Дриблингом через границу
Польско-украинский Евро-2012
Фрагменты книги
От редакции
В 2012 году состоялся 14-й чемпионат Европы по футболу (Евро-2012). Финальные матчи проводились с 8 июня по 1 июля в восьми городах двух стран — Польши и Украины. Три с лишним недели эти города жили в особой атмосфере футбольной лихорадки. Общее число болельщиков на стадионах — примерно 1,3 миллиона — стало рекордным для европейских чемпионатов. Тема Евро-2012 появилась на страницах прессы, на телеэкранах и в интернете задолго до самого чемпионата и во время финала достигла апогея. В обеих странах-хозяйках этому горячему периоду предшествовала длительная напряженная подготовка. Когда до начала финальных игр оставалось совсем немного (в апреле 2012-го), в Польше вышла книга, которую мы сочли интересной для читателей
Если рассматривать книгу как футбольное поле, игроки на этом поле — Марек Беньчик, Наташа Гёрке, Петр С
Павел Хюлле
Пан Янек
Гданьск
© Перевод. Елена Губина
ПОРОЙ во время проведения матчей в Труймясте становилось небезопасно. Особенно на станциях, оккупированных болельщиками.
Но сначала объясню вам, что такое Труймясто. Это три совершенно разных города, расположенных рядом, у Гданьского залива, на берегу Балтийского моря, или Ostsee. Гданьск кашубы[1] называют Гдуньском, а немцы Данцигом. Сопот — бывший Цоппот. Гдыня — портовый город, построенный поляками в 20-е годы из-за неспокойной ситуации в тогдашнем Вольном городе Гданьске[2], где польские корабли не всегда чувствовали себя уютно, особенно начиная с 1933 года, когда политическая власть перешла к нацистам.
Bene. Истории достаточно. В Гдыни футбольный клуб называется «Арка». В Гданьске — «Лехия». У Сопота, который расположен между ними, никогда не было собственной хорошей футбольной команды, зато были неплохие сборные по регби и баскетболу. Поэтому когда играли гдыньская «Арка» и гданьская «Лехия» и когда от этой встречи зависело, какая из команд сохранит место в первой лиге (а такое иногда случалось), Труймясто напоминало осажденную крепость. Болельщики вели себя словно гунны, наводнившие Рим. На перронах пригородных электричек приходилось глядеть в оба. Если вы натыкались на болельщиков «Арки», надо было, услышав: «Лехия — отстой!» — усмехнуться. А если встречали группу фанатов «Лехии», не стоило кривиться при их выкриках «Арка — засранка!» Когда какой-нибудь распалившийся болельщик спрашивал пассажира: «Ты за кого, блин, болеешь?» — самым безопасным было ответить: «За сопотское ‘Огниво’», потому что у Сопота не было футбольной команды в лиге и, как я уже упоминал, там увлекались регби. Сопот, стало быть, был нейтральным и безопасным. И милиция (в коммунистические времена говорили «милиция», а не «полиция») действовала достаточно умело. Махачи на стадионах, как и перед ними, разумеется, случались, но дерущихся разгоняли быстро и решительно. А подцензурная в то время пресса далеко не всегда на следующий день сообщала о драках, ведь в «самом передовом» государстве рабочих и крестьян превыше всего ценилось спокойствие. Спокойствие über alles.
— Ты только посмотри, что сейчас творится! Конец света. Никакой культуры. Драки, бейсбольные биты, бутылки, разбитые витрины, изуродованные вагоны. А власть? Демократы — слабаки, размазни, болваны, с фанатами справиться не могут, — высказался пан Янек, заказывая очередное пиво.
Мы сидели в ирландском пабе на углу Грюнвальдской и Ясековой долины и смотрели на экран большого телевизора, где показывали драку болельщиков, довольно бездарно усмиряемых полицией. Горели автомобили. Телефонная будка, вырванная с корнем, словно дерево, лежала посреди проезжей части как символическая баррикада отделяя силы полиции от обезумевших фанатов. Пули со слезоточивым газом оставляли следы в воздухе. Камни лупили по щитам полицейских. Офицер, руководящий операцией с мегафоном в руке, призывал толпу разойтись. Он сообщил, что сейчас полиция начнет стрелять резиновыми пулями.
— Конец света, конец света, — повторял пан Янек, потягивая «гиннесс». — И всё в прямом эфире!
Я любил этот паб, к тому же и жил в трех минутах от него — в самом центре Вжеща[3], который немцы называли Langfuhr. В десяти минутах ходьбы от этого паба находится дом семьи Гюнтера Грасса. Сейчас на нем памятная табличка, а рядом скамейка, на которой маленький Оскар Мацерат, отлитый из бронзы, бьет палочками в свой бессмертный барабан. Но Оскар был и остается артистом. Он не ходил на матчи, только на парад НСДАП, который срывал, колотя по своей «жести». «Ирландец» стал первым пивным заведением и местом встреч в этой части моего города после обретения Польшей независимости. Работал он до последнего клиента. Раз в неделю я устраивал там собрание «Грабаловской академии». Мои друзья и знакомые всегда усаживались за один и тот же столик. Появлялся специально приглашенный гость: он должен был рассказать какую-нибудь историю. Если «академики» признавали, что рассказ хорош, мы оплачивали счет гостя. Если история не нравилась, ему приходилось платить за себя и… за всех нас. Коррупция исключалась. Ценилось искусство повествования, чистая радость от слова реченого и услышанного. Устное творчество. Как у Гомера, когда пришедший, утолив голод и жажду, начинает свой сказ. И, о диво, мы никогда не испытывали недостатка в желающих принять участие в этом азартном действе. Но пан Янек был не в счет. Он приходил в паб прежде всего, чтобы посмотреть матч. Перед нами у него было одно огромное преимущество: пан Янек был польским гданьчанином с довоенных времен. Не то что мы, рожденные после войны, чьи родители в 1945, 1946 или 1947-м году приехали из Вильно, Варшавы, Львова и Поморья в полностью сожженный, лежащий в руинах город. Пан Янек с малых лет ходил на стадион «Гедании» — был такой польский спортивный клуб в Вольном городе Гданьске. Отец пана Янека погиб в концлагере Штуттгоф[4]. Сам он всю свою взрослую жизнь проработал на Гданьской судоверфи имени Владимира Ленина, ранее — Фердинанда Шихау, и страстно любил футбол. Конечно же, он был болельщиком «Лехии», Гданьск, и команду «Арка», Гдыня, считал величайшим кошмаром своей жизни. Если выигрывала «Арка», пан Янек утверждал, что матч куплен, а судья берет взятки. Когда побеждала «Лехия», он кивал головой, приговаривая: «Вот и хорошо! Так держать!» Пан Янек был ходячей энциклопедией, он помнил все составы «Лехии» начиная с предыстории 40 и 50-х годов, когда над стадионом реяли специальные аэростаты, несущие огромные портреты Сталина.
— Глянь, — сказал он, — да это ведь гдыньские — самые хулиганы!
Но, пожалуй, он был не прав. Даже непросвещенный наблюдатель понял бы: только что дравшиеся друг с другом болельщики «Арки» и «Лехии» сейчас сомкнули ряды и с яростью анархистов атаковали батальон полиции. Полицейские применили свое гладкоствольное оружие. Резиновые пули угодили в нескольких болельщиков. По телевизору, однако, нельзя было разобрать, были ли это фанаты «Арки», Гдыня, или «Лехии», Гданьск. Видимо, и те и другие.
