Даррэни, казалось, сама слегка забеспокоилась — если я мог хоть сколько-нибудь правильно судить о ее реакциях. Она сказала:
— В вашем мозгу должны существовать некие нетронутые области, несущие информацию о том, что было утрачено. Воспоминания раннего детства, представления о вещах, которые когда-то доставляли вам удовольствие, фрагменты структур, не пораженные вирусом. Протез автоматически настроится на состояние, совместимое с остальными частями вашего мозга, он начнет взаимодействовать со всеми этими системами, и связи в подобных условиях будут только крепнуть. — Она на минуту задумалась. — Представьте себе искусственную руку, которая сначала несовершенна, но, по мере того как вы пользуетесь ею, приспосабливается к вам: вытягивается, когда вам не удается схватить то, к чему вы тянетесь, отдергивается, неожиданно натыкаясь на что-то, пока не принимает именно ту форму и размер, которые имеет воображаемая конечность, созданная вашими движениями. Она лишь образ потерянной плоти и крови.
Метафора казалась привлекательной. Тем не менее трудно было поверить, что моя ослабевшая память содержит достаточно информации, чтобы восстановить ее воображаемого владельца во всех подробностях. Нелегко представить, что человек, каким я был когда-то или каким я мог бы стать, способен восстановиться из нескольких намеков, оставшихся в мозгу и затерявшихся в свалке четырех тысяч чужих представлений о счастье. Но эта тема заставляла по крайней мере одного из нас испытывать неловкость, так что я решил не продолжать и ограничился последним вопросом:
— А что я буду ощущать, проснувшись после наркоза, пока связи еще не установились?
Даррэни призналась:
— Как раз этого я и не знаю. Вы сами мне расскажете.
Кто-то повторял мое имя, спокойно, но настойчиво. Я постепенно просыпался. Шея, ноги, спина — все болело, к горлу подступала тошнота.
Но в постели было тепло, и простыни были мягкие. Было приятно просто лежать вот так.
— Сегодня среда, уже день. Операция прошла хорошо. Я открыл глаза. В изножье стояла Даррэни с четырьмя ассистентами. Я уставился на нее в изумлении: лицо, которое я когда-то считал «строгим» и «отталкивающим», было… привлекательным, магнетическим. Я мог бы смотреть на нее часами. Затем я перевел взгляд на Люка де Врие, стоявшего рядом с ней. Он был таким же прекрасным. Я по очереди оглядел остальных троих ассистентов. Все они казались одинаково очаровательными; я не знал, куда смотреть.
— Как вы себя чувствуете?
Я не находил слов. Лица этих людей были так многозначительны, так занимали меня, что я не мог выделить ни одного конкретного выражения: они все казались мудрыми, восторженными, прекрасными, задумчивыми, внимательными, сочувственными, безмятежными, энергичными… Это был «белый шум» качеств, позитивных, но совершенно сливавшихся друг с другом.
Но когда я заставил себя переводить взгляд с одного лица на другое, пытаясь определить настроение людей, выражение их начало кристаллизоваться — словно я сфокусировал на них взгляд, хотя с самого начала видел все четко.
Я спросил Даррэни:
— Вы улыбаетесь?
— Слегка. — Она помедлила. — Конечно, существуют стандартные тесты, но, пожалуйста, попробуйте описать мое выражение лица. Скажите, о чем я думаю.
Я ответил без размышлений, словно меня попросили прочитать таблицу для определения остроты зрения.
— Вам… любопытно? Вы внимательно слушаете. Вы заинтересованы, и вы… надеетесь на что-то хорошее. И вы улыбаетесь, потому что думаете, что это хорошее произойдет. Или потому, что не можете до конца поверить, что оно произошло.
Она кивнула, улыбнувшись шире:
— Хорошо.
Я не упомянул о том, что нашел ее до боли прекрасной, так же как и всех мужчин и женщин, находившихся в комнате: завеса противоречивых настроений, которые я видел на их лицах, исчезла, обнажив сияние, при взгляде на которое замирало сердце. Меня немного встревожили новые ощущения — они были слишком беспорядочными, слишком сильными и напоминали реакцию на свет человека, вышедшего из темноты. Но после восемнадцати лет, в течение которых я видел в лицах лишь уродство, я не собирался жаловаться на присутствие пяти человек, которые выглядели, словно ангелы.
