Нет качеств в человеческом сердце, которые бы были безусловно добродетельны; самые прекрасные, самые возвышенные движения души: бескорыстная любовь, несокрушимая твердость воли, великодушное самопожертвование, верность слову, геройство самопожертвования — все, чему удивляется человек в человеке, все, что своим ярким появлением возбуждает радостный трепет сочувствия и восторга, — все получает свое настоящее значение от того корня, из которого оно происходит, от того основного побуждения, которое лежит на дне человеческого сердца и определяет всю совокупность его внутреннего бытия.
Это основное побуждение сердца слагается из любви и убеждения. Если убеждение ложно, то и любви не может быть безусловно чистой. Потому те прекрасные качества, которым мы удивляемся и радуемся в язычнике, в магометанине, в неверующем, прекрасны только в отдельности от их нравственного лица. Ибо нравственное лицо — не сочетание тех или других качеств, но живая цельность самобытности.
Но Вы скажете, может быть, что, называя существенностию жизнь человека, а не мнения его, Вы говорите не об язычниках, не о магометанах и не об неверующих, но предполагаете жизнь и убеждения христианские, предполагаете только, что при основании общих христианских убеждений особенные мнения о различных вероисповеданиях не имеют никакого влияния на внутреннее достоинство человеческой нравственности.
Но что такое общие убеждения христианские?
Многие говорят об этих общих убеждениях, но почти каждый понимает их различно. Если общим христианством мы назовем то, что принадлежит всем без исключения сектам, называющим себя христианскими, то у нас из христианства не останется ничего, кроме самого отвлеченного понятия о Божестве, и то будет так неопределенно, что допустит самые противоречащие толкования. Если же мы все секты будем принимать в уважение, но ограничимся только изысканием того, что есть общего между православием, латинством[54] и протестантством, то и здесь уже одно различие в толкованиях протестантских догматов приведет нас почти к такому же неопределенному выводу. Ибо где поставим мы границу между Штраусом, Лютером и Кальвином? И на каком основании будем мы ставить эту границу? Если же мы ограничимся только теми догматами и толкованиями, которые составляли личные понятия самих основателей реформы — Лютера, Кальвина и Цвинглия[55], — то, не говоря о том, что в современном человечестве мы уже не найдем почти никого, кто бы безусловно и неограниченно разделял эти понятия, — но и самое их различие между собою и в отношении к догматам латинства и православия так значительно и касается таких существенных вопросов, что не только вера человека, но и существенный смысл его нравственности будут совершенно различны при различии того исповедания, к которому он принадлежит. Общего между ними останется только книга, только буква Нового Завета — буква, которую каждый будет толковать согласно с особенностью своего исповедания и не согласно с толкованием другого исповедания.
Конечно, божественность этой книги может и независимо от принятых догматов вероисповеданий наводить человеческий разум и сердце к познанию существенной истины. Но это познание, эти чувства до тех пор будут шатки, необстоятельны и противоречащи, покуда в согласной соразмерности не сомкнутся в цельный круг нравственных убеждений. Этот сомкнутый круг убеждений, это живое единство веры и составляет собственно веру человека, дающую значение и смысл его жизни, а не та общая и неразвитая неопределенность понятий, из которой могут быть выведены самые разнородные и самые противоречащие толкования.
Различие личности человеческой зависит от личности народной. В одном человеке противоречия мнений могут не мешать правильности внутреннего стремления. Но в народе соотношение догматов и нравственных стремлений — существенно.
Нет сомнения, что православный христианин, и приверженец латинской церкви, и последователь протестантских учений могут во многом сочувствовать между собою, даже во многом, относящемся до предметов веры. Но это сочувствие их до тех только пор может быть живое, покуда останется неразвитое, то есть покуда не достигнет до глубины основных убеждений ума и сердца. Там, на дне души, каждый найдет свой внутренний мир, единодушно и тесно соединяющий его с единоверными братьями и отделяющий его несокрушимою стеною от приверженцев других исповеданий, ибо общие выводы каждого исповедания, не только богословские, но и философские и нравственные совершенно различны так, что самые первые, самые господственные, самые решительные залоги внутренней жизни, те коренные убеждения, где ум и сердце сливаются в одну управляющую силу, — у каждого из них будут особенные и несопроницаемые с другими, разноречащими.
Важны не школьные определения, систематически обозначающие особенность каждого вероучения; из-за школьных определений я бы не хотел спорить с моими братьями — важны живые убеждения, владеющие душою, для которых эти школьные определения служат отвлеченным выражением.
Правда, что многие, можно сказать даже большая часть людей, повторяют учение своей веры бессознательно, не замечая той связи, которая существует между отвлеченным символом и живою верою. Можно даже, искренне исповедуя одно вероучение, направлением ума и складом души принадлежать к другому, не замечая этого. Скажу более, можно быть по уму христианином, а по сердцу и жизни неверующим или язычником.
Но такие противоречия, происходящие от человеческой слабости, не имеют никакого отношения к достоинству или недостоинству его вероучения.
Где человек согласен сам с собою и последователен в своих убеждениях, там каждому особому вероучению необходимо соответствует особое настроение духа.
«Но какое отношение, — говорите Вы, — может иметь к моей душе отвлеченное выражение такого догмата, о котором мне почти не приходится и думать и которого я даже не понимаю?» Конечно, если Вы не понимаете догмата и даже не думаете о нем, то мудрено предположить, что бы он имел на Вас непосредственное действие. Но Вы не одни держитесь Вашего вероисповедания. В понятиях Ваших о вере Вы связаны с целым обществом людей, имеющих свой определенный образ мыслей и своих духовных и нравственных руководителей. Эти руководители Ваших единоверующих думают о том догмате, о котором Вы не думаете, и понимают, почему они выражают его так, а не иначе.
Внутренний смысл их совокупных убеждений, если только они имеют влияние на общество, составляет, так сказать, его нравственный воздух, которым сознательно или бессознательно дышит каждый член его. По этой причине и потому, что сердце человеческое большею частию образуется по сочувствию с другими, легко может случиться, что Вы будете иногда чувствовать так, а не иначе, любить то, а не другое только потому, что духовные руководители Вашего общества думают так, а не иначе о том догмате, которого Вы не понимаете и о котором Вы не думаете.
В наше время, когда люди различных вероисповеданий перемешались в общества разнородные, имеющие свой смешанный смысл, свой особенный нравственный воздух, исходящий из интересов земных и независимо от вероучений каждого из членов своих, — весьма затруднительно было бы проследить то влияние, которое имеет каждое вероисповедание на каждого из своих приверженцев в особенности. Но общее действие каждого вероучения на человека вообще очевидно из самых его догматов, особенно при соображении их с настоящим смыслом истории.
Главная черта, которою отличается православное христианство от исповедания латинского и протестантского вероучения в их влиянии на умственное и нравственное развитие человека, заключается в том, что православная церковь строго держится границы между Божественным Откровением и человеческим разумом, что она сохраняет без всякого изменения догматы Откровения, как они существуют от первых времен христианства и утверждены Вселенскими соборами, не позволяя руке человеческой касаться их святости или разуму человеческому переиначивать их смысл и выражение сообразно своим временным системам. Но в то же время православная церковь не стесняет разум в его естественной деятельности и в его свободном стремлении к отысканию истин, не сообщенных ему Откровением; она не выдает какой-нибудь разумной системы или какого-нибудь правдоподобного воззрения на науку за непогрешимые истины, приписывая им неприкосновенность и святость, одинакую с Божественным Откровением. Латинская церковь, напротив того, не знает твердости этих границ между человеческим разумом и Божественным Откровением. Своему видимому главе или своему поместному собору присваивает она право вводить новый догмат в число откровенных и утвержденных соборами Вселенскими; некоторым системам человеческого разума приписывает исключительное право господства над другими и таким образом если не уничтожает прямо догматы откровенные, то изменяет их смысл, между тем как разум человеческий она ограничивает в свободе его естественной деятельности и стесняет его священное право и обязанность искать сближения истин человеческих с Божественными — естественных с откровенными.
Протестантские вероучения основываются на том же уничтожении границы между человеческим разумом и Божественным Откровением, с тою, однако же, разницею от вероучения латинского, что они не возводят какое-либо человеческое воззрение или какое-либо систематическое умозаключение на степень Божественного Откровения, стесняя тем законную деятельность разума; но, напротив, разуму человека дают господство над Божественными догматами, изменяя их или уничтожая сообразно личному разумению человека.
От этих трех главных различий между отношениями Божественного Откровения к человеческому разуму происходят три главных образа деятельности умственных сил человека, а вместе с тем и три главные формы развития его нравственного смысла.
Естественно, что человек, искренне верующий учению православной церкви, чем более будет развивать свой разум, тем более будет соглашать его понятия с истинами Божественного Откровения.
Естественно также, что искренний приверженец латинской церкви должен будет не только подчинить свой разум Божественному Откровению, но вместе и некоторым человеческим системам и отвлеченным умозаключениям, возведенным на степень Божественной неприкосновенности. Потому он необходимо будет принужден сообщать одностороннее развитие движениям своего ума и нравственно обязан заглушать внутреннее сознание истины покорностию слепому авторитету.
Не менее естественно и то, что последователь исповедания протестантского, признавая разум главнейшим основанием истины, будет по мере развития своей образованности все более и более подчинять самую веру свою личному своему разумению, покуда понятия естественного разума не заменят ему всех Преданий Божественного Откровения и Святой Апостольской Церкви.
Где выше разума признается одно чистое Божественное Откровение, которое человек не может переиначивать по своим разумениям, но с которым он может только соглашать свой разум, там, естественно, чем более будет развиваться образованность, тем более понятия человека или народа будут проникаться учением веры, ибо истина одна и стремление к отысканию этого единства посреди разнообразия познавательных и производительных действий ума есть постоянный закон всякого развития. Но для того чтобы соглашать истины разума с превышающею разум истиною Откровения, нужна двойная деятельность разума. Мало того, чтобы устраивать разумные понятия сообразно положениям веры, избирать соответственные, исключать противные и, таким образом, очищать их от всего противоречащего, — надобно еще самый образ разумной деятельности возвышать до того уровня, на котором разум может сочувствовать вере и где обе области сливаются в одно нераздельное созерцание истины. Такова цель, определяющая направление умственного развития православного христианина, и внутреннее сознание этого искомого края мысленной деятельности постоянно присутствует в каждом движении его разума, дыхании его мысленной жизни…
Наша церковь
Церковь развивается, то есть она постоянно приводит к своему сознанию вечную, неисчерпаемую истину, которою она обладает.
Воплощением сына Божия совершилось примирение между человеком и Богом в лице Богочеловека. Но видимое присутствие Спасителя на земле должно было кончиться. Спаситель возносится и дает ученикам своим обетование Духа — создает Церковь. Дух Божий постоянно живет в Церкви. Церковь называет себя невестою, телом Христовым. Следовательно, факт воплощения, совершившийся в одном лице Богочеловека, совершается невидимо в Церкви.
Итак, в церкви два элемента — Божественный и человеческий. Весь вопрос лежит в том, как они взаимно относятся. Пребывают ли они равнодушно один к другому, Дух как вечная истина в своей полноте и неподвижности, а человечество под своим определением постоянного развития. В таком случае из двух предположений вы должны будете допустить одно. Или Вы оторвете человечество от Бога, примете ветхозаветное отношение и низведете церковь на степень жреческой касты, но тогда Вы отрицаете существенный факт христианства — или же из общего развития человечества Вы исключите одно лицо и укажете на него как на такое, в котором Дух постоянно конкретируется; тогда это лицо будет церковь, а все остальное — стройная толпа людей. Так было в католицизме. Частные лица резко отделяются от церкви и относятся к ней как подданный к государю; они живут под церковью, но не в церкви. Они развиваются, церковь остается неподвижною. Очевидно, такое отношение возможно только в католицизме, при мысли, что Дух прикован к одному лицу, к одной кафедре.
Для того чтобы иметь право сказать: развиваются частные лица, развиваются отрасли церкви, а не церковь, должно предварительно указать пальцем на церковь. Итак, то и другое предположение ложно. Остается допустить тесное неразрывное сочетание двух элементов, частных лиц, представляющих собой церковь и Духа — развивающееся сознание Церкви.
Каждый догмат заключает в себе живое начало, зародыш, но этот зародыш может развиваться только в почве церкви, то есть перейдя в сознание людей. Здесь он необходимо подвергается случайным видоизменениям, преломляется на мнения, и в церкви является раздвоение, раздвоение не самого догмата, отвлеченно взятого, но церкви, исповедующей догмат. Вы скажете, что это не раздвоение, а отторжение некоторых от церкви. Бесспорно, но по чему же Вы отличите сторону правую от неправой? Бессознательное, непосредственное убеждение частных лиц может удержать их в истине; но пока в этих лицах церковь не сознала себя, их убеждение остается мнением. Церковь совокупляется во Вселенский собор; она предлагает себе вопрос и решает его вследствие присущего в ней Духа:
Теперь о ваших возражениях.
На вопрос, почему так давно не было Вселенских соборов, я отвечал вам на словах, сколько мне кажется, удовлетворительно. Именно потому, что церковь держит Вселенский собор для себя, а не для тех, кто вне ее.
Что касается до того, что вы назвали жизненною стороною церкви, то есть совершения таинств, бесспорно, церковь в каждую минуту своего бытия признает себя вполне на то властной, то есть вполне церковью. Да кто же говорит, что она когда-нибудь была не церковью, развивалась до церкви. Совершение таинств составляет ее существенное определение, под которое подходит и церковь католическая. Если отнять от нее это определение, ее жизнь, тогда не будет церкви, не будет и развития. Но здесь еще одно противоречие тому, что мною сказано. Точно так человек живет непосредственной жизнью, кроме того он может развиваться в сфере мысли. Вопрос не в том, почему церковь есть церковь, а может ли, должна ли церковь развиваться. Самая эта жизненная сторона церкви может быть предметом ее рационального развития.
В признании и в осуществлении этого развития лежит превосходство, истина нашей церкви, примирение двух односторонних начал. Католицизм осуществил в себе неподвижную церковь; протестантизм, признавши начало развития, должен был отрицать церковь, следовательно, самое содержание этого развития. Он остался при отвлеченном, бесплодном движении. Мы же, то есть пока Аксаков и я, исповедуем церковь развивающуюся.
Из вашей статьи стало ясно, в чем мы согласны и в чем расходимся. Начало я принимаю безусловно: принимаю определение отношения церкви к воплощению, чего не было в моей статье и что составляло в ней перерыв. Церковь есть вновь созданное человечество. С наших слов я начинаю.
В чем заключалось это обновление? В победе над грехом. Победа совершилась через признание греха. Грех держал человека в порабощении, пока человек не сознавал в себе греха, верил в свою святость, в возможность спастись законом. Отказаться от этой надежды значило признать грех как грех, то есть как нечто человеку чуждое, хотя постоянно в нем пребывающее, как противоречие определению. Признать — значило от него оторваться, стать выше его. Для нового человека грех не существует — грех ему не вменяется.
Вот отрицательное значение христианства, его отношение к закону. Другой момент, положительный, тесно связан с первым. Грех лишал человека свободы, то есть возможности проявлять в себе свое определение, жить согласно с своим назначением. Церковь признает отсутствие свободы в повреждении разума и воли. Следовательно, торжество над грехом было дарованием свободы разуму и воле.
Новый человек может осуществить Божественное в действительной жизни, может постигать его мыслью. Возможность этих двух моментов и их единство заключается в деле воплощения. Явившись в образ человека, Христос дал возможность непосредственного с ним общения в таинстве, через причащение Его телу и крови; Христос же, сравнивая ветхое человечество с новым, говорит: вы
Вот мое понятие об идеальной церкви, которой осуществление есть уже третий фазис церкви — ее торжество. В церкви воинствующей, еще не отрешенной от условий исторического развития, мы видим только стремление к этому идеалу — развивающееся сознание.
Итак, удержим вывод из всего сказанного. Церковь была постоянно церковью, то есть не развивалась до церкви, а явилась полным живым организмом. Условия этого организма, жизнь и сознание, были в церкви от первой минуты ее бытия, жизнь — как совершенно готовая, не развивающаяся, сознание — как возможность постоянно проявляющаяся, как развитие.
Непосредственная жизнь церкви представляет полную, замкнутую сферу церковного года, который повторяется во времени в одинаковых формах.
Таинства, в их последовательной совокупности, обнимают всю жизнь человека и прилагаются к каждому лицу.
Церковь встречает человека при его вступлении в жизнь, церковь кладет на все его существо знамение креста, церковь, предвидя его падение, предлагает ему врачевание против болезней нравственных и физических, церковь благословляет его для семейной жизни, церковь удостаивает его непосредственного общения с самим Богом в эвхаристии, наконец, она отверзает ему вход в жизнь вечную и молится за усопшего.
Итак, жизнь церкви есть постоянное повторение в отношении ко всем ее членам и к каждому из них в особенности одних и тех же явлений. Здесь нет развития, здесь церковь является органом благодати.
Но эта жизнь, существуя в своей непосредственности, отражается в сознании церкви[58], в ее доктрине. В ней она находит свое разумное оправдание. Стремление к возведению жизни в стройную систему догматов есть развитие церкви как школы. Эта вторая сторона ее по времени проявилась позднее, по значению своему стоит выше первой. Таинства от начала существовали в церкви, но признание их за таинства, признание их седмеричного числа, оправдание их возведением в догму — вот результаты развития церкви, совершающегося во времени, на исторической памяти параллельно с развитием мысли человечества, и условившего целый ряд Соборов. Вселенский собор в развитии церкви есть высшая ступень, соответствующая в этом отношении тому, что таинство есть в жизни, следовательно, высшее проявление церкви вообще. Возникает новый вопрос. Ответа церковь ищет не вне себя, она даже не ищет его, но совокупляется в одно целое, уходит в себя, смотрит в себя, признавая в себе вечный источник откровения. Истина и она тожественны; следовательно, постигая и выговаривая истину, она делает то, что было в ней для себя — сознает себя.
Отличивши в церкви две стороны, мы признали необходимость их постоянного согласия. Там, где его нет, где жизнь и догматы ссорятся, должно признать искажение жизни и чистоту догмата, или наоборот, или наконец искажение жизни и догмата вторжением двух разных начал.
Католицизм, в этом мы согласны, заключает в себе противоречие; иначе он был бы просто ложен и не разрешился бы в протестантизм. В чем же собственно наша церковь признает искажение? Церковь разделилась в X веке приблизительно. С этого времени начинается католицизм. Но в X веке жизненная сторона церкви существовала, равно как и прежде, во всей полноте. Католицизм, признав себя за продолжение вселенского развития, удержал эту сторону, которая была не его делом. В этой сфере католицизм не был собою. Собственно католическое развитие началось с стремления возвести жизнь до разумного сознания. Но это стремление совершилось под влиянием языческих преданий Древнего Рима, и плодом его была католическая доктрина — рефлекс христианства в латинском представлении.
В наше последнее свидание я сказал вам, как я объясняю всю католическую систему из юридического, тесного понятия о свободе, и вы со мной согласились. Здесь, то есть в ложном понимании, вся ложность католицизма. Если бы можно было предположить на Западе обратный путь развития, то есть от доктрины католической к жизни, тогда бы необходимо исказилась жизнь и католицизм не носил бы в себе противоречия. Но рациональное развитие, отправляясь от жизни как от данного, дошло до полного об ней понятия, исказило ее в догме, но не в явлении, не в ней самой.
Наша церковь, строго различая в себе эти две стороны, признает действительность католического таинства в католике, обращающемся к православию, следовательно, отрекающемся от ложного католического понимания. Католиков не перекрещивают[59], и в этом наша церковь совершенно верна самой себе.
Но здесь может возникнуть другого рода вопрос: вы допустите, что ложная доктрина может не искажать жизни непосредственно, но искажая органы, через которые льется эта жизнь, имеет воздействие на самую жизнь, делает ее тщетною, бессильною. Часть церкви, не захотевши быть в духовном общении, своим отторжением нарушила догмат; вследствие этого нарушения не удалился ли от нее Дух Святой, не отвергнул ли ее посредство как недостойное орудие? В таком случае недействительность таинств будет не прямым результатом искаженного догмата, но казнью Божией, падающей на всю церковь. Вопрос представляется в следующем виде: ложное, вследствие личного заблуждения, понимание таинства делает ли ложно понимающего неспособным совершать оное? Если предположить себе весь Запад как одно лицо, тогда католицизм в общей судьбе церкви явится нам таким же искажением христианства в личном понимании одного человека, какое в православной церкви представляет каждый развратный и вовсе не понимающий или криво понимающий поп? Спрашиваю: наша церковь подчиняет ли действительность таинств условиям нравственности и понимания в лице совершающем? Если не подчиняет, то это только потому, что различает в себе, равно, как и в католицизме, две стороны — непосредственную жизнь как конченную и всегда действительную и сознание постоянно развивающееся.
Католики, признавая в своей церкви, то есть в папе, развитие конченным — полное сознание, требовали такого же сознания от каждого лица, совершающего таинства, иначе считали его недействительным. Вы были совершенно правы, приписывая такое учение католицизму. Так думали схоластики, в этом духе формулирован Канон XI из VII заседания Тридентского собора[60]: «Si quis dixerit, in ministris, dum sacramenta conficiunt et conferunt, non requiri intentionem, saltem faciendi quod facit Ecclesia, anathema sit[61]».
Итак, православное учение о таинстве вытекает из мысли о развитии. Объяснение католического догмата, высказанного в XI Каноне, кажется мне верным, впрочем, я не стою за него.
Вот моя мысль. Есть еще некоторые частности в вашей статье, с которыми я не могу согласиться, но я пропускаю их, потому что они прямо не идут к делу и увлекли бы в сторону.
В последнее наше свидание мы свели, или, лучше, самый спор свелся на один общий вопрос о сознании. Сколько я мог понять из немногих слов, вы различаете два момента в сознании, принимая это слово еще в новом значении, против обыкновенного. Если по прочтении моей статьи вы найдете, что точно на этом вертится наш спор, я буду просить вас изложить хотя кратко вашу мысль, но отвечать на нее не буду, боясь вступить в сферу философии, почти для меня чуждую.
В заключение мне остается повторить вами же недавно сделанное замечание о том, что высказанное противоречие сближает людей. Я с своей стороны вполне в этом убедился.
Отрывки
Древнерусская православнохристианская образованность, лежавшая в основании всего общественного и частного быта России, заложившая особенный склад русского ума, стремящегося ко внутренней цельности мышления, и создавшая особенный характер коренных русских нравов, проникнутых постоянною памятью об отношении всего временного к вечному и человеческого к Божественному, — эта образованность, которой следы до сих пор еще сохраняются в народе, была остановлена в своем развитии прежде, чем могла принести прочный плод в жизни или даже обнаружить свое процветание в разуме. На поверхности русской жизни господствует образованность заимствованная, возросшая на другом корне. Противоречие основных начал двух спорящих между собою образованностей есть главнейшая, если не единственная, причина всех зол и недостатков, которые могут быть замечены в Русской земле. Потому примирение обеих образованностей в таком мышлении, которого основание заключало бы в себе самый корень древнерусской образованности, а развитие состояло бы в сознании всей образованности западной и в подчинении и ее выводов господствующему духу православнохристианского любомудрия, — такое примирительное мышление могло бы быть началом новой умственной жизни и России и, кто знает? — может быть, нашло бы отголоски и на Западе среди искренних мыслителей, беспристрастно ищущих истины.
Чья вина была в том, что древнерусская образованность не могла развиться и господствовать над образованностью Запада? Вина ли внешних исторических обстоятельств или внутреннего ослабления духовной жизни русского человека? Решение этого вопроса не касается нашего предмета. Заметим только, что характер просвещения, стремящегося ко внутренней, духовной цельности, тем отличается от просвещения логического, или чувственно-опытного, или вообще основанного на развитии распавшихся сил разума, что последнее, не имея существенного отношения к нравственному настроению человека, не возвышается и не упадает от его внутренней высоты или низости, но, быв однажды приобретено, остается навсегда его собственностию независимо от настроения его духа. Просвещение духовное, напротив того, есть знание живое: оно приобретается по мере внутреннего стремления к нравственной высоте и цельности и исчезает вместе с этим стремлением, оставляя в уме одну наружность своей формы. Его можно погасить в себе, если не поддерживать постоянно того огня, которым оно загорелось.
По этой причине, кажется, нельзя не предположить, что хотя сильные внешние причины очевидно противились развитию самобытной русской образованности, однако же упадок ее совершился и не без внутренней вины русского человека. Стремление к внешней формальности, которое мы замечаем в русских раскольниках, дает повод думать, что в первоначальном направлении русской образованности произошло некоторое ослабление еще гораздо прежде петровского переворота. Когда же мы вспомним, что в конце XV и в начале XVI века были сильные партии между представителями тогдашней образованности России, которые начали смешивать христианское с византийским и по византийской форме хотели определить общественную жизнь России, еще искавшую тогда своего равновесия, то мы поймем, что в это самое время и, может быть, в этом самом стремлении и начинался упадок русской образованности. Ибо, действительно, как скоро византийские законы стали вмешиваться в дело русской общественной жизни и для грядущего России начали брать образцы из прошедшего порядка Восточно-Римской империи, то в этом движении ума уже была решена судьба русской коренной образованности. Подчинив развитие общества чужой форме, русский человек тем самым лишил себя возможности живого и правильного возрастания в самобытном просвещении и хотя сохранил святую истину в чистом и неискаженном виде, но стеснил свободное в ней развитие ума и тем подвергся сначала невежеству, потом, вследствие невежества, подчинился непреодолимому влиянию чужой образованности.
Хотя просвещение иноземное принадлежит почти исключительно высшему, так называемому образованному классу русского народа, а первобытное просвещение России хранится, не развиваясь, в нравах, обычаях и внутреннем складе ума так называемого простого народа, — однако ж противоречие этих двух просвещений отзывается равно вредными последствиями на оба класса. Ни тут, ни там нет ничего цельного, однородного. Ни иноземная образованность не может принести даже тех плодов, какие она приносит в других странах, ибо не находит для себя корня в земле; ни коренная образованность не может сохранять своего значения, потому что вся внешняя жизнь проникнута другим смыслом. В нравственном отношении такое противоречие еще вреднее, чем в умственном, и большая часть пороков русского человека, которые приписываются разным случайным причинам, происходят единственно от этого основного разногласия русской жизни.
Самый образ распространения внешней иноземной образованности посреди русского народа уже определяет характер ее нравственного влияния. Ибо распространение это совершается, как я уже сказал, не силою внутреннего убеждения, но силою внешнего соблазна или внешней необходимости. В обычаях и нравах своих отцов русский человек видит что-то святое; в обычаях и нравах привходящей образованности он видит только приманчивое, или выгодное, или просто насильственно неразумное. Потому обыкновенно он поддается образованности против совести, как злу, которому противостоять не нашел в себе силы. Принимая чужие нравы и обычаи, он не изменяет своего образа мыслей, но ему изменяет. Сначала увлекается или поддается, потом уже составляет себе образ мыслей, согласный со своим образом жизни. Потому, чтобы сделаться образованным, ему прежде нужно сделаться более или менее отступником от своих внутренних убеждений. Какие последствия должно иметь такое начало образованности на нравственный характер народа, — легко отгадать заочно. Правда, до сих пор, слава Богу, русский народ еще не теряет своей чистой веры и многих драгоценных качеств, которые из этой веры рождаются, но, по несчастию, нельзя не сознаться, что он потерял уже одну из необходимых основ общественной добродетели: уважение к святыне
Здесь коснулись мы такого предмета, о котором едва ли может говорить равнодушно человек, сколько-нибудь любящий свое Отечество. Ибо если есть какое зло в России, если есть какое-либо неустройство в ее общественных отношениях, если есть вообще причины страдать русскому человеку, то все они первым корнем своим имеют неуважение к святости правды.
Да, к несчастию, русскому человеку легко солгать. Он почитает ложь грехом общепринятым, неизбежным, почти нестыдным, каким-то внешним грехом, происходящим из необходимости внешних отношений, на которые он смотрит как на какую-то неразумную силу. Потому он не задумавшись готов отдать жизнь за свое убеждение, претерпеть все лишения для того, чтобы не запятнать своей совести, и в то же время лжет за копейку барыша, лжет за стакан вина, лжет из боязни, лжет из выгоды, лжет без выгоды. Так удивительно сложились его понятия в последнее полуторастолетие. Он совершенно не дорожит своим внешним словом. Его слово — это не он, это его вещь, которою он владеет на праве римской собственности, то есть может ее употреблять и истреблять, не отвечая ни перед кем. Он не дорожит даже своею присягою. На площади каждого города можно видеть калачников, которые каждый торг ходят по десяти раз в день присягать в том, что они не видали драки, бывшей перед их глазами. При каждой покупке земли, при каждом вводе во владение собираются все окружные соседи присягать, сами не зная в чем и не интересуясь узнать этого. И это отсутствие правды у того самого народа, которого древние путешественники хвалили за правдолюбие, который так дорожил присягою, что даже в правом деле скорее готов был отказаться от своего иска, чем произнести клятву![62]
А между тем, лишившись правдивости слова, как может человек надеяться видеть устройство правды в его общественных отношениях? Покуда не возрастит он в себе безусловное уважение к правде слова, каким внешним надзором можно уберечь общество от тех злоупотреблений, которые только самим обществом могут быть замечены, оценены и исправлены?
Но это отсутствие правды благодаря Богу проникло еще не в самую глубину души русского человека, еще есть сфера жизни, где святость правды и верность слову для него остались священными. На этой части его сердца, уцелевшей от заразы, утверждается возможность ее будущего возрождения. Много путей открывается перед мыслию, по которым русский человек может идти к возрождению в прежнюю стройность жизни. Все они с большею или меньшею вероятностью могут вести к желанной цели, ибо достижение этой цели еще возможно, покуда силы русского духа еще не утрачены, покуда вера в нем еще не погасла, покуда на господственном состоянии его духа еще лежит печать прежней цельности бытия. Но одно достоверно и несомненно, что тот вред, который чужая образованность производит в умственном и нравственном развитии русского народа, не может быть устранен насильственным удалением от этой образованности или от ее источника — европейской науки. Ибо, во-первых, это удаление невозможно. Никакие карантины не остановят мысли и только могут придать ей силу и заманчивость тайны. Во-вторых, если бы и возможно было остановить вход новых мыслей, то это было бы еще вреднее для русской образованности, ибо в России движется уже так много прежде вошедших понятий Запада, что новые могли бы только ослабить вред прежних, разлагая, и разъясняя, и доводя до своего отвлеченного основания, с которым вместе должны они или упасть, или остаться. Ибо в настоящее время все развитие европейского ума, сознаваясь, разлагается до своего последнего начала, которое само сознает свою неудовлетворительность. Между тем как оставаясь неконченными и несознанными, но только требующими приложения и воплощения, прежние понятия Запада могли бы быть тем вреднее в России, что лишились бы своего противодействия в собственном развитии. Если бы не узнала Россия Шеллинга и Гегеля, то как уничтожилось бы господство Вольтера и энциклопедистов над русскою образованностию? Но наконец, если бы даже и возможно было совершенно изгнать западную образованность из России, то кратковременное невежество подвергло бы ее опять еще сильнейшему влиянию чужого просвещения. Россия опять воротилась бы к той эпохе петровского преобразования, когда введение всего западного только потому, что оно не русское, почиталось уже благом для России, ибо влекло за собой образованность. И что же вышло бы из этого? Все плоды полуторастолетнего ученичества России были бы уничтожены для того, чтобы ей снова начать тот же курс учения.
Один из самых прямых путей к уничтожению вреда от образованности иноземной, противоречащей духу просвещения христианского, был бы, конечно, тот, чтобы развитием законов самобытного мышления подчинить весь смысл западной образованности господству православнохристианского убеждения. Ибо мы видели, что христианское любомудрие иначе понимается православною церковью, чем как оно понимается церковью римскою или протестантскими исповеданиями. Затруднения, которые встречало христианское мышление на Западе, не могут относиться к мышлению православному. Для развития же этого самобытного православного мышления не требуется особой гениальности. Напротив, гениальность, предполагающая непременно оригинальность, могла бы даже повредить полноте истины. Развитие этого мышления должно быть общим делом всех людей верующих и мыслящих, знакомых с писаниями Святых Отцов и с западною образованностию. Данные к нему готовы: с одной стороны, западное мышление, силою собственного развития дошедшее до сознания своей несостоятельности и требующее нового начала, которого еще не знает; с другой — глубокое, живое и чистое любомудрие Святых Отцов, представляющее зародыш этого высшего философского начала. Его простое развитие, соответственное современному состоянию науки и сообразное требованиям и вопросам современного разума, составило бы само собой, без всяких остроумных открытий, ту новую науку мышления, которая должна уничтожить болезненное противоречие между умом и верою, между внутренними убеждениями и внешнею жизнию.
Но любомудрие Святых Отцов представляет только зародыш этой будущей философии, которая требуется всею совокупностию современной русской образованности, — зародыш живой и ясный, но нуждающийся еще в развитии и не составляющий еще самой науки философии. Ибо философия не есть основное убеждение, но мысленное развитие того отношения, которое существует между этим основным убеждением и современною образованностию. Только из такого развития своего получает она силу сообщать свое направление всем другим наукам, будучи вместе их первым основанием и последним результатом. Думать же, что у нас уже есть философия готовая, заключающаяся в Святых Отцах, было крайне ошибочно. Философия наша должна еще создаться, и создаться, как я сказал, не одним человеком, но вырастать на виду, сочувственным содействием общего единомыслия.
Может быть, для того благое Провидение и попустило русскому народу перейти через невежество к подчинению иноземной образованности, чтобы в борьбе с чужими стихиями православное просвещение овладело наконец всем умственным развитием современного мира, доставшимся ему в удел от всей прежней умственной жизни человечества, и чтобы, обогатившись мирскою мудростью, истина христианская тем полнее и торжественнее явила свое господство над относительными истинами человеческого разума. Ибо, несмотря на видимое преобладание иноземной образованности, несмотря на тот вред, который она принесла нравственному характеру народа, поколебав в одном классе чувство правды, в другом поколебав вместе и правду, и истину, — несмотря на все зло, ею причиненное, еще остались в России, еще есть в ней несомненные залоги возрождения в прежнюю православную цельность. Эти залоги — живая вера народа в Святую Православную Церковь, память его прежней истории и явно уцелевшие следы прежней внутренней цельности его существования, сохранившиеся в обычном и естественном настроении его духа — в этом еще не замолкнувшем отголоске прежней его жизни, воспитанной внутри однородного общественного состава, насквозь проникнутого православным учением церкви. Так, рассматривая внимательно и хладнокровно отношение западной философии к русскому просвещению, кажется, без самообольщения можно сказать, что время для полного и общего переворота русского мышления уже не далеко. Ибо когда мы сообразим, как неудовлетворительность западного любомудрия требует нового начала, которого оно не находит во всем объеме западного просвещения; как это высшее начало знания хранится внутри православной церкви; как живительно для ума и науки могло быть развитие мысли, сообразное этому высшему началу; как самое богатство современного внешнего знания могло бы служить побуждением для этого развития и его опорою в разуме человека; как нестеснительно было бы оно для всего, что есть истинного в естественных приобретениях человеческого разума; как живительно для всего, что требует жизни; как удовлетворительно могло бы оно отвечать на все вопросы ума и сердца, требующие и не находящие себе разрешения, — когда мы сообразим все это, то нам не то кажется сомнительным, скоро ли разовьется, но то удивительным, отчего до сих пор еще не развилось у нас это новое самосознание ума, так настоятельно требуемое всею совокупностью нашей умственной и нравственной образованности. Возможность такого знания так близка к уму всякого образованного и верующего человека, что, казалось бы, достаточно одной случайной искры мысли, чтобы зажечь огонь неугасимого стремления к этому новому и живительному мышлению, долженствующему согласить веру и разум, наполнить пустоту, которая раздвояет два мира, требующих соединения, утвердить в уме человека истину духовную видимым ее господством над истиною естественною, и возвысить истину естественную ее правильным отношением к духовной, и связать наконец обе истины в одну живую мысль, ибо истина одна, как один ум человека, созданный стремиться к единому Богу.
Указания Святых Отцов примет верующее любомудрие за первые данные для своего разумения, тем более что указания эти не могут быть отгаданы отвлеченным мышлением.
Ибо истины, ими выражаемые, были добыты ими из внутреннего непосредственного опыта и передаются нам не как логический вывод, который и наш разум мог бы сделать, но как известия очевидца о стране, в которой он был.
Если не на все вопросы ума найдет верующая философия готовые ответы в писаниях Святых Отцов, то, основываясь на истинах, ими выраженных, и на своем верховном убеждении, она будет искать в совокупности этих двух указаний прямого пути к разумению других предметов знания.
И во всяком случае способ мышления разума верующего будет отличен от разума, ищущего убеждения или опирающегося на убеждение отвлеченное. Особенность эту, кроме твердости коренной истины, будут составлять те данные, которые разум получит от Святых Мыслителей, просвещенных высших зрением, и то стремление к внутренней цельности, которое не позволяет уму принять истину мертвую за живую, и, наконец, та крайняя совестливость, с которою искренняя вера отличает истину вечную и Божественную от той, которая может быть добыта мнением человека, или народа, или времени.
Задача — разрабатывание общественного самосознания.
Истинные убеждения благодетельны и сильны только в совокупности своей.
Добрые силы в одиночестве не растут. Рожь заглохнет между сорных трав.
Распадение единства богопознания на разнообразные влечения к частным благам и на разноречащие признаки частных истин.
Слово должно быть не ящик, в который заключается мысль, но проводник, который передает его другим, не подвал, куда складываются сокровища ума и знания, но дверь, через которую они выносятся. И странный закон этих сокровищ: чем более их выносится наружу, тем более их остается в хранилище. Дающая рука не оскудеет[63].
Слово, как прозрачное тело духа, должно соответствовать всем его движениям. Потому оно беспрестанно должно менять свою краску сообразно беспрестанно изменяющемуся сцеплению и разрешению мыслей. В его переливчатом смысле должно трепетать и отзываться каждое дыхание ума. Оно должно дышать свободою внутренней жизни. Потому слово, окостенелое в школьных формулах, не может выражать духа, как труп не выражает жизни. Однако ж, изменяясь в оттенках своих, оно не должно переиначиваться в внутреннем составе.
Для одного отвлеченного мышления существенное вообще недоступно. Только существенность может прикасаться к существенному. Отвлеченное мышление имеет дело только с границами и отношениями понятий. Законы разума и вещества, которые составляют его содержание, сами по себе не имеют существенности, но являются только совокупностью отношений. Ибо существенного в мире есть только разумно свободная личность. Она одна имеет самобытное значение. Все остальное имеет значение только относительное. Но для рационального мышления живая личность разлагается на отвлеченные законы саморазвития или является произведением посторонних начал и в обоих случаях теряет свой настоящий смысл.
Потому отвлеченное мышление, касаясь предметов веры, по наружности может быть весьма сходно с ее учением, но, в сущности, имеет совершенно отличное значение именно потому, что в нем недостает смысла существенности, который возникает из внутреннего развития смысла цельной личности.
Весьма во многих системах рациональной философии видим мы, что догматы о единстве Божества, о его всемогуществе, о его премудрости, о его духовности и вездесущии, даже о его троичности — возможны и доступны уму неверующему. Он может даже допустить и объяснить все чудеса, принимаемые верою, подводя их под какую-нибудь особую формулу. Но все это не имеет религиозного значения только потому, что рациональному мышлению невместимо сознание о живой личности Божества и о ее живых отношениях к личности человека.
Сознание об отношении живой Божественной личности к личности человеческой служит основанием для веры, или, правильнее, вера есть то самое сознание, более или менее ясное, более или менее непосредственное. Она не составляет чисто человеческого знания, не составляет особого понятия в уме или сердце, не вмещается в одной какой-либо познавательной способности, не относится к одному логическому разуму, или сердечному чувству, или внушению совести, но обнимает всю цельность человека и является только в минуты этой цельности и соразмерно ее полноте. Потому главный характер верующего мышления заключается в стремлении собрать все отдельные части души в одну силу, отыскать то внутреннее средоточие бытия, где разум, и воля, и чувство, и совесть, и прекрасное, и истинное, и удивительное, и желанное, и справедливое, и милосердное, и весь объем ума сливаются в одно живое единство и таким образом восстановляется существенная личность человека в ее первозданной неделимости.
Не форма мысли, предстоящей уму, производит в нем это сосредоточение сил, но из умственной цельности исходит тот смысл, который дает настоящее разумение мысли.