— И зачем нужна была эта наша «Солидарность»? — Пан Янек закурил сигарету. — Ради такого бардака? Что ж это за страна, если даже тут не в состоянии навести порядок, все к черту развалилось, — причитал он. — Мне-то хоть повезло, я еще успел получить приличную пенсию. А те, что ушли после меня? Позже? Хрен редьки не слаще, твою мать. Мы не за такой капитализм боролись. И вообще не о капитализме думали. Нам нужен был социализм с человеческим лицом. А ты вообще знаешь, что такое социализм с человеческим лицом? Это, скажу я тебе, когда человек, ясное дело, работает без разгибу, но что-то с этого имеет.
Сцена на экране телевизора прервалась в тот момент, когда полицейские тащили какого-то фаната к машине. Пан Янек продолжал свой монолог, а я вспомнил военное положение. Год 1981-й. Те же гранаты со слезоточивым газом. Те же пластиковые милицейские щиты. Только сейчас у них каски получше и палки, кажется, тоже. Но тогда не стреляли резиновыми пулями. Я помню, как на виадуке Хучиско кто-то из бойцов ЗОМО[5] выстрелил боевыми, и в толпе демонстрантов на проезжую часть упал молодой парень, упал и уже не поднялся. Погиб на месте.
Я тогда не был в первых рядах. Не был таким отважным, нет, но, как и другие, подбирал гравий с трамвайных путей и бросал в сторону кордона милиции. И кричал вместе со всеми: «Нет свободы без ‘Солидарности’! Нет свободы без ‘Солидарности’!» Демонстрация закончилась, когда появились танки. Они водили стволами, выискивая группки демонстрантов погуще. И стреляли. Правда, холостыми, но было страшно: я помню эти вспышки и раздирающий воздух грохот. Страшно. И где гарантия, что при очередном выстреле не полетит боевой снаряд? Мы не подготовились. Ни у кого с собой не было «коктейля Молотова». Но это, может, и к лучшему. Вдруг, если б хоть один танк загорелся, они бы начали стрелять из пулеметов? Военные в этих танках выполняли приказы генерала Ярузельского. А он приказал подавлять признаки сопротивления любой ценой. Ярузельский пятьдесят лет поднимался вверх по коммунистической карьерной лестнице. И с каждым новым кризисом получал повышение по службе. Например, поддерживал антисемитские чистки в польской армии в 1968 году. С пользой для государства Израиль, которое в результате этого получило прекрасно обученных офицеров высокого ранга. Что бы сегодня о нем ни говорили, помнить надо не только, кем Ярузельский был в 1980 и 1981-M. Надо помнить весь политический путь, который он прошел, начиная с молодого офицера Польской армии в СССР. Просто он всю свою жизнь, будто независимость, защищал советский коммунизм. В глазах общества старался выглядеть великим польским патриотом. Некоторые верят ему до сих пор. Но польский патриот, который приказывает стрелять в поляков на улицах боевыми патронами — по крайней мере в то время, — доверия не вызывал.
Пан Янек приуныл. На экране телевизора появились местные политики. И, конечно же, группа экспертов. Обсуждалось явление стадионного хулиганства. Рассуждали и о том, справится ли Польша с организацией чемпионата Европы по футболу. Построим ли мы вовремя эти огромные стадионы, хватит ли мест в гостиницах, отремонтируем ли дороги и железнодорожные пути, которые не ремонтировались более тридцати лет? Все это смахивало на мыльную оперу. Евроэнтузиасты говорили: конечно, сможем; сторонники братьев Качиньских утверждали, что нет. Пан Янек закурил очередную сигарету — тогда в пабах еще разрешалось курить — и сказал:
— А чтоб их! Эх, сейчас футбол уже совсем не то, что раньше! Ты знаешь, когда меня взяли в «Лехию», а был я левым защитником, то за выигранный матч мы получали по плитке шоколада? А если проигрывали, тренер нас хаял, и все. Но этого больше нет. Настоящий спорт закончился. Прекрасные были времена, но я не мог и работать, и тренироваться. Пришлось выбирать. Я остался на верфи. Может, если бы не перестал играть, не был бы сейчас простым работягой. Хотя, кто знает… В этом-то и есть красота футбола. Заранее ничего нельзя предвидеть. Ты можешь быть в слабой команде, ну, прямо скажем, в худшей, однако выигрываешь матч. Я тебе кое-что расскажу.
Он глубоко затянулся и начал свою историю:
— Играли мы как-то с варшавской «Легией». За право остаться в первой лиге. Счет был 1: 0 в пользу ловкачей варшавян. Второй тайм, пятнадцать минут до конца. Стадион битком набит. Такая поддержка наших — просто чума. Я — левый защитник. На меня летит их нападающий, Язвинский, на пол метра выше. Хотел меня обвести, но я его раскусил и отобрал мяч. Несусь, как ураган, по левому краю: обхожу одного варшавянина, другого. И что? А ничего. Передать в центр некому. В середине поля из наших никого. Где их черти носят?! Проспали. Пришлось обойти еще двух из «Легии». Все время по левому краю, как по автостраде. Обошел. И отправил мяч наудачу, вслепую, с тридцати метров, потому что меня уже обложили их защитники. И что? Можешь себе представить? Гол! Го-о-ол! Один — один. Ты знаешь, что это за чувство, когда весь стадион поднимается и все орут твое имя? За такой момент не жалко и несколько лет жизни отдать. Вообще все. Ну а потом, на последней минуте, варшавянам штрафной: свалили Чвиклинского, нашего нападающего. Тренер, видимо в награду за мой гол, поставил бить меня. Странное дело — я никогда не бил штрафных в игре. На тренировках — ясное дело. Ну и я сделал классический финт: чуток отклонил корпус влево, вроде собираюсь ударить в правый угол, но в последнюю секунду разворачиваю стопу, и мяч летит в противоположную сторону. Гол! Два — один. Мы в первой лиге! А Варшавка скатывается во вторую. Ты знаешь, в чем мы тогда играли? В шиповках? Кроссовках? Куда там! У меня были обычные кеды. Самые обычные кеды на шнурках. Как сейчас продают, китайские, по пять злотых на рынке. На следующий день газеты — «Голос Приморья», «Вечер», «Балтийский вестник» — писали об этой победе, но моей фамилии не упоминали. Почему? Да потому, что я из тех, довоенных, польских гданьчан. И семья моя тогда была у цензуры в черном списке. Почему? Ведь мой отец погиб в Штуттгофе. Но его брат, мой дядя, служил в вермахте. Он попал под призыв, и выхода у него не было. То есть был — через печь крематория. Вот он и служил в этой гитлеровской армии, хотя был поляком. Погиб под Курском за рейх и фюрера. А в сорок пятом в Гданьск пришли советские и изнасиловали мою старшую сестру. Хоть она и кричала, вроде как по-русски, что она полька, не немка, и ни в чем не виновата. Но им-то что? Свое дело знали. До смерти изнасиловали.
Пан Янек замолчал. В телевизоре начали появляться первые компьютерные анимации нового стадиона в Летнице — захолустном районе Гданьска, где будут проходить матчи чемпионата. Показали чашу стадиона, новую станцию, можно было также посмотреть проекты новых гостиниц: и очень дорогих, таких как «Хилтон», в центре города, и более дешевых, на периферии, для простых болельщиков. Я уже не сомневался, что пан Янек после четвертой кружки пива закурит последнюю сигарету, зайдет в туалет и попрощается со мной. Но нет. Он вернулся, заказал еще одно пиво и сказал:
— А ты знаешь, как было с евреями?
Я замер, не представляя, о чем он.
А он имел в виду матч между «Геданией» и какой-то командой из Дрогобыча. «Гедания», как я уже писал, — польский спортивный клуб на территории Вольного города Гданьска. До 1933 года его никто не трогал. Там была футбольная секция, секция легкой атлетики, а еще — стрельбы из лука: тут славились польские спортсменки, которые получали много наград на международных соревнованиях. После 1933-го, когда нацисты начали убеждать немецкое население Гданьска, что примерно десятипроцентное польское меньшинство в городе представляет опасность для носителей «великого немецкого духа», у этого обыкновенного польского спортивного клуба начались серьезные неприятности. Деятелей клуба и спортсменов преследовали, а потом — в 1939-м, после начала войны, — очень многих его членов расстреляли в Пяснице[6] или убили в концлагере Штуттгоф. Но не об этом хотел рассказать пан Янек. Его отец был спортивным деятелем и организовал этот матч — встречу поляков из «Гедании» и евреев из Дрогобыча. У меня, вообще-то, много чего ассоциировалось с Дрогобычем (виной тому — биография Бруно Шульца), но никак не футбольная команда. К тому же команда, мягко выражаясь, не ахти какая.
Они приехали. Гданьское шупо[7] тщательно проверяло их — польские — паспорта и багаж. Это был 1934 год. Тренера еврейской команды Шломо Минца три часа продержали на таможне, хотя никакой контрабанды он не провозил. Наконец в августовский полдень начался матч. До перерыва «Гедания» вела 3: 2, во втором тайме Дрогобыч сровнял счет — 3:3. Потом «Гедания» забила еще один гол, то есть у поляков стало четыре, у евреев — три. В конце матча Дрогобыч, однако, опять забил, и матч закончился вничью со счетом 4: 4. Пану Янеку тогда было пять или шесть лет, и он запомнил выкрики с трибун: «Покажи еврею! Забей ему гол!». Мне, впрочем, этот его рассказ кажется невероятным. Польско-еврейский футбольный матч в Вольном городе Гданьске, где уже практически всем распоряжаются нацисты? Ну да, тогда они еще не могли делать то, что делали с поляками и евреями с сентября 1939 года. Но перед стадионом «Гедании» стоял отряд активистов НСДАП с плакатом: «Евреи и поляки, вон из Гданьска!» И вот что я обо всем этом думаю: стадион в районе Летнево в Гданьске уже построен, готов принять участников Евро-2012. Немцы — как всегда — фавориты этого чемпионата. Они ведь мастера, играют виртуозно. Но я очень рад, что сейчас есть огромная разница: Германия не представляет для нас смертельной опасности. Немцы — соперники в спорте, и ничего больше. А после чемпионата я пойду на могилу к пану Янеку и расскажу ему о самых ярких моментах матчей. Пусть послушает. Пусть узнает, что происходит в городе и на траве самого красивого сейчас стадиона Гданьска. В его Данциге. В моем Гданьске. На левом краю обороны.
Наталка Сняданко
«
© Перевод. Завен Баблоян
Указывая свой адрес, устно, в электронной почте или (что случается все реже) на почтовых конвертах, я всякий раз сомневаюсь, как писать название родного города: Львiв, Львов, Leopolis, Lwów, Lemberg? Менять его в зависимости от страны адресата или придерживаться какой-то одной версии — и которая будет более политкорректной? За кадром обычно остаются два варианта — Львов и Leopolis. Первый — по актуально-болезненным политическим соображениям, а второй — из-за полного отсутствия актуальных политических коннотаций. Возможно, именно этот последний — гарантированно нейтральный, прозрачно-античный, без неудобоваримой кириллицы и не менее напряжной диакритики, знакомый даже гугловским картам — и был бы лучшим.
За каждым из названий кроется и отдельная история города; эти истории обычно параллельны в горизонтальном временном измерении, но и жителям города очень часто удавалось — и до сих пор удается — существовать в параллельных мирах и не пересекаться, даже если они живут в одно и то же время и, сугубо теоретически, могли бы понять друг друга лучше. Возможно, прав львовский историк Ярослав Грыцак, который в своем сборнике эссе «Страсти по национализму» утверждает, что «страсти по Львову — это страсти по мифам, которые никогда не сбываются». Национализм, по мнению автора, — главный львовский миф. Но не менее активно проявляются в современной жизни города и другие мифы — мультикультурность, центральноевропейскость, метрополийность, «несоветскость», ностальгия по австрийскому Львову, по польскому Львову, по советскому Львову.
«‘Карпаты’ снова проиграли в футбол» — так называется песня культовой львовской группы 90-х «Брати Гадюкiни». А львовская команда до сих пор называется «Карпаты». Песню, как мне кажется, можно было бы считать своеобразным слоганом этой команды или, по крайней мере, символом футбольного самосознания Львова, который привык гордиться теми, кто «выращен Львовом для большого футбола» — такая дипломатичная терминология употребляется в спортивно-патриотической публицистике. Но это только мое, крайне непрофессиональное мнение. Потому что футбол я не люблю и, соответственно, в нем не разбираюсь. А от футбольных матчей в памяти остаются самые несущественные, с точки зрения болельщиков, детали — помню, например, усатого дядьку в трамвае, который аккуратно укладывает в пакет свой фанатский шарф. Он делает это чрезвычайно тщательно, но никак не может достичь желаемого результата: трижды вынимает шарф из пакета и заново складывает, стараясь, чтобы линии сгиба всякий раз как можно точнее совпадали. И в этом гораздо больше трогательности, чем педантизма.
Мое самое яркое футбольное воспоминание еще более стремное. Помню, как-то на Пасху пошли мы в пятницу всей семьей в церковь поклониться плащанице. Апрельский вечер, нарядно одетые львовяне перетекают по смирным, исполненным праздничного предчувствия улицам от церкви к церкви, здороваются, прощаются; нереальностью атмосферы это немного напоминает французское кино: вечерние полутени, фонари, сплошная идиллия. И вот охваченные этим французско-православным настроением, выезжаем мы из центральной части города, а навстречу нам — вспотевшая толпа в зелено-белых шарфах. Жиденькая, нужно сказать, толпа, и кое-кто в ней уже торопливо снимает шарф и приглаживает волосы. «Наверное, тоже сейчас пойдут к плащанице», — подумалось мне.
Футбол, как и всё во Львове, имеет давнюю традицию. 14 июля 1894 года здесь состоялся поединок между местной командой «Сокол» и сборной Кракова, который хозяева выиграли со счетом 1: 0. Теперь этот день — как день первого официально задокументированного матча между командами Кракова и Львова — считают датой основания галицийского футбола. Благодаря заметке на страницах популярного тогда издания «Gazeta Lwowska» о матче известно практически все. Длился он шесть минут, игра проводилась в рамках второй Галицийской общекраевой выставки (в позднейшее, советское, время написали бы: выставки достижений народного хозяйства, — но тогда хозяйство было еще нормальным, а не народным, так что не очень ясно, какие еще достижения демонстрировались). Понятно, что это была игра, совсем непохожая на то, что мы сегодня называем футболом. Ни зрители, ни сами участники матча не знали правил. Задача была простой и четкой: загнать мяч между флажками на половине поля соперника. Действия игроков были настолько смешны, что вызывали хохот болельщиков. Оцените сами драматизм описания и невероятную свободу в трактовке правил футбольной игры — а этим правилам на тот момент уже исполнился 31 год: «Я стоял слева от краковских ворот (наверняка вне игры), перед которыми бурлила толпа игроков. Вдруг из этой кучи вылетел мяч и покатился прямо мне под ноги. Не раздумывая ни секунды, я сильно закрутил его правой ногой в сторону ворот. Мяч пролетел мимо скопища игроков обеих команд и неожиданно очутился перед краковским вратарем. Он успел поднять руки, но было поздно — мяч уже был позади него. В это же мгновение я услышал громкий верезг — львовяне торжествовали, а гости выражали недовольство. Произошло это на шестой минуте от начала встречи. Несмотря на протест пана Выробека, который требовал продолжения игры, потому что его земляки жаждали реванша, нас попросили с поля, на которое уже выходила группа гимнастов, чтобы демонстрировать коллективные упражнения…»
Вот она, жестокая диктатура случая — в истории остается не тот, кто годами тренируется и упорно стремится к вожделенной цели, а тот, кто случайно оказывается в нужный момент в нужном месте: шесть минут на поле, вокруг суета, в которой ты не участвуешь, и тут вдруг мяч сам выкатывается тебе под ноги — остается просто его пнуть.
Тот единственный исторический гол забил игрок Львовской команды, шестнадцатилетний второкурсник учительской семинарии Влодзимеж Михал Хомицкий. Звездой мирового футбола он так и не стал. Потом преподавал физкультуру в 9-й городской гимназии. По окончании Второй мировой войны жил уже не во Львове, а в Хоцянове Легницкого воеводства. «Gazeta Lwowska» не сообщает, переселился ли он добровольно или так же, как большинство поляков, которых после войны насильно отправили в Силезию, на бывшие немецкие земли. Известно только, что умер Хомицкий 12 июля 1953 года, а на его могиле, на бронзовой табличке сообщается о главном достижении его жизни — участии в историческом футбольном матче и забитом в ворота противника голе.
Забавное в этой истории — традиционно непростой в польско-украинских отношениях момент, — «что было чьим» и кто у кого выиграл, поляки у украинцев, украинцы у поляков или поляки сами у себя, если учитывать, что поляк из львовской команды забил гол в ворота краковян. Украинские источники при упоминании об этом событии обычно используют такие выражения, как «первый матч на украинской земле», польские же пишут о «первом голе в истории польского футбола»; условно компромиссным можно признать вариант «галицийский футбол», если, ясное дело, не уточнять, что имеется в виду: Восточная Галиция, к которой в то время принадлежал Львов, или Западная, поскольку к ней тогда принадлежал Краков, а теперь западно-галицийским городом стал Львов. Но стал только для украинцев. Вот так региональное с течением времени превращается в международное, восточное в западное и наоборот.
Гимнастическое общество «Сокол», которое первым начало культивировать во Львове футбол, или, как тогда говорили,
Тогда же к нему пустили трамвай. Искать этот стадион сегодняшним туристам, интересующимся футболом, вряд ли имеет смысл, музея там не сделали, но сам по себе Стрыйский парк — не худшее место для прогулок. Тем более что рядом с ним размещается одиозное польское консульство. Оно ежедневно бьет мировые рекорды как по количеству виз, которые выдает «приписанным» к нему украинцам, так и по длине очередей, победить которые не могут ни электронные системы регистрации, ни платные услуги «занимателей очереди». Нынешнее блестяще-бетонное здание этого учреждения примечательно еще и тем, что ради его строительства и сокращения очередей (как тогда наивно планировали) был разрушен чрезвычайно милый сецессионный дом конца XIX века.
Существует множество способов освоиться в незнакомом городе. Самый распространенный слегка напоминает фастфуд: пробежаться по центральным улочкам, прослушать перечень дат и знаковых мест в исполнении не всегда компетентного экскурсовода, посетить туристически-ориентированное кафе, накупить сувениров, сфотографироваться на фоне ратуши, и с чистой совестью — на футбол.
Осуществить все это во Львове можно, даже несмотря на кажущуюся ненавязчивость здешнего сервиса. Популярные среди туристов кафе часто эксплуатируют самые известные львовские легенды и исторические факты. Легенды касаются прежде всего знаменитостей, которые родились или якобы родились во Львове (таких как Леопольд фон Захер-Мазох[8]: в кофейне его имени вам охотно наденут наручники), украинской национально-освободительной борьбы против советской власти, которая продолжалась в окрестных лесах еще больше десяти лет, после того как Львов стал советским (в кафе, стилизованном под партизанское укрытие, охранники в форме УПА[9] будут требовать правильного отзыва на патриотическое приветствие «Слава Украине»), или, например, изобретенной во Львове керосиновой лампы. Кроме обычных и костюмированных экскурсий, а также экскурсий по львовским подземельям, пользуются успехом полулегальные прогулки вдоль речки Полтвы, которую еще в австрийские времена заключили в довольно жуткий, но живописный подземный туннель.
Львов — это город ностальгий разного пошиба; вечнозеленая львовская ностальгия активно пускает побеги и разрастается множеством памятников самых странных архитектонических форм, все более далеких от эстетического совершенства. По количеству с памятниками во Львове могут конкурировать только церкви-новостройки разнообразнейших конфессий, способные удивить даже приученных к советскому китчу искусствоведов. Эстетика постсоветских памятников — открытая рана, которая демонстративно выставляет напоказ весь непереваренный груз тоталитарной мифологии, дешевой монументальности и соцреалистической высокохудожественности. Чтобы вытравить эту эстетику, пожалуй, не хватит и сорока библейских лет. Когда мой сын был маленьким, он боялся большинства львовских памятников. Ему казалось, что харизматический политик 90-х Вячеслав Чорновил плачет, залезши на постамент, — настолько печален с виду этот герой национально-освободительной борьбы и перестройки. Боялся мой сын и писателя Ивана Франко, именем которого назван Львовский университет, — потому что этот одноногий дядька со злобным лицом сейчас слезет и его побьет; а обелиск Шевченко — вообще язык страшной ведьмы. Львовские памятники, несмотря на свою многочисленность и схожесть, почему-то обладают особым умением будоражить чувства львовян. Открытие новых монументов обычно сопровождается скандалами, иногда, правда, негромкими, но совсем без скандалов обходится крайне редко. Всегда оказывается, что памятник поставили не так, не тому, не за те деньги и не в запланированные сроки. Гораздо реже завязываются дискуссии по поводу эстетической ценности того или иного нового памятника, хотя на самом деле только такое обсуждение имело бы смысл. Мини-дискуссия на историческую тему задела и перестроенный к Евро-2012 аэропорт. Сначала вяло спорили о том, стоит ли удлинять взлетно-посадочную полосу на 150 метров, если в реконструкцию и без того уже вложены громадные деньги. С одной стороны, удлинить стоило бы, чтобы на аэродроме могли приземляться даже очень большие самолеты. С другой стороны, вдруг самолеты и без длинной полосы обойдутся, а денег жалко. Долгое время так ничего решить и не могли. Зато гораздо живее общественность, да и правящая верхушка, отреагировали на предложение назвать аэропорт именем Степана Бандеры — пользующегося неоднозначной славой борца за независимость Украины, инициатора нескольких резонансных политических убийств в знак протеста против полонизации украинцев в довоенной Польше и голодомора на территории советской Украины, автора проекта провозглашения независимого украинского государства в 1941 году, впоследствии — заключенного концлагеря Заксенхаузен и, в конце концов, убитого в 1959 году в Мюнхене по заказу КГБ. Конкурентом, победившим Бандеру, стал первый официально коронованный в XIII веке правитель Галицко-Волынского княжества, основатель Львова Даниил Галицкий. В свое время оживленно обсуждались и памятники обоим этим историческим персонажам. Величественный рыцарь на коне на Галицкой площади настолько органично вписывается в ряд своих побратимов на таких же конях и в таких же позах, что в случае необходимости мог бы с успехом заменить как Медного всадника в Петербурге, так и Богдана Хмельницкого в Киеве, не говоря уже о менее известных, зато более многочисленных региональных монументах. Не удивительно, что искусствоведов заинтересовали лишь половые органы коня, которые скульптор отчего-то решил изваять непропорционально крупными. Возможно, в этом кроется некая непрочитанная еще историческая метафора.
Степану Бандере и тут повезло меньше, его монумент далеко не столь героичен. Без коня (о племенных признаках и говорить нечего), в плаще с кокетливо откинутой полой, в позе, знакомой по советским памятникам Ленина, — как будто только что слез с броневика и вот-вот произнесет очередную пламенную речь… Наверное, малые дети боятся и этого семиметрового монстра, кулачище которого, пафосно прижатый к груди, размерами скорее напоминает шахтерский, а не кулак сына священника с высшим политехническим образованием.
Война памятников тесно переплетена в современной Украине с войной памятей и неизменно сопровождается войной исторических подходов, кардинально разнящихся у представителей разных территориальных, возрастных и образовательных групп. Изъятая из советских школьных учебников история украинского национально-освободительного движения так и не вернулась в полноценный общественный дискурс. Оттого попытка предыдущего украинского президента Виктора Ющенко присвоить Степану Бандере звание Героя Украины вызвала бурную реакцию — Бандеру и теперь нередко считают (глядя сквозь призму сталинской историографии) «предателем». Нынешний президент отменил указ Ющенко, мотивируя свое решение тем, что такое звание могут получать только граждане Украины, то есть люди, имевшие украинское гражданство после провозглашения независимости в 1991 году. Так что если бы кто-нибудь решил отменить переименование аэропорта, то, в принципе, те же претензии можно было предъявить и Даниилу Галицкому, который умер в 1264 году.
На самом деле, пример антагонистической симметрии памятников — вовсе не фигуры Бандеры и Галицкого, а, как ни странно, Бандеры и Сталина. Памятники Сталину и Бандере становятся первыми жертвами вандалов, пытающихся таким образом выразить свое мнение по поводу второго государственного языка в Украине, которым русский все еще официально не является. А война памятей, противостояние украинского и русского языков, постсоветской и постгабсбургской ностальгий, традиций и предрассудков не менее активно используется политиками и действующей властью для отвлечения внимания от насущных экономических проблем. Ведь достаточно устроить небольшую провокацию во Львове 9 мая, и все внимание прессы сосредоточится именно на войне, в печати будут цитироваться как официально признанные ветераны Красной Армии, которые считают, что ветеранов УПА официально признавать нельзя, так и ветераны УПА, которые считают совсем иначе. Ну и политики, ясное дело, которые тоже разделятся на разные лагеря и охотно умолчат об очередном повышении цен, скрытой инфляции или мифологизированных расчетах за российский газ. В этой войне не будет победителей, а будут одни только побежденные, так что, наверное, гораздо лучше было бы сразу направить собранные на очередной памятник средства на лечение тяжелобольных детей, содержание сирот и пенсионеров, научные исследования или прочие действительно нужные вещи. На футбол, в конце концов.
Проходя по центру, я люблю вспоминать описания межвоенного Львова из книг историка Ивана Крипьякевича и пытаюсь представить себе несуществующее уже кладбище возле кафедрального собора недалеко от Рыночной площади и стену вокруг этого кладбища, еврейский квартал возле руин синагоги «Золотая Роза», ссоры православных с католиками из-за того, чьи колокола звучат громче и чьи вообще имеют право звонить, борьбу православных русинов за разрешение проводить похоронные процессии через заселенную католиками Рыночную площадь. Пытаюсь представить, как раскачивали несуществующий уже мостик над загнанной теперь под землю Полтвой монахи-францисканцы, чтобы шутки ради сбросить с этого мостика в грязь зазевавшегося еврейского паренька. Как горела львовская ратуша — и в первый раз, и во второй, и в третий. Как нашли гробы с костями в подвалах нынешнего муниципального драмтеатра, чем сильно напугали горожан. Как и тогда уже любили, наверное, сетовать, что «все идет к худшему» и прежнего Львова уже нет.
Но труднее всего, пожалуй, поверить в то, что граница города в XIX веке проходила так близко к центру и что район, где я сейчас живу, по тогдашним меркам был уже где-то в другом измерении и не имел ничего общего со Львовом. В принципе, и сейчас не имеет, если считать одним городом структуру, обладающую всего лишь архитектурной целостностью. Потому что центр Львова — это большая иллюзия города, который пытается справиться с наследием прошлого, освоить это прошлое, обжить, выглядеть в нем уместным. Что редко получается — ведь в домах там живут в основном не потомки тех, кто строил эти стены, отделывал фасады, заботился о чистоте и удобстве. И эти
Прогуливаясь по любимым улочкам Львова, я часто захожу в бывшие «бродячие кофейни». Это совершенно свободная от туристического интереса страница истории нескольких поколений львовской богемы, которая и в советские времена собиралась в таких кофейнях — на некоторое время в одной, затем переходила в другую и так далее. Достаточно было зайти в любой день в какую-нибудь из них, чтобы наверняка встретить и Гию, то есть Григория Гонгадзе, и, тоже уже покойного, культового львовского журналиста Сашу Кривенко, и художников из андерграундного общества «Шлях», и поэтов, скажем, из группы «Бу-Ба-Бу». В студенческие годы мы часто оставляли друг для друга записки прямо на входных дверях университета: «На парах не буду. Пошла в ‘Кривую липу’». Наш тогдашний декан собирал записки и приносил их на экзамены, а когда мы не могли ответить на вопрос, ехидно осведомлялся, не рассказывали ли об этом в «Кривой липе» — была такая популярная кофейня в начале 90-х.
Туда ходили, как теперь заходят в социальные сети, ведь кафе испокон веков были обязательным и совершенно необходимым атрибутом мира искусства. Польский писатель Витольд Гомбрович в своих «Дневниках» пишет, что пребывает в состоянии абсолютного отчаяния из-за того, что в Аргентине лишен «даже литературной кофейни». Кто знает, возможно, упадок книгоиздания в какой-то мере связан с предательством богемы, ее переходом из мира реальной кофейни в виртуальную социальную сеть. В этом смысле у футбола перед литературой бесценное преимущество — его невозможно перевести в виртуальное измерение и лишить непосредственных человеческих контактов. К счастью.
Мне нравится, когда журналисты, интервьюируя своих впервые приехавших в город собеседников, спрашивают: «Что вы сделаете прежде всего в этом городе?» Нравится читать ответы: пойду на танцы, поднимусь на ратушу, выпью шампанского на Высоком замке[10]. Еще больше мне нравятся туристы, которые приезжают во Львов часто и давно. Вообще-то для них надо бы придумать другое слово: какие же они туристы, если все здесь знают и видели, но продолжают приезжать. Это люди, с которыми приятно прогуливаться, потому что такие прогулки — увлекательная игра, обмен тем, что удалось заметить не поверхностному, а внимательному и острому взгляду.
То есть с туризмом тут нет ничего общего. Двое моих варшавских знакомых, отец и сын, — именно такие путешественники, они изучают транспортную сеть. То есть изучают ее дома, а приезжают проверить, действительно ли все так, как они читали, и сфотографироваться. Их снимки — сплошные метафоры: трамваи на самой короткой трамвайной линии Европы в Крыму, самые старые в Европе троллейбусы из Тернополя, уникальная троллейбусная развязка в Ровно. Они лучше любого специалиста могут проложить маршрут в любом направлении. Ко всему прочему, на этих фотографиях попадаются удачно подловленные камерой девушки на высоченных каблуках, которые героически преодолевают гору насыпанного поперек дороги гравия, или же философски настроенные бомжи, с удобством возлежащие в брендовых спальниках из секонд-хенда вблизи круглосуточного алко-маркета, потягивая пиво, срок годности которого закончился еще до того, как его успели продать. Попадаются и романтически пустынные утренние серпантины улочек, которые редко видишь такими безлюдными. Или, наоборот, непривычная и оттого больше похожая на флеш-моб огромная толпа возле витрины книжного. Прогулки с варшавянами приятны и лишены элемента одержимости, свойственного обычным туристам. Ведь главное для них всегда одно и то же: доехать вместе до некой точки на карте, установить там штатив, «поймать» кадр, сделать снимок, снова сесть в машину и отправиться назад, заполняя время дружелюбным молчанием или разговором о чем угодно. Например, о футболе. Эти мои знакомые болеют за разные варшавские команды, уже не помню, какие именно, но, точно, оба благосклонно относятся к львовским «Карпатам».
Последний пенальти
Марек Беньчик
Варшава
© Перевод. Ирина Адельгейм
Мерседес, ты случайно не знаешь, интересовался ли Роберто Боланьо[11] футболом? Спроси, пожалуйста, Хауме Вальробу. Он издатель — наверняка знает.
Обнимаю, Марек.
Хауме не любитель футбола, я лучше спрошу Вила-Матаса, вот он — фанат (особенно «Барсы»!).
Обнимаю, Мерседес.
Обожал. Широко известен следующий фрагмент интервью: «Боланьо, легкомысленный шутник, не кичится своим писательством. Он предпочитает рассказывать байки о детстве в Чили: ‘В 1961-м мы жили в Кильпуэ, в пятидесяти метрах от места дислокации сборной Бразилии. Я познакомился с Пеле, Гарринчей, Вавой[12]. Помню, например, что Вава пробил пенальти, а я его не пропустил. Считаю это самым большим своим достижением. Не пропустить пенальти, который бьет Вава!’»
Еще Боланьо говорил, что ему нравятся те, кто загоняет мяч в собственные ворота.
Энрике.
Как видишь, Роберто обожал футбол. Понятия не имею, кто такой Вава. Ты когда-нибудь слышал о Ваве?
М.
Это было, в общем, не так уж давно. Лет семь назад, может, восемь. Короче, начало ноября, почти облетевшие деревья. У футбольных ворот сохли грязно-желтые кучи листьев. Даже сетка, казалось, увядала, опадала в преддверии зимы. Мы били в «детские» ворота, то есть ставили по паре кирпичей в двух метрах от столбиков, но пенальти — после трех угловых — лупили, как положено. По обычным футбольным воротам, с одиннадцати метров, где сохранился след извести — въелся в землю, как родимое пятно. Начинало моросить, а мы, как всегда в те годы, остались вдвоем. Середина недели, время — часа два дня, вокруг в радиусе пятисот метров — ни души. Вава давал мне фору, два-три очка, он всегда играл лучше, но уже тогда все чаще проигрывал, дыхалки не хватало, я брал скоростью, более здоровым, хе-хе, питанием. Наконец мы закончили, дождь все усиливался — в студенческие годы я написал стихотворение, начинавшееся со слов: «У неба над Варшавой простатит», — и вдруг, уже садясь в машину, я понял. Понял, что мы играли в последний раз — вот-вот выпадет снег, а потом, весной, мы уже не встретимся; понял, что над стадионом «Орел», на главный газон которого я выбежал восьмилетним, в зеленой футболке, воцарилась вечная тишина, которая поглотит все забитые нами за столько — столько! — лет голы, что сегодняшняя, совершенно обычная, встреча завершает наше многолетнее пинание мяча не только здесь, на «Орле», но и везде, на всех гроховских[13] стадионах нашего детства, на газонах возле Стадиона Десятилетия[14], на спортплощадке лицея на улице Гренадеров, на поле возле улицы Вспульна Дрога, где однажды появился Дуда[15], забил мне с поворотом и исчез навсегда, на асфальтовом пятачке у Аптечной и на булыжной мостовой за рестораном «Заглоба», откуда всегда пахло жареной печенкой, на жесткой площадке при начальной школе на Сенницкой, где я учился и куда приходил играть тридцать лет спустя; понял, что со всех этих и подобных им мест в эту среду вечером дождь смывает следы нашего присутствия, тысячи часов, проведенных за пинанием мяча, что наступил неумолимый конец, обращающий весь Грохов в призрачный дождливый музей, и здесь, в этой точке, мне больше ничего не светит. А возможно, и вообще ничего не светит — в ближайшие тридцать лет. Вскоре, впрочем, я перебрался на другой берег Вислы, в центр, и никогда больше не звонил Ваве, как и он мне, и мяч тоже больше никогда не гонял.
Я тебя угощу странным чаем, травяным. Я экспериментирую — выращиваю разные травки, генетикой балуюсь. Этот — с примесью сэнтя, остальные — модифицированная жимолость и лекарственный подорожник. Заказ для фирмы «Гербаполь», пробная партия поступит в продажу через пару месяцев. Напишем на упаковке, что чай повышает потенцию — вмиг раскупят. Я всегда считала это своей личной миссией — улучшить нашему затраханному обществу стояк… Да, дружная была компания, только Вава держался немного особняком, он был, может, и самый умный, самый начитанный, но такой… более уличный… дворовый, обожал провокации, сразу бил в слабое место, мог любого одним словом раздавить. Однако на поле они как-то ладили: днем на них рассчитывать было нечего — неслись на свой газон возле Стадиона или на «Орел», так что провожали нас после уроков одни зубрилы-паралитики. Джо появлялся вечером, высчитывал, в какие дни моя мать работает на фабрике во вторую смену и заканчивает в десять вечера — можно было два часа пообжиматься. Собственно, я была его девушкой, хотя мы договорились это не афишировать. Я не любила привлекать к себе внимание, а он меня стеснялся: я не умела скрывать свои чувства, говорили, что у меня все на лице написано, не по возрасту, хотя ведь я девственницей оставалась чуть ли не дольше всех в классе, уж Джо-то знает. Ну а потом, в выпускном классе, я вообще была их девушкой, эдакий Шарик при танкистах, муза абсенскаристов, как они себя по-идиотски именовали. Главным был Джо, но чисто по-дружески я предпочитала Грача, его приятеля. В кино ходили втроем, Джо хватал меня за левую сиську, Грач — за правую, их лапы встречались под моей блузкой, как Герек с Хонеккером на мосту Дружбы. Но прикосновения Джо были нежнее… Ясное дело — поэт. Я в свое время тоже кое-что пописывала, раз напечаталась в «Радаре» и студенческое кабаре организовала. Но больше всего мне нравилось копаться в земле и смотреть, как что растет.
«Орел» был моим любимым стадионом, так сказать, семейным, домашним. Да, пожалуй, все мы его любили. Он казался нам непорочным анклавом, не запятнанным чужаками… До «Орла» город не докатывался, словно бы иссякая на его берегу, боясь переступить границу, воздвигнуть рядом очередную высотку. Точно весь этот стадион — просто случайная, ненужная пристройка, аппендикс, в который отсеивается варшавский мусор. У каждого есть своя ментальная, эмоциональная карта, на которой обозначены главные места жизни. «Орел» располагался на самом краю, сразу за ним, в сторону Восточного вокзала, простиралась область не столько даже неведомого, сколько мне чуждого, ubi leones[17], населенная иным племенем, Зона, в самый раз для Тарковского, мы туда ходили редко. Стадион «Друкаж» возле Скарышевского парка тоже был не вполне наш, хотя сам парк относился к числу мест благодатных, обжитых. Но подлинной границей была Висла — на левом берегу мы никогда не играли. Хотя ездили туда постоянно, чаще всего на Новый Свят[18], особенно когда при Гереке в городе впервые появились картофель-фри и гамбургеры, сперва с сосисками, а потом уже только с грибами… или в кинотеатр «Скарпа», где малолеток всегда пускали на фильмы «До восемнадцати лет вход строго воспрещен»… Позже — играть в догонялки с милицией, когда Польша побеждала на чемпионате мира в семьдесят четвертом. Висла была психологической границей, она определяла нашу локальность: да, можешь посещать матчи на том берегу, смотреть на других, но сам играй здесь, ибо существуют вещи настолько интимные, что на чужом берегу их делать не принято, В журнале «Новое слово» как-то напечатали мое стихотворение — какой же это мог быть год, семьдесят третий? — начинавшееся со слов: «Никогда не переступай границ / их переход — измышление философов / чьи жены беспутствуют на парижских улочках / и покупают горькие оливки на рынке Бельвиль».
Мышемауса я с тех лет полюбил, пан мобильник, и вообще картинки, чтобы двигалось, зверюшка зверюшку гоняет, а когда люди болтают — скучища. Это у вас все в такую маленькую коробочку записывается? Тогда, наверное, громче надо говорить, верно? Ну да, да, помню я стадион «Орел», пиво продавали по четыре злотых… когда продавали. Возьму бывалыча «Крулевске», сяду на травку у забора — я один любил, без дружков, да и гляжу себе на небо. Ни души, пан мобильник, как в костеле после службы. Приходили, да, несколько их было, иногда двое. Джо и Вава, эти всегда, каждый божий день, часами мяч гоняли. Я к ним спервоначалу поперся: вы, курва, куда с мячом, тут, курва, не место, тут люди отдыхают, валите отсюда, курва, в парке, что ли, не выспались, нечего мне тут, курва, солнышко застить. Но разок-другой дали пятьдесят грошей, бутербродом угостили, полегоньку и привык. Иногда с каким из них словом перекинешься, в общем, не трогал я их больше. Ну гоняли, да, гоняли как не знаю кто, Макарена — не Макарена, Орел занюханный, Пеле только не хватало. Но скажу тебе честно, пан мобильник, мне было по душе, когда они приходили, смотрел я на них — так всю молодость и пропинают, что за толк в такой жизни, дурацкий мяч, а шуму… надо с этой жизнью что-то сделать, тут собака-то гребаная и зарыта, верно? Так что мне нравилось, когда они тут бывали, на небо гляделось приятнее, облака вы мои, облака, потом-то меня, пан мобильник, на принудительный отдых отправили, надолго, без вины виноватого… без вины… сюда я уж не вернулся, получше себе местечко сыскал, а на «Орле» теперь никто уже не играет, просрали район-то.
Все эти места, о которых я говорю: «Орел», школьные стадионы или большие газоны у Скарышевского парка на улице Вашингтона, — это были наши понедельники и вторники по сравнению со Стадионом — светлым Воскресеньем. Он был центром Вселенной, они — планетами, кружившими вокруг. Мы даже не добавляли «Десятилетия» — просто «Стадион». Сколько там до него — километр-полтора из дому, от «Орла» — не больше двух. Он всегда был где-то рядом, вроде и близкий, но как бы неприкосновенный; неприкосновенный и абсурдный, черное светило, наше, но в то же время чуть загадочное, сокровенное… Хотя никто его не охранял, на трибунах можно было сидеть сколько угодно. С пятницы до воскресенья на газонах, то есть на площадках возле Стадиона игра шла за игрой, сотни ребят, а ведь площадок было больше десятка. Иногда и в будний день, ближе к вечеру, негде пристроиться; мы там играли редко, нас было мало и настроены мы были очень радикально: играем у себя, между собой, в своем заповеднике. Но Стадион притягивал, как магнит. В общем, взяли мы как-то мячик и пошли: первый теплый весенний день, в воздухе что-то необычное, новое. Туннель был открыт, — тот туннель, по которому раз в год заезжали велосипедисты, каторжники Гонок мира, длинный и темный, — мы просто влетели туда, как сперматозоиды во тьму, вокруг ни души, охранники, видно, где-то пили. Мы хотели было повернуть назад, но Вава обозвал нас трусами, так что мы выбежали на поле, подражая Дейне и Круиффу, добрых полчаса гоняли мяч, робко, но все более вдохновенно, полчаса отплясывали на животе у нашей королевы, забивали великолепные голы, помню один — с шестнадцати метров в девятку, на зависть Левандовскому[19] и прочим сегодняшним. Я так и вижу эту зелень и греческий амфитеатр, слышу круговое эхо наших голосов, словно пение плакальщиц в Эпидавре. Но в конце концов явились сторожа и прервали сию эсхилову драму. Мы были еще сопляки, так что вызывать милицию или лупить нас они не стали, обошлось руганью. Какой сегодняшний поэт из тех, что пишут стихи, которых никто не понимает, потому что все стыдятся своих чувств и метафор, стыдятся умиления и все друг на друга косятся, как бы у кого не отказал сфинктер, так вот, какой поэт может сегодня похвастаться, что играл в самом пупе Земли?.. Еще в школе я написал об этой нашей игре стихотворение, его в «Студенте» напечатали. Начиналось так: «Вбежать в разверстую королевскую манду / ввести греческий хор / разодрать струп истории / и лизать залежи ионического мрамора».
В общем, как видите, я остался на этом берегу Вислы, на Саской Кемпе[20], и эта корзинка… это говно у меня прямо перед носом. Как решетка на тюремном окне. Съезжать отсюда надо, укрыться там, где эта пакость не будет мозолить глаза, но куда, скажите на милость, куда податься, если это говно царит над городом, как второй Дворец культуры[21]. У меня был совершенно другой проект, вписанный в ландшафт. Прошу прощения, что говорю без обиняков и не стесняюсь в выражениях, недавно вот у меня интервью для газеты брали, но не опубликовали — я, мол, неправильный настрой создаю, врежу нашему председательству в Евросоюзе. Стадион Десятилетия, между прочим, — один из лучших объектов сталинской архитектуры: оглядитесь, она была совсем не так плоха, имела свой стиль и характер. А сегодня, по прошествии двадцати лет свободы, мы живем внутри какого-то монстра, в кошмарном сне недоноска, помеси айпода с домотканым ковриком, и мутант этот зовется Варшавой, столицей Польши, а стадион именуется Национальным, гордостью страны. Стадион Десятилетия, доложу я вам, был задуман как вулкан, кратер, геологический реликт. Он рос книзу, а не кверху, не выпендривался, как шляпа Ханки Белицкой[22] или — если будете переводить на английский — шляпа принцессы на королевских скачках в Аскоте, опорой для трибун служил природный рельеф, в этом направлении и следовало мыслить, а не воздвигать над городом этот гриб, этот бело-красный рыжик, этот неудобоваримый чернобыль. Мой проект голубил это место, а не взрывал — обнимал его, гармонично связывал газоны, и, скажу без ложной скромности, комплекс в целом обладал четкими, элегантными, лаконичными очертаниями, вышедшими из-под пера человека, который понимает, что он не умнее природы. Любой швед, норвежец или швейцарец заметил бы это и оценил, но здесь — и речи быть не может, — здесь, в этой стране, надо, чтобы было броско да еще лаком сверху покрыть, чтоб непременно блестело, как яйца у кобеля, а приглашенные немецкие помощнички уважили наш божественный вкус. Приезжайте ко мне в Казимеж, увидите, по какому пути могла пойти польская архитектура, но не пошла — может, кто-нибудь наконец об этом напишет.
Что ж, у нас впереди почти три часа, а скорее всего даже больше, опоздает ведь, уже два года все поезда опаздывают. Простите… Можно на «ты»?.. Я тебе в отцы гожусь… Так вот, прости, что предложил встретиться в поезде, в Варшаве газету некогда полистать — звонки, мейлы, вчера вот опять весь транспорт застрял где-то в Белоруссии. Да, а все-таки прекрасные, прекрасные мгновения пережили мы с Джо и остальными, я люблю об этом вспоминать. Он о клубе рассказывал? Нет, не об «Орле» — о нашем клубе «Absens Carens». Мы у Бледного встречались, после уроков, клуб на манер английского: джентльмены, стиль, сдержанность, чтение газет, файф-о-клок, юннаньский чай, дискуссии о культуре и политике; даже удостоверения такие фасонистые сделали. Нет, Ваву Станкевича мы не звали, чересчур простоват был, что ж, absens carens, отсутствующий в ущербе… Их Джо придумал — абсенскаристов этих… Но дело довольно быстро свелось к цимбергаю, на четвертый или пятый раз уже ни газет, ни дискуссий о поэзии — сразу принимались за игру. Бледный нашел шикарную большую доску, играли итальянскими монетами — лиры лучше всего подходили. А начиная с марта все мысли уже были только о стадионе, так что весной у клуба не осталось никаких шансов. Присоединялся Вава, приходил Лех Дембский по прозвищу Интеллектуал, мы снова собирались все вместе, несмотря на внутренние противоречия. Рабенда, ясное дело, поэт, витал в облаках, принес Джойса, а перед заседаниями клуба вечно тащил нас в бар на Французскую… В общем, мы думали читать вслух «Улисса», но цимбергай победил. В утешение Рабенду прозвали Джо — по фамилии писателя, только короче. Я в какой-то момент крепко сдружился с Вавой и Интеллектуалом — знаменитая адская троица, Trio Infernal… Из-за «Легии». Не знаю, слыхал ли ты об этом, но я был одним из заводил на «Бритве»[23] — ну, скажем, одним из главных запевал. Вава и Интеллектуал вставали рядом со мной… В минуту, когда Гадоха с Дейной, Стахурским и Новаком выбегали на поле, мы поднимали трибуну к бою. Кто с нами не пел, тому на «Бритве» было не усидеть. На все матчи по всей Польше втроем ездили. Раз я свалился с тяжелым гриппом, отец запер меня в комнате, так я по водосточной трубе с пятого этажа спустился, суперприключение, я о нем недавно в интервью газете болельщиков рассказывал. И «Легия» выиграла тогда у «Гурника» со счетом 3: 0. За «Легию» я, правда, в университете уже не болел. Занимался много — философия, социология, кандидатскую начал писать. Но это для меня была слишком тихая жизнь, не хватало напряжения, спортивного азарта, так и родилась моя фирма. Сплошная нервотрепка, все время, как на матче. Пять минут до свистка, ведем 1: 0, но соперник давит. И вот весь белорусский транспорт к черту, я снова теряю преимущество.
Футбол? В Варшаве? Сегодня есть матчи, есть стадионы, но футбола больше нет. Детвора играет в интернете с мегабайтами, а опустевшие стадионы умирают. Каких-то «орликов», блин, понастроили[28], а сопляков туда силком приходится загонять. Урок физры закончился — и только их и видели, а нас сторож вечером за ворота выставлял. Когда физруком пришел Мулярчик и во дворе лицея появились настоящие ворота с сеткой — вы даже себе не представляете, что это была тогда за роскошь — сетки! — с площадки никто не уходил, пока не стемнеет. Мужику хотелось что-то для нас сделать. Позже я узнал, что он девчонок из выпускного трахал, а нам, блин, новые ворота поставил, может, компенсировать хотел, кесарю — богово. Когда дир велел эти ворота убрать, я такой шухер поднял, что они в штаны наложили: я одного придурка из «Спортивного обозрения» в школу привел. Но все равно однажды ночью столбики выкопали, Мулярчик ушел… Ну, я их вел, блин, все я — играющий тренер. Тот еще был футбол: Грач — смех один, кулёма Джо… Вы читали его стихи? Фигня какая-то, «Новое слово», обоссаться со смеху, как он нас увековечил… «Слово» новое, пердун старый… Джо как-то премию получил, конкурс молодых авторов в Мухосранске… Позорище… Я тогда Витгенштейна читал, так что знал — языком трепать не стоит… Но с ними играл, мы держались друг за друга, вот знаете, честно вам скажу, желание у них было, упорство, в этом им не откажешь. Мазали, но не сдавались. Потом, через много лет, я позвал их сыграть в любительском матче. Собрались в последний раз: 1989 год, всем уже здорово за тридцать. Шансов ноль — эти мозгляки свои диссертации писали, стихи всякие, мышцы дряблые, а против них — качки с фабрики. Но, надо признать, они просто землю грызли. До перерыва 0: 0, осада Ченстоховы, оборона задницы alia polacca, и все же устояли, ни одного мяча не пропустили, колени и локти буквально в кровь. В перерыве я заменил Джо с Грачом и Бледного, каких-то своих дружков поставил, вроде бы посильнее, ребят с нашего района, у них и финты, и удары — и ни хрена: закончили 0: 5. Короче, после игры я подошел к ним, к Джо и Грачу, и сказал: простите, не надо было вас менять — это моя ментальная ошибка как тренера. В Фермопилах, блин, никто никого не менял, а долго держались… Ну вот такие мои дела, мальцов тут тренирую, физра плюс спортивный кружок, может, они и лучше играют, чем мы в их годы, быстрее, техничнее, но сердце отдано фейсбуку.
Я тогда тоже тренировал — вторую команду «Легии», но как-то все сошло на нет, я читать любил… Джо?.. А что Джо? Я же говорю, мяч вместе гоняли, потом, после тридцати, уже вдвоем только, двадцать лет на «Орле», один на один. Почему? Что почему? А вы вообще кто такой, частный детектив, что ли?
Как видите, я один на старом месте остался, не переехал, из моего окна по-прежнему видна та школа. Я уже не работаю, пенсионер с минимальной пенсией, иногда рецензию какую-нибудь напишу или, реже, эссе — так, для себя, ну, бывает, по большим праздникам, в «Твурчость»[29]. Когда возьмут, когда не возьмут, годик-другой полежит — рано или поздно напечатают. Глазею вот на эти стены из своей квартирки, кусок жизни, что и говорить. Я работал только в классах с гуманитарным уклоном, пара часов в неделю, остальное время — на том, лучшем, берегу, редакции, газеты, неоконченная диссертация, какие-то занятия в универе. Абсенскаристы, как вы говорите, да, мне иногда казалось, что у них мяч вместо головы, за футбол бы родную мать продали, к счастью, они много читали, чем-то интересовались, сочинения неплохие писали… Грач мог университетскую карьеру сделать, собранный и мозги хорошие, Элиота уже читал, стихи Кавафиса вышивал на спортивной блузе, можете себе представить такого запевалу на «Легии»? Главаря фанатов? Будь он на тридцать лет старше и не такой патлатый, был бы похож на Курца у Конрада[30], подчинившего себе племена аборигенов. Вава разыгрывал простачка, дворового хулигана; он лучше других понимал, что школа — это оковы; если какой бунт или драка, так он первый, в этом смысле был для меня серьезным противником. Изображал тупицу, двоечника, а у самого в сумке под гетрами книги лежали. Джо — совсем другой, сложно описать, немного сентиментальный, высокопарный, довольно сдержанный, вежливый и неприступный одновременно. Знаете, когда я готовил антологию молодой поэзии, подумывал, не включить ли его стихи, но не стал, ничего там особенного не было, да и футбола перебор. Единственный опубликованный сборник он назвал «Последний пенальти», сами понимаете… И все же, по прошествии лет, я его зауважал, да, он не реализовался, но, глядя на теперешних поэтов, я начинаю его ценить. Сегодня вся серьезная поэзия автореферентна. Выблядыши Фуко, если вы читали «Слова и вещи»[31]… Литература становится полностью собой, только когда замкнута в крайней невыразимости, когда ее содержание составляет форма и так далее. Наши поэты глядятся в собственные зеркала, наперебой друг друга цитируют, а Рабенду это не интересовало, его не привлекал подобный нарциссизм языка, литературной рефлексии и сверхначитанности, он ведь, как-никак, — дитя этого района, то есть вопиющей действительности.