Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Том третий - Ярослав Гашек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он слушал, как под дверью ходит кошка и мяукает, вот она забралась на кучу угля, и уголь с шумом посыпался вниз.

Чертова кошка! Поднимает шум, а на улице еще подумают, что в подвал забрались воры.

Шейбе была отвратительна мысль, что люди могут подумать, будто он хотел забраться в подвал. Обчистить подвал может каждый дурак, то ли дело чердак!

Шейбу даже передернуло, и в кармане загремели отмычки. Кошка за дверью испугалась, Шейба слышал, как она метнулась и свалила что-то тяжелое. Грохот разнесся по всему дому.

Вор Шейба скорчился и, замерев, стал прислушиваться. Отзвук прокатился и утих. В доме никто не подал голоса. Шейба успокоился и сделал еще глоток. Если уж его, не приведи бог, схватят, то пускай бутылка останется пустой. Допить ведь так или иначе не дадут.

Вдруг у входной двери раздался звонок.

«Звонят дворничихе», — подумал Шейба и еще больше съежился, как будто не желая видеть, что творится вокруг.

Из дворницкой показался свет, послышалось шарканье шлепанцев и шелест юбки.

Дворничиха шла открывать. Шейба перестал дышать, чтобы, чего доброго, не привлечь к себе внимания.

— Я слышал шум в подвале, — произнес голос в подъезде, — сдается мне — туда влезли воры.

— Это кошки, пан советник, — отвечала дворничиха, — каждую ночь поднимают в подвале шум. И по чердаку носятся, ну, ровно черти свадьбу справляют.

У Шейбы камень свалился с души. Он услышал, как дворничиха вернулась обратно к себе в квартиру, а на третьем этаже загремели ключом в замке. Шейба, воспользовавшись шумом, немного размялся и опять хлебнул рома.

Свет исчез, и стало совсем темно. Шейба принялся обдумывать операцию. Попозже он проберется на чердак, отопрет его, возьмет что получше, пересидит до утра, а как только парадное отопрут, выскользнет на улицу.

В это время полицейские патрули редко ходят по городу. Дальше все покатится само собой. Вырученные деньги пойдут на оплату жилья и еды, и так он должен за целую неделю. Хозяева — люди небогатые и знают о нем такое, что, коли донесут, может ему повредить. Будь на носу зима, Шейба, глядишь, и простил бы их, но сейчас охота погулять на воле. Странно, однако, когда все вокруг зеленеет, совсем не тянет за решетку.

Шейба пребывал в самом мечтательном расположении духа и, услыхав, что в подвале опять мяучит кошка, не удержался и тихонько позвал в замочную скважину: «Кис-кис!» Кошка, подбежав к двери, замурлыкала.

Шейба слышал, как она скребется и мурлычет, сидя на порожке.

Надо полагать, кошка скучала в подвале одна и сейчас радовалась, что у нее есть общество, хотя и отделенное стеной.

«Выпить, что ли, за ее здоровье?» — подумал Шейба и тут же привел приятную мысль в исполнение.

Он вдруг почувствовал себя почти в безопасности и выпрямился во весь рост, чем произвел некоторый шум. Он на всякий случай снял башмаки, что ему удалось сделать без всякого шума, и, воодушевленный этим, опять хлебнул рома, поглаживая с нежностью бутылку, которая вот уже в третий раз сопровождала Шейбу в его вылазках. После, когда на вырученные деньги ему наливали в нее ром, Шейбе казалось, будто он делится с бутылкой добычей.

Бутылка единственный его товарищ. С ней одной он мог беседовать во время бесконечных тупых ожиданий в чужих домах, томясь и не зная, что сулит ближайшая минута.

Прижав горлышко к губам, Шейба по бульканью определяет, что она еще на четверть полна. Когда не останется ни капли, он поднимется наверх, а завтра наполнит ее снова и скажет: «Ты вела себя отменно, моя душенька!»

Ром приятно согревает Шейбу, а мечты возносят до самого чердака. Богатый дом, богатый чердак. Он вспомнил чердак бедного дома и плюнул на дверь. Два фартука, три нижние юбки, да траченный молью платок! Ах, эта бедность! Дела идут все хуже и хуже. Вот повысят цену на водку, тогда совсем хоть вешайся!

Шейба отпил еще, и к нему вернулось хорошее настроение. Здесь, на чердаке, вполне могут оказаться перины. Нынче перо еще в цене. Ради него можно и постараться. Перины да телеграфная проволока. Тут уж сам шевели мозгами, много ли возьмешь или самую малость — все равно тебя ждет суд присяжных. Сколько пришлось бы украсть фартуков, нижних юбок, да траченных молью платков! А все-таки суд присяжных лучше, чем сенат. Сколько раз ты, Шейба, стоял перед сенатом! Стоять пред судом присяжных опять же почетнее. Дружки скажут: «Молодец Шейба, его ждет суд присяжных!» «Выпью-ка я за здоровье суда присяжных», — решил Шейба и опрокинул в рот все, что еще оставалось в бутылке. Теперь передохнет немножко и двинется наверх. Помаленьку, полегоньку. Шуметь нельзя. Башмаки — в руках, а сам — босиком. И нечего на себя злиться! Так и пойдет потихоньку. Еще чуток подождет, еще раз прикинет. А почему бы ему не помолиться? «Отче наш…» Вот помолится — и пойдет.

Шейба крадучись поднимается на второй этаж, держа башмаки в руке, он замирает, останавливаясь на каждой ступеньке. Осторожность никогда не повредит. Он крадется, шаг за шагом, словно кошка. Вот и площадка второго этажа. Шейба нащупывает перила, но натыкается на какую-то дверь. Ага, значит, перила слева. Он ищет, но опять натыкается на дверь. Раздается звонок. Ах ты, он нажал на звонок. Ноги у Шейбы становятся ватными, он не в силах тронуться с места. А дверь открывается, и чья-то рука, схватив его за воротник, втаскивает в квартиру. В кромешную темноту.

Шейба слышит грозный женский голос:

— А ну, дыхни!

Шейба дышит, но ужасная рука все не выпускает его воротник.

— Выходит, ты уже и ромом не брезгуешь! — слышит он голос, страшный и пронзительный.

— Да! — отвечает Шейба. — Другое мне не по карману.

— Вот как! Все пропил, и осталось только на ром. Эх ты, председатель первого сената Дорн!

Рука ужасной женщины касается его лица.

«Ага, — подумал Шейба, — она принимает меня за председателя сената Дорна. Он меня недавно судил».

— Зажгите, пожалуйста, свет, — просит Шейба.

— Ему нужен свет, чтобы прислуга видела, в каком виде является домой председатель сената, — громко кричит женщина. — Видали: он смеет говорить мне «вы», негодяй! Мне, родной жене, которая не спит и ждет его с двенадцати часов! Что у тебя в руке?

— Башмаки, сударыня, — заикается Шейба. Страшная рука снова ощупывает его лицо.

— Он называет меня сударыней, делает из меня дуру, а сам обрился! Это ничтожество сбрило свои длинные усы!

И она проводит рукой под носом Шейбы.

— Ужасно! Бритый, как арестант, о матерь божья, я его сейчас изобью! Вот почему ты хотел, чтоб я зажгла свет. Вообразил, ничтожество, что я испугаюсь, грохнусь в обморок, а он тем временем запрется в комнате.

На Шейбу сыплются удары, она колотит его кулаком по спине.

— О господи! Председатель сената, а сам похож на арестанта! Что у тебя на голове?

— Кепка.

— Боже мой! Напился до того, что где-то потерял цилиндр и купил кепку. А может быть, ты ее украл?

— Украл, — кается Шейба.

Снова удар, теперь уже по уху, и женщина с криком выталкивает Шейбу за дверь.

— Торчи до утра на лестнице. Пусть весь дом видит, что за ничтожество председатель сената Дорн!

Она толкнула Шейбу с такой силой, что тот растянулся и расшиб себе нос. Дверь захлопнулась.

«Слава тебе, господи, — думает Шейба, поднимаясь по ступенькам — еще легко отделался. Вот только башмаки остались у нее». Ему кажется, что его босые ноги, белея в темноте, освещают дорогу.

Осторожно добирается он до третьего этажа и, слава богу, без шума останавливается у первой двери площадки, но тут вдруг какая-то рука хватает его за воротник и втаскивает в эту самую дверь.

В темноте еще более кромешной, чем на втором этаже, без всякого вступления Шейба огребает оплеуху и слышит женский голос:

— Целуй мне ручку.

Он целует, а голос продолжает:

— Где твои ботинки?

Шейба молчит. Теплая рука, которую он только что целовал, хватает его за босые ноги.

И тут Шейба получает такой удар по спине, что у него из глаз сыплются искры, и он слышит:

— Итак, пан следователь доктор Пелаш не постеснялся явиться домой к жене босиком и пьяный! Где твои чулки, мерзавец?

Шейба молчит и размышляет: доктор Пелаш недавно вел следствие по его делу.

— Где твои чулки, мерзавец? — слышит он снова вопрос.

— Да я сроду не носил чулок, — отвечает вор Шейба.

— Мало того что ты говоришь не своим голосом, ты еще и не знаешь, что говоришь. — Женщина трясет его, и у Шейбы из кармана вываливаются отмычки.

— Это еще что такое?

— Ключи от чердака, — сокрушенно шепчет Шейба.

Не успел он договорить, как вылетел на лестничную площадку, вдогонку летят отмычки, и он слышит:

— Напился как сапожник!

Шейба нагнулся за отмычками, но кто-то уже схватил его за руки и, подталкивая, кричит:

— Это ужасно! Разбудил весь дом, ломится пьяный к соседям! Что подумает о тебе супруга пана следователя?

И женская рука тянет его к двери напротив, втаскивает в переднюю, а оттуда в комнату и, швырнув на диван, удаляется, заперев за собой дверь в соседнюю комнату. Оттуда доносится:

— Стыд и срам! Попался бы ты на глаза в таком виде пану директору! Поглядел бы он, каков у него кассир! Сегодня будешь спать на диване.

Через четверть часа вор Шейба отпер дверь и сломя голову пустился бежать из окаянного дома, как будто под ним горела земля. Он и по сей день не уверен, все это ему привиделось или случилось на самом деле.

Газет вор Шейба не читает и потому не сможет даже узнать номера дома, где были обнаружены его башмаки, отмычки и порожняя бутылка из-под рома.

Борьба за души

I

Священник Михалейц был святым с тремя тысячами крон годового дохода, не считая целого ряда иных удовольствий, доставляемых ему восемью деревнями, приписанными к его приходу, центр которого находился в селе Свободные дворы. Эти восемь деревень были разбросаны в горах, в глубине дремучих лесов, и жили в них почти одни лесорубы, которые спускались в Свободные дворы раз в три месяца, чтобы посетить храм божий. Зато они усердно молились впрок за следующий квартал, исповедовались, с невыразимо блаженным страхом причащались телу господню и с очень важным видом каялись в грехах. Затем они отправлялись в «Полуденную» корчму, что позади приходского дома, и там у них постепенно развязывались языки. Очищенные от грехов и вознесенные святым таинством причастия, лесорубы начинали веселиться, а этого веселья никак не могли вынести обитатели Свободных дворов.

Тогда в «Полуденной» корчме завязывались драки между жителями долины и обитателями восьми горных деревень, только что получивших отпущение трехмесячных грехов. Под конец лесорубы, нанеся ущерб корчме и головам свободнодворчан, отягощенные этими новыми грехами, с синяками на спине, отступали в свои лесистые горы, и на четверть года в селе водворялся покой.

А через три месяца на горных склонах появлялись длинные, нескладные фигуры, и лесорубы с покаянным выражением спускались в долину; трехмесячные грешники наполняли костел могучими голосами, слышными за околицей, и когда они пели «Отче наш», издали можно было подумать, что это они перекликаются со склона на склон: «Когда отдашь?!» И громовым раскатом гремели ответные возгласы кающихся, когда священник Михалейц с деревянной кафедры обрушивал на их головы какую-нибудь из своих восьми проповедей, которыми он преследовал обитателей всех девяти населенных пунктов.

Но все было напрасно. Правда, кое у кого стекала по загорелой щеке слеза умиления и набожности — но, совершив покаяние, верзила с гор все-таки шел драться в «Полуденную» корчму.

На время битвы священник Михалейц запирался в своей комнате, окно которой выходило как раз на корчму, и, спрятавшись за занавеской, наблюдал за своими прихожанами, отмечая — совсем как купец — в своей записной книжке подвиги лесорубов: Бочан — 40 раз «Отче наш», Крышнин — 20 раз, а Антонин-то Длоугий, глядите, на самого старосту насел — задать ему 50 раз «Отче наш», и ни одного «аминя» не спущу! А ты, Черноух, не лезь в драку, вот и цел останешься, тебе назначу только 15 «Богородиц»…

Так и повелось: священник Михалейц добросовестно заносил имена лесорубов в свою книжечку, а через три месяца, на следующей исповеди, каждый горец получал особый листок, на котором было выписано, сколько раз и какую именно молитву должен он прочитать в виде епитимьи.

Все шло по порядку, лесорубы один за другим становились коленями на скамеечку в старой, источенной червями исповедальне и умильными голосами заводили:

— Исповедуюсь всемогущему богу и вам, преподобный отче, что после святого причастия дрался в «Полуденной» корчме.

Это был главный грех, за ним следовал целый ряд одинаковых для всех прегрешений: употреблял всуе имя господне, богохульствовал, да еще «полешко-другое из господского леса», да «силочки кое-где расставлял с дурным намерением».

Пятнадцать лет по четыре раза в год повторялось одно и то же, и лишь однажды Бочан вдруг пропустил на исповеди «силочки с дурным намерением». Священник Михалейц с мягким упреком обратился к кающемуся:

— А силочки, силочки-то, Бочан?

— Эх, ваше преподобие, — ответил Бочан, — на сей раз ничего такого не было, какая-то сволочь украла мою снасть, а в город за новой некогда мне было выправиться. У нас, ваше преподобие, вор на воре сидит.

То был единственный случай, когда один горец не досчитался одного греха во всем перечне, но уже на следующей исповеди Бочан ни в чем не отклонился от привычной формулы, и, к какому-то даже удовлетворению пана священника, настал черед «силочков с дурным намерением», что и было произнесено жалостным голосом.

Я говорю «к удовлетворению пана священника», потому что он любил этих верзил из горных деревень и знал по опыту, что, если уже и «силочки» вычеркиваются из программы, значит, грешник хиреет духом и телом и долго не протянет. Чтобы узнать это, надо обладать пятнадцатилетним опытом духовного пастыря. Сначала выпадали «силочки», потом переставали упоминаться «полешки», после богослужения грешник даже в «Полуденную» корчму не заходил, а, тяжело ступая, взбирался к своему дому, затерянному в горных лесах. И когда его жена прибегала в приходской дом, голося, что вчера муж за весь день ни разу не сказал ни «в бога», ни «в душу», пан священник, не мешкая, отправлялся с причетником в горы, дабы застать беднягу в живых и сделать ему поскорее последнее помазание.

За пятнадцать лет священник Михалейц понял, что его прихожан из восьми горных деревень не исправишь никакими самыми красноречивыми проповедями, самыми проникновенными уговорами, хотя бы он и доводил горцев до покаянных слез, — они и сами уже видели, что все напрасно.

На первых порах священник пытался втолковать им, что такое доброе, искреннее намерение; после того как он долго и красиво объяснял это, Валоушек из Чернкова сказал ему:

— Эх, ваше преподобие, оставим его для молодых, это самое «доброе, искреннее намерение»; все равно ведь, коли дальше так пойдет, дичь совсем переведется, и теперь уже в силочки-то разве что после дождичка в четверг что попадается…

А десять лет тому назад Худомел, подавая священнику руку, сказал со всей возможной откровенностью:

— Мы уж, ваше преподобие, видать, не исправимся, все равно черти будут нас жарить на вертелах. Пусть уж будет воля божья.

Он привык ко всему. Далеко в горах, за Чернковом, в Волчьем доле, был у него свой лесок, и однажды на исповеди Павличек признался ему:

— А потом еще, ваше преподобие, полешко-другое из господского леса да еще из того леска, ваше преподобие, из вашего, тоже полешко-другое… Нынче ведь зима какая была! Вот я и срубил четыре елочки в вашем леске, да как рубил, над каждой прочел по «отченашу». И вдруг будто свалилось с меня что-то такое, легко так сделалось на сердце, и я срубил еще три.

За дрова из господского леса священник влепил кающемуся десять раз «Отче наш», а за порубку в церковном лесу — тридцать да еще наставление присовокупил, что духовные лица — представители бога на земле и воровать дрова у священника — все равно что рубить елки у господа бога.

После этого случая священник пытался добиться, чтобы патронат обменял ему дальний лесной участок в горах на ближний, примыкающий к Свободным дворам, но после многократных и тщетных просьб махнул рукой и свыкся с тем, что его обворовывали, хотя браконьеры и знали, что это все равно как если бы они валили деревья на участке самого господа бога.

Пан священник Михалейц, окруженный такими грешниками, с течением лет отступился от мысли исправить этих людей, ибо всякий раз, встречая кого-нибудь из них и пускаясь в уговоры, он слышал в ответ такие слова, сопровождаемые вздохом безнадежности:

— Ваша правда, преподобный отче, я тоже думаю, ни к чему все это. Такие уж мы, видать, закоснелые.

И было в этом столько чувства, что после пятнадцатилетней борьбы с «moral insanity»[5] горных прихожан священник отложил в сторону записную книжечку, перестал назначать «отченаши» на епитимьи и совсем машинально раз в три месяца произносил стереотипные проповеди о грехе и его последствиях; из его речи исчезла красочность молодых лет, и он вдохновлялся теперь лишь в таких случаях, когда какой-нибудь Повондра начинал торговаться за епитимью. С упорством торговца-еврея Повондра настаивал на половине:

— Пятнадцать «отченашей», преподобный отче. Ведь шестнадцатый пойдет уже не так от сердца, а на тридцатом я и вовсе смертный грех на душу возьму. Я, преподобный отче, уже пробовал, от пятнадцатого до тридцатого я просто так мелю, без чувства, раз-два — и конец делу.

Священник Михалейц примирился даже с этим и не спорил уже с Бочаном, который утверждал, что милостивый господь отпускает все грехи при третьем «отченаше», поскольку бог троицу любит, а остальное говорится на ветер.

Священник ощутил усталость от своей борьбы за спасение душ горных прихожан; и когда в один прекрасный день Мареш из Корженкова на вопрос, какие он совершил грехи, ответил жалостным голосом: «Как всегда, ваше преподобие», — священник не стал уточнять подробности, а стоически отпустил ему грехи без всяких вразумлений и даже забыл бы наложить на него епитимью, если б Мареш сам не напомнил: «А «отченаши» тоже как всегда, ваше преподобие?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад