Узнав, в чем дело, он потянулся через стол, легонько потрепал Павла по плечу и проговорил с уважением:
— Ну, поздравляю, поздравляю, горный инженер! Знал я, знал, конечно, что ты диплом держишь: в газете про тебя писали, как же!.. Ты теперь для государства нужный человек. В «горе» работать — это, знаешь, не на кулачках боксом драться, да… И когда это вы с Валюшкой поднялись, когда успели — не постигаю!
Вскочив, он прошаркал через просторную и почти пустую комнату, выдвинул из-под железной койки пестрый сундучок невьянской работы, порылся в нем, сунул что-то колючее в руку Павла и свел его пальцы в кулак.
— Возьми, коли по душе придется, — сказал он сердито, сел на место и снова замерцал своими сиреневыми глазками.
Павел разжал пальцы: на ладони лежала звезда густого рубина.
— Что это вы, Георгий Модестович, такую ценность! — запротестовал он.
— Ты не о рублевке думай, а на работу гляди! Сколько ко мне ходишь, а умен еще не стал! — прикрикнул на него гранильщик обиженно. — «Ценность, ценность»! Сам знаю, что ценность. А грань-то какова, вот о чем думай…
— Ваша грань, что тут еще скажешь!
Восхищение, прозвучавшее в голосе Павла, разгладило морщинки, набежавшие на выпуклый лоб Георгия Модестовича.
— Ну и носи, будь здоров-удачлив, — пожелал он. — На пиджак нацепи, коли своего ордена по скромности не носишь, вот так… Я рубин люблю. Говорят, что он крови сродни, а я этого не признаю. Пустой разговор! Рубин, знаешь, есть сгущение огня, рубин-камень от огня взялся. Милый камень, теплый. У меня и для Валюшки Абасиной такая звездочка наготовлена. Ты ей не сказывай. Девицам, знаешь, только несуленый подарок дорог…
Вдруг он сорвался с места, открыл дверь на балкончик, распахнул боковое окно и погасил лампочку, свисавшую над столом. Тотчас же все преобразилось, все наполнил тончайший свет — и синий, и чуть желтоватый, и точно розовый. Светоносное облако на востоке, будто завороженное тишиной, лежало неподвижно. Невозможно было ввести эту красоту в рамки человеческого представления. Ни один пурпурный, вишневый, красный камень не мог бы послужить мерой для легкого, живого света, разлившегося между небом и землей.
— Видишь, какое богатство батюшка Урал кажет нам, глупым! — с глубоким радостным вздохом прошептал Георгий Модестович. — Климат наш строгий — и вдруг такая благодать! Кто видит и понимает, тот богат, а кто проспит, тот беден, мне его жалко. Так ли?
— И какая тишина! Можно сказать, что нет ни атома звука.
— Хорошо придумал, — одобрил старик. — Атом — ведь это весьма мало, ногтями никак не подцепишь.
Закрыв окно и дверь, Георгий Модестович накинул на узенькие плечи меховую кацавейку, присел к столу и налил гостю свежего чаю.
— Так глянулась тебе звездочка-то?
Хороша! — ответил Павел, любуясь подарком, — Ключевой средний камешек дает цвет озерком, и глубина у него небольшая. Цвет днем и при ярком свете будет хорошо виден… Лучи вы огранили в форме коротких мечей. Тут цвет показан в мыске переливом. Оправу заказали из черненой стали, как бы скрыли ее. Лучи свободны…
— Самостоятельные лучики, — признал Георгий Модестович. — Понял гранильщика, ничего не скажу.
— Кстати, — проговорил Павел, продолжая рассматривать звезду, точно не придавая значения своему вопросу, — вы ведь всех уральских мастеров гранильного дела знаете. Об одном из них я от вас не слыхал. Знали ли вы Халузева, Никомеда Ивановича?
Остолбенев на минутку, Георгий Модестович уставился на Павла; тот все любовался рубиновой звездой.
— Откуда ты такое подхватил? — поинтересовался старик. — Где слышал про гранильщика Халузева? От кого?
— Случайность… Вот узнал, что в Горнозаводске есть гранильщик Халузев.
— Кто говорил? Говорил-то кто? — крикнул старик, начиная сердиться. — Какой дурак тебе сказал, что Никомедка мастер! Да он за всю свою жизнь камня на гранильный круг не ставил. Ишь, гранильщика нашел! Гранил, гранил Никомедка камень, да потаенно, чужой рукой. Наживался он, впрочем, не на камне. Хищеное золото скупал. Мельковский житель, одно слово! Ты бы брехунов в охапье да в воду. Вот пускают же славу!..
— Вы с Халузевым дело имели?
— Еще что придумаешь! Мне до него интереса николи не было. Давно уж его не видел. Может, в одночасье и помер за ненадобностью.
— За ненадобностью! — усмехнулся Павел. — Человек не из весьма уважаемых?
— Какое там уважение! Ну, понятно, если бы старый режим, упаси бог, сохранился, в большие люди вышел бы. А так что: притаился одиночкой в своем домишке, булочками торговал.
Георгий Модестович запнулся, отодвинул кружку, как досадную помеху, быстро пожевал губами и помрачнел.
— Пойду, — сказал Павел. — Все же ночь это ночь. Надо спать.
— Иди, иди! — согласился старик, пробежался по комнате и пошел проводить гостя. Выйдя на каменное крыльцо, он проговорил отрывисто: — Ты вот что… Я тебе сейчас умный совет дам: не вяжись с таким народом, не твоя компания.
— А вы думаете, что я могу водить компанию с Халузевым? — улыбнулся Павел.
— Вот я и говорю — не вяжись. Совсем лишнее. Понял?
Проводив его довольно сумрачным взглядом, Георгий Модестович поежился под своей кацавейкой и, запирая дверь, пробормотал: «Откуда он о папашином знакомце прослышал, о паучке мельковском?» и сердито фыркнул.
Дом спал, и поэтому шумной показалась группа молодых людей, спускавшихся по лестнице. Среди прочих были здесь и знакомые Павла: инженеры-угольщики, один из его однокашников, несколько девушек.
Они возвращались с вечеринки у Колывановых, соседей Расковаловых. Павла обступили.
— А мы надеялись увидеть у Колывановых вас и Валю Абасину.
— Мы не обещали Нине Андреевне быть.
— Нина Андреевна на вас сердита.
— Придется просить прощения.
— Павел Петрович, дорогой мой! — подхватил его под руку не совсем молодой человек, одетый так, что сразу было видно, что это артист, и действительно, это был артист оперы. — Решите наш спор единым словом: что это — вещь или не вещь?
Из жилетного кармана он вынул большой, небрежно ограненный топаз. Подбросив камень на ладони, посмотрев на свет, Павел возвратил его хозяину.
— Стекло, — коротко определил он. Раздался взрыв хохота.
— Как стекло! — завопил артист. — Мне клялись, что это настоящий топаз! Я за него сто двадцать отдал!
— Вы заплатили не за камень, а за урок, — пошутил Павел. — Не покупайте камень с рук, наобум. Да вы не отчаивайтесь. Даже знаменитый Гумбольдт оказался простаком: какой-то екатеринбургский ловкач всучил ему стеклянные печатки за полноценные хрустальные.
— Вы подумайте, опять стекло! — горевал артист. — А я был так уверен…
В два прыжка Павел поднялся по лестнице к себе.
Глава вторая
1
День прошел в больших и малых заботах. Уже второй раз Павел надолго покидал родной город, но первая разлука началась почти внезапно: он, не задумываясь, отправился в Донбасс, как только понадобились работники для восстановления угольных шахт. Теперь, прощаясь с Горнозаводском, он распорядился последним днем так, чтоб увидеть как можно больше в зоркий час расставания.
Он любил этот город, большой, шумный, богатый, и любовь легко находила поводы для гордости.
Он любил даже воздух Горнозаводска, немного дымный, слегка отдающий в морозные дни запахом хвои, воздух, в котором слилось дыхание большой индустрии и природы, все еще почти девственной, начинавшейся сразу за городской чертой. В этот день Павел особенно остро чувствовал то, что составляет душу основного уральского горного гнезда, содержание его жизни, главный смысл его существования — труд, невероятно разнообразный и неизменно напряженный.
В Донбасс Павел уехал тогда, когда Горнозаводск уже устроил, обжил и развернул сотни предприятий, переведенных с запада в глубокий тыл. Город как бы превратился в заводской двор; в зрительных залах клубов шумели станки, на газонах лежали заготовки и пушисто круглились вороха блестящей стружки. Главное заводское шоссе напоминало прифронтовую дорогу: тягачи тащили вереницы зениток, только что выпущенных из цехов, грузовики увозили авиабомбы в решетчатых ящиках, пробегали танки со свежими ожогами электросварки на бортах.
Город был озабочен и грозен: уральцы помогали фронтовикам бить врага насмерть.
Некоторые заводы с наступлением мирного времени отправились на старые места, но город не почувствовал этой убыли. Мирные дни принесли не затишье, а новый подъем энергии. Горнозаводск дышал глубоко, жарко. Он строил и монтировал доменное оборудование, экскаваторы, моторы, химическую аппаратуру, штамповал пластмассу, бросал в степи Казахстана тяжелые буровые станки, гранил самоцветы, катал трансформаторное железо, навивал бобины электропровода, полировал медицинский инструмент. Время было мирное, но во всем чувствовалось великое наступление. Цель этого наступления заключалась в одном слове — коммунизм, этим жил Урал, как и вся страна.
С мирным временем пришла забота и о самом городе. Асфальт ложился на старый булыжник, вдоль улиц поднимались чугунные фонари-канделябры, на окраинах строились кварталы новых домов, сменявших обветшавшие бараки.
Павел улыбнулся, увидев пятитонную машину, высоко нагруженную детскими двухколесными велосипедами: завод детских велосипедов в военное время давал военное снаряжение. Потом, проходя мимо здания облисполкома, он увидел хоровод ребятишек, мчавшихся вокруг фонтана на велосипедах, и залюбовался пестрой картиной.
Улица Ленина шумела. Здесь в последнее время было построено особенно много; все было велико, внушительно. От театрального сквера, где на серой гранитной скале лицом к любимой Москве стоит памятник Ленину, открылся вид на здание Политехнического института имени Кирова.
Горнозаводск развертывался перед Павлом многогранный и деловитый. Павел рос с этим городом, и порой ему казалось, что он прожил и сделал гораздо больше, чем это было в действительности. Теперь он чувствовал, что главное впереди, — и это было острое, тревожное, радостное чувство.
Свое назначение на далекую шахту, заброшенную в тайге, молодой инженер воспринимал как одно из бесчисленных условий великого всенародного движения к заветной цели.
Помнил ли он о Мельковке, о Халузеве? Да, помнил, но посещение Халузева он поставил в самом конце деловых забот, неосознанно желая необычное сделать обычным, не имеющим особого значения.
Домой Павел вернулся в шестом часу вечера. Матери не было; она оставила записку: «Обед в духовке. Валентина звонила. Встретимся у театра».
Он пообедал, переоделся и подумал:
«Теперь — последний визит».
2
Почти безлюдная улица открылась перед Павлом, малопроезжая, с узкой полоской булыжной мостовой. Казалось, тишина Мельковки шла от почерневших бревенчатых домишек, щедро украшенных резьбой, от плотно занавешенных окон. Автомобильные гудки и шум трамвая доносились с Привокзальной площади смутными отголосками.
«Полюс спокойствия», улыбнулся Павел. Фамилии домовладельцев были обозначены на жестянках, прибитых под козырьками калиток. Рядом со стандартным фонарем № 53 он увидел табличку «Дом Н. И. Халузева» и, отступив на край тротуара, окинул взглядом жилище мельковского обитателя — плотно сложенную из толстых бревен пятистенку на высоком фундаменте синеватого шарташского гранита. Бросилось в глаза, что все окна, кроме одного, несмотря на ранний час, забраны ставнями.
«Крепкий домок», подумал он, поднявшись на крылечко, протянул руку к звонку старого фасона с надписью вокруг вентиля «Прошу повернуть» и не успел позвонить.
Послышался шорох, шаркнул засов, звякнула цепочка, дверь приоткрылась, и слабый, глуховатый голос с мягким старческим придыханием медленно произнес:
— Добро пожаловать, дорогой, взойдите!
Это было неожиданно и неприятно: Павла поджидали.
— Никомед Иванович? — спросил он, ступив через порог.
— Точно, точно! Прошу!
В сенцах было темно. Халузев запер дверь и, придерживаясь за стену, медленно прошел мимо гостя, показывая дорогу.
— Сюда пожалуйте! — приговаривал он. — Спокойненько идите, приступочков нету.
Через темную переднюю они вошли в комнату, в которой было открыто лишь одно окно из трех. Наконец Павел смог разглядеть Халузева. Перед ним стоял тщедушный седобородый старичок, как видно очень взволнованный. Пальцы костлявых, болезненно белых рук, дрожа, перебирали прядки в кисточке шелкового пояска на серой сатиновой косоворотке.
Склонив голову, Никомед Иванович некоторое время смотрел на Павла, потом вдруг обмяк и тяжело опустился в кресло у круглого стола.
— Вот и ослабел, — проговорил он тихо и вытер глаза платочком. — Дождался и ослабел. Не обращайте внимания, Павел Петрович. Недавно после воспаления легких встал. Случайно выжил. Слаб весьма. Доктор долгих дней не сулит.
— Я думал, что вы лежите…
— Лежу, лежу, голубчик… А сегодня вот встал. Как же! Все в окошечко глядел. Знал, что к умирающему придете. Издали увидел вас…
— Вы меня знаете, — сказал Павел, глядя на колечко с ярким зеленым камешком, свободно сидевшее на безымянном пальце правой руки старика, — а мне не приходилось с вами встречаться.
— Да нет же, встречались, много раз встречались! — усмехнулся Халузев. — Только вы меня не замечали. Старички народ неприметный для молодежи. А я вас видел и когда вы в школу бегали, и когда на стадионе «Динамо» по боксу отличались, и когда в институт ходили. Как же! Мне легко было всюду поспеть: булочками я торговал от артели имени восьмого марта. Булочка кругленькая, она катилась, а я за нею… — Он рассмеялся хрупким смехом и затем долго не мог отдышаться. — Только на военное время потерял вас. Уж очень вы скоренько в Донбасс собрались. — Он призадумался, упершись кулаками в колени, наклонившись к Павлу. — А ведь вы, дорогой, передо мной в долгу, хоть напоминать и не стоило бы. Сколько я за вас свечей сжег… Верите ли?
— Я вам очень благодарен… если не за свечи, то за внимание…
— Вот, вот, внимание! — с чуть насмешливой улыбкой подтвердил Халузев и тут же посерьезнел. — Вы единственный сын моего спасителя от лютой смерти покойного Петра Павловича Расковалова. Я должен был его волю выполнить.
Медленно пройдя через комнату, Никомед Иванович выдвинул ящик стеклянной горки, сдул пыль с того, что достал, приблизился к Павлу и молча протянул пакет из жесткой, сильно пожелтевшей бумаги. Впервые Павел увидел крупный, резкий почерк своего отца. Надпись на конверте гласила:
ЕГО БЛАГОРОДИЮ ГОРНОМУ ИНЖЕНЕРУ
г-ну РАСКОВАЛОВУ ПАВЛУ ПЕТРОВИЧУ»
Павел поднял голову; Халузев смотрел в упор, точно подстерегал каждое движение.
— «Его благородию»?.. Кажется, право на это звание получали кончившие высшее учебное заведение. Отец был уверен, что я стану горным инженером?
— Веры не было, а надежда имелась, — слегка пожав плечами, ответил Халузев. — По надежде и сбылось.
— А если бы я не стал горным инженером?
— Все равно волю Петра Павловича я при случае выполнил бы. Прошу пакет вскрыть.
Перочинным ножом Павел взрезал конверт по верхнему краю, вынул сложенный вчетверо лист тонкой полотняной бумаги, пробежал взглядом по строчкам и почувствовал облегчение: почти ничего о матери.
Снова, уже внимательно, он прочитал краткую завещательную записку:
Ниже имелась приписка:
Чувство, уже испытанное Павлом накануне, снова вернулось и властно тронуло сердце. Лицо его затуманилось, рука, державшая завещание, дрогнула; тем неприятнее показался настороженный, почти жадный взгляд Никомеда Ивановича, следившего за каждым движением своего гостя.
— Вам известно содержание письма? — спросил он.
— Как не помнить… Разрешите! — И Никомед Иванович, по-старчески далеко отставив записку, прочитал ее, сложил и, забрав свою жиденькую бородку в горсть, проговорил задумчиво, как бы про себя: — В этом самом покойце было составлено. Сколько лет тому, а вот точно вчера… Бежит, бежит время, нас, маленьких, не спрашивает! — После краткого молчания спросил: — Что же насчет завещанного не любопытствуете?
— Мне ничего не нужно, — вырвалось у Павла.
— Не знаете вы, о чем говорите, потому и не нужно, — движением руки остановил его старик. — Да ведь если вам не нужно, так мне нужно, дорогой Павел Петрович. Прошу понять!