«My house is my castle»[24] — гордо говорит англичанин. Но еще более гордо говорит рыбак Гулай: «Моя халупа — вот мое село».
Гордость у Гулая в крови. По его утверждению, в жилах его течет благородная кровь. Что, впрочем, отнюдь не мешает ему ловить в Висле рыбу и с пренебрежением отзываться о сильных мира сего. Как человек белой кости он пользуется безграничным уважением в селе Сопольнице, до которого от его прославленной халупы минут десять ходу.
Халупа же у него особая — во всей освецимской округе такой не найти. Вообразите себе пространство, огороженное несколькими бревнами да слоем земли и глины, притом что в целом это сильно смахивает на большую собачью конуру. Таково место обитания сего знаменитого мужа. А знаменит он настолько, что сопольничане выбрали его старостой, хотя живет он на выселках.
Избранием на эту должность он обязан не одной только шляхетской крови, но и замечательному умению печь рыбу, умению лечить скот, сметливости, изумляющей даже приходского сторожа и звонаря Машова (а уж Машов-то человек бывалый, поскольку в свое время отсидел два года в краковском остроге), и наконец — педагогическим нововведениям, которые состоят в том, что он кормит березовой кашей некоторых сорванцов, поручаемых паном учителем его особому попечению.
Гулай — моя «lewa ręka»[25], говорит о нем старый учитель, ибо сам он левша.
Нету в учительской руке той твердости, какая требуется, чтобы основательно ударить, и потому он наказывает главных сорванцов, которым в воскресенье надлежит прийти к Гулаю.
И как ни странно, не бывало случая, чтоб кто-то не пришел, — приходят даже те, которые ни в чем не провинились, готовые без возражений лечь под розги.
Потом зато все бывает очень хорошо. Рыбак Гулай сидит с ними на прибрежной травке у тихой Вислы, рассказывает, как надо брать ерша, плотву, как щуку или карпа, для примера ловит с ними рыбу и запекает, обмазав глиной и посыпав пряной зеленью, на вертеле над костром, куда подбрасывают березовые полешки, прихваченные из панского леса на том берегу.
С реки тянет приятным холодком, вечерние лучи солнца золотят довольные лица честной компании, с наслаждением уплетающей печеную рыбу.
Вид на Вислу в зелени берегов радует душу, шелестит листвой березняк, синяя лента воды теряется вдалеке, между низкой порослью леса по одну сторону и камышовыми зарослями по другую.
Собираются тут люди и старшего поколения, приходят из села «na rozmówky»[26] со своим старостой.
И хороши же эти вечера! На берегу играют песни, водят хороводы, а среди собравшихся похаживает Машов со здоровенным жбаном, наполненным, как правило, рябиновкой. Рыбак Гулай сидит на пороге своей хибары, одобрительно кивает и, дымя огромной глиняной трубкой, не устает повторять:
— Моя халупа — вот мое село!
В браке он никогда не состоял и потому с особым удовлетворением наблюдает, как иногда во время таких сходок какая-нибудь пара затеет меж собой жестокую перепалку, так что нередко в ход пускаются и камни.
Но если, по его понятиям, драка чересчур затягивается — административным порядком окунает не в меру расходившегося супруга в Вислу, чтобы поостыл.
Ко всему этому он и философ — если случается что-то, всегда говорит: «Коли случилось, так тому и быть».
— Казя меня порешить хотел, — жаловался ему один мужик.
— И порешил? — спрашивает Гулай.
— Да нет.
— Ну видишь, он тебе еще ничего не сделал, — успокаивал его староста.
Мужик вполне довольный уходил.
Некоторые из гулаевских доктрин встречают самую широкую поддержку деревенской общественности. Одна из таких доктрин гласит: «Природу создал господь бог, он один может ею распоряжаться, а никого другого она не касается. Каждый держит ответ за себя перед господом богом и только». Этой религиозной догме следует он на практике, занимаясь в панском лесу браконьерством. Поскольку же авторитет воздействует на массы, примеру старосты следует все село, и сопольничане пользуются славой самых что ни есть продувных браконьеров в имении князя Загорского.
Дабы застичь врасплох хоть одного честного обывателя, панские лесники из кожи лезут вон, но, по их уверениям, сопольничане — скользкие, как угри. Прямо из-под носа улизнут. Шли один раз и по следу Гулая, считали уже, что староста у них в руках, но тут вдруг потеряли его из виду, а подойдя к реке, увидели, что он сидит себе на поваленной старой олыиине, ловит бреднем рыбу да посасывает трубку. Гулай ехидно сделал им ручкой и крикнул в направлении леса:
— Będž, panie, zdrow![27]
Но вот однажды паренек Волача подстрелил в лесу серну и, не думая худого, потащил к халупе Гулая, намереваясь, как обычно, спрятать ее у старосты.
Возле самой халупы вынырнули из камышей три панских лесника.
Скверное вышло дело. Волачовскому парню здорово поправили фасад. Не только соседи — родные мать с отцом его не узнали.
Одного уха вовсе не увидели, второе разодрано, пояса нет, правая нога волочится… Мгновенно всем в селе стало известно, как волачовского парня отделали панские холуи. Вдобавок через пострадавшего передали, что следующий, кто попадется, получит еще не такое.
Но и на этом не остановились. К старосте Гулаю явился полицейский и объявил, что если тот допустит впредь в лесу хоть один случай браконьерства, без разговоров будет отправлен в город и пойдет под суд.
Явление полицейского вызвало невероятную сенсацию среди всех жителей деревни, которые могли увидеть блюстителя порядка, разве что приехав в близлежащий город на базар.
Печальные настали времена… Не слышно стало вечерами песен у реки; потух костер, не пекли рыбу, и не ходил по кругу веселящихся жбан с водкой.
Тогда впервые не сказал Гулай: «Коли случилось, так тому и быть», — бродил повеся голову и запустил занятия с молодежью.
Вся деревня с надеждой смотрела на него, ожидая, что он поможет их горю.
Староста думал о том, как найти способ вернуть прежние времена.
Он сидел у реки, а деревенские приходили смотреть, как их староста думает.
Наконец он придумал план. И как-то под вечер созвал всех жителей к своей халупе.
День выдался пасмурный и неприветливый, под стать душевному состоянию сопольничан.
— Я созвал вас, — повел речь Гулай, — размыслить о том, как мы снова могли бы бить зверя у князя в лесах. Этими днями князь приезжает сюда на охоту — надо устроить так, чтобы он оказался перед нами в чем-то виноватым. Я задумал вот что. Когда князь будет выслеживать дичь, надо, чтоб он кого-нибудь из нас нечаянно подстрелил. Машов, скажем, для этого как нельзя более подходит — он и сам мужик толстый и кунтуш на нем здоровый. Я рассуждаю так: возьмусь показать князю места, где зайца добывать легче всего, и поведу в сторону камышей. Там спрячется Машов в трех кунтушах и двух кожухах. Я крикну: «Вот он, заяц!» Видит ясновельможный пан плохо, стрельнет дробью… Ну а Матов, когда его слегка царапнет, примется кричать. Князь испугается, я передам ему прошение, чтобы нам разрешили отстрел дичи у него в лесах, и дело в шляпе.
Это блестящее выступление слушатели приняли с восторгом, и только Машов улыбался как-то странно. Однако возражать не стал, боясь прослыть перед всем обществом за труса. Не мог же отставной солдат, посаженный когда-то на два года в краковскую крепость, сказать, что испугался нескольких дробинок, предназначенных для зайца.
Расходясь по дворам, сопольничане долго еще перешептывались — дивились, до чего же умный у них староста.
Наконец в один прекрасный день торжественные звуки рожка, которыми в обыкновенные дни пастух сзывал по утрам стадо, возвестили сопольничанам, что его сиятельство князь Загорский пожаловал в эти места гонять зайцев и вепрей в поле, чумазых ребятишек на меже и гусей на выпасе.
Стрелял его сиятельство довольно скверно.
По издавна сложившейся традиции сопольничане при таком событии помогали охотникам загонять зверя, колотя в оловянные миски с таким усердием, что и в Пожоти, до которой от Сопольнице было час ходу, выбегал народ за гумна, глядел в ту сторону, откуда доносился грохот, и уважительно говорил:
— Должно, маневры!..
Князь вышагивал с чисто аристократическим достоинством, награждая оплеухами мальчишек, которые таращились на него и то и знай тянули за полы, чтобы привлечь к себе внимание.
Когда он дошел до халупы Гулая, тот выступил из темноты и учтиво его приветствовал.
— Ясновельможный пан, есть для тебя на примете зайцы — крупные, с новорожденных телят, — сообщил он конфиденциально. — Вон в тех вон камышах.
У князя глаза разгорелись. Вместе со старостой он направился к камышам.
Машов же за час до того вышел из корчмы Мефусалема Батана, в которой крепко поднабрался за общественный счет, и несколько нетвердой поступью — имея на себе три кунтуша, два кожуха, два платка на шее и столько же на голове — тяжело двинулся к камышам, где и спрятался в условленном месте.
Он лежал ничком, старательно зарывшись головой в траву. И непрестанно подбадривал себя, вспоминая, как в бытность свою солдатом просидел два года в остроге. Велико дело заячьи дробинки! Получит их, так ведь и благодарность всей общины — тоже…
Разморенный вином и раздумьями, он уснул. Однако спать ему пришлось недолго. Что-то кольнуло его… потом другой раз, третий… и вот уже по всему телу жалило и жгло. К своему ужасу он убедился, что это муравьи. Какое-то время он терпеливо сносил их надругательства. «Поднимешься, а вдруг князь уже близко!» — думал он, продолжая лежать неподвижно.
Из-за спины внезапно долетел знакомый голос Гулая:
— Вот тут, ясновельможный пан, у них лежки. Тише… Вон крупный заяц, соблаговолите выстрелить.
Князь, который за всю жизнь не застрелил ни одного зайца, ответил:
— Постой минутку, пусть зашевелится.
Минутка эта показалась Машову вечностью. Муравьи ужесточили свои атаки, а один залез Машову прямо в ухо. Это было уже чересчур. Он все еще не слышал щелканья затвора и, уткнувшись лицом в землю, забыв про все на свете, заорал:
— Да вот он я, стреляй, ясновельможный пан, бога ради, сожрут они меня!.. Тут муравейник…
Князь и по сей день вспоминает те загадочные слова и до сих пор дивится, почему рыбак Гулай набросился тогда на лежащего человека, который их произносил.
Но как утекшим водам Вислы невозможно повернуть назад, так и надежде беспрепятственно бить зверя в панской вотчине не возродиться никогда для рыбака Гулая.
Заторская канония
(Очерк о Галиции)
Заторские каноники держали собственных стражников, которые днем и ночью оберегали их владения, носили письма куда надо и вообще занимали видное место в истории обители.
Последним из этих мужей был прославленный Тадеуш Боруньский.
Я сказал «прославленный», ибо таковым почитала его вся округа.
Там никто не скажет: «При канонике Яне Можевском стражником был Боруньский Тадеуш».
Всякий скажет так: «При стражнике Тадеуше каноником был Можевский».
Слава Боруньского разнеслась по всей округе.
Он был не только стражником, он шил еще кунтуши.
И кунтуши эти были — песня, а не кунтуши. Белы, как горный снег, пуговицы с кулак — синие, черные, желтые, зеленые или красные, по желанию заказчика, а подкладка алая, как солнце, когда оно осенью закатывается за рекой Скавой.
Невысокая кряжистая фигура Боруньского уже с воскресного утра красовалась во дворе каноника, возле статуи святого Венделина, покровителя стад, к которому приходили молиться окрестные мужики, отправляясь продавать скотину на базаре в Подгуже, что возле Кракова; им-то и предлагал свои кунтуши Тадеуш Боруньский.
Через этих мужиков слава о нем расходилась по всей округе. С каноником Можевским Боруньский жил в ладу. Редко каноник сердился на него или делал ему внушения. Правда, он имел обыкновение говорить: «Тадеуш, вы осел, хоть я этого и не думаю». Но однажды каноник не добавил «хоть я этого не думаю».
Это случилось, когда Можевский узнал, какую странную штуку выкинул Тадеуш в прошлое воскресенье.
В тот день стоял он, как всегда, у статуи святого Венделина и торговал кунтушами. Какой-то крестьянин пожелал купить кунтуш для сына, которого с ним не было. На вопрос, какого роста его сын, крестьянин с благоговением указал на фигуру святого.
Тадеуш Боруньский, недолго думая, притащил несколько кунтушей и стал примерять их на статуе, пока не подобрал по росту.
Крестьяне дивились и головами качали: таким красивым был святой Венделин в кунтушах Боруньского.
Но каноник Можевский выразился по этому поводу кратко:
— Осел ты, Тадеуш, ослиный хвост, ослиная башка.
Однако гнев его скоро остыл. Под конец он даже посмеялся над этой историей, промолвив:
— Впрочем, если поразмыслить, то Боруньский вовсе не осел.
А вечером в городском трактире каноник, уже улыбаясь во весь рот, просил Боруньского рассказать, как тот двадцать пять лет назад гасил пожар в Станиславове.
Это был конек Тадеуша — повествовать о своих приключениях.
Все так и покатились со смеху, едва с губ Тадеуша слетели первые слова:
— Провалиться мне на этом месте, все так точно и было.
И он принялся рассказывать, как спас жизнь девяноста трем людям, один вынес двадцать сундуков из шестидесяти двух горящих домов, а под конец выяснилось, что в ту пору во всем Станиславове и щепочки не занялось.
Иной раз Боруньский рассказывал о своей жене, и самое большое удовольствие получала публика от того, как он изображал супружеские перебранки.
Сначала он будто бы стоит на улице и рассуждает, что, если жена его встретит плохо, он ей спуску не даст… Но вот он входит в дом и… Тут он передразнивал резкий, крикливый голос жены: «Как огрею тебя по хребту, негодяй, бездельник! Я тебя проучу! Убирайся вон! Сейчас же убирайся! Понял, или я тебя…» А он будто отвечает: «Касенька, Касенька, ради бога, опомнись, пожалуйста, да я никогда…»
Публика хохотала, Боруньский тоже.
Но однажды ему стало не до смеха: каноник, уходя вечером из трактира, велел Боруньскому прийти завтра после обеда: надо, мол, поговорить о рыбной ловле на Скаве.
А это для пана Тадеуша был весьма щекотливый предмет разговора.
Право ловить рыбу в Скаве принадлежало исключительно канонии, и Боруньский обязан был еженощно следить за тем, чтобы никто другой не закидывал в реку своих удочек. Но неужто же Боруньскому бродить ночью по прибрежным кустам, по камышовым зарослям и болотам? Канония не рухнет, если кто и выловит рыбку-другую, рассуждал он и, вернувшись из трактира, спокойно оставался дома, шил кунтуши и укладывался на боковую.
Что теперь делать?
Весь день он провел в страхе. Чем кончится разговор с начальством? В последний раз он выходил сторожить ночью реку четырнадцать лет назад. Ох, грехи наши тяжкие!
И вот, весь дрожа, стоит он перед каноником Можевским, нервно комкает в руках шапку и ждет, что сейчас ему бросят в лицо такие слова, как «нечестный человек», «укрыватель браконьеров», «висельник», короче: прохвост.
Но каноник заговорил с ним очень мягко:
— Знаешь, Тадеуш, почему я призвал тебя? Знаю, ты всегда достойно исполняешь свои нелегкие обязанности, ведь мы с тобой немало лет знакомы. Ты, конечно, усердствуешь и ходишь дозором где-нибудь далеко, а тут, под самыми окнами канонии, каждую ночь удят рыбу.
— Не может быть, я об этом и мысли не смел допустить! — с прояснившимся лицом начал врать Тадеуш Боруньский. — Везде ходил: и у черного дола и у перевоза — и никого не поймал.
— Нет, я тебе верно говорю, — возразил каноник. — Вчера ночью разболелась у меня голова. Открыл я окно и вижу, сидят при лунном свете рядком на бережку с удочками… Пожалуй, лучше всего искупать кого-нибудь из них. Река тут неглубокая, по колено, никакого худа не случится, разве что вымокнут. Завтра возьми с собой кухаря и кучера и в одиннадцать часов выходи на обход сюда, под окна. За каждого пойманного — отдельная награда. Кого увидите — в воду! В другой раз не полезет. Понял?
— Понял, пан благодетель.
— Ну, добро!
С этим Боруньский был отпущен. Как легко стало у него на душе! Искупает кого-нибудь, да еще ему за это заплатят, а главное, уважать еще больше будут. Все теперь скажут: «О, наш пан Тадеуш — серьезный человек, с ним не шути!» В общем, хватай каждого — и в воду.
Настала ночь. Месяц временами появлялся в разорванных тучах. Скава тихо несла свои воды в камышах.