Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Призрак Проститутки - Норман Мейлер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Норман Мейлер

Призрак Проститутки

От автора

Последние семь лет всякий раз, как я говорил, что работаю над романом о ЦРУ, почти все — и я считаю, скорее это делает честь ЦРУ, чем автору, — говорили: «Побыстрее бы прочесть». За этим последовал — особенно со стороны людей, не имеющих представления о том, как день за днем пишется роман, — вежливый вопрос: «Вы хорошо знакомы с кем-то из ЦРУ?» — что, насколько я понимаю, произносится вместо: «Достаточно ли вы знаете, чтобы писать о них

Я обычно отвечал, что да, я знаю нескольких человек из этой организации, хотя ничего больше я, конечно, сказать не мог. В этом есть доля истины, однако общее мнение, что знакомство с двумя сотрудниками разведки уже дает достаточно оснований, чтобы писать о них, не менее наивно, чем если спросить тренера профессиональной футбольной команды, выкрал ли он секреты команды, которая будет играть на будущей неделе. Я думаю, он бы ответил: «В этом нет нужды. Профессиональный футбол, приятель, — это культура, и мы ею пропитаны. А кроме того, у нас достаточно воображения, чтобы представить себе план игры вообще и работу других ребят».

Так и я мог бы ответить, что я написал эту книгу, прожив частью моего сознания сорок лет в ЦРУ. «Призрак Проститутки» — продукт воображения ветерана, который на протяжении последних четырех десятилетий раздумывал о противоречивом и захватывающем, с точки зрения морали, присутствии Центрального разведывательного управления в жизни нашей нации; мне не надо работать в этой организации или быть близко знакомым с ее сотрудниками, чтобы не сомневаться, что я понимаю тональность внутренней работы этого механизма. Русскому еврею, заинтересовавшемуся в начале XIX века основными догматами Православной церкви, вовсе не обязательно было находиться в близких отношениях со священником, чтобы понять, что его представления о русском православии достаточно точны. Для этого, конечно, ему требовалось бы внутреннее убеждение, что, если бы он, еврей, родился русским православным, он мог бы стать монахом. В свою очередь, мне не представляется таким уж невозможным проработать всю жизнь в ЦРУ — при условии, что я происходил бы из другой среды и имел бы другие политические устремления.

Я здесь явно намекаю на то, что хороший роман может разворачиваться в сфере, далекой от непосредственной жизни автора, и вытекать из его культурного опыта и способностей развитого воображения…

Садясь за такой роман, как «Призрак Проститутки», надо было многое изучить. Я прочел если не сотню, то почти сотню книг о ЦРУ, и мне очень повезло в том, что, пока я писал, появлялись все новые работы о разведке, и некоторые из них были превосходны. Будь это публицистический труд, я ко многим местам сделал бы сноски и примечания и сопроводил бы свой труд указателем и библиографией, хотя я и так воздам должное тем книгам, которые окружали меня эти семь лет.

Тем не менее «Призрак Проститутки» — это плод воображения, и большинство его главных героев, как и большая часть второстепенных действующих лиц, вымышлены. Но они действуют среди реальных персонажей, часть которых занимает видное место в нашей истории…

В известной мере можно сказать, что мое понимание ЦРУ идет от книг, которые я переосмыслил, равно как и от работ, давших мне более непосредственную информацию. В результате — и на большее я не претендую — я представляю на суд читателя мое понимание того, каким было ЦРУ с 1955 по 1963 год, по крайней мере с точки зрения молодого человека, занимавшего привилегированное положение в этой организации…

Омега-1

Вечером, в конце зимы 1983 года, я ехал в тумане по дороге вдоль побережья штата Мэн, и в моем воображении в мартовские туманы стал вплетаться дым давних костров — мне вспомнились индейцы-абнаки из племени алгонквин, которые жили близ Бангора тысячу лет тому назад.

Весной, посадив кукурузу, храбрецы и женщины помоложе оставят стариков и старух присматривать за посевами и детьми и отправятся на своих каноэ из бересты на лето на юг. Вниз по реке Пенобскот поплывут они к заливу Блу-Хилл, что на западной стороне острова Маунт-Дезерт, где до сих пор стоит дом нашей семьи, частично построенный моим прапрадедом Доуном Хэдлоком Хаббардом. Называется он Крепость, и я не знаю, что еще он хранит, кроме воспоминаний, но только каждое лето индейцы приплывали сюда и строили себе хижины, и несколько их могил осталось у нас, хотя не думаю, чтобы они приезжали к нам на остров умирать. Наслаждаясь редкими радостями северного тепла, они, наверное, кололи раковины с моллюсками на отмелях при отливе, а когда вода поднималась, дрались и спаривались среди хвойных деревьев и болиголова. Чем они напивались, я не знаю — разве что мускусом, но немало каменистых пляжей в первой впадине сразу за берегом усеяны горами древних раковин, превращенных столетиями в пыль, — пляжи один за другим рассказывают историю летних развлечений наших предков. Призраки этих индейцев, возможно, уже и не бродят по нашим лесам, но что-то от их старых горестей и радостей осталось в воздухе. И на Маунт-Дезерте свет более яркий, чем во всем остальном штате Мэн.

Даже путеводители для туристов пытаются отметить эту особенность: «Остров Маунт-Дезерт, пятнадцати миль в диаметре, подобно сказочному граду, выступает из моря. Местные жители называют его Аркадией, местом прекрасным и величественным».

Значит, место это прекрасное и величественное. В середине Маунт-Дезерта есть фьорд — можно совершить отличное путешествие по воде между двумя косами. Это единственный настоящий фьорд на Атлантическом побережье Северной Америки, однако он — лишь часть нашего скального великолепия. Недалеко от берега вдруг возникает тысячефутовая отвесная стена скал, так что у тех, кто плавает на море, возникает иллюзия высоких гор, и наша лучшая якорная стоянка — северо-восточная гавань — летом пестрит яхтами.

Возможно, из-за близости наших гор к морю тишина здесь густая и лето трудно поддается описанию. Во-первых, наш остров не из тех, что привлекает людей, гоняющихся за солнцем. По сути, у нас тут нет песчаных пляжей. Берег — это галька и ракушки, а во время приливов волны в двенадцать футов высотой накрывают камни. В воде здесь плавают морские уточки и барвинок, наскальные мидии и ирландский мох. А когда прилив отступает, берег остается ребристый, весь в песчаных завихрениях. Всюду водоросли, и если войти в воду, вокруг щиколоток часто обвиваются ламинарии. В заводях растут анемоны и губки. А когда опустишь в воду пальцы, скользят морские звезды и морские ежи. Ступать надо осторожно, потому что камни тут острые. А вода такая холодная, что купальщики, чье детство прошло не на берегу этого стылого моря, с трудом переносят ее. Я дрейфовал над рифами в буйно-зеленом Карибском море и ходил под парусами по лиловым глубинам Средиземного моря, я видел непередаваемую дымку знойного лета на Чесапикском заливе, когда небо и залив сливаются воедино, переливаясь всеми оттенками красок. Мне даже нравятся буро-коричневые реки, мчащиеся по каньонам на западе страны, но люблю я пронзительную синь залива Френчмен и залива Блу-Хилл и бездонную синеву Восточного и Западного проливов, окружающих Маунт-Дезерт, — моя любовь к острову распространяется даже на местный акцент. Хотя название его пишется «Маунт-Дезерт», местные жители говорят: «Маунт-Дессерт». Пейзаж здесь — на взгляд обитателей Новой Англии — столь же приятен для глаза, как сахарная глазурь.

Я изъясняюсь гиперболами, но кто бы от этого удержался, вспоминая красоту летних красок наших скал у воды. Сначала они кажутся абрикосовыми, потом лавандовыми, потом бледно-зелеными, а к концу дня становятся лиловыми, в сумерках же, если глядеть с моря, перед вами темно-фиолетовый берег. Таков наш остров в августе. Прибрежный вереск и дикие розы растут рядом с соленой морской травой, а на лугах белогрудые воробышки прыгают по гниющим пням. Над скошенными полями стоит запах белой полевицы и тимофеевки, и цветут полевые цветы. Северная голубая фиалка и звездочки, лесной щавель и крапива, пятнистый триллиум и дикая герань, золотистый вереск и трубка индейца растут на наших болотах и в полях, а также на солнечных склонах наших гор и в расщелинах между скалистыми глыбами. А внизу, на трясине, растут болотные свечи и травы. Однажды, когда я был мальчишкой (а я именно тогда выучил названия диких цветов), я нашел в заболоченном лесу орхидею с белыми прожилками — она была зеленовато-белая, и росла одиноко, и встречалась столь же редко, как редко случается лунное затмение. Ибо, несмотря на наплыв туристов в толе, Маунт-Дезерт погружен в нежную и одновременно, монументальную тишину.

Если меня спросят, как монументальное может быть нежным, я отвечу, что это понятие, наводящее на мысль о чем-то красивом и величественном. Так склонен я, когда чувство осторожности покидает меня, описывать мою жену — Киттредж. Ее белая кожа начинает светиться, стоит ей выйти на слабо освещенный луг, и совсем другой выглядит она в тени скал. Я вижу Киттредж, сидящую летним днем в тени, и глаза у нее синие, как море.

Видел я ее и когда она была столь же мрачной, как буря, что обрушивается в марте на остров. В марте поля серо-коричневые, а наполовину сошедший снег по утрам весь в грязных пятнах. В марте дни не золотые, а серые, и скалы редко блестят под солнцем. А пропасти выглядят столь же мрачно, как бесконечная гранитная стена. В конце зимы Маунт-Дезерт похож на сжатый кулак скряги — унылая скорлупа неба переходит в свинцовое море. Уныние опускается на холмы. Когда уныние нападает на мою жену, в моей душе гаснут все краски и кожа у нее уже не светится — она покрыта бледностью. За исключением снежных дней, когда огни острова пляшут на покрытых морозным инеем скалах, словно огоньки свечей на высоком белом торте, я не люблю жить поздней зимой на Маунт-Дезерте. Пасмурное небо давит на нас, и мы порой целую неделю не разговариваем. Такое одиночество сродни отчаянию выпивохи, любящего компанию и вот уже несколько дней не наполнявшего стакан. Тогда в Крепость являются призраки, и наше милое жилище гостеприимно открывает им двери.

Дом стоит одиноко на островке величиной меньше десяти акров, расположенном совсем рядом с западным побережьем Маунт-Дезерта, буквально брось камень — долетит. Называется островок Доун, по имени моего прапрадеда и, как я подозреваю, притягивает к себе визитеров. Хотя, по мнению моей жены, острова больше пригодны для посещения невидимых духов, чем таких своеобразных явлений, как призраки, наш остров, я считаю, нарушает это правило.

На острове Бартлетта, что немного севернее нас, есть чуть ли не официально зарегистрированный призрак Снеговика Дайера, придурковатого старого рыбака. Он умер на острове Бартлетта в 1870 году, в доме своей сестры, старой девы. Однажды в молодости он обменял пять омаров на томик греческой классики, принадлежавший гарвардскому профессору. Произведение называлось «Царь Эдип» и было снабжено подстрочным переводом. Старика рыбака, Снеговика Дайера, так заинтересовали слова Софокла, данные в буквальном переводе, что он попытался читать греческий оригинал. Не зная, как произносятся буквы, он тем не менее изобрел свой звук для каждой из них. Чем старше он становился, тем больше смелел и порой, бродя по скалам, громко декламировал на этом своем уникальном языке. Говорят, если провести ночь в доме его покойной сестры, можно услышать греческий текст в исполнении Снеговика Дайера, и звучать он будет не менее варварски, чем шлепки и бормоты нашей непогоды. Бингем Бейкер, служащий корпорации из Филадельфии, живет теперь с семьей в этом доме и, похоже, процветает от присутствия привидения — во всяком случае, все Бейкеры выглядят такими румяными в церкви. Не знаю, слышат ли они завывания зимы в голосе Снеговика Дайера.

Призрак старого Снеговика, возможно, живет на острове Бартлетта, но у нас на Доуне есть свой, и куда менее приятный. Это морской капитан по имени Огастас Фарр, которому два с половиной века тому назад принадлежала наша земля. О его повадках рассказано в старом судовом журнале, который я нашел в библиотеке Бар-Харбора, и говорится там об одном путешествии, «во время коего Фарр занимался пиратствованием» и захватил французский фрегат в Карибском море, снял с него груз кубинского сахара и высадил команду в открытой шлюпке в море (за исключением тех, кто присоединился к нему), а капитана обезглавил, и тот умер нагишом, потому как Фарр присвоил себе его форму. И такой этот Огастас был нахальный, что через много лет велел похоронить себя на своем северном острове — ныне нашем острове — в парадной форме француза.

Я никогда не видел Огастаса Фарра, но голос его, пожалуй, слышал. Однажды ночью — не так давно — я был один в Крепости и, внезапно проснувшись, обнаружил, что разговариваю со стеной.

— Нет, уходи! — решительно заявил я. — Не знаю, можешь ли ты покаяться. Да я и не верю тебе.

Стоит мне вспомнить этот сон — если то был сон, — и меня пробирает такая дрожь, какой обычно не бывает. Спина у меня становится скользкой, точно на мне пиджак из кожи ящериц. И я снова слышу свой голос. И говорю я, обращаясь не к штукатурке, а к комнате, которую как бы вижу по другую сторону стены. Там я вижу нечто в разодранной форме, сидящее в дубовом, сильно поцарапанном капитанском кресле. В носу у меня гнилостный запах смерти. А на отмелях — так мне слышится в окно, посмотреть же я не смею — кипит море. Как же может оно кипеть, когда сейчас отлив? Я все еще во сне, но вижу, как мышь пробегает по полу, и чувствую присутствие призрака Огастаса Фарра по другую сторону стены. Волосы дыбом встают у меня на затылке, когда он спускается по лестнице в погреб. Я слышу, как он идет вниз, в Бункер.