— Вы не хотите есть? — спросила Даррэни. Я задумался.
— Да.
Один из студентов принес еду, почти такую же, как и ланч, который я ел в понедельник: салат, булочка, сыр. Я взял булку и откусил кусочек. На ощупь она была такой же, как прежде, вкус не изменился. Два дня назад я прожевал бы этот кусок и проглотил с легким отвращением, которое вызывала во мне всякая еда.
По щекам у меня покатились горячие слезы. Я не был в экстазе; ощущение казалось странным и болезненным, словно я пил из источника потрескавшимися губами, на которых запеклись соль и кровь.
Болезненное, но завораживающее чувство. Опустошив тарелку, я попросил еще.
— Достаточно.
Меня трясло, так я хотел есть, и, несмотря на то что она по-прежнему была сверхъестественно прекрасна, я гневно закричал на нее.
Она взяла мои руки в свои и сжала их, успокаивая меня.
— Вам придется нелегко. Будут возникать порывы, подобные этому, колебания в разные стороны, пока не сформируется сетка. Вам придется сделать усилие, чтобы успокоиться, поразмыслить. Протез делает возможным многие вещи, к которым вы не привыкли, но пока вы под наблюдением.
Я заскрежетал зубами и отвел взгляд. От ее прикосновения у меня произошла немедленная, мучительная эрекция. Я ответил:
— Правильно. Я под наблюдением.
В последующие дни ощущения, вызванные присутствием протеза, стали намного спокойнее, привычнее. Я почти чувствовал, как самые острые, плохо установленные края сетки, фигурально выражаясь, сглаживались при использовании. Есть, спать, общаться с людьми было по-прежнему необыкновенно приятно, но теперь мне казалось, что я попал в розовую мечту о детстве, а не как в первый день — будто в мозг мой вонзили провод под высоким напряжением.
Разумеется, протез не посылал в мой мозг сигналов удовольствия. Сам протез стал частью меня, которая ощущала удовольствие, — каким-то образом это затронуло все: восприятие, речь, познавательную деятельность. Размышления об этом сначала вызывали у меня беспокойство, но со временем стали казаться не более ужасными, чем воображаемый эксперимент, в процессе которого соответствующие участки головного мозга окрасили бы в синий цвет, а затем заявили бы: «Это они чувствуют удовольствие, а не ты!»
Команда Даррэни пыталась оценить свой успех, и меня подвергли серии психологических тестов, большинство из которых я уже много раз проходил как часть ежегодного обследования для получения страховки. Вероятно, функционирование восстановленной конечности было легче оценить объективно, тогда как я совершил скачок от самой низшей до самой высокой отметки на шкале. Эти тесты отнюдь не раздражали меня, напротив, они дали мне первую возможность использовать протез — испытывать такое счастье, которого мне не доводилось переживать никогда прежде. Меня просили интерпретировать различные бытовые ситуации — что сейчас произошло между этим ребенком, женщиной и мужчиной? Мне демонстрировали великие произведения искусства, от сложных аллегорических и сюжетных полотен до элегантных работ в абстрактном стиле. Я прослушивал фрагменты диалогов, даже крики неприкрытой радости и боли, мне включали записи музыкальных произведений, принадлежащих к различным культурам, эпохам, стилям.
Именно тогда я наконец понял, что что-то не так.
Джейкоб Тсела воспроизводил аудиофайлы и регистрировал мою реакцию. Во время тестирования он старался сохранять невозмутимость, чтобы не выдать собственного отношения и не испортить результаты. Но после того как он включил великолепный фрагмент европейского классического произведения и я поставил этой музыке двадцать баллов из двадцати возможных, я заметил на лице врача отпечаток недовольства.
— Что такое? Вам это не понравилось?
Тсела неопределенно улыбнулся:
— Нравится мне это или нет, не имеет значения. Мы сейчас определяем вашу реакцию.
— Я уже поставил свою оценку, вы не можете на меня повлиять. — Я умоляюще смотрел на него, я отчаянно нуждался в любом общении. — Я был мертв для всего мира восемнадцать лет. Я даже не знаю, что это за композитор.
Он помедлил:
— Иоганн Себастьян Бах. И я согласен с вами: он великолепен. — Он потянулся к сенсорному экрану и продолжил эксперимент.
Так что же расстроило его? Я понял ответ сразу же. Я был идиотом, что не заметил этого раньше, но музыка полностью завладела мной.
Я не поставил ни одному фрагменту ниже восемнадцати баллов. То же самое касалось и живописи. Я унаследовал от своих четырех тысяч виртуальных доноров не наименьший общий знаменатель, а самый широкий вкусовой спектр — и за десять дней я не внес в него никаких поправок, никаких собственных предпочтений.
Все картины были для меня прекрасны, так же как и музыка. Любая пища казалась превосходной. Все, кого я видел, выглядели совершенными.
Возможно, я просто впитывал удовольствие отовсюду, где только мог получить его, после долгих лет жажды, но со временем я должен был насытиться, стать таким же разборчивым, таким же уникальным, как любой человек.
— Неужели я останусь таким навсегда? Всеядным? — выпалил я почти в панике.
Тсела приостановил фрагмент, который звучал, — эта мелодия могла быть албанской, марокканской или монгольской, я понятия не имел, что это, но от него у меня на затылке шевелились волосы, и я погружался в блаженство. Как и от всего остального.
Он помолчал несколько минут, взвешивая «за» и «против». Затем вздохнул и произнес:
— Вам лучше поговорить с Даррэни.
В своем кабинете на настенном экране Даррэни продемонстрировала мне гистограмму — число искусственных синапсов, изменявшееся под воздействием протеза каждый из прошедших десяти дней: связи образовывались и разрушались, ослабевали и укреплялись. Встроенные микропроцессоры отслеживали подобные вещи, а антенна, которую устанавливали у меня над головой каждое утро, считывала данные.
Первый день был драматичен — протез приспосабливался к своему окружению. Хотя четыре тысячи донорских систем работали совершенно бесперебойно в черепах своих владельцев, объединенная версия, которую я получил, никогда раньше не подключалась к чьим-либо мозгам.
На второй день активность снизилась примерно в два раза, на третий день — в десять.
Начиная с четвертого дня фиксировался только шум. Мои отрывочные воспоминания, какими бы приятными они ни были, явно хранились где-то в другом месте — ведь я определенно не страдал амнезией, — но после первого всплеска активности схема положительных эмоций нисколько не изменилась.
— Если в последующие несколько дней возникнут какие-то характерные проявления, мы сможем усилить их — как в нужную сторону валят подпиленные деревья. — Слова Даррэни не обнадеживали. Уже прошло слишком много времени, а сеть нисколько не изменилась.
— А как насчет генетических факторов? — спросил я. — Вы не можете расшифровать мой геном и определить по нему структуру моего мозга?
Она покачала головой:
— На работу нервной системы влияет по меньшей мере две тысячи генов. Это сложнее, чем подобрать группу крови или тип тканей; доноры базы данных имели в большей или меньшей степени такие же гены, как и вы. Разумеется, некоторые люди наверняка были ближе к вам по типу темперамента, чем остальные, но мы не можем идентифицировать их генетически.
— Понятно.
Даррэни осторожно сказала:
— Мы можем полностью прекратить работу протеза, если хотите. Операции не понадобится — мы просто выключим его, и вы окажетесь в прежнем состоянии.
Я пристально вгляделся в ее сияющее лицо. Как я могу вернуться к прежней жизни? Что бы там ни говорили тесты и гистограммы, разве это неудача? Хотя я и тонул в море бессмысленной красоты, я не был каким-то зомби, напичканным лей-энкефалином. Я мог испытывать страх, тревогу, печаль; тесты выявили общие закономерности, присущие всем донорам. Ненавидеть Баха или Чака Берри, Шагала или Пауля Клее было выше моих сил, но я так же, как все нормальные люди, отрицательно реагировал на болезни, голод, смерть.
И я не испытывал безразличия к своему будущему, как когда-то был безразличен к раку.
Но какой окажется моя судьба, если я и дальше стану пользоваться протезом? Вселенское счастье, вселенское горе… Половина рода человеческого будет управлять моими эмоциями? Все годы, проведенные во тьме, меня поддерживало только одно: я надеялся, что храню в себе нечто вроде семени, содержащего информацию обо мне, и оно может прорасти, если ему дадут возможность. Неужели эта надежда оказалась напрасной? Мне предоставили материал, из которого создаются личности, и хотя я перепробовал все и всем восхищался, я ничто не назвал своим. Вся радость, которую я испытал за последние десять дней, ничего не значила. Я был просто мертвой оболочкой, я болтался на ветру в лучах света, исходящих от других людей.
— Думаю, вы должны это сделать, — сказал я. — Выключить его.
Даррэни подняла руку.
— Подождите. Если вы захотите, мы можем попробовать еще одну вещь. Я сейчас обсуждаю это с нашим комитетом по этике, а Люк начал подготовку программного обеспечения, но в конечном итоге решать вам.
— Что вы собираетесь делать?
— Сетка может быть модифицирована в любом направлении. Мы знаем, как вмешаться в ее работу и осуществить это: нарушить равновесие, сделать одни вещи источником большего удовольствия, чем другие. Изменения не произошли сами по себе, но это не значит, что мы не можем добиться нужного результата другими методами.
Я засмеялся, голова у меня слегка закружилась.
— То есть, если я правильно понимаю, ваш комитет по этике будет выбирать музыку, которая мне нравится, еду, увлечения? Они решат, кем мне стать?
Неужели все так плохо? Я давным-давно умер, а теперь дам жизнь совершенно новому человеку? Я буду донором не каких-то там легких или почек, я отдам все свое тело, все воспоминания, все, что у меня осталось, заново созданному, произвольно сконструированному, но исправно функционирующему человеческому существу?
Даррэни была возмущена.
— Нет! У нас и в мыслях не было ничего подобного! Мы сможем запрограммировать микропроцессор таким образом, чтобы позволить
Де Врие произнес:
— Попытайтесь представить себе регулятор. Я зажмурился.
Он сказал:
— Так нельзя. Если вы привыкнете закрывать глаза, это ограничит ваши возможности.
— Хорошо.
Я уставился в пространство. В лаборатории звучало какое-то величественное произведение Бетховена; мне трудно было сосредоточиться. Я попытался вообразить вишнево-красный горизонтальный регулятор, который линия за линией сконструировал де Врие у меня в голове пять минут назад. Внезапно он стал чем-то большим, нежели смутный образ; он возник в комнате, я видел его так же явственно, как любой реальный объект где-то на границе поля зрения.
— Есть.
Ползунок регулятора колебался около отметки «девятнадцать».
Де Врие бросил взгляд на экран, скрытый от меня.
— Хорошо. А теперь попытайтесь снизить отметку. Я слабо засмеялся. Отказаться от Бетховена?
— Как? Как можно даже пытаться не любить его?
— Вы и не должны. Просто постарайтесь переместить ползунок влево. Компьютер контролирует работу вашей зрительной коры, фиксирует воображаемое визуальное восприятие. Отключитесь от всего, просто представьте, что ползунок движется, — и вы это увидите.
И я увидел. Ползунок двигался с трудом, словно застревал на ходу, но мне удалось переместить его на десять делений, прежде чем я остановился, чтобы оценить результат.
— Черт.
— Как я понимаю, это работает?
Я глупо кивнул. Музыка по-прежнему была приятной, но очарование совершенно пропало. Словно я слушал зажигательную речь, а посередине ее понял, что оратор не верит ни единому своему слову: поэтичность и красноречие остались, но сила исчезла.
Я почувствовал, как по лбу у меня катится пот. Когда Даррэни объясняла мне принцип модификации сетки, это казалось слишком абсурдным, чтобы быть правдой. И поскольку я уже потерпел поражение в попытке установить власть над протезом — несмотря на биллионы нервных связей и бесчисленные возможности, предоставленные крупицам моего «я» для того, чтобы взаимодействовать с этой штукой и формировать ее, — я боялся, что, когда придет время сделать выбор, я буду парализован и не смогу принять решение.
Но я знал, что, без сомнения, не должен приходить в дикий восторг от музыкального фрагмента, который я либо никогда раньше не слышал, либо — поскольку он, очевидно, был знаменитым и часто звучал — который случайно раз-другой попадался мне, но совершенно меня не трогал.
И теперь, за несколько секунд, я сумел избавиться от этого фальшивого восторга.
У меня еще оставалась надежда. У меня еще была возможность воскресить самого себя. Просто мне придется делать это сознательно, шаг за шагом.
Де Врие, щелкая по клавиатуре, весело сказал: