Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нам нужно общение (сборник) - Виктория Самойловна Токарева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Скажи, зачем женатому человеку перекладывать яйца с места на место? Кому он хочет нравиться? Поверь моему слову: он бабник. Он бросит мою Нонну. Стряхнет, как сопли с пальцев. Вот увидишь!

Я содрогнулась от такой участи.

– Во-первых, не бросит, – возразила я. – А если и бросит, то из-за вас. Вы устраиваете из их жизни гадючник.

– Я? – искренне изумляется тетя Тося. – Да я кружусь, как цирковая лошадь. Все на мне. Что бы они без меня делали? Засрались бы по уши.

– Вот если бы вы все делали и при этом молчали бы, – помечтала я.

– Ну да… бессловесная тварь…

Я понимала: тетя Тося видит мир через закопченное стекло. Такое у нее видение. И еще – потребность конфликта. Конфликт создает драматургию. А без драматургии жизнь пресна, неподвижна, как стоячее болото.

– Как Антошка? – переводила я стрелку.

Голос тут же менялся. Тетя Тося уже не говорила, а пела, выпевала гимн своему маленькому божеству.

– Я ему говорю: «Антошечка…» А он смотрит на меня и: «Баба-зяба…»

– А что это такое?

– Баба-жаба, – переводит тетя Тося. – Умница. Представляешь, так сказать…

От внука тетя Тося готова слышать все, что угодно. Ее сердце полно любви, счастья и смысла.

Дом со старухой пошел на слом, и мы вернулись к родителям мужа. Я училась во ВГИКе, работала, преподавала два дня в неделю. У меня было пятнадцать учеников, они шли один за другим. Я не успевала поесть.

Я возвращалась домой уставшая, просто никакая. Произносила одно только слово «жрать!» и падала на стул.

Моя свекровь тут же начинала метать на стол тарелки. А мой свекор садился напротив и смотрел, как я ем. Это был театр.

Я поглощала еду, как пылесос, втягивая в себя все, что стояло на столе. Я ела вдохновенно и страстно, наслаждаясь процессом. И через еду открывалась моя суть – простодушная, страстная и первобытная.

Отец моего мужа искренне радовался за меня: была голодная, стала сытая. Отвалилась. Счастье.

А свекровь видела больше других. Она понимала, что я беру на себя больше, чем могу поднять. Я учусь, работаю, зарабатываю. Она знала мне цену, и цена эта была высока. Я чувствовала ее отношение и любила в ответ.

Они стали моей семьей.

Время шло. Царенков получил отдельную трехкомнатную квартиру в центре.

У тети Тоси образовалась своя комната. У Нонны и Царенкова – своя спальня. И большая комната – зала, как называла ее тетя Тося.

В зале стоял телевизор, обеденный стол. Сюда набивались гости.

В дни приемов тетя Тося жарила блины, и уже к блинам все остальное: селедка, водка, квашеная капуста, и даже салаты заворачивали в блины. Это было неизменно вкусно и дешево, хотя утомительно. Тетя Тося становилась красная и задыхалась.

Гости хвалили угощение, благодарили тетю Тосю. Она расцветала, хоть и задыхалась. Ей было необходимо признание и поощрение.

Царенков по-прежнему заводил свою бодягу, на этот раз по поводу Максима Горького. А точнее, по поводу Вассы Железновой в исполнении Пашенной.

Пашенной на вид лет шестьдесят – семьдесят. А у Вассы дети – юные девушки, до двадцати лет. Значит, Вассе – максимум сорок. Вопрос: что делает на сцене широкая, как шкаф, старуха Пашенная?

Все слушали Царя и прозревали: в самом деле, как далеко продвинулось время, оставив за бортом прошлых кумиров: Пашенную, Книппер, Тарасову. Тарасова сегодня – просто тетка с сиськами и фальшивым картонным голосом. Мечта боевого генерала.

Тетя Тося не могла терпеть такого святотатства. Фотокарточка Тарасовой, купленная в газетном киоске, стояла у нее на комоде рядом с фотокарточкой родной матери.

– Зато они почитали заповеди, – возразила тетя Тося. – Бога боялись. А вы, современные и модные, нарушаете заповеди все до одной.

– Какие, например? – заинтересовался критик Понаровский.

– Почитай отца и мать своих – раз. – Тетя Тося загнула палец. – Не сотвори себе кумира – два.

Нонна догадалась, что она имеет в виду ее и Царенкова.

– Не пожелай жены ближнего – три, – продолжала тетя Тося. – Не суди, да не судим будешь – четыре.

– Не лжесвидетельствуй – пять, – подсказал Царенков.

– Уныние – это грех – шесть, – подхватили за столом.

– Короче, не сплетничай, не ври и не трахайся, – подытожил Понаровский.

– Но без этого не интересно. Пресно. И вообще невозможно.

– На то и заповеди. Для преодоления соблазнов.

– А как насчет не убий и не укради?

– Это легче всего, – сказала тетя Тося. – Не убить легче, чем убить. И красть неприятно, если не привык.

Из кухни повалил дым. Это сгорел блин на сковороде. Тетя Тося метнулась на кухню.

– А бабка права, – заметил Понаровский.

– Кто бабка? – обиделась Нонна. – Ей всего пятьдесят. На двадцать лет моложе Пашенной…

По воскресеньям к Царенкову приходила его дочь, тринадцатилетняя Ксения.

Ксения – вылитый отец, но то, что красиво для мужчины, не годится для девочки. Высокий рост, тучность… Мальчики в школе не обращали на нее внимания, более того – дразнили обидным словом «дюдя». Ксения переживала.

Царенков любил свою дочь, но не мог общаться более двадцати минут. Он не знал, о чем с ней говорить. Ему становилось скучно, и он отсылал ее к Нонне, а сам заваливался на кровать для дневного сна.

У Нонны своих дел по горло: ребенок, роль, тренировка дикции.

Тетя Тося забирала девочку на кухню, учила ее готовить. Они вместе делали витаминные салатики.

Тетя Тося чистила ей морковочку. Ксения грызла.

Тетя Тося искоса смотрела на ребенка, испытывала угрызения совести. Отобрали отца. Ранили. Девочка – подранок. Тетя Тося знала: такие раны не зарубцовываются. Они на всю жизнь. И чем некрасивее была Ксения, тем ее больше жалко.

Царенков не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. Но у него тоже был комплекс вины. Чтобы пригасить комплекс, он дарил Ксении подарки – бессмысленно дорогие, например, плюшевого медведя величиной с человека.

– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?

– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.

– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.

Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.

– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.

– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.

– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.

– А как же Антошка? – терялась Нонна.

– Как все дети. Отдадим его в ясли.

– В яслях он заболеет и умрет.

– Тогда пусть забирает его с собой.

– Куда? В коммуналку?

Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.

– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?

Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.

Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.

Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.

Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…

– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.

– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.

Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?

Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.

Одевался и уходил.

Однажды ночью у тети Тоси разболелась голова. Видимо, поднялось давление. Она вспомнила, что лекарство лежит на тумбочке возле кровати Царенкова.

Тетя Тося натянула халат. Вошла в спальню и зажгла свет. Царенков лежал на спине, развалившись, как барин, а ее несчастная дочь копошилась где-то в ногах.

Тетя Тося ничего не поняла. Потом сообразила: это действо называлось «французская любовь». Французы чего хочешь придумают…

Тетя Тося замерла как соляной столб.

Царенков открыл глаза, увидел тетю Тосю в натуральную величину и дернул на себя одеяло. Бедная Нонна осталась под одеялом без воздуха и в темноте.

– Вон! – приказал Царенков.

– Я за таблетками, – объяснила тетя Тося, подошла к тумбочке и взяла лекарство. – Ни стыда ни совести, – прокомментировала тетя Тося, выходя за дверь. Она не могла уйти молча.

Тетя Тося удалилась. Нонна выбралась из-под одеяла.

Царенков тяжело молчал. Это было гораздо хуже скандала. Лучше бы он закричал, выпустил наружу свой протест. Но он молчал. Протест оставался в нем и распирал его грудь и сердце.

Царенков набрал новый курс.

Курс оказался очень интересным и перспективным. Особенно девушка из Харькова с дурацкой фамилией Лобода.

Харьков – мистический город. Он рождал в своих недрах много ярких талантов и поставлял в столицу.

Лобода ни с кем не дружила, не тусовалась. Была сама по себе. И не хотела нравиться, что противоестественно для актрисы. Актрисы хотят нравиться всем без исключения. Привычный образ молодой актрисы: глазки, реснички – хлоп-хлоп, фигурка, ножки, пошлость молодости. Молодость упоена собой. В молодости кажется, что до них ничего не существовало.

Лобода разбивала привычный стереотип. Она не наряжалась и не красилась. Царенков никогда не помнил, что было на ней надето. Ему это нравилось. Человек должен выступать из одежды, а не наоборот.

Для нее не было авторитетов. Она сама себе авторитет. Это была рано созревшая личность. Царенков ловил себя на том, что он ее стесняется.

Однажды на занятиях по мастерству Царенков предложил приспособление: если надо держать паузу, можно глядеть в лицо партнера и считать реснички вокруг его глаз. Сохраняется напряжение.

Царенков преподавал давно, у него были заготовки на все случаи актерского мастерства. Не будет же он каждый раз придумывать что-то новое. Все давно придумано.

Студенты обрадовались и принялись отрабатывать прием, считать реснички.

Лобода стояла в стороне.

– Вы не согласны? – спросил Царенков.

– Для меня сцена – это алтарь, а не конюшня.

– Первые пять лет – алтарь. А потом – конюшня. А вы – лошадь или конюх. Это не только искусство, но и ремесло.

Лобода не ответила. Но было ясно, что она презирает такую концепцию.

Царенкова задевало непослушание учеников. Он привык к своему безусловному авторитету.

В учебном спектакле Царенков дал Лободе характерную роль, откровенно комедийную. Лобода играла совершенно серьезно, с личным участием. Никого не смешила специально, проживала каждую секунду.

Царенков понимал, что в пространство театра приходит большой талант. Звезда. Он умел это распознать. У него был талант – услышать другой талант.

Лобода не клевала на похвалы. Она и сама все про себя знала. Она была взрослой сразу.

Я училась на втором курсе института и написала сюжет для «Фитиля». Две страницы.

Сюжет приняли. Я получила деньги и купила телевизор. Но это не все. Я показала эти две страницы одному замечательному писателю. Он прочитал тут же, при мне и сказал: «Ваша сила в подробностях. Пишите подробно».

Я уже рассказывала эту историю и рискую быть занудной, повторяясь. Но из песни слова не выкинешь. Как было, так было.

Я пришла домой со своими двумя страницами, села к обеденному столу, письменного у меня не было, и переписала две страницы подробно. Получилось – сорок две.

Далее я пригласила машинистку – не помню откуда, но помню ее имя: Кира Наполеоновна.

Я диктовала ей свои сорок две страницы и время от времени громко хохотала над текстом. Кира Наполеоновна скромно улыбалась – не тексту, а тому, как я смеюсь.

В середине дня мы с ней обедали. Обед я называла: крестьянский завтрак. Картошка, зеленый горошек, кусочки колбасы, сладкий перец – все это кидалось на сковородку, а сверху заливалось яйцами. Главное – не пересушить.

Мы ели эту нехитрую еду с видимым наслаждением, потому что главное в трапезе – своевременность. Есть тогда, когда хочется есть.

Своевременность – великая сила.

Своевременно полюбить – не рано и не поздно. Своевременно умереть. Своевременно прославиться…

Рассказ я отнесла в толстый журнал, и его напечатали. Критика обратила внимание. В журнале «Вопросы литературы» вышла большая статья, где разбирались самые значимые имена: Аксенов, Шукшин, Горенштейн, и я в такой высокозначимой компании. Это называется: куда конь с копытом, туда рак с клешней. Кто они – и кто я? Девочка с Выборгской стороны. Хотя если разобраться, деревня Сростки, в которой возрос Шукшин, – намного дальше и намного глуше, чем моя Лесная улица.

Моя мама позвонила и спросила:

– Кто за тебя пишет?

Ей в голову не могло прийти, что я сама на что-то способна. Нет пророка в своем отечестве.

Все, что произошло потом, выглядит как цепь случайностей.

Едет поезд откуда-то с юга, «стучат колеса, да поезд мчится»… В купе – двое актеров: мужчина и женщина. Оба молоды и красивы. Они не любовники. Просто снимаются в одном фильме на Одесской студии.

На длинной остановке актер выскочил из поезда, купил ведро яблок и журнал с моим рассказом. Он продавался в газетном киоске.

Далее актер вернулся в купе, залез на верхнюю полку и от нечего делать прочитал рассказ. Потом протянул журнал актрисе и сказал:

– Прочитай.

Актриса вытерла полотенцем яблоко, села удобно в уголочек, возле окошка и прочитала рассказ. И положила журнал в свою сумку.

Дома она сказала мужу:

– Прочитай… – И вытащила из сумки журнал.

Перед сном муж зажег верхний свет, начал читать, прочитал до конца и тут же позвонил своему директору объединения. Муж был не просто так, а художественный руководитель объединения на киностудии «Мосфильм». Большой человек.

Он сказал директору – пожилому и хитрому армянину:

– Позвоните автору и заключите договор.

Далее было объяснено, какому автору, и назван мой рассказ.

Армянин посмотрел на часы, было два часа ночи.

– А завтра ты не мог позвонить? – упрекнул директор.

– Завтра поздно. Ее перекупят…

В девять часов утра в моей квартире раздался звонок. Звонил редактор объединения и елейным голосом приглашал приехать на киностудию к одиннадцати часам, третий этаж, десятый кабинет.

Мне не надо было повторять два раза. Киностудия – фабрика грез. Моих грез. Как часто я мечтала о той минуте, когда меня пригласят на киностудию, заключат со мной договор, и моя слава, как пожар в лесу – вспыхнет и разгорится. И я буду не просто «я», а «я» плюс еще кто-то, поцелованный Богом в самую макушку.

В одиннадцать утра я стояла перед главным редактором. Рядом околачивался хитрый армянин и задумчиво смотрел вдаль.

Я думала: он обдумывает концепцию фильма, но позже поняла – он считал, на сколько можно надуть меня в деньгах.

Редактор достал договор.

– У вас паспорт при себе? – спросил он.

– Нет. Я его потеряла.

– А как же вы прошли на студию?

– По студенческому билету.

Редактор посмотрел на директора.

– А наизусть вы помните? – спросил хитрый армянин.

– Билет? – не поняла я.

– Паспорт…

– Помню.

– Ну и все.

Со мной заключили договор, потому что боялись: если я выйду в коридор, меня тут же перекупят.

Было лето. Мы жили на даче, снимали какую-то халупу.

Я пришла в халупу и сказала мужу:

– Я хочу помыть голову. Полей мне над тазом.

Муж нагрел воду в ведре. И стал лить на мои волосы. Я стояла, склонив голову, и дрожала. Это был стресс.

Оказывается, счастье – тоже стресс, и организм реагирует перенапряжением.

Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Я себя нашла, и МЕНЯ нашли.

Был еще один самый счастливый день.

…Меня положили в больницу с подозрением на внематочную беременность. Впереди маячила операция – боль и страх. А в дальнейшем – возможная потеря материнства. Я должна была пройти через пытки и остаться бесплодной на всю жизнь.

Я паниковала, плакала, гневила судьбу.

Вокруг меня лежали женщины с туберкулезом костей, это была специализированная больница. Они были хромые и кривые – каждая на свой лад, но мужественно несли свой крест. Они презирали меня за трусость и за то, что я была молодая, целая, без видимых дефектов.

Лечащий врач Ефим Абрамович тоже не испытывал ко мне сочувствия и, когда я лезла к нему с вопросами, отмахивался, как от пчелы.

Однажды я нарушила правила внутреннего распорядка. Ко мне приехал муж, и мы ушли с ним гулять по территории. Я опоздала на ужин.

На другой день, вернее, утро, меня с треском выгнали из больницы.

Ефим Абрамович сказал:

– Мы не держим тех, кто не считается с нашим режимом.

– А как же моя труба? – удивилась я.

Я знала, что плод развивается в трубе и это смертельно опасно.

– Какая еще труба, – отмахнулся врач. – Беременность восемь недель…

Судьба повернулась на сто восемьдесят градусов: никакой операции, и через семь месяцев – ребенок, желанный и долгожданный.

Спрашивается: зачем меня выгонять? Просто выписали бы, и все.

Я захотела спросить у врача: «Тогда зачем мне ваша сраная больница?»

Но это было бы невежливо, и я попросила:

– Можно от вас позвонить? Пусть муж вещи привезет.

– Звоните. Только быстро. Два слова.

Я произнесла три слова:

– Меня выписывают. Приезжай.

– А как же… – не понял муж.

– Все нормально, – добавила я еще два слова.

Муж приехал. Привез вещи. Я стояла в какой-то комнате с окном и одевалась. Я скинула все казенно-больничное и оделась в свое, индивидуальное. Сейчас мы с мужем покинем юдоль страданий и уйдем отсюда в другую жизнь. Мы будем вместе ждать ребенка, придумывать ему имя, покупать на базаре морковку и яблоки – антоновку, чтобы ребенок развивался в благоприятных витаминах.

Мой муж стоял рядом и улыбался. Улыбка у него была детская. Он, наверное, так же улыбался в детском саду.

Мы взялись за руки и пошли. Как мы шли… На десять сантиметров выше земли. Мы парили.

А вокруг – такая обыкновенная, городская, грязная весна, с пятнами солнца на тающем снегу.

Тетка в белом халате продавала капусту. Мы остановились и купили один вилок. Она взяла у нас деньги и вернула сдачу, и мы пошли дальше. Муж нес капусту, как приз.

Это был второй самый счастливый день. Я выиграла свое бессмертие. У моей дочери – такие же глаза. А у внучки – такой же смех и форма ногтей. Каждый несет в пространстве часть меня. И получается: «Нет, весь я не умру…»

Я отпраздновала свои два счастливых дня без фанфар. Первый раз – вымыла голову. Другой раз – купила вилок капусты.

Нонна работала в театре. Получала роли – не первые, но и не последние.

Царенков был царь на уровне школы-студии. А дальше его власть кончалась. А просить он не умел и не хотел. У него были свои представления о достоинстве. Его ученики пробивались как могли. Кому-то везло, кому-то нет.

Нонна могла рассчитывать только на себя. Она так и делала.

Ей дали роль в пьесе о сталинских лагерях.

Нонна решила почитать соответствующую литературу. Чтобы понять героиню, надо иметь представление о времени, в котором варился данный характер.

Нонна отправилась к Понаровскому, у которого была хорошая библиотека. Там можно было найти все.

Перед тем как отправиться, она позвонила ему по телефону. Телефон оказался глухо занят. Значит, Понаровский дома. Быстрее доехать, чем дозвониться.

Тетя Тося передала для Понаровского пирожки с капустой. Нонна положила пакетик в сумку, а сумку через плечо – и так было легко и весело выбежать из дома в красивый зимний день. Заскочить в автобус, потом соскочить с автобуса. А потом подняться к Понаровскому на шестой этаж без лифта. А потом поговорить о роли, поискать нужную книгу, попить чай с пирожками… А потом играть роль и замирать, глядя в притихший зал, протягивать им сердце на вытянутых руках и напитываться энергией зала. Умирать и воскресать и после этого становиться всесильной и бессмертной. Хорошо…

Нонна позвонила в круглый звонок.

Понаровский открыл дверь, стоял смущенный и растерянный, будто обкакался. И не приглашал пройти.

– Я ненадолго. Можно? – смутилась Нонна.

Понаровский слегка пожал плечом.

– Может, мне уйти? – предложила Нонна.

Из комнаты вышла Лобода и сказала:

– Нет, нет, раз пришли – останьтесь. Нам давно пора поговорить.

Нонна сообразила, что Лобода – любовница Понаровского. Разница в возрасте 30 лет, но ничего. У Чаплина – разница в пятьдесят лет. Понаровский – не Чаплин, однако вдовец с трехкомнатной квартирой. А Лобода – из Харькова, ни прописки, ни кола ни двора, ни кожи ни рожи, один гонор.

– О чем говорить? – не поняла Нонна.

– Раньше вы были беременная, потом кормящая, вас нельзя было травмировать. А теперь ваш ребенок подрос, пора все поставить на свои места.

– При чем тут мой ребенок? – не поняла Нонна.

– При том, что я и Лева, мы любим друг друга. Мы – одно целое. А вы с вашей мамашей только терзаете его и уничтожаете. Он страдает. Отпустите его. Иначе он просто погибнет.

Нонна растерянно взглянула на Понаровского.

– Они здесь встречаются? – спросила она.

– Я здесь живу, – уточнила Лобода.

Значит, Понаровский пригрел бездомную парочку. Как когда-то он пригревал ее с Царенковым. Это его функция – дать приют бедным влюбленным. Вернее, бедному влюбленному Царенкову. Он был друг Царенкова. А Нонна наивно полагала, что он и ее друг тоже.

Нонна достала из сумки пирожки. Протянула Понаровскому.

– Вот, – сказала она. – Мама передала…

Понаровский взял пакет, пахнущий свежей выпечкой. Проговорил:

– Спасибо…

Ему было мучительно неловко.

Нонна повернулась и пошла прочь, потом побежала с шестого этажа на пятый, с пятого на четвертый. Она бежала, будто за ней гнались.

Понаровский выскочил на площадку, смотрел сверху, как она бежит. Весь лестничный пролет как будто наполнился ужасом. Понаровский боялся, что она сейчас перемахнет через перила и разобьется. Но ничего не случилось. Хлопнула дверь, ведущая на улицу.

– Она бросится под грузовик, – мрачно сказал Понаровский.

– Не бросится, – ответила Лобода.

– Ты жестокая.

– Мне надоело, как партизану, прятаться и ждать, когда придут и повесят.

Нонна не помнила, как добралась до дома. Мать открыла дверь. Увидела дочь без лица.

– Что случилось? – обмерла тетя Тося.

– Мама, ты была права, – почти спокойно сказала Нонна. – Он болтун и бабник. Но это не все. Он подлец. У него уже три года постоянная любовница. Он живет с ней у Понаровского, которого мы считали нашим другом.

В прихожую вышел Царенков. Он был дома. Он понял все и сразу.

Тетя Тося тоже поняла все и сразу. Ее как будто ударили по ногам. Она упала на пол и стала стучать головой об пол, как будто хотела выбить из головы эту жуткую весть.

Одно дело, когда она сама придиралась к Царенкову. И совсем другое дело, когда это материализуется, становится реальностью. Измена, сплетни, радость врагов. Люди завистливы, и им становится хорошо, когда другим плохо. Но это не все. Нищета. Как они проживут на тети Тосину пенсию и зарплату артистки? Вот уж действительно «копеечки сиротские, слезами облитые…».

Тетя Тося все стучала и стучала головой об пол. И это было страшно.

Снизу постучали по батарее. Это соседи протестовали против шума.

Нонна стояла бледная, как луна. И такая же безмолвная.

Царенков просто не знал – что ему делать. Он подбежал к тете Тосе и хотел поднять ее с пола, но тетя Тося укусила его за руку. Впилась зубами, как собака бультерьер.

Боль вывела Царенкова из оцепенения. Он стал действовать. Позвонил своему другу-врачу, описал картину и спросил: что делать?

– Вызывай машину, везите в психушку, – посоветовал друг. – Вы сами не справитесь.

Друг продиктовал нужный телефон.

Царенков набрал номер.

Приехали два здоровых бугая, один – врач, другой – санитар. Видимо, туда нанимали только физически мощных людей.

Тетю Тосю оторвали от пола, уложили на носилки и увезли неведомо куда.

Нонна не сдвинулась с места. На нее напал ступор.

Царенков удалился в комнату, сел в кресло и стал читать газету. Возможно, он просто смотрел в листки. Но это не имело значения.

– Ты нас бросишь? – спокойно спросила Нонна.

– И не подумаю, – сказал Царенков. – Я что, дурак?

– Но Лобода сказала…

– Мало ли что она тебе сказала, – перебил Царенков и перелистнул газетный лист.

Он сидел в доме и ото всего отпирался. Значит, Лобода приняла желаемое за действительное. Она ведь не знала, что имеет дело с бабником и болтуном. И все же выплыло неоспоримое: он изменяет ей уже три года и, оставшись наедине, поносит свою семью. Это предательство. Дом перестал быть крепостью. Это уже не крепость, а проходной двор.

Нонна пошла к ребенку. Он сидел на полу и складывал кубики.

Завтра с утра репетиция. Куда девать ребенка? Куда увезли маму? Куда ушла любовь?

Они были созданы друг для друга. А он взял и все разломал своими руками. И теперь сидит как ни в чем не бывало.

Утром Нонна узнала адрес психушки и поехала по адресу.

И попала в ад.

Палаты были без дверей, все на обозрении. Вонь. Нищета. И серые тени бродят и вскрикивают.

Нонне казалось, что пахнет серой, как в аду.

И вдруг сквозь это адское пространство Нонна увидела лицо своей мамы, худое, как у овечки.

Тетя Тося лежала тихонькая, смиренная, испуганная, как ребенок. И не моргала.

Это лицо вошло иглой в сердце Нонны. Она поняла, что не оставит здесь свою мать ни при каких обстоятельствах. Она заберет ее сию же секунду. А если не отдадут – выкрадет.

Состоялся разговор с лечащим врачом. Выяснилось, что забрать больного из психушки очень трудно. Практически невозможно. Надо подключать дополнительные силы.

Врач был похож на красивого орла. И имя клокочущее: Глеб.

Он объяснял Нонне, что грань между нормой и болезнью очень зыбкая. Нижняя грань нормы почти смыкается с началом «не нормы».

Тетю Тосю можно было признать и здоровой, и психопаткой.

Нонна слушала и понимала: от Глеба зависит – в какую сторону он развернет диагноз.

В заключение Глеб сказал, что хорошо бы иметь ходатайство, бумагу на бланке, подписанную авторитетными лицами.

Глеб страховал себя на всякий случай.

Нонна достала такую бумагу у себя в театре. В ней было сказано, что Нонна – штатная артистка театра и подает большие надежды. Про тетю Тосю ни слова, но дальнейшее подразумевалось само собой. У тех, кто подает большие надежды, родственники должны быть в полном порядке, а не валяться по психушкам.

Нонна позвонила в больницу.

Глеб был любезен. Его голос плыл. Нонна поняла, что одним ходатайством не обойтись, придется приплачивать натурой. Цель оправдывала средство. Ради матери она была готова на все. Да и чем дорожить? Это раньше ее тело было – сокровище, клад, хранилище любви и верности. А сейчас… Какой смысл хранить верность, которая не нужна.

Глеб назначил свидание у себя дома. Нонна приехала.

Все произошло спокойно, по-деловому.

Глеб оказался сорокалетний, смуглый, чистый, совершенно не вонючий, с очень красивым смуглым членом. Просто произведение искусства. Хоть бери и рисуй.

Нонне не было противно. Она быстро разделась. И потом так же быстро оделась.

– Ты прямо как пожарник, – заметил Глеб.

– А что тянуть?

Глебу хотелось именно потянуть. Ему хотелось романтики, которой так мало было в его жизни. В его жизни были только сумасшедшие и их родственники с вытаращенными глазами и нескончаемыми вопросами.

Нонна вернулась домой, подавленная изменой. Это случилось с ней в первый раз и было равносильно потере девственности.

По дому фланировали студенты, новый курс. Царенков лихо приспособил их на хозяйстве. Одна студентка гуляла с ребенком. Другая стояла у плиты и жарила картошку. Трое парней слушали лекцию Царенкова. Он восседал нога на ногу и вещал на тему: художник и власть.

– Борис Годунов пожалел юродивого. По этим же законам Сталин пощадил Шостаковича. Не стал добивать. Тиранам тоже хочется побаловать себя милосердием. Так кошка иногда отпускает мышь…

– Сытая кошка… – заметил студент.

Нонна ушла в спальню. У нее болела голова, душа, совесть. Болело все, что может болеть. Она была как мышь, побывавшая в зубах кошки.

Чувство вины немного примирило Нонну с Царенковым. Она смотрела на него глазами равного – без растерянности, без страха и без желания угодить любой ценой.

– Завтра я забираю маму, – сообщила Нонна.

Царенков промолчал. Потом сказал:

– Ты должна сделать выбор: мать или я. Вместе мы несовместны. Ты это знаешь. Я не могу жить и дышать постоянным хамством.

– Но она все делает. Хамство – это же мелочь.

– Мелочи разрушают большое. Маленький древесный жук может сожрать концертный рояль.

Нонна испугалась, что Царенков пустится в долгие рассуждения, но он был краток.

– Если твоя мать сюда вернется, я уйду.

– К Лободе?

– Тебя это уже не будет касаться.

Нонна помолчала, потом сказала:

– Ты мне нужнее, чем мама. Но ты сильный, с профессией, тебя любит много людей. У тебя есть всё. А мама… Она беспомощная, глупая и старая. У нее есть только я и внук. И больше ничего.

– Таких много по стране… Оглянись. Вся страна в маргинальных сиротках. И ничего. Живут.

– Но они мне никто. А моя мама – это моя мама.

– Как хочешь. Я сказал.

Нонна привезла тетю Тосю домой.

Царенков сложил чемодан и ушел. Нонна отдала ему ключи от тети Тосиного жилья. Но Царенков не пошел в коммуналку. Он переехал к своему другу Понаровскому. Оттуда было близко до работы.

Понаровский чувствовал себя виноватым перед Нонной. Решил ее как-то утешить. Он позвонил и сказал:

– Не трать время на человека, которому ты неинтересна.

Значит, она неинтересна, а Лобода интересна.

Утешил.

В театральной студии стало известно, что Царенков ушел к своей студентке, и в театре тоже стало известно. Общественность бурлила, как котел. Одни ругали Царя, называли его «пожиратель чужой молодости» и жалели Нонну. Другие тихо радовались и хихикали в кулак. Но через неделю страсти утихли, а через месяц все забыли. Не такое забывается.

Больше всего тетя Тося опасалась, чтобы не узнала моя мама. Она не хотела, чтобы в Ленинграде стало известно про фиаско Нонны.

Но не такое уж и фиаско. Нонна – профессиональная актриса, живет в центре Москвы в потрясающей квартире с потрясающим сыном и материнской любовью, тоже потрясающей. Налицо успехи в работе и здоровье. Разве мало?

В этот период она играла особенно хорошо. Все время что-то кому-то доказывала. Двигалась по сцене с вызовом: вот я! Я все могу…

На спектакль приходил Глеб и приносил цветы. Темный костюм ему шел больше, чем белый халат. Но все-таки лучше всего он выглядел голым.

Нонна кланялась на сцене и улыбалась, держа цветы у лица. Однако внутри у нее все было обожжено, как будто хлебнула соляной кислоты.

Жить было больно. Но надо.

В Москву приехала моя мама.

К этому времени у меня была отдельная трехкомнатная квартира, но не в центре, а на выселках из Москвы. Практически в Подмосковье.

Место незастроенное. От автобуса надо было пробираться полем.

Мама пригласила в гости тетю Тосю, и они приехали всей семьей, с Нонной и Антошкой.

Нонна, привыкшая к центру, надела туфельки. А здесь – зима и Арктика. Нонна шла, проваливаясь по щиколотку в мокрый снег, продуваемая всеми ветрами. Ребенка несли на руках.

Они появились в дверях моего дома, как беженцы из горячей точки. Антошка выглядывал из тети Тосиной подмышки, как воробышек.

Сели за стол. Выпили. Стали вспоминать прошлую жизнь. Из настоящего та жизнь казалась милой и ясной, как солнечный день. Это, конечно, оптический обман памяти. Та, отъехавшая, послевоенная жизнь была тяжелой, убогой и безрадостной. Но наши мамы были молоды. Если перевести их возраст на время суток – это был именно солнечный день. Солнце – непосредственно над головой. А сейчас нашим мамам было за пятьдесят. Это примерно шесть часов вечера. Не темно, но уже сумерки. И скоро стемнеет вовсе.

Объективно мы многого достигли. Нонна – актриса. Я – писатель. Творческая интеллигенция. Разве мы смели мечтать о таких горних высях тогда, среди крыс и картофельных очисток…

Но и на горних высях свои крысы и свои картофельные очистки.

– А где сейчас Царенков? – простодушно спросила моя мама.

Нонна напряглась, потемнела лицом.

– Чтоб он сдох, – пожелала тетя Тося.

– Ни в коем случае! – запретила мама. – Пусть работает и зарабатывает. И помогает.

– Пусть сдохнет в страшных мучениях! – настаивала тетя Тося.

– Не надо так говорить. Все-таки он отец ребенка. Это грех, – заступилась мама.

– Тебе хорошо говорить. У тебя вон какой сыночек. – Тетя Тося кивнула в сторону моего мужа.

– Вот именно что сыночек, – скептически отозвалась мама.

Тут я напряглась и потемнела лицом.

В тот период я зарабатывала больше мужа в восемь раз. И маму это заедало. А меня нет. Какая разница – от кого приходят деньги. Главное – что они есть.

А мама считала: если муж не зарабатывает, то непонятно – зачем он нужен вообще.

Большую часть своей жизни мама прошла одна и привыкла к полной свободе.

Мой муж поднялся и вышел из-за стола.

Я поняла, что, если мама завтра же не уедет, мы разойдемся.

– Тебе все понятно? – спросила я Нонну.

– Мне все понятно, – ответила Нонна.

Мы обе страдали от наших мам. Они считали, что их любовь к своим детям дает им право на любой террор. Террор любовью. А мы сидели в заложниках.

Они тормозили и уродовали нашу взрослую жизнь, и никуда не денешься.

Мое преимущество перед Нонной было в том, что мама приезжала на время. Когда она уезжала через месяц, я плакала. Не знаю почему. Мне было жаль ее и себя.

А мой муж облегченно вздыхал и расправлял плечи, как будто скинул тигра со спины.

Царенков жил с Лободой, но с Нонной не разводился. Чего-то выжидал.

Лобода набирала обороты. Ее карьера раскручивалась. Ее статус начал превышать статус Царенкова. Он всего лишь тренер, а она – чемпион. От Царенкова Лобода никак не зависела. Это было ему непривычно. И неприятно. Он привык быть хозяином положения.

Зима была затяжной, в апреле шел снег. Казалось, что весна не наступит никогда. Но вдруг небо очистилось, выкатилось солнце. Стало жарко. Как будто у весны кончилось терпение и она выгнала зиму каленой метлой.

Царенков поехал в Киев набирать новый курс. Приходилось прослушивать по тридцать человек в день. Он уставал. Все казались ему на одно лицо. Украинские парни – сентиментальные, как девушки, а потому глуповатые. А девушки с таким хохлацким акцентом, который все убивал.

Гостиница – душная. Блочные стены не дышали. Пыльные окна наглухо закрыты. А если открыть – грохот.

Царенков позвонил в Москву. Подошла тетя Тося. Он положил трубку. Вышел из номера, поднялся на этаж выше. Буфет работал.

Царенков съел свиные сардельки и выпил чашку кофе, сваренного в большой кастрюле. Кофе пахло сардельками.

Он снова спустился в номер и лег спать. Болело горло, но он знал, что это сердце.

Царенков заснул, и ему приснилось море – теплое и мелкое. Должно быть, Азовское – понял Царенков и пошел вперед, коленями раздвигая воду.

Навстречу ему шла Нонна в ночной рубашке.

– У тебя что, купальника нет? – удивился Царенков.

– У меня нет актерского таланта, – ответила Нонна и протянула к нему руки. – Я умею только любить тебя, а больше я ничего не умею.

– А больше ничего и не надо, – сказал Царенков. И вдруг провалился. Вода накрыла его с головой. Царенков задвигал руками и ногами, хотел всплыть. Не получалось. Вода его душила.

Сердце тяжело сдвинулось с места и полетело куда-то.

Царенков полетел за своим сердцем. И умер.

Вскрытие показало, что у Царенкова не было инфаркта. Просто сердечный спазм. Если бы он выпил обыкновенное сосудорасширяющее, остался бы жив. И жил бы еще долго – любил и заблуждался. И учил. Это был широкообразованный, просвещенный человек. Настоящий мастер. Таких сейчас не делают. «Незаменимых людей нет». Кто это сказал? Кажется, Сталин. Он ошибался. Никого и никем нельзя заменить. Каждый человек уникален. А тем более Царенков, по прозвищу Царь.

После смерти Царенкова Нонна осознала, что больше в ее жизни не будет ничего. И никого.

Тетя Тося оказалась частично права в оценке Царенкова, но эта ее правда никому не нужна. Нонна любила своего мужа первой и нерассуждающей любовью. Правда – это он, его лицо, голос, его сияние. Вот и вся правда – любовь.

Тетя Тося притихла. Ходила пришибленная. То ли сказывалось лекарство, которое приносил Глеб, то ли мучило чувство вины.

Однажды она позвонила мне среди ночи.

– Как ты думаешь, Лева умер из-за меня?

– При чем тут вы? – не поняла я.

– Я его проклинала. Бог услышал.

– Ему больше делать нечего, как слушать ваши глупости…

– Да? – В голосе тети Тоси прорезалась надежда.

Может, действительно она ни при чем. Будет Всевышний, занятый своими планетарными делами, прислушиваться к одной-единственной старой дуре…

Прошло двадцать лет. Наши мамы постарели. Наши дети выросли. Мы остались примерно такими же, просто раньше мы были в начале своей молодости, а теперь в конце.

Моя сестра Ленка вышла замуж второй раз. За своего непосредственного начальника. Номенклатурного работника. Она его подкараулила, выследила и скакнула. На какое-то время сонное выражение сошло с ее лица. Глаза превратились в энергетический сгусток, как у рыси на охоте.

Начальник не сопротивлялся. Оформил брак. И они зажили – ровно и умиротворенно. И сонное выражение вернулось на Ленкино лицо. Она как будто копила силы для следующего рывка.

Гарик затерялся в людской толчее. Ленка за ним не следила. Вернее, так: ничем не интересовалась, но все знала: Гарик не состоялся. Он обещал больше, чем осуществил.

Мамочка растолстела и обозлилась. Злоба – оружие слабых. Она и была слабая и одинокая, никакого здоровья, никакой любви.

Верующие заполняют вакуум верой. А моя мама ни во что не верила, кроме себя.

Время наших мам – уже не сумерки. Темнота. Впереди – ночь.

Но ведь после ночи наступает утро. Значит, смерть – это не точка, а запятая.

Нонна попала в полосу дождя. В театре ее занимали мало. Режиссер ее «не видел».

Единственная радость – сын Антон. Он вобрал в себя все лучшие качества рода. Красота – от Нонны. Яркость – от Царенкова. Скромность – от своего дедушки, тети Тосиного мужа. Такой же спокойный, рукастый, покладистый. В девять лет мог починить телевизор и наладить перегоревший утюг. У него был явный талант к технике.

От тети Тоси Антону передались преданность и трудолюбие. Ни секунды не мог посидеть без дела. И еще – любовь к ближнему: к матери и бабке. Это тоже он получил от тети Тоси. Значит, любовь к Нонне у тети Тоси была в крови.

Нонна никогда не хвалила сына. Боялась сглазить. А тетя Тося звенела, как колокол, и прогудела мне всю голову.

Антон самостоятельно поступил на мехмат. Нырнул с головой в компьютер. Быстро полысел, что естественно. Все здоровье уходило в мозги, на волосы не хватало.

Когда Антон садился обедать, тетя Тося и Нонна устраивались напротив и смотрели, как он жует, и не было пленительнее зрелища, чем жующий юный божок. А когда он глотал, тетя Тося невольно повторяла за ним глотательное движение и ее кадык прокатывался по ее горлу. Со стороны было смешно на это смотреть, но они не видели себя со стороны.

Антон не любил тусовки и спорт. Он любил только процесс познания.

Он учился с наслаждением, и другие наслаждения молодости оставляли его равнодушным. Нонну это настораживало.

Тетя Тося планировала познакомить Антона с моей дочерью. Но однажды он вернулся домой под ручку с какой-то Диной из Сочи.

– Это моя невеста, – объявил Антон. – Она будет у нас жить.

– Представляешь? – кричала тетя Тося по телефону. – Встает в час дня и начинает ногти на ногах красить. Я ее спрашиваю: «Кто твои ногти видит?» А она отвечает: «Мне Антуан ножки целует. Каждый пальчик…» Проститутка, и больше никто!

– Ну почему сразу проститутка? – заступилась я.

– Пинжак, говорит. Шкап.

– А как надо?

– ПиДжак. ШкаФ.

– Подумаешь, – говорю, – поправьте. Всего одна буква.

– Знаешь, кто она? – торжественно вопрошает тетя Тося.

– Ну?

– Деребздяйка.

– А что это такое?

– Деребздяйка. И все. Порядочным людям всегда сволочи попадаются.

Тетя Тося начинает плакать. Оплакивает свою судьбу. Ее личная жизнь не сложилась. Все надежды на Нонну. Но дочери попался бабник и болтун. И предатель. И даже смерть Царенкова тетя Тося считала предательством. Скрылся, чтобы не платить. Все надежды перешли на Антошку. И что? В доме командует проститутка и деребздяйка.

– Вот ты писатель. Объясни мне: почему все складывается не так, как хочешь? Хочешь одно, а получаешь другое.

– А не надо хотеть, – советую я. – Надо принимать жизнь такой, как она есть.

– Значит, и проститутку принимать?

– Надо ее посмотреть, – предложила я. – Может, все не так страшно…

Я поменяла район, и добираться ко мне было просто. Я знала, что моя нынешняя квартира – окончательное пристанище, и вкладывала в нее душу.

Дину привезли на смотрины. Вернее, на экспертизу. Я должна была дать свое профессиональное писательское заключение.

Дина была похожа на мою маму в молодости. Лоб блестел, и тугие щеки тоже блестели, как мытые яблоки. Глаза – очи черные, очи жгучие – смотрели доверчиво и простодушно. Она мне понравилась.

– Как у вас красиво, – мечтательно проговорила Дина.

– Ничего особенного, – скромно отреагировала я, хотя мне было очень приятно услышать похвалу моему жилищу.

– Для нее везде лучше, чем дома, – сказала тетя Тося. – Для нее дома как говном намазано…

– Мама… – низким голосом одернула Нонна.

– А что я сказала? Я правду сказала…

Когда тетя Тося злилась, ее нос удлинялся и становился бледным, почти белым.

Нонна возмужала, ей было уже за сорок. С нее сошла юношеская размытость, лицо стало четким. Она нравилась мне не меньше, чем раньше. Страдания украсили ее, как ни странно. Нонна не озлобилась, а просто погрустнела и посерьезнела.

Мы сидели за накрытым столом. Мой муж взгромоздил руки на скатерть, как школьник на парту, и ничего не ел. Он боялся, что не хватит остальным, хотя еды было навалом. Просто осталась привычка с молодости, когда мы были бедными и еды в обрез.

Мой муж всегда был деликатным – и в бедности, и в достатке. Эта его черта проступала на лицо, на улыбку, на выражение глаз. Он из жизни ничего не выдирал. Не напрягался. Не унижался. За это его и любила тетя Тося. Она слышала людей внутренними локаторами, как летучая мышь.

Мы сидели, вспоминали прошлое. Помнишь то, помнишь это… Дина слушала с неподдельным интересом: то брови поднимет, то рот раскроет от изумления, то засмеется – рассыплет свой молодой звон.

– Что тут смешного? – грозно одергивала тетя Тося.

Дина пугалась и захлопывала рот. Она боялась тетю Тосю, и это была ее ошибка. Тетя Тося распускалась от вседозволенности.

Мне хотелось вывести Дину на кухню и дать ей совет: построить тетю Тосю. Пусть шагает по команде и выполняет приказы: напра-во! Нале-во! Но я все-таки была в команде тети Тоси и не имела права предавать интересы клана.

Антошке стало скучно. Он выбрался из-за стола, включил телевизор и стал его настраивать. Телевизор стал показывать четко, как никогда прежде.

Потом Антошка отправился на кухню и починил кран.

Кран тек последние пять лет. Мне даже показалось, что кран как-то связан с моей жизнью. Какая-то фатальная хроническая поломка.

Антошка нашел старую резиновую игрушку, вырезал из нее прокладку и вставил в кран. Кран замолчал. Исчезли падающие капли, которые меня изводили.

– Боже! – Я не верила своим глазам и ушам. – Мне бы такого зятя…

– Да уж… – выразительно отозвалась тетя Тося.

Женить Антошку на моей дочери – это была ее голубая мечта.

Дина опустила голову, смотрела себе в колени. Ей напоминали, что она «села не в свои сани».

Но я видела, что она села как раз в свои сани. Судьба распорядилась правильно, и даже умно. Антон – не от мира сего. А Дина прочно стоит на земле. Сочетание моих родителей было именно таким.

Отец не удержался на земле. И мама, оставшись одна, не пропала. Дала детям образование и просто выкормила в голодные военные и послевоенные годы. Не дала пропасть.

Дина вышла из-за стола и направилась в кухню, к своему Антошке. Мы остались одни.

– Представляешь? Они все время трахаются, – стремительно зашептала Нонна. – Антошка уже похудел на четыре килограмма. Она из него все соки тянет.

У Нонны вытянулся и побелел нос.

«Гены, – подумала я. – Жизнь никого и ничему не учит».

Время шло. Моя дочь уже бегала на свидание с каким-то студентом. У студента было всегда плохое настроение, он замечал в жизни только темные стороны. Тетя Тося называла таких «говножуй».

Дина продолжала жить в их доме, но обстановка напоминала атомную электростанцию перед взрывом. Все шло вразнос.

– Антон приходит с работы и моет посуду, а эта деребздяйка не хочет на кухню выходить. Получается, Антон работает в две смены, на работе и дома. Он везде, а она нигде.

Тетя Тося буквально кипела и клокотала.

– А почему она не хочет на кухню выходить? – задавала я наводящий вопрос.

– Потому что проститутка. Я ей так и говорю. А правда никому не нравится. Я говорю правду!

– А слушать правду вы любите? – спросила я.

– Какую? – Тетя Тося насторожилась.

– Вы уже сжевали жизнь своего мужа и своей дочери. Теперь за внука принялись. Тетя Тося, вы – людоед!

– Так что же мне делать? Умереть? – неожиданно спокойно спросила тетя Тося.

– Не лезть в чужой огород.

– Но я не могу.

Это – правда. Террор – он и есть террор. Без правил. И без снисхождения.

События развивались логично и последовательно.

Дина забеременела, чего и следовало ожидать. Антон принял решение: расписаться. Официально оформить брак. В доме навис густой траур.

В те годы (не знаю, как сейчас) для актеров существовал элитный дом престарелых, с полноценным питанием и медицинским обслуживанием. Каждому предоставлялась отдельная комната. Окна выходили в обширный парк, перетекающий в лес.

В обмен на это великолепие надо было сдать имеющуюся площадь. Глеб посоветовал отдать тети Тосину комнату, от которой ни холодно, ни жарко. А тетю Тосю поселить в доме престарелых, где за ней будет полноценный уход: четырехразовое питание, медицинская сестра круглосуточно – смерить давление, сделать укол. Плюс общение с себе подобными, что тоже очень важно.

– А навещать можно? – спросила Нонна.

– Хоть каждый день, – разрешил Глеб. – Вход свободен.

Нонна задумалась.

Глеб стал собирать необходимые документы.

Тете Тосе ничего не говорили. Нонна решила поставить ее перед фактом. Так было короче и легче. Дина особой радости не выказывала. Ей было жалко тетю Тосю, ядовитую сколопендру.

Все шло своим чередом, хоть и туго. Руководство элитной богадельни предпочитало получать в свой фонд отдельные квартиры, а не комнаты. Но были учтены заслуги Царенкова. Тетя Тося по закону оставалась тещей заслуженного деятеля культуры. Тогда как у Лободы не было никаких прав. Просто Лобода – и все.

Сопротивление руководства удалось сломать. Тете Тосе дали место на первом этаже, без лоджии. Комната номер девять.

Нонна решила поехать и посмотреть своими глазами. Глеб вызвался сопровождать, но Нонна отказалась. Там могли оказаться знакомые. Одно дело – яркий Царенков, и совсем другое дело – заурядный Глеб.

– Живая собака лучше дохлого льва, – говорила тетя Тося.

– Лев – всегда лев, даже бывший, – возражала Нонна.

Нонна не хотела принадлежать Глебу целиком. И не могла без него обходиться. Поэтому она выбрала промежуточный вариант: вместе и врозь. Они существовали на разных территориях.

Нонна поехала в интернат. Автобус подвез ее к самому входу. Нонна отметила, что добираться удобно.

Внешне интернат не выглядел позорно. Вполне респектабельное строение.

Внутри сидела консьержка, отслеживала входящих. Перед ней стояла старуха и рассказывала свою жизнь. Консьержка не слушала, но кивала. Ждала, когда старуха отойдет.

Нонна разделась в гардеробе. Часы показывали половину четвертого. Значит, конец обеда.

Из столовой выплывали старики и старухи. Старух больше. Должно быть, они дольше живут. Женщины долговечнее.

Старость была представлена во всем многообразии: толстые и сухие, седые и крашенные хной. Увядшие рты, дряблые шеи, равнодушие во взоре. Природа загодя готовит человека к уходу.

Из столовой выходили молодые кинематографисты. Они покупали сюда путевки, как в дом творчества. Поработают – и снова в город, в гущу событий.

Молодые широко шагали, обгоняя стариков. Не толкали, но не замечали. Для молодого глаза их не существовало. Глаза молодых останавливаются на красивом и на съедобном. Чтобы можно было употребить себе во благо.

Старики ковыляли во мгле по тускло освещенному коридору. А молодые гулко топали, торопились размножаться. У поколений были разные задачи и разные скорости.

Нонна постучала в комнату номер девять. Комната была заперта. Следовало идти, выяснять, просить ключ. Нонна подумала и постучала в соседнюю дверь под номером восемь. Какая разница…

Дверь открылась.

Восьмую комнату занимала звезда звукового кино 30-х годов. Сейчас о ее звездности все забыли. Да если бы и помнили. Трудно совместить ТУ и ЭТУ.

Нонна вгляделась и совместила. Что-то неизменное осталось: смелость во взоре. Старуха бесстрашно смотрела в свое будущее.

– Здравствуйте, – сказала Нонна.

– Вы ко мне? – удивилась старуха.

– Я хотела посмотреть вашу комнату. Мы будем ваши соседи.

– Вы? – не поняла старуха.

– Не совсем. Дело в том, что я… – Нонна замолчала. У нее язык не поворачивался закончить предложение.

– Пожалуйста… – Звезда сделала приглашающий жест.

– Я оформляю родственника, – нашлась Нонна.

– Слава Богу. А я уж думала: молодые пришли сдаваться. Вам еще трахаться и трахаться, милочка…

– Долго? – спросила Нонна, и это был не пустой вопрос. Она боялась стареть.

– Сколько угодно. Старости нет. Есть болезни.

Нонна оглядела комнату. Стены были увешаны фотографиями прошлой жизни. Она жила прошлым.

Мебель – убогая, безличная, полированная. Эта комната пропустила через себя многие жизни, и комнате было все равно, кто следующий.

– Как вам здесь живется? – спросила Нонна.

– Со всеми удобствами и без перспектив, – ответила Звезда. – Время течет только в одну сторону.

– А дома – в противоположную?

– Дома об этом не думаешь. Просто живешь, и все.

Нонна постояла и сказала:

– Спасибо большое. Я пойду… Вам что-нибудь нужно?

– Книги, если можно. Маяковского и Корнея Чуковского. – Звезда помолчала и добавила: – У меня с ними был роман.

– С обоими? – удивилась Нонна.

– Не одновременно. С Корнеем позже.

– При живой жене?

– Вы странная, – удивилась Звезда. – При чем тут жена? Я говорю о любви, а не о семье.

– А разве не бывает любви в семье?

– Любовь – скоропортящийся продукт. Знаете, что убивает любовь? Привычка. Время.

– Ну, время и людей убивает, – заметила Нонна.

– Ничего подобного. У нас тут женятся. Находят себе пару.

– А зачем?

– Боятся помереть в одиночку. Надо, чтобы кто-нибудь проводил. Держал за руку.

Нонна помолчала и спросила:

– А Маяковский был красивый?

– У него был корытообразный рот.

– Это хорошо или плохо? – не поняла Нонна.

– Рот как корыто. Мне не нравилось. Хотя, конечно, он был законченный красавец.

– Вы бы хотели, чтобы открылась дверь и он вошел? – спросила Нонна.

– Я сама скоро к нему приду… – Она помолчала и добавила: – «Но жаль, только в мире ином друг друга уж мы не узнаем»…

– Узнаем, – сказала Нонна. Она была в этом уверена.

– Хотите чаю? – спохватилась Звезда. – У меня есть хорошее печенье.

– Нет-нет, спасибо. Мы еще увидимся.

Нонна попрощалась и ушла.

В гардеробе сидел крупный старик и разглагольствовал хорошо поставленным голосом. Ему внимала сухонькая старушка с прямой спиной.

– Сейчас время бессовестных людей! – провозгласил старик. – Все старые ценности не работают. А новые ценности не придумали. Сейчас одна ценность – деньги!

– Но это вполне старая ценность, – отреагировала старушка.

Нонна вышла из интерната.

Всюду лежал снег, гулял холодный ветер. А вверху небо было синим и молодым. И деревья застыли в ожидании счастья, как девушки на танцах.

Нонна села в автобус. Ей досталось место у окошка. Хорошо долго ехать, смотреть в окно и ничего не менять.

«Дома об этом не думаешь. Живешь – и все», – сказала Звезда. И это самое главное.

Тетя Тося занята с утра до вечера очень важным делом. Она обеспечивает жизненный процесс. Утром – завтрак. Никаких бутербродов. Только каши (это полезно) и к ним витамины: тертое яблочко, мед, сухофрукты.

Далее – поход в магазин. В магазине все продавщицы подружки. Она знает все про всех. В овощном отделе у Зины случилась беда: на сына наехала машина. Не насмерть, слава Богу, но с тяжелыми травмами. За рулем сидела молодая баба, не пьяная. Просто было темно, ни одного фонаря. Баба пришла к Зине на другой день, принесла доллары в целлофановом пакете. Дескать, заберите заявление из милиции. Зина вся в сомнениях: брать, не брать… С одной стороны: хорошо бы посадить, чтобы жизнь не казалась медом. А с другой стороны: она же не нарочно… «Еще бы не хватало, чтобы нарочно», – реагировала тетя Тося.

Магазин раскололся на два лагеря.

– Если их не наказывать, они нас всех передавят! – митинговал винно-водочный отдел. – Пусть сидит!

Бакалея не соглашалась:

– Она все равно откупится. Только деньги судье пойдут. Лучше уж Зине…

Тетя Тося возвращалась из магазина полная впечатлений. Этих впечатлений хватало на неделю.

Обед – не рутина. Творческий процесс. Например: куриные грудки – легко поджарить с овощами, и в самом конце – внимание! – консервированный ананас. Получается кисло-сладкое китайское блюдо. Ешь и замираешь от счастья. А тетя Тося стоит рядом и получает отраженное удовольствие. Она счастлива твоим счастьем.

В жизни тети Тоси, если подумать, больше ничего и не было. Только любовь к своей дочери, которая заменила ей все остальные любови. А дочь в ответ – комнату номер девять, где жизнь течет только в одну сторону.

Автобус подошел к дому, Нонна вышла. Подняла голову.

Тетя Тося маячила в окне своим бледным козьим ликом. Она ничего не знала и не узнает. Нонна ей ничего не скажет и от себя не отпустит. Она пройдет с матерью всю дорогу и в конце подаст ей руку. А там, как знать, может быть, смерть – это не точка, а запятая…

Нонна помахала матери рукой. Тетя Тося обрадовалась, и даже сквозь двойную раму было видно, как она засветилась лицом, замахала несуществующим хвостом, как собака, завидевшая хозяина.

Пусть зло придет в мир, но не через меня.

Чья это мысль? Да не все ли равно. Какая разница…

Сальто-мортале Рассказ

Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.

Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.

Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.

Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.

Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.

В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.

Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.

Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.

Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.

Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.

Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.

Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».

Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.

Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.

Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.

Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.

С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.

Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.

Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.

Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.

* * *

Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.

Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.

Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.

Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.

– Сколько ему осталось? – спросила Шура.

– Нисколько, – ответил врач.

– У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.

– Там это все рядом, – сказал врач.

У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.

Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.

Она вернулась к мужу и спросила:

– Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?

– Ты мое яблочко, – сказал полковник.

Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.

Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:

– Это конец…

Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.

Шура вернулась домой и сказала матери:

– Павел умер.

Мать закричала так громко и отчаянно, что стая ворон поднялась с крыши дома напротив. Шура увидела, как они взлетели, вспугнутые криком.

Мать рыдала, причитая:

– Как нам теперь будет пло-охо…

Шура в глубине души не понимала мать. Умер ее не враг, конечно, но обидчик. Почему она так страдает?

Потом поняла. Противостояние характеров создавало напряжение, которое ее питало. Мать получала адреналин, которого так не хватало в ее однообразной старушечьей жизни. Мать не была старухой. Она была молодая, просто долго жила. За неимением впечатлений, мать питалась противостоянием и по-своему любила Павла. Как собака хозяина. Она чувствовала в нем лидера.

Если бы полковник слышал, как теща будет его оплакивать. Как тосковать…



Поделиться книгой:

На главную
Назад