Под погребом у нас есть небольшое помещение. Первоначально это была землянка, вырытая моим отцом после Второй мировой войны, когда Крепость еще принадлежала ему. Он гордился тем, что первым из американцев учел последствия Хиросимы. «У каждого должно быть такое место, где он может укрыться от всего», — говорил мой отец, Кэл Хаббард, за два года до того, как продал наше владение своему дальнему родственнику, отцу Киттредж Родмену Ноулзу Гардинеру, который, в свою очередь, подарил его Киттредж, когда она в первый раз вышла замуж. Однако пока дом принадлежал Родмену Гардинеру, он решил переплюнуть моего отца и, насколько я знаю, был первым в этой части Мэна, у кого появилось блочное убежище на случай выпадения атомных осадков, полностью оборудованное, с кухней, вентиляцией, запасом консервов и раскладушек, куда вели два коридора, проложенных под прямым углом друг к другу. Какое имеет отношение угол в девяносто градусов к предотвращению действия ядерной радиации, я сказать не могу, но у первых убежищ были любопытные формы. Так это убежище и сохранилось — к смущению всей семьи. В этой части Мэна не принято так оберегать свою жизнь.

Я презирал убежище. И не мешал ему рассыпаться. Старые консервные банки с тунцом почти насквозь проржавели, а пенопласт матрацев для раскладушек превратился в труху. Каменный пол покрывает слой слизи. Электрические лампочки, давно перегоревшие, припаялись к патронам.

Да не создаст это неверное представление о Бункере. Пол Бункера — как неизбежно стали называть убежище от атомных осадков — на десять футов ниже основного погреба, представляющего собой большое чистое каменное помещение. Первый и второй этажи погреба, а также вся мансарда поддерживаются в относительном порядке женщиной из Мэна, которая, если позволяет погода, приходит каждый день, когда мы там, и раз в неделю, когда нас нет. Только в Бункере никто не убирает. И виноват в этом я. Я не могу допустить, чтобы кто-то туда ходил. Когда я открываю дверь, снизу поднимается запах сырости и безумия. Помещения под погребами часто страдают сыростью, но запах безумия — нечто совсем другое.

В ту ночь, когда, проснувшись, я общался с Огастасом Фарром, в ту ночь, когда я убедился, что не сплю, и услышал, что он спускается по лестнице, я вылез из постели и попытался последовать за ним. Это было не столько проявлением храбрости, сколько следствием бесконечных упражнений в особом умении превращать свои худшие опасения в уверенность. Отец сказал мне однажды, когда я был юношей: «Если тебе стало страшно — не медли. Окунайся с головой в беду, если твое дело правое». Это был один из приемов в умении мобилизовать свое мужество, которые мне пришлось значительно усовершенствовать в бюрократических войнах, когда козырной картой было терпение, но я знал: когда страх становится парализующим, надо заставить себя сделать ход, иначе потом придется расплачиваться душой. Если хочешь по-честному встретиться с призраком, ясное дело, следуй за ним.

Я и попытался. Ноги у меня были ледяные, как у трупа, когда я стал спускаться по лестнице. Это был уже не сон. Впереди меня яростно хлопнула дверь. И мне показалось, что я услышал: «Я не вернусь, пока этого не сделаю». К тому времени когда я сошел в первый погреб, решимость моя иссякла. Внизу, у входа в Бункер, меня, казалось, поджидало нечто не менее злокозненное, чем непонятная морская тварь. Теперь у меня уже не хватало мужества на то, чтобы заставить ноги преодолеть последние десять ступеней. Я стоял неподвижно, как если бы мог хоть в какой-то мере спасти свою честь, не побежал опрометью, а остановился, чтобы принять на себя гнев непонятно чего. Не скрою — скажу: я прожил несколько мгновений в нерасторжимых объятиях той злой силы. Потом Огастас — а я полагаю, это был Огастас — отступил в глубины Бункера, и я почувствовал, что могу уйти. Я вернулся в постель. И спал я, словно наглотался сильнейших снотворных, — наверное, со всеми так бывает после встречи с чем-то столь неприятным. С тех пор я ни разу не спускался в Бункер и Огастас не приходил ко мне.

Тем не менее атмосфера в Крепости изменилась после того посещения. Все стало биться с поразительной быстротой, и я сам видел, как подносы слетали со столов. Правда, это не выглядит столь трагично, как в фильмах. Скорее кажется озорством. Ты не можешь с уверенностью сказать, что не задел предмета рукавом или что старый пол не перекошен. Все это могло случиться по естественным причинам — или почти естественным. Разбираться в подобных феноменах — все равно что пытаться установить факты с законченным вруном. Одно превращается в другое. Ветер за нашими окнами, казалось, быстрее, чем раньше, выказывал свою сущность — был зловещим или благим, нежным или захватывающим дух.

Никогда прежде — до посещения Огастаса Фарра — я не прислушивался так к ветру, и до меня вдруг долетал плеск весел, хотя гребца и не было видно. И тем не менее я слышал, как потрескивают уключины и звонят колокола на главном острове, где, насколько я знал, не было ни одной колокольни. Я слышал, как ветер хлопал калиткой и под обшивкой сыпалась штукатурка. Крошечные жучки с панцирем, который пулей не пробьешь, вылезали из подоконников. Всякий раз, как я перебирал книги в библиотеке, я мог поклясться, что несколько книг переставлены, но их, конечно, часто протирала уборщица, или Киттредж, или даже я сам. Не важно: Фарр присутствовал, словно бассейн с холодной водой в нагретом зале.

Однако все это не испортило Крепости. Наличие призрака не всегда ведь зловеще. У нас с Киттредж не было детей, и места в таком большом доме было предостаточно. Фарр служил изрядным развлечением — почти как если бы мы жили с пьянчугой или свихнувшимся братом. Если он так и останется привидением, которое я не могу поклясться, что видел, все равно я буду говорить о призраках как о чем-то реальном. Да некоторые призраки, пожалуй, и реальны.

Год спустя, в марте 1984 года, совершая ночной перелет из нью-йоркского аэропорта Кеннеди в Лондон, где мне предстояло пересесть на самолет, вылетающий в аэропорт Шереметьево в Москве, я читал и перечитывал десяток машинописных страничек с описанием моего бывшего дома на острове Доун в Мэне. Я не смел от них оторваться. Я находился в том состоянии возбуждения, которое обещает перерасти в неуправляемое.

Этот десяток страничек составлял первую главу того, что я назвал рукописью «Омега». У меня была и другая рукопись — «Альфа», которая одно время занимала пространство в двенадцать дюймов в ящике картотеки, рядом с моим письменным столом в Крепости, — в ней более двух тысяч отпечатанных страниц, но она была изрядно нескромной, и я переснял большую ее часть на микрофильм, а оригинал уничтожил.

Рукопись «Альфа» была сейчас со мной — все две тысячи кадров микрофильма на двух сотнях бобин по десять кадров в каждой, они уютно лежали в своих пергаминовых пакетах, уложенных в большой конверт размером восемь на одиннадцать дюймов. Я запрятал этот тонкий, даже элегантный пакет толщиной не более четверти дюйма в потайной карман особого чемодана, которым многие годы пользовался, и теперь этот чемодан среднего размера совершал вместе со мной первый отрезок пути от Нью-Йорка до Лондона в багажном отделении самолета компании «Бритиш эйруэйз» по дороге в Москву. Я не увижу эту рукопись, пока не стану распаковывать чемодан в России.

А моя другая рукопись — «Омега», небольшое произведение в сто восемьдесят страниц, так недавно написанное, что я не успел еще его переснять, — лежала, отпечатанная на машинке, в чемоданчике для бумаг под моим креслом. Первые сто минут полета я провел в состоянии отключки; сидя в середине салона для пассажиров туристского класса, я со страхом думал о прибытии в Лондон, о пересадке и, уж безусловно, об окончании пути в Москве и не в состоянии был объяснить себе прежде всего — зачем я лечу. Словно насекомое, которое не в силах шевельнуться от паров ядовитого опрыскивателя, я сидел в кресле туристского класса, которое можно отклонить назад всего на три дюйма, и снова перечитывал первые четырнадцать страниц рукописи «Омега». Я пребывал чуть ли не в ступоре, когда ноги становятся такими тяжелыми, что их не передвинешь. А нервы оживают по очереди, словно светящиеся точечки в электронной игре. И к горлу подступает тошнота.

Поскольку в Лондон мы прилетали через два-три часа, я считал необходимым прочесть «Омегу» до конца, все сто восемьдесят страниц на машинке, после чего я разорву в уборной и спущу столько, сколько вместит унитаз самолета «Бритиш эйруэйз», а остальное сохраню для более солидного унитаза в мужской уборной для транзитных пассажиров в Хитроу. Я представил себе, как закрутятся обрывки и клочки бумаги, исчезая в пасти чуть не захлебывающегося унитаза, и у меня самого едва не закружилась, как при хорошей корабельной качке, голова.

Волнение мое объяснялось болью потери. Я ведь целый год работал над «Омегой». И это все, что я произвел в результате двенадцатимесячных мучений. Я перечитывал «Омегу» раз сто за эти месяцы, пока медленно — глава за главой — продвигался по ее страницам, и сейчас буду читать в последний раз. Я прощался с рукописью, которая весь прошлый год сопутствовала мне в моих мыслях и воспоминаниях о некоторых наихудших периодах моей жизни. Скоро — не больше чем через два-три часа — мне предстоит от нее избавиться — да, разорвать пополам абзац за абзацем и спустить в канализацию все эти страницы в виде полос и четвертушек. Хоть я и не смел напиться, я все же заказал стюардессе виски и одним духом выпил, мысленно произнося тост за кончину «Омеги».

Омега-2

Возвращаясь в Крепость той безлунной ночью в марте, я выбрал дорогу, ведущую из Бата в Белфаст, — ту, что проходит через Камден. Каждую бухточку заполнял туман и, словно саваном, затягивал видимость — туман накрывал прибрежный скалистый шельф, о который разбивались яхты. Когда я совсем уж ничего не видел, я останавливал машину на обочине — скрежет буйков звучал тогда печально, как мычание коров на раскисшем от дождя поле. Тишина тумана обволакивала меня. В накатах тишины слышался стон тонущего моряка. Надо было лишиться ума, чтобы поехать береговой дорогой в такую ночь.

За Камденом поднялся ветер, туман улетучился, и скоро ехать стало много хуже. С переменой погоды пошел холодный дождь. На иных поворотах шоссе превратилось в лед. Шины скользили и пели, словно хор в деревенской церкви, окруженной лесными демонами. Время от времени попадался городок с закрытыми ставнями, где всякий случайный луч света на улице казался маяком в море. Пустые летние дома стояли в ряд, словно памятники, свидетельствуя, что городок существует.

Меня мучила совесть. Дорога была сплошным обманом. То по ней можно было прекрасно ехать, то она оборачивалась травой. Ведя машину легким касанием пальцев, я снова начал думать о том, что ложь — это искусство, а тонкая ложь — тонкое искусство. И самым тонким лжецом в этом краю, должно быть, является ледяной царь, который правит изгибами дороги.

Моя любовница осталась позади, в Бате, а жена ожидала меня близ Маунт-Дезерта. Ледяной царь заслал своих агентов в мое сердце. Не буду утомлять вас пересказом истории, сочиненной мною для Киттредж, о том, что кое-какие дела задержат меня в Портленде до вечера и из-за них я поздно вернусь в Маунт-Дезерт. Нет, дело у меня было в Бате, и занимался я им в объятиях одной веселой обитательницы Бата. По установленным меркам она мало что могла мне предложить в сравнении с моей супругой. Женщина в Бате была приятная, тогда как моя дорогая женушка — красавица. Хлоя была веселая, а Киттредж — прошу извинения за такое слово — утонченная. Видите ли, хоть мы с Киттредж и троюродная родня, мы очень похожи — даже носы у нас одинаковые. А Хлоя заурядна, как мясная подливка, и так же взбадривает. Полногрудая и дебелая, она работала летом официанткой в гостинице янки. (Скажем так: в ресторане типа ресторана янки, принадлежащем греку.) Раз в неделю, в выходной день владелицы, Хлоя с гордостью выступала в роли pro tem[1] хозяйки. Я немного пополнял ее бюджет. Возможно, и другие мужчины тоже. Я едва ли об этом знал. И едва ли меня это интересовало. Она была подобна блюду, которое я готов был отведать разок-другой в месяц. Не знаю, возможно, это происходило бы по три раза в неделю, а то и чаще, живи она по другую сторону горы. Бат же находится больше чем в ста милях от задней стороны (так мы назвали заднее побережье) Маунт-Дезерта, так что я встречался с ней, когда мог.

Связь, поддерживаемая столь редко, думается мне, идет на пользу цивилизации. Будь это чей угодно брак, а не мой собственный, я бы заметил, что такая умеренная двойная жизнь, должно быть, превосходна, — это делает обе ее половины более интересными. Можно глубоко — если и не всецело — любить свою жену. Моя профессия, в конце концов, наделяет меня мудростью в этих вопросах. Начали-то мы с разговора о призраках? С отца началась наша семейная профессия, которой занимаюсь и я: мы шпионы. В разведке мы выискиваем, нет ли у человека разделения душевных привязанностей. Однажды мы провели в ЦРУ глубокий психологический анализ и, к своему смятению (да просто к ужасу!), узнали, что одна треть мужчин и женщин, которые могли бы пройти у нас допуск, были достаточно неустойчивы и в умелых руках вполне могли бы стать двойными агентами, работающими на иностранную державу. «Потенциальных изменников по крайней мере не меньше, чем потенциальных алкоголиков», — весело заключали мы обычно, исходя из опыта.

После многих лет работы с неидеальными людьми я, следовательно, научился снисходительно относиться к промашкам других, если они не причиняли слишком большого вреда. Тем не менее мысль о том, что сам я стал изменщиком и не был идеальным мужем, преисполняла меня такого страха, что я чуть не заболевал. В тот вечер, когда я, как уже было описано, вслепую вел машину, я был почти уверен, что скоро попаду в аварию. Казалось, я очутился в центре невидимой и чудовищной сделки. Мне мнилось — вне всякой логики, — что, останься я жив, с другими произойдет что-то ужасное. Вы можете такое понять? Я не преувеличиваю — я считаю, что в подобных мыслях есть что-то от логики самоубийцы. Киттредж, женщина с острым умом и собственными суждениями, однажды заметила, что самоубийство можно, пожалуй, лучше понять, если предположить, что оно объясняется не одной, а двумя причинами: человек может убить себя по вполне понятным мотивам, решив, что он никому не нужен, морально низведен до нуля; и человек может видеть в самоубийстве возможность почетно положить конец глубоко засевшему страху. Некоторые люди, сказала Киттредж, так глубоко погрязли во зле, что им кажется, они уничтожат целые армии зла своим уходом из жизни. Это все равно как сжечь сарай, чтобы муравьи не переползли из него и не испоганили дом.

То же можно сказать и об убийстве — гнусном акте, который тем не менее может быть совершен из патриотических чувств. Мы с Киттредж мало говорили об убийстве. Это был не самый приятный предмет для разговора в семье. Мы с отцом в свое время целых три года пытались убить Фиделя Кастро.

Позвольте мне, однако, вернуться к той покрытой ледяной коркой дороге. Если чувство самосохранения побуждало меня тогда все же держать руль, совесть готова была его отпустить. Я преступил не только клятву верности в браке. Я нарушил клятву любви. Мы с Киттредж были сказочными любовниками — под этим я вовсе не подразумеваю траханье до одурения. Нет, я имею в виду изначальное значение этих слов. Мы были фантастическими любовниками. Наш брак подвел черту под одним из тех суровых мифов, что учат нас трагедии. Если я похож на свистуна, выводящего рулады о себе на самых высоких нотах, это потому, что я не привык описывать нашу любовь. Обычно я ее не касаюсь. Счастье и бесконечное горе вытекают из одной раны.

Приведу факты. Они жестокие, но лучше так, чем все затуманивать из сентиментальных соображений. В жизни Киттредж было всего двое мужчин. Ее первый муж и я. Наш роман начался, когда Киттредж еще была за ним замужем. Через некоторое время после того, как она его предала — а он был из тех, кто считал бы это предательством, — он сорвался при подъеме на скалу и сломал позвоночник. Он был ведущим, и когда полетел вниз, юноша, подстраховывавший его с выступа на скале, рухнул вместе с ним. Якорь самосохранения вырвало из скалы. Кристофер, молодой человек, погибший при падении, был их единственным ребенком.

Киттредж так и не смогла простить это мужу. Их сыну было шестнадцать лет, и у него было неважно с координацией движений. Его не следовало брать с собой на эту скалу. Но как могла Киттредж простить и себя? Из головы у нее не выходила наша связь. Она похоронила Кристофера и ухаживала за мужем все четыре месяца, что он пролежал в больнице. Вскоре после того, как он вернулся домой, Киттредж однажды вечером залезла в теплую ванну и перерезала себе вены на руках острым кухонным ножом, после чего легла в ванной и приготовилась изойти кровью. Но ее спасли.

Спас я. Со дня падения мужа она прервала всякую связь со мной. Страшная весть разделила нас — так между двумя соседними домами проваливается земля и образуется трещина в милю шириной. Словно Бог произнес приговор. Киттредж сказала, чтобы я больше с ней не встречался. Я и не пытался. Однако в тот вечер, когда она взрезала себе вены, я сел в самолет (с возрастающим чувством беспокойства) и полетел из Вашингтона в Бостон, затем в Бангор, а там нанял машину и помчался на Маунт-Дезерт. Я слышал — она взывала ко мне из таких глубин своей души, что не слышала собственного голоса. Я подъехал к погруженному в тишину дому и залез внутрь через окно. В глубине дома, на первом этаже, находился больной со своей сиделкой, а на втором этаже, по всей вероятности, спала в постели его жена. Обнаружив, что дверь в ванную заперта и Киттредж не отвечает, я взломал дверь. Явись я на десять минут позже — все было бы уже кончено.

Наш роман возобновился. Теперь это уже не было под вопросом. Потрясенные происшедшей трагедией, достоверность которой подтверждалась утратой, черпая утешение в мыслях друг о друге, мы любили — глубоко и беззаветно.

Мормоны верят, что люди соединяются в браке не только на эту жизнь, — если вы сочетались браком в храме, то проведете вместе вечность. Я не мормон, но даже по их высоким меркам мы любили друг друга. Я не мог представить себе, чтобы мне наскучило присутствие моей жены — по эту или по ту сторону могилы. Время, проведенное с Киттредж, будет живо вечно — другие люди были лишь временным присутствием, словно входили в нашу комнату с часами в руке.

Наши отношения начались не на столь высокой ноте. До беды, случившейся на скале, нас невероятно тянуло друг к другу. Мы ведь были троюродной родней, и намек на кровосмешение добавлял остроты блаженству. Но по самым высоким меркам это было добротное чувство. Мы не то чтобы готовы были умереть друг за друга — мы просто ступили на крайне порочный путь. Ее муж — Хью Монтегю, или Проститутка, — занимал ведь в моей психике куда больше места, чем мое собственное несчастное эго. Он был моим ментором, моим крестным отцом, замещал мне отца и был моим начальником. Мне было тогда тридцать девять лет, и я чувствовал себя наполовину младше в его присутствии. Сожительствуя с его женой, я был подобен крабу-отшельнику, перелезшему в более внушительный панцирь, — того и гляди тебя оттуда выкурят.

Естественно, как всякий любовник, затеявший мимолетный роман, я не спрашивал Киттредж, что побудило ее на это пойти. Достаточно уже того, что ее ко мне потянуло. Но теперь, прожив с ней двенадцать лет — из них десять лет в браке, — я могу дать объяснение. Если ты женат на хорошей женщине, надо быть всегда готовым к милым сюрпризам. Я люблю Киттредж за красоту и — не скрою — за глубину. Мы оба знаем, что в ее мыслях больше глубины, чем в моих. Тем не менее меня часто поражает удивительная широта ее ума. Объясним это происхождением и окружением. Ее карьера не похожа на карьеры других женщин. Я что-то не знаю, чтобы много выпускниц Рэдклиффа пошли работать в ЦРУ.

Информация: в тот вечер, двенадцать лет назад, когда мы впервые занялись любовью, я губами и языком воздал ей поклонение тем простейшим способом, к какому прибегают многие выпускники колледжей во время акта. Киттредж — во власти непривычных ощущений, возникших между ее ногами, — вскрикнула: «Ох, я годы этого ждала!» И вскоре она уже говорила мне, что я — совершенство, чуть ли не языческое божество. «Ты — чертов рай!» — сказала она. (Подливай же всякий раз мне виски в кровь!) В тот наш первый вечер она казалась не старше двадцати семи, хотя из своих сорока одного года была уже восемнадцать лет замужем. Хью Тремонт Монтегю, сказала она мне (и кто бы ей не поверил?), был единственным в ее жизни мужчиной. Проститутка был к тому же на семнадцать лет старше ее и занимал очень высокое положение. Поскольку он работал с особыми двойными агентами, у него развилось обостренное чутье, и он сразу мог раскусить ложь, чего другие, общаясь с ним, не могли. Теперь он не верил уже никому, и, конечно, никто из окружающих никогда не был уверен в том, что Проститутка говорит правду. Киттредж жаловалась мне в те далекие дни, что не может сказать, является ли он образцом верности, чудовищем неверности или тайным педерастом. Думается, она затеяла роман со мной (если идти по пути дурного обоснования, а не хорошего), желая узнать, сможет ли провести операцию у него под носом и не попасться.

Хорошее обоснование пришло позже. Любовь ее стала глубже не потому, что я спас ей жизнь, а потому, что я был бесконечно чувствителен к ее отчаянию. Я наконец обрел ту степень мудрости, когда ты знаешь, что этого достаточно почти для всех. Наш роман начался заново. На этот раз мы возвели любовь в абсолют. Киттредж не принадлежала к тем женщинам, которые могут продолжать подобные отношения, не вступая в брак. Любовь — это благодать, и она должна быть защищена сакраментальными стенами.

Следовательно, Киттредж чувствовала себя обязанной сказать все мужу. Мы пришли к Хью Тремонту Монтегю, и он согласился на развод. Это был, пожалуй, самый скверный час в моей жизни. Я боялся Проститутки. Я испытывал вполне обоснованный страх перед человеком, способным организовать ликвидацию другого человека. До несчастного случая Проститутка был высокий, стройный, точно скроенный из наилучшего материала и составленный из наилучших частей, и держался он как человек, облеченный полномочиями. Словно кто-то сидящий очень высоко совершил над ним помазание.

Он и сейчас держался как человек, облеченный полномочиями, хотя был парализован до пояса и обречен на существование в кресле-каталке. Однако это было не самым худшим. Я боялся его, но и уважал. Он был не только моим начальником, а и наставником в искусстве, которое только и чтят американские мужчины и мальчишки в утверждении своего мужского превосходства. Он учил, как жить легко, даже если тебя что-то гнетет. Тот час, что мы с Киттредж провели по обе стороны его кресла-каталки, останется шрамом на ткани нашей памяти. Я помню, он заплакал, прежде чем мы закончили наш разговор.

Я просто не мог этому поверить. Киттредж сказала мне потом, что то был единственный раз, когда она видела его плачущим. Плечи Хью сотрясались, грудь ходила ходуном, а иссохшие ноги были неподвижны. Перед нами был калека, пригвожденный к креслу горем. Таким он навсегда врезался в мою память. Если сравнить это жуткое воспоминание с рубцом, я бы добавил, что рубец не исчез. Только потемнел. Мы не могли не сохранить великую любовь друг к другу.

Киттредж была человеком верующим. Верить в существование абсурдного было для нее все равно что продать душу дьяволу. Все мы на этой земле подсудны. И наш брак будет оценен по тем высотам, которых мы сумеем достичь, выбравшись из глубокой подземной темницы, где он начинался. Я приобщился к вере Киттредж. Это было для нас единственно возможным верованием.

Как же я мог в таком случае провести недавно не один час этого серого мартовского дня, то взбираясь, то скользя вниз по излишне гостеприимным грудям и животу Хлои? Поцелуи моей любовницы были нежными и липкими, как ячменный сахар, и бесконечно влажными. Начиная со школы Хлоя занималась любовью, ублажая ротиком и верхние, и нижние этажи своих приятелей. Ее расщелина сочилась хорошей смазкой, а глаза от сладострастия начинали сиять. Стоило нам немного приостановиться, как она принималась стрекотать радостным голоском о чем угодно, что приходило ей в голову. Рассуждала она все о трейлерах (в одном таком она и жила) — как они мгновенно сгорают дотла — и о шоферах грузовиков с большими прицепами, которые заказывают кофе с таким важным видом, что им бы впору возглавлять профсоюз шоферов и грузчиков. Она смешно рассказывала про прежних своих дружков, с которыми познакомилась в обеденный перерыв у стойки.

— Ну и ну! — сказала я тогда себе. — Надо же столько в себя напихать! Сплошной жир! А про себя подумала: «Хлоя, а твоя-то задница чем лучше?» А виноват во всем Бат. Зимой здесь делать-то нечего — знай наедайся да выискивай голодных ребят вроде тебя.

Тут она дружески хлопнула меня по ягодицам, точно мы играли в одной команде — в маленьких городках это издавна служит мерилом отношения к человеку, — и мы снова принялись за свое. Есть в моей плоти тяга (к простому люду), которую Хлоя не спускала с гашетки. Взбираться, и соскальзывать, и петь в унисон под завывания лесных демонов!

Я познакомился с ней во внесезонье в большом ресторане, где она работала. Вечер был тихий, и хотя я сидел не один за столиком, был единственным, кто ужинал в этой части ресторана. Хлоя обслуживала меня со спокойным дружелюбием, прекрасно понимая, что, если блюдо придется мне по вкусу, она получит больше, чем если оно мне не по вкусу. Подобно другим добрым материалисткам до нее, она вела себя еще и по-матерински: деньги в ее представлении имели также эмоциональную окраску. Только на деньги, заработанные добром, можно купить вещь, которая будет долго служить.

Когда я заказал коктейль из креветок, она покачала головой.

— Не надо креветок, — сказала она. — Они уже трижды дохли, и их снова оживляли. Возьмите лучше суп из моллюсков с овощами.

Я так и поступил. Она рекомендовала мне и все остальное. Ей хотелось, чтобы я и пил то, что надо. Действовала она при этом без особой настырности — я мог предаваться своим размышлениям, она — своим. А разговаривали мы столько, сколько были в настроении. Из десяти официанток разве что одна стала бы уделять такое внимание одинокому посетителю. Через какое-то время я понял, что, хоть это и случайное знакомство — а подобные вещи не были в моем стиле, — мне на удивление хорошо с ней.

В другой тихий вечер я снова зашел в тот ресторан — Хлоя подсела ко мне, съела со мной десерт и выпила кофе. Я узнал о ее жизни. У нее было двое сыновей — двадцати и двадцати одного года, они жили в Манчестере, штат Нью-Хэмпшир, и работали на заводе. Она утверждала, что ей тридцать восемь; муж ушел от нее пять лет назад. Прищучив ее, когда она натягивала ему нос.

— Правильно он поступил. Я ведь пила тогда, а пьянице нельзя верить. На ногах у меня были точно роликовые коньки. — И рассмеялась добродушно, представив себе, как порнографически выглядели ее падения.

Мы пошли к ней в трейлер. Есть у меня одна способность, которую, по-моему, развила во мне профессия. Я способен всецело сосредоточиться на том, что происходит в данный момент. Межведомственные стычки, бюрократические помехи, утечка информации, даже такое вторжение в подсознание, как моя первая измена Киттредж, — все это может быть забыто. Есть у меня личный инструмент, который служит мне как средний добрый солдатик и который столь же отзывчив, как и у любого другого. Он пульсирует, поощряя дерзать, и сникает, почувствовав себя виноватым. А потому то, что доблестный вояка внизу — учитывая, что это был единственный случай столь серьезного нарушения брачного обета, — лишь время от времени слегка съеживался, следует отнести за счет степени моей сосредоточенности на предмете и телесной чувственности Хлои (это же преступление, что публика видит Хлою только в одежде!). Вообще-то говоря, я изголодался по тому, что могла предложить Хлоя. Попробую пояснить. Любовь с Киттредж — я снова пользуюсь этим словом — была священнодействием. Мне даже трудно об этом говорить. Тогда как о Хлое я могу рассказать все — мы вели себя как дети в сарае; от Хлои даже пахло землей и соломой. А поцелуи с Киттредж обставлялись церемониалом.

Я не хочу сказать, что происходило это торжественно или сдержанно. Мы могли месяц не предаваться любви, если не возникало желания. Когда же это случалось, нас, безусловно, тянуло друг к другу: после стольких лет совместной жизни мы по-прежнему бросались друг другу в объятия. Собственно, Киттредж была столь же неуемна, как лесной зверь с острыми когтями и зубами и с шелковистой шкурой, которого никогда полностью не приручить. В худшие времена я чувствовал себя как кот, попавший в лапы бобра. Она теперь редко вспоминала о моем языке (недавно служившем ключом к сатанинскому раю) — главное в нашем акте было кончить вместе, платя беспощадностью за беспощадность, любовью — за любовь. Я видел Бога при вспышке молнии, и наши души сливались воедино. Потом была нежность и сладчайшая домашность сознания, как поразительно и чудесно мы подходим друг другу, а с Хлоей все было не так. С Хлоей — будь готов к стремительной атаке, будь готов к торговле, — у-у-у, любители сантиментов, мы вместе доберемся до нефти. Приходя в себя, чувствуешь, что забрался в бездонную глубь, влажную и сочную, как земля. Можно выращивать цветы в заднице.

Ведя машину, чувствуя, как сердце уходит в пятки, а пальцы стали ледяными, как лед на дороге, я всем естеством ощущал, что дарила мне Хлоя. Она дарила равенство. У нас ничего не было общего, кроме того, что мы были равны. Если нас потащат в суд, мы явимся туда, держась за руки, как товарищи по играм. Наши тела были соразмерны, и мы чувствовали, как любят нас морковка и горошек в мясном супе. Я никогда еще не встречал женщины, столь подходящей мне физически, как Хлоя.

Киттредж же была в прошлом супругой рыцаря, ныне — рыцаря-инвалида. А я чувствовал себя сквайром из средневекового романа. Мой рыцарь отбыл в крестовый поход, и я овладел его дамой. Хоть мы и нашли способ отпереть замок на ее поясе невинности, все равно мне еще надо было подняться по ступенькам. Мы могли вместе видеть молнию и звезды, но спальня все равно оставалась ее покоем. Наши восторги были столь же холодны, как блики фосфоресцирующих огней на водах у Мэна. Я не видел Создателя — скорее я видел мельком рай. А с Хлоей я чувствовал себя этаким шофером-профсоюзником на машине с большущим прицепом.

Когда вечером едешь по такой неверной дороге, покрытой ледяною коркой, долгим размышлениям нет места. Скорее мысли прыгали передо мной. И я увидел Хлою в образе жены, Киттредж же по-прежнему оставалась дамой моего сердца. В большинстве романов поцелуй напоминает о многих других губах, которые ты целовал. Брак крепче спаян, если жена напоминает тебе и о других женщинах. Многие брачные союзы являются лишь сублимацией оргий, в которых ты никогда не участвовал. С Киттредж я не испытывал ощущения, знакомого мужчинам, любящим многообразие, — ощущения, что женщина, с которой я занимаюсь любовью, является суррогатом многих других.

Как-то раз, через месяц после того, как мы поженились, она сказала мне:

— Нет ничего хуже нарушения клятвы. Меня не оставляет чувство, что вселенная держится на нескольких торжественных клятвах, которые люди блюдут. Хью был ужасен. Ни одному его слову нельзя было верить. Не следует мне говорить тебе это, дорогой, но когда начались наши отношения, это было для меня таким большим шагом. Это было, наверно, самым храбрым поступком, какой я когда-либо совершала.

— Никогда не будь со мной такой храброй, — сказал я, и это была не угроза. В моем тоне звучала мольба.

— Не буду. Никогда не буду. — Ее глаза можно было бы назвать ясными глазами ангела, если бы их голубизна не была чуть затуманена. Будучи философом, она всегда старалась издали глядеть на предмет. — Нет, — сказала она, — давай дадим обет. Чтоб между нами была абсолютная честность. Если у кого-то из нас появится что-то на стороне, надо об этом сказать.

— Даю обет, — сказал я.

— А вот с Хью, — сказала она, — я никогда ничего не знала. Не потому ли к нему так приклеилось это ужасное прозвище — Проститутка? — И замолчала. Проститутка — чем бы он ни занимался сейчас — сидел в инвалидном кресле. — Бедный старенький Гозвик, — сказала она. Все сострадание, какое она еще чувствовала к нему, выражалось в этом прозвище.

— Почему Гозвик? — С Киттредж всему было свое время, и я никогда раньше не задавал ей этого вопроса.

— Господен зверь или зверик. Так его зовут.

— Во всяком случае, это одно из его имен.

— Ах, дорогой, я обожаю давать имена людям! Во всяком случае, тем, кто мне дорог. Только так мы можем проявлять свое стремление к многообразию. Давать друг другу кучу имен.

С годами я узнал некоторые из них — одно за другим. У Хью были красивые усики ниточкой, черные с проседью. Это были усы британского кавалерийского полковника. Киттредж называла его Нитский. «Почти как Лев Троцкий, — говорила она, — только в десять раз чистоплотнее». Позднее я обнаружил, что на сей раз она не была оригинальна. Первым окрестил его так Аллен Даллес. Это когда Хью работал в Бюро стратегического планирования в Лондоне в войну. Даллес будто бы назвал его так при Киттредж на свадьбе. А Киттредж была без ума от Аллена Даллеса с тех пор, как познакомилась с ним в Джорджтауне, на приеме в саду, куда родители взяли ее с собой, когда она приехала к ним на каникулы в последний год своего обучения в Рэдклиффе. Ах, бедняги гарвардцы, пытавшиеся распалить Киттредж после того, как Аллен Даллес на прощание поцеловал ее в щечку.

После свадьбы она стала звать Хью Тремонта Монтегю — Нитский. Он в ответ тоже придумывал ей имена. К примеру, Кетчум — по аналогии с Кетчумом в штате Айдахо (поскольку полностью Киттредж звали Хэдли Киттредж Гардинер и первое имя было ей дано в честь Хэдли Ричардсон, первой жены Хемингуэя, с которой отец Киттредж, Родмен Ноулз Гардинер, познакомился в двадцатых годах в Париже и считал ее «милейшей женщиной, которую когда-либо встречал»).

Не сразу я узнал, какие метаморфозы претерпели имена моей любимой. Кетчум — чтобы избежать сходства с кетчупом — превратилось в Краснокожую, что идеально подходило ей и продержалось какое-то время, поскольку волосы у Киттредж были черные как вороново крыло (а кожа белая, как белоснежный мрамор). Познал я и боль любовника, когда Киттредж призналась, что в определенные ночи Хью Монтегю называл ее Жаркая. Люди, работающие в разведке, что же, меняют имена, как другие переставляют в комнате мебель? Так или иначе, Хью, став женатым мужчиной, именовался Гозвик.

— Я ненавидела себя, — сказала Киттредж, — за то, что не верила в честность Гозвика в личной жизни. Ты даешь обет, дорогой? Между нами все будет по-честному?

— Будет.

Машину мою сильно занесло — в памяти это сохранилось как нечто долгое, а рассказ об этом занимает совсем немного времени. Стена леса, стоявшая по одну сторону шоссе, вдруг скакнула на меня, я крутанул баранку, и нос машины поехал в сторону — со страшной скоростью машину понесло через дорогу к противоположной стене елей, которая из дальней сразу превратилась в ближнюю. На мгновение мне показалось, что я умер и стал дьяволом, ибо голова у меня словно бы перекрутилась: взглянув на дорогу, я увидел тот поворот, который только что проехал. Затем медленно, словно в морском водовороте, шоссе завращалось вокруг меня. Без остановки. Я был как пылинка, крутящаяся на пластинке. Стоп! — и вот уже мы с машиной движемся вперед. Меня занесло вправо под углом почти в девяносто градусов, затем мотануло в другую сторону против часовой стрелки — нет, не на шестьдесят три, а снова на девяносто градусов, и вот теперь я снова наконец еду прямо, совершив один с четвертью поворот. Но страха не было — он остался где-то позади. Мне казалось, будто я вылетел из окна десятого этажа, упал на натянутую пожарными сетку и теперь вышагиваю, еще не придя в себя, в ореоле славы. «Мириады существ, — произнес я вслух, обращаясь к пустой машине (действительно произнес вслух!), — движутся по земле невидимо, и когда мы бодрствуем, и когда мы спим», после чего, катя дальше со скоростью тридцать миль в час, слишком слабый и слишком счастливый, чтобы остановиться, я добавил к только что произнесенному: «Мильтон, „Потерянный рай“» — и подумал о том, что всего два часа назад мы с Хлоей поднялись с кровати в ее трейлере на окраине Бата и пошли выпить на прощание в коктейль-бар, где стоят продырявленные красные кожаные банкетки. Вскоре после того, как нам принесли выпивку, я, взмахнув в разговоре рукой, опрокинул стакан, и он разлетелся на невыносимо мелкие кусочки, словно ничто уже не способно было оставаться целым. После чего мы с Хлоей оба впали в несвойственное нам мрачное настроение и угрюмо простились. Неверность наполняла воздух страхом.

Я подумал сейчас о мириадах существ, которые движутся по земле невидимо. Шепнули ли они в ухо Киттредж во сне, как позвали меня когда-то, в тот далекий день одиннадцать лет назад, когда она собралась взрезать себе вены? Кто управляет системой шпионажа, существующей в океане духа? Мысли шпиона должны быть как лазерный луч, чтобы не вызвать колебаний воздуха. Как умудряется агент, неделю за неделей, год за годом фотографирующий секретные документы, не подпускать к себе жуткий страх — а вдруг человеку, способному его поймать, нашепчут о его злодеяниях духи во сне?

Я проехал мимо автомата в зоне отдыха и остановил машину. Я был в панике — надо срочно поговорить с Киттредж. Мне вдруг показалось, что, если я тотчас не доберусь до нее, последний барьер между моим и ее сознанием рухнет.

Что может быть ближе к ледниковому периоду, чем проржавевшая, исцарапанная телефонная будка на холоднющем шоссе в Мэне? Мне пришлось разбудить телефонистку, и она с трудом повторила номер моей кредитной карточки. Я стоял, притопывая, чтобы не замерзнуть, пока машина компании «Белл» пробуждалась от застылого сна. Телефон звонил четыре, пять, шесть раз, а потом я взмыл на крыльях любви при звуке голоса Киттредж и в то же мгновение вспомнил, как вот так же сердце у меня подпрыгнуло от радости, когда я плыл однажды в Вермонте темной ночью в каноэ и — о чудо! — в расщелине меж двух крутых округлых холмов вдруг появилась полная луна и галактика света выхватила из темноты всю гладь черных вод озера до малейшей рябинки. Уверенность друидов вспыхнула тогда в моем сердце. И странный покой снизошел на меня. Так и голос Киттредж словно расширил сузившиеся каналы моего дыхания. У меня было такое чувство, точно я никогда прежде не слышал ее голоса. Никто не посмеет сказать, что я не люблю свою жену, если после одиннадцати лет брака меня все еще что-то удивляет в ней. Речь большинства людей я слышу сквозь фильтры и помехи. Я слышу, как люди управляют своими голосовыми связками, чтобы тоном передать тепло или холод, неподкупность, уверенность, порицание, одобрение, — голоса у нас наигранные, пусть хотя бы немножко. В конце-то концов, речь ведь первейшее орудие воли.

А голос Киттредж исходил из нее, как цветок, появляющийся из бутона, только я никогда не знал, какого он будет цвета. Голос у нее был удивительный и в гневе, и в любви — она никогда не следила за своими чувствами. Лишь те, кто идет по жизни, будучи убежден (пусть это будет весьма скромная убежденность), что является незаменимой частью вселенной, могут так разговаривать, не заботясь о том, как звучит твой голос для других.

— Гарри, я рада, что ты позвонил. С тобой все в порядке? Меня весь день мучили какие-то предчувствия.

— Со мной все отлично. А вот дороги ужасны. Я еще не добрался даже до Бакспорта.

— Ты действительно в порядке? Голос у тебя такой, будто ты только что срезал себе бритвой адамово яблоко.

Я расхохотался — исступленно, как смутившийся японский бизнесмен. Это она всегда утверждала, что я был бы совсем как Гэри Купер или Грегори Пек — такой же высокий красавец брюнет, не будь у меня этого торчащего адамова яблока.

— Я в порядке, — сказал я. — Просто я подумал, что надо поговорить с тобой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад