслаждения, среди которых он вырос, ему необходима власть ради самой власти. Бездарный человек, оказавшись рядом с человеком незаурядным, всегда приходит в ярость. Бледнея от чувства бессилия, он тянется на цыпочках и успокаивается только тогда, когда сможет подняться на ступеньку дворцовой лестницы, чтобы сказать: «Видишь, я выше, чем ты!»

Не думаю, что г-н Флоке был когда-нибудь беспечен. Его юность, по-видимому, прошла скучно и размеренно. Его духовный облик не дает основания думать, что ему знакома счастливая беззаботность детских лет, когда всем существом бездумно отдаешься забавам. Я тщетно пытался найти его юношеские литературные опусы — ни одного водевиля, ни одного сонета, ни наброска к роману, ничего, ровно ничего!

Следовательно, г-на Шарля Флоке даже нельзя причислить к разряду литературных неудачников, которые бросаются в омут политики, пережив увлечение литературой и театром. Эта посредственность, лишенная воображения, этот честолюбец, обладающий упорством пигмея, живет в непрестанном страхе: а вдруг он не вырастет ни на один сантиметр. Еще с пеленок им овладела мечта стать министром; и завтра он будет министром, потому что любая бездарность в конце концов может стать министром, если она этого захочет и если она бездарность.

Поглядите на г-на Флоке за работой. Поучительное зрелище. Кажется, будто смотришь в микроскоп и видишь, как копошится микроб на каком-то огромном теле.

Он пользуется двумя видами новейшего оружия: прессой и адвокатурой. Как я уже говорил, Шарль Флоке не допускает никакого отклонения от избранного пути — ни вправо, ни влево; он не считает нужным нравиться окружающим и не испытывает ни малейшего желания привлечь к себе людей любезностью и добротой. Им руководит только инстинкт насекомого, подземными ходами он ползет к заветной цели, орудуя двумя своими острыми инструментами. Он выступает как адвокат и пишет статьи. Этого достаточно для продвижения вперед.

Беда только в том, что с первых дней известности Шарля Флоке все оборачивается против него. Вспомните знаменитый клич, который он бросил, когда по улицам нашей столицы проезжал царь: «Да здравствует Польша!» После некоторого оцепенения весь Париж разразился безудержным смехом. Настолько эта выходка показалась комичной. Люди подумали, что Флоке хочется во что бы то ни стало поднять шум вокруг своей особы. Вероятно, в какой-то мере так оно и было; но мне клич Флоке кажется скорее наивным, чем рассчитанным. Господин Прюдом в минутном порыве демократизма и гуманности тоже мог бы воскликнуть: «Да здравствует Польша!» Это была бы вспышка торжественной глупости.

С тех пор г-н Флоке сделался предметом насмешек. Его жестоко осмеяли по поводу сочувствия Польше. Затем ополчились против фасона его шляп и покроя сюртуков, — он носил шляпы с широкими полями и сюртуки с большими лацканами, как гиганты Революции в театральных пьесах. В те времена каждый из наших республиканцев избирал для себя образцом великого человека и старался копировать его внешность: один воображал себя Робеспьером, другой — Дантоном, третий — Маратом. Если бы тогда кто-нибудь предсказал, что г-н Флоке в один прекрасный день станет министром! Париж захлебнулся бы от смеха, а пророка, возвестившего это, отправили бы в сумасшедший дом. Даже политические друзья Флоке дивились его бесталанности. Я сам слышал, как резко о нем отзывались его единомышленники.

Однако эта известность, какой бы курьезный характер она ни носила, явилась, но сути дела, началом его успеха. Г-н Флоке, конечно, понял это. Он не смутился. Больше чем когда-либо он с победным видом задирал нос. Журналист и адвокат делали свое дело.

Что можно сказать о Флоке-журналисте? Да его, собственно, и не существует. Подавляющему большинству французов неизвестно, что г-н Флоке сотрудничал во многих газетах. Испробовав свое перо в газетенках Латинского квартала, он поместил немало статей в «Эроп», «Курье де Пари», «Тан»; но если кто-нибудь пожелает познакомиться с ним ближе, то пусть ищет его творения, главным образом, в газете «Сьекль». Мне кажется, что около 1874 года г-н Флоке даже основал копеечную газету «Ле Пепль», но не смог вдохнуть в нее жизнь. Трудно себе представить более серого, более тяжеловесного и менее корректного полемиста. В его монотонных и удручающе длинных фразах свалены в кучу самые затасканные мысли. Впрочем, если оставить в стороне бессодержательность и суконный язык этих статей, то единственной чертой индивидуальности является их злобный тон, — тут сказался весь Шарль Флоке.

Перейдем к Флоке-адвокату. Здесь мы слышим все тот же озлобленный голос. В судебной палате вы не услышите речи, которая бы звучала более бесчувственно. Это один из тех замогильных голосов, какие обычно поворачивают дело не в пользу подзащитного. Впрочем, г-н Флоке принадлежит к школе адвокатов, для которых спасение жизни клиента — ничто, а их адвокатское честолюбие — все. Для г-на Флоке важно одно — пробраться в депутаты, подняться на первую ступеньку власти. Вот почему он является неизменным участником всех политических судебных процессов: он начал с процесса по делу об Ипподроме и Комической опере, потом выступал на процессе Тринадцати, затем принимал участие в разбирательстве нашумевшего дела Виктора Нуара.[3] Это определенная тактика. Карьера г-на Гамбетты многим адвокатам вскружила головы, и, подобно тому как после Наполеона все честолюбцы бредили эполетами младшего лейтенанта, нынешние честолюбцы мечтают о том, как они у судейского барьера под аплодисменты всей Франции будут спасать своего подзащитного от смерти.

Бездарный журналист, адвокат, лишенный красноречия и авторитета, г-н Флоке продолжал тем не менее свой путь к власти; он занял в демократической партии место бесполезной личности, которая в один прекрасный день может пригодиться, — ведь все партии нуждаются в подобного рода людях для затыкания дыр, в ожидании, пока видные особы, если таковые имеются, благоволят принять на себя ответственность.

Итак, наш журналист и наш адвокат употребил слово и перо только для того, чтобы пробраться в палату. Это было его заветной мечтой; он сказал себе: «Я буду депутатом», — так же, как иные говорят: «Я буду поэтом». И действительно, во времена Второй империи он вместе с гг. Гарнье-Пажесом, Карно, Ферри, Геро и другими создает Консультативный избирательный комитет, — это дало ему возможность показать себя избирателям. Затем в 1863 и 1869 годах Флоке сделал попытку выставить свою кандидатуру в департаменте Эро, однако был побежден официальным кандидатом. Наконец 4 сентября пробил долгожданный час: Флоке — помощник мэра Парижа, потом делегат Комиссии баррикад, и 8 февраля 1871 года Париж избирает его в депутаты.

Благодарение всевышнему! Франция спасена! Однако спасение пришло не сразу, потому что во время борьбы между Версалем и Коммуной г-н Флоке счел благоразумным уйти в отставку. Он отбыл для увеселительного путешествия в Биарриц, был ненадолго арестован в Бордо, вернулся в Париж и сделался муниципальным советником, а в феврале 1876 года снова вошел в палату и уж больше ее не покидал. С тех нор Франция спокойна.

В депутате мы обрели знакомого адвоката: на трибуне та же бледная физиономия, голова запрокинута назад, стеклянные глаза, искривленный рот; а главное тот же голос, сухой и раздраженный, который вызывает у слушателей смутное чувство беспокойства. Теперь палата к нему уже несколько привыкла; но в первый раз Шарля Флоке слушали с таким глухим негодованием, что левые не без опасения выпускали его на трибуну, — он проваливал самые надежные дела, если брался их защищать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад