— Южи, — сказал Маркус, — а ведь дядя Михал помирает.
— Да, Маркус, помирает, — ответил Южи, глядя куда-то вверх, на лесистый косогор.
— Знаешь, я отдам тебе свой зипун, — произнес через минуту Маркус, — коли ты скажешь, куда дядя Михал спрятал свое ружье.
— Ого, — ответил Южи, — да я тебе целых два зипуна дам, коли ты мне скажешь, куда это он ружье запрятал.
Ружье дядюшки Михала пользовалось известностью среди браконьеров всей округи. У всех остальных браконьеров ружья заряжались спереди, а у дяди Михала сзади, с казенной части. Загадкой оставалось, где он такое ружье раздобыл. Поговаривали, что лет шесть назад он отнял ружье у одного охотника. Другие уверяли, что ружьем этим дядя Михал обзавелся уже семь лет назад. Однако все сходились на том, что ружье дядя Михал у кого-то отнял.
«Куда же все-таки он его запрятал?» — спрашивал сам себя Маркус. А вслух произнес:
— Наш старый дядя умирает, и ружье — мое, потому что я — старший.
— Как это старший? — запротестовал Южи, — ты же моложе меня.
— Ну, парень, — предостерегающе обратился Маркус к Южи и наверняка сопроводил бы свое обращение каким-нибудь ругательством, если бы к ним внезапно не подошел Войцех.
Войцех женился на девушке из Молешки и переселился к ней. Так же, как его отчим, он был браконьером.
— Ну, что там с моим папашей? — спросил Войцех, подходя к двоюродным братьям. — Говорят, помирает.
— Ясное дело, — отозвался Южи, — помирает.
— Ничего уже не говорит, — подтвердил Маркус.
— Не ест ничего, — добавил Южи.
— Вчера трубку разбил о камень, — заметил Маркус.
— А жалуется на что? Как это случилось? — нетерпеливо расспрашивал Войцех.
— А так: вернулся он позавчера ночью домой, лег на тулуп у печки, не сказав никому ни слова, и вот лежит. И молчит. Видать, конец его приходит, — толковал Маркус.
— Бедный папаша! — воскликнул Войцех. — Эй, ребята, я хочу вас кое о чем попросить. Я дам вам овцу, большую и жирную, только скажите мне, куда это мой папаша спрятал свое ружье.
— Мы не знаем, — сказал Южи. — Впрочем, ружье-то ведь наше. Нешто ты заботишься о нем, Войцех? Разве ты ухаживаешь за отцом?
— Вот сейчас я сходил да и подбросил в печку дровишек, Войцех, — сказал Маркус, — чтоб дядюшке Михалу в последнюю его минуту было тепло.
Тут из хаты послышался вдруг страшный гомон и слова: «Всё! Всё!»
— Пресвятая богородица, видно, уж конец, — запричитал Маркус, но тут, на удивление Южи, Войцеха и Маркуса, из хаты сломя голову выскочил старый Михал. Пробежав мимо них, он на редкость ловко перескочил канаву напротив дома и начал быстро взбираться вверх по крутому лесистому склону.
Все трое побледнели.
— Хочет помереть в лесу, — глубокомысленно заметил Войцех. — Пошли!
И вот уже все трое карабкались по косогору, раздвигая кусты, однако они не пробежали и половины пути, как увидели старого Михала.
Старик теперь спускался вниз. Подойдя к ним, он победоносно произнес:
— Да как же мне было не вспомнить, куда я заховал свое ружье? Два дня голову ломал, а все же вспомнил!
Гей, Марка!
На скалы, над долиной святого Яна, опустилась вечерняя тишина. Перестали посвистывать сурки, которых в этих местах водилось больше, чем по всей Дюмбьерской гряде; задремали над пропастями хищные горные птицы, угнездившиеся в расщелинах белых скал; несколько коз, только что пасшихся здесь, заслышав лай сторожевого пса, стремглав попрыгали со склонов на плато и помчались к загону бачи Гронека.
Валахи загнали овец и прибежавших коз за ограду и вошли в колибу.
В низкой деревянной колибе пылал и трещал огонь, на котором в котле варилась простокваша.
Быстро темнело. Тепло летнего дня сменилось ночной прохладой, и, когда в хижину вдруг ворвался поток холодного воздуха, все подобрались поближе к очагу.
Бача Гронек лежал на овечьем кожухе и время от времени подбрасывал в огонь подсохшие сосновые чурки. Их едкий дым заполнил чадом всю колибу, так что нельзя было даже разглядеть развешанные по стенам широкополые праздничные шляпы, окованные пояса, чепраки и вырезанную из дерева всевозможную утварь.
Простокваша в котле закипела. Пастухи разлили ее по черпакам, подали один Гронеку и начали пить, пока еще не остыла.
Наевшись, они достали из-за поясов короткие трубки, набили их табаком и сунули в горячий пепел, чтобы запеклись. Как только из обитого латунным железом мундштука пошел дым, они их вытащили, осторожно продули, закурили и по примеру бачи растянулись на овечьих кожухах.
— Мало уж осталось снегу на Дюмбьере, — сказал бача Гронек, попыхивая своей «запекачкой».
— Мало, — ответил младший валах Яно.
— На Дерете он еще маленько держится, — отозвался старший валах Юрчик.
— Трава гляди как быстро начала расти, — продолжал бача.
— Уж и мох зацвел, — заметил Юрчик.
— Подкинь-ка в огонь, — распорядился бача. — А ты, Яно, давай спи с божьего благословения. Утром пойдешь вниз, в Валаску, за солью. У овец уж почитай ничего не осталось.
Не было особой необходимости советовать Яно заснуть. Он и так уже клевал носом. Совсем умаялся сегодня. Дважды забирался он нынче на Большой Дюмбьер, чтобы взглянуть оттуда на деревню Валаску. Но утром вся долина Грона была покрыта туманом, и ему пришлось спуститься ни с чем. Тогда после полудня он влез снова на вершину и наконец-то глубоко внизу, под лесами, увидел Валаску. А когда около четырех часов туман окончательно рассеялся, его зоркий глаз разглядел на краю деревни, у реки, маленький домик. На этот-то домик он и смотрел почти целых два часа: в нем жила его Марка.
Яно уснул на своем кожухе так крепко, что бача должен был отодвинуть его ноги от огня, а то бы у него и опанки сгорели.
Вскоре на высоте почти полутора тысяч метров спокойно спали три человека. Тихой ночью лишь изредка раздавалось в горах блеяние овец да лай сторожевых псов.
Рано утром бача начал будить Яно. Длилось это довольно долго. Но стоило только ему сказать, что пора идти в Валаску за солью, как Яно сразу вскочил.
— Купишь двадцать фунтов, — наказывал бача Яно, — да передашь поклон старому Мише. Скажи, что, мол, все здоровы. Да гляди у меня, чтобы не напиться… И у Марки долго не задерживайся.
Яно быстро съел кусок черствого хлеба, взял свою валашку и тронулся в путь.
Было еще темно. Все окутывал утренний туман. Он покрыл и все острые контуры скал, которые могли служить ориентиром. Но Яно это нисколько не тревожило: он знал дорогу так хорошо, что мог бы спуститься вниз, в долину, даже с завязанными глазами и при любом ненастье.
Кругом расползлась седая мгла. Но когда Яно вскарабкался на Прегибу, темноту уже начали робко прокалывать первые лучи восходящего солнца. Они были фиолетовые. А как только утренний ветер чуть разогнал туман, из-за скал появился красный солнечный шар. Чудилось, он так близко, что можно рукой достать.
— Гей, божье солнце! — воскликнул Яно в честь восходящего светила и высоко подбросил вверх свою валашку.
Туман быстро рассеивался. Казалось, он течет — бежит к долине и хвойным лесам.
Солнце поднималось все выше и выше, постепенно уменьшаясь в размерах. Ясное утро сразу вступило в свои права.
Только что в двух шагах ничего не было видно, а сейчас открылось все: и поле, и скалы — и все так ясно и отчетливо. Хорошо были видны и Малый и Большой Дюмбьер, подальше Прегиба, Лесковец… Все эти вершины и скалы появились так неожиданно, словно вдруг вынырнули из этого седого влажного тумана.
Со всех сторон блестели ветви стелющейся сосны, а остатки снега в расщелинах Дереша сверкали так нестерпимо, что у Яно даже глаза заслезились.
Яно спускался с Прегибы тропинкой посреди ползучих сосновых ветвей и смеялся.
«Ну и удивишься ты, Марка, — думал он переполненный радостью. — Не видал тебя с самого начала лета, как только мы перебрались в горы на пастбище…»
Несколько пугливых сурков, потревоженные его шагами, засвистели и поспешно скрылись в норках.
Яно запел, и леса отвечали эхом на его песню.
Он перестал петь и крикнул в тишину лесов: «Гей, Марка!» И леса ответили: «Гей, Марка!» «Гей, Яно!» — крикнул он снова. И снова лес зашумел в ответ: «Гей, Яно!»
Ползучие сосны постепенно уступили место низкорослым елям и пихтам. А Яно все смеялся, радуясь, что увидит свою Марку, и спускался все ниже и ниже.
Всюду журчали летние воды. Холодный утренний ветер сменился теплым, летним. Лес становился все выше и гуще, тут и там попадались полуистлевшие стволы упавших деревьев, из которых выбивались молодые побеги.
«Через три часа буду у Марки», — прикинул Яно, взглянув на солнце, и снова крикнул в глубину леса: «Гей, Марка!»
Бача Гронек любил порядок, поэтому, когда Яно не вернулся к вечеру из Валаски, он сказал Юрчику:
— Я всегда говорил, что из Яно никогда не выйдет порядочного югаса. Вот пошли его за солью, а он нейдет, и овцам лизать нечего.
Когда же Яно не возвратился и на другой день, бача поделился со старшим валахом своей тревогой:
— Не иначе как с Яно какое несчастье приключилось!..
Нет, с Яно не случилось никакого несчастья. Когда он в то чудесное утро спустился в Валаску, он прежде всего направился к Марке.
У отца Марки, старого Миши, неделю тому назад утонул в разлившемся Гроне батрак. А попробуй-ка в нынешних условиях найти в Погронье хорошего работника. И остался Яно у старого Миши, совершенно забыв, что должен был купить для бачи двадцать фунтов соли.
Седой Дереш и вся Дюмбьерская гряда и по сей день напрасно ждут, что вот-вот появится валах Яно с солью для овец…
А чтобы не повторялось подобных случаев, стал бача Гронек уже сам ходить в Валаску за солью.
Гей, Марка!
Старая дорога
За три дня до окончания прокладки нового шоссе старый Бабажич говорил старику Частичу:
— А славно, что теперь не будем через горы ездить. Да и сама дорога была никудышная. Одни тебе камни — всю душу вытрясет, пока доедешь. А еще, вспомни: как дожди-то взялись, по колеям прямо ручьи текли. Про езду и сказать нечего: с бугра да на бугор, по камням, по колодам. И с боков один лес. Ветер подул — назавтра лучше не езжай. Там, смотришь, поперек дороги ель свалило, там сосну.
Частич, соглашаясь, кивал и убежденно поддакивал:
— Не говори. Лошади в мыле, запарились, а управляющий — на тебя же ругаться! Дорога новая — она как скатерть. Пускай ты на час дольше едешь, да зато равниной. Любой холмик она тебе обойдет.
За окнами людской смеркалось.
Старики, с молодых лет в числе господской дворни исполнявшие обязанности конюхов, привыкли к темноте и не испытывали потребности зажигать свет. Да и к чему тут свет? Капусту в миске, что стояла на скамье, не надо было видеть. Довольно было чувствовать ее терпковатый вкус и горечь пригоревшей муки, которой заправляли подливку. Они привыкли получать подобные отходы из кухни управляющего и радовались, что от разогретой капусты по жилам их пойдет немножечко тепла, которого год от году все более недоставало высохшему стариковскому телу.
Теперь они сидели на скамье и, со стуком опуская в миску деревянные ложки, неспешно поглощали куски плохо вымытой капусты. Разом зачерпывали и, словно в такт, жевали. Капуста налипала на беззубые десны, ели не торопясь, следя, чтобы нисколько не упало на воскресные штаны, белесые от времени и вытертые на коленях.
В людской кроме них никого не было. Уже который год проводили они воскресные вечера в одиночестве. Более молодые дворовые уходили в деревню.
— Н-да, теперь дорога будет легче, — сказал Бабажич, зачерпывая капусту.
— Легче, — односложно подтвердил Частич, заглатывая длинный кусок капустного листа, прожевать который был не в состоянии.
— Поехать по такой дороге — красота! — начал опять Бабажич. — Кони ржут…
Он отложил в сторону ложку.
— Крикнешь: «Ге-ей!» — горячо продолжал он, — и покатили с ветерком. Никакой тебе тряски. Вот это езда!
— Ты ешь, простынет, — резонно заметил Частич.
Они всегда зачерпывали пищу одновременно, и потому он тоже отложил теперь свою ложку.
Бабажич зачерпнул капусты. То же сделал и Частич. Некоторое время оба только глотали и причмокивали, потом Бабажич снова повел разговор:
— И долго же мы ездили по той дороге — не сосчитать сколько лет…
— Поболее пятидесяти, — сказал Частич, — еще мы молодые были, когда начинали.
— Мне двадцать первый шел, — сказал Бабажич очень тихо.
— А мне двадцатый, — отозвался Частич, — поехал по весне первый раз в город, за железом.
— Ну а я летом, этак что-нибудь в июне! Собрался по дрова на вырубку, — сказал Бабажич и снова отложил свою ложку.
— И хорошо же в тот раз было ехать, — задумчиво произнес Частич. — Деревья не просохли после дождика, воздух душистый. Где съезд с горы — возле креста, знаешь, — нагнал я молодуху Залку. «Подвез бы, — просит, — на телеге». — «Садись», — говорю. И поехали мы вместе. Жаль ее было. Повенчали тогда с этим Малишкой, а он, что ни день, бил ее.
— Давай-ка есть, — предложил Бабажич, — а то капуста будет уж простылая.
Ложки застучали, и оба старика принялись за еду, пока Бабажич не прервал ее словами:
— По старой дороге ехали мы с покойной женой в костел венчаться. Тому уж сорок лет. Что снегу-то было вокруг! На земле, на деревьях, на взгорках… Одиннадцатый год она в сырой земле, бедняжка.
Бабажич смолк и стал глядеть в окно на двор.