— Ах, ну, разумеется, если уж еврей заделался судьей, он должен, он просто обязан быть самым справедливым, самым беспристрастным судьей. Ведь ему надо ежеминутно доказывать христианам, что он ничем не хуже, а в чем-то даже и лучше их!
— Вольф! Это уже скучно становится!
— Да вовсе тебе не скучно, а не можешь ты мне возразить, не солгав при этом…
— Ненависть — это не путь. Я вижу, ты готов ненавидеть меня, потому что я тебе пока позволяю… Ты и моего Андреаса можешь возненавидеть, потому что…
— Этого парня, твоего помощника, — перебил Вольф. — К чему ненавидеть его? Он простая душа, ему внушено с детства, и он знает, что к иноверцам следует всегда относиться с подозрением, хотя и среди них бывают честные люди. И я воспитан в таких же правилах, и потому мы понимаем друг друга. Это ты и тебе подобные все пытаются внушать людям, будто их чувства и мысли могут быть сходными, несмотря на разницу вероисповедания…
— Моего помощника не зовут Андреасом. — Элиас Франк улыбнулся.
— А кто этот Андреас?
Вольф действительно не догадывался. Собственные рассуждения, внезапно открывшаяся возможность многое высказать открыто, настолько возбудили его, что он теперь не смог бы догадаться о самом простом…
— Андреас — это мой сын. Через пять месяцев ему два года минет.
Вольф рассмеялся, в глубине души порадовавшись возможности прервать неприятный разговор. Тем более, он уже выговорился и ощущал усталость. Тут на него и кашель напал, и сквозь кашель он проговорил:
— Не сумасшедший я, чтобы ненавидеть двухлетних детей. Это все твои Гюнтеры да Дитеры ненавидят наших младенцев! — Вольф подосадовал на себя — ведь хотел перестать…
— Ну да! А ты ненавидишь только тех, кому уже минуло десять! — На этот раз рассмеялся Элиас.
— Брось! — Вольф махнул рукой. — Брось это неуклюжее притворство. Не притворяйся, будто не понял ничего из того, о чем мы только что говорили.
— Ну понял я, все понял. И больше всего на свете хочу перестать наконец говорить о том, о чем мы все это время говорили. Вон мой дом. Видишь? Красная черепичная крыша и башенка. И ты даже не спросил, на ком я женат.
— Думаю, ты женат на женщине. — Вольф наконец прокашлялся.
Выслушав этот серьезный ответ, Элиас с готовностью расхохотался. Вольф последовал его примеру. И потопив в этом взаимном смехе досаду, заговорили они о своих семейных делах и обстоятельствах.
Оказалось, оба они женаты по третьему разу и на молодых женщинах. Жена Вольфа была моложе своего мужа на десять лет, жена Элиаса — на шестнадцать. У обоих подрастали дети. У Элиаса — маленький сын, у Вольфа — четырехлетняя дочь. Впрочем, Вольф мало успел рассказать о своем браке, потому что на этот раз почти все время говорил один Элиас.
Третьей его женой стала молодая прядильщица по имени Елена. Родители ее держали крохотную лавчонку, где отец продавал сладости, которые изготовляла мать. Сначала умер отец, после — мать. Старшая сестра девушки еще при жизни родителей отдана была замуж в крестьянскую семью и жила далеко за городом. Когда родители умерли, Мария взяла юную Елену к себе. Девушку не попрекали куском хлеба, но все же зависимое существование было ей тяжело. В девятнадцать лет она вернулась в город и поступила в мастерскую Гудруны, где трудилось более тридцати мастериц — прядильщиц и ткачих. Как-то раз судья Франк надумал заказать себе новый плащ для холодной погоды. Ему посоветовали купить хорошую шерсть и отнести в мастерскую Гудруны. Слуга его отнес шерсть, но так вышло, что за пряжей Элиас зашел сам. Плащ еще не был готов, а он уже обвенчался с Еленой. О ней ничего дурного не говорили, она была честная девушка, и очень сильно он в нее влюбился. Дочь, их первенец, умерла, не прожив и года, но мальчик, родившийся после смерти сестры, благополучно рос и родители радовались ему.
Тут Вольф и Элиас Франк подошли к дому Элиаса. В одной из комнат на втором этаже окно было распахнуто. Молодая женщина — крепкие щеки, как яблоки, — катала выстиранное белье и громко распевала песенку о девице, вынужденной весь день напролет нянчить ребенка своего брата, а злая сноха даже на танцы не отпускает ее. По одежде Вольф понял, что это служанка, однако ему захотелось подразнить Франка и спросить, не его ли это жена. И все же Вольф сдержался. Нет, это будет неудачная шутка, и они уже довольно наговорили друг другу неприятного.
Элиас постучал дверным бронзовым молоточком, слуга отворил, покосившись на еврея, согнувшегося под тяжестью мешка сомнительной чистоты. Элиас велел Вольфу оставить мешок в просторной прихожей. Служанка проворно сбежала вниз.
— Дома ли госпожа? — справился хозяин.
— Она в церковь ушла с ребенком, но скоро обещала вернуться.
— Что ж, мы подождем. Предупреди ее, что у нас гость.
Вольф выглядел смущенным. Настороженное любопытство слуг заставляло его внутренне напрягаться, нервничать.
Элиас провел гостя в большую комнату на первом этаже своего дома. Большой деревянный стол с резными ножками был застлан красивой, затканной нарядным узором скатертью, но к ужину еще не было накрыто. Мебель — буфеты и ларь — была отличная, красного дерева.
Элиас, конечно, заметил, что его гостю не по себе. Впервые за целый день Элиас почувствовал себя усталым. Это чувство, в свою очередь, вызвало чувство тревожного недовольства. С тех пор, как Элиас Франк женился на совсем молодой женщине, его стали пугать малейшие признаки старости. Он даже сделался мнительным; даже легкая усталость после целого дня в суде казалась ему грозным предзнаменованием беспощадно надвигающегося старческого бессилия. Он всегда старался прогнать неприятные ощущения, не сосредоточиваться на них. Возможно, в другое время разговор с гостем отвлек бы его, но сейчас он почти невольно досадовал на Вольфа. После всего того неприятного и тяжелого, о чем они говорили, как-то трудно было начать легкую беседу о чем-нибудь обыденном. Вольф тоже молчал. Элиас подумал, что ведь они уже было начали говорить о женах и детях. В конце концов можно продолжить… Вольф, в сущности, еще не рассказал ему о своей женитьбе… Но почему-то Элиас не мог легко начать разговор, какое-то странное смущение охватило его, он не знал, с чего начать, возможные фразы казались фальшивыми. Но молчание Вольфа было спокойным. И Элиасу стало легче, он уже не ощущал неловкости, он даже прикрыл глаза.
Вскоре раздались легкие женские шаги и звонкий детский голосок. Затем заговорили женские голоса. Громко говорила крепкая девица-служанка, второй женский голос мягко и почти неслышно отвечал. Дверь отворилась. Элиас и его гость уже почувствовали себя бодрее. Элиас улыбался. Он все еще был влюблен в свою молодую жену и тосковал, когда принужден был разлучаться с ней. Прежних своих жен он любил иначе, но ведь тогда он был молод, а теперь научился по-настоящему ценить женское очарование, свежесть чувств и телесную прелесть юной женщины. Вольфу было любопытно взглянуть на жену Элиаса. Вольф знал, что первая и вторая жены Элиаса Франка отличались яркой, броской красотой, — высокие, темноволосые, с огнем в глазах, с чувственными яркими лицами. Но красота молодой женщины, которая вошла в комнату, была совсем иной. Стройная, тонкая, с маленькими изящными руками, совсем невысокая, она все же не казалась болезненно хрупкой, но выглядела только легкой и изящной. Когда она легко ступала по навощенному полу, подол зеленого бархатного платья чуть колебался, на миг показывались острые носки нарядных кожаных туфелек и видно было, что ножки у нее стройные, а ступни — маленькие. Одетая нарядно, по самой последней городской моде, она совсем не казалась щеголихой. Из-под широко ниспадавших рукавов верхнего платья виднелись узкие голубые рукава нижнего; мода требовала, чтобы нарядная женщина одновременно выглядела стройной и тонкой в кости, и в то же время как бы ждущей ребенка, с чуть выступающим животом. Плавно струящиеся вниз, легкие линии зеленого платья Елены и делали ее такой, женственно манящей, матерински нежной и девически тонкой. Держалась она очень деликатно и мягко, говорила нараспев и очень тихо, но ощущались в ней определенная уверенность в себе и чувство достоинства. Ярко-белая, ослепительно чистая, легкая головная повязка мягкими складками спускалась на плечи, легкие золотистые пряди выбивались ненавязчивыми локонами. Приглядевшись к лицу Елены, можно было оценить его неброскую красоту и своеобразие — темные, но не черные ресницы и брови, серые глаза с этим легким нежно-зеленоватым отливом колеблющейся на солнечном свете весенней листвы смотрят с этой мягкой нежной веселостью, брови чуть скошены навстречу друг дружке и приподняты над глазами чуть выше, чем это обычно бывает, что и придает юному женскому лицу особенную прелесть. На руках она несла маленького мальчика в светлой рубашечке и длинном синем камзольчике из тисненого бархата. Ребенок своими очень темными бровками и почти черными, с длинными ресничками глазами, очаровательно серьезными на округлом детском личике, походил на отца, но кончик носика у него был не отцовский заостренный, а закругленный и чуть расширенный, как у матери, это стало заметно, когда мальчик улыбнулся, показывая маленькие белые зубки. Волосы у него были мягкие, кудрявые и золотистые, но, конечно, в будущем должны были сделаться жесткими и почти черными, как у отца. Мальчик был худенький, но уже чувствовалось, что он вырастет сильным и стройным; пальчики, уже сейчас длинные, обещали стать сильными пальцами музыканта и воина. Ребенок тотчас заметил гостя, нисколько не испугался, улыбнулся всем личиком — и сияющими глазками и розовыми щечками; потянулся к незнакомцу и что-то лепеча на своем детском языке, протянул ему обеими ручками порывисто-доверчиво игрушку — деревянного, пестро раскрашенного петуха. Гость тоже улыбнулся и принял игрушку, повертел и хотел было поставить на стол, но мальчик громко и звонко заговорил, замахал ручками.
— Андреас дарит это вам, хочет, чтобы вы этого петуха оставили у себя, — с мягкой улыбкой произнесла молодая мать и чуть приподняла ребенка, поудобнее пристраивая его на руках и словно бы показывая его обоим мужчинам. Она смотрела на сына с материнской нежной гордостью, но видно было, что она сдерживает эту свою гордость и в силу природной деликатности и словно бы опасаясь сглазить своего такого красивого и умного мальчика. Родители прекрасно понимали смысл звонкого лепета. Когда Вольф сунул подаренную игрушку за пазуху, Элиас вынул из суконного, вышитого мешочка, привешенного к поясу, свои стеклышки в серебряной оправе, и поднес к глазам. Маленький Андреас тотчас потянулся к ним, схватил, зажал в кулачке и, звонко смеясь, поднял ручку. Отец тоже весело смеялся.
— Спасибо тебе, Андреас, — Вольф протянул мальчику свою большую руку. — Эту драгоценную птицу я отдам своей дочери Алибе и скажу, что это подарок молодого красивого господина.
Мальчик внимательно, с широко раскрытыми сияющими глазами слушал говорящего. Затем со смехом разжал кулачок и выпустил стеклышки в серебре. Но отец был начеку и успел вовремя подхватить сверкнувшую книзу вещицу.
Пока играли с ребенком и радовались ему, Элиас как-то почти неприметно и для себя и для остальных успел представить гостя своей жене. Она со своей деликатной и мягкой веселостью сказала Вольфу что-то незначительное, из тех слов, что не могут запомниться, но оставляют приятное милое впечатление. Отец взял мальчика у матери. Хозяйка тихо отдала нужные распоряжения служанке. Та быстро и охотно принялась накрывать на стол. Появились на скатерти белые фаянсовые тарелки и чашки, разрисованные тонким голубым узором, серебряные бокалы, фляги и блюда. Свежие салатные листья, политые горячим уксусом, пахли остро и приятно. Элиас и Вольф осознали, как сильно успели проголодаться. Вольф подумал было, что ему следует поспешить домой, но не хотелось уходить из этой уютной нарядной комнаты, такой же милой и красивой, как молодая хозяйка этого дома. Солнце уже заходило, но еще было по-летнему светло, в раскрытые окна заглядывала диковато-ароматная листва молодых лип. Хозяева и гость разместились за столом. Мальчик сидел на коленях у отца. Для маленького принесли вареное яйцо, вкусный творог и чашку молока. Отец начал кормить его маленькой серебряной ложечкой, ребенок то пытался отнять ложечку у отца, то, выпячивая губки, серьезно выдувал воздух из ротика, то звонко говорил, лепетал, обращаясь ко всем сразу. Наконец мать взяла его к себе и стала кормить сама, одновременно ухитряясь набирать на ложку кушанье и для себя со своей тарелки, ловко и легко, как это умеют женщины.
Взрослые ели треску в масле, копченую жирную сельдь и вареную говядину, приправленную квашеной капустой. Все было вкусно приготовлено. Затем служанка подала круглые спелые яблоки на серебряном узорном блюде и легкое белое вино в голубом кувшине. Посреди стола поставлены были серебряные приборы в виде маленьких кораблей, в них насыпаны были соль, перец и корица; каждый мог по собственному вкусу приправить кушанье или вино. Сладковато-острый запах пряностей, сам вид изящных серебряных корабликов, вероятно, невольно пробудили в душе гостя какую-то мечтательность. Он задумался и словно бы на какие-то мгновения ушел в себя, почти не замечал, где он и кто с ним. Но из сидящих за столом только маленький мальчик почувствовал внезапное настроение гостя. Андреас решительно потянулся к Вольфу, тот улыбнулся почти машинально и взял мальчика на колени. Андреас пытливо, чутко и серьезно касался пальчиками его впалых одряблевших щек и вдруг быстро подавшись вперед всем своим легким худеньким тельцем и повернув головку, указывал вытянутым пальчиком на серебряные кораблики, и тотчас снова гладил колкие щеки гостя. Огромные черные глаза ребенка глядели пристально и ласково-тревожно, словно он понимал, что этот человек нуждается в утешении и сочувствии, и спешил подать ему искренне эти утешение и сочувствие. Больной усталый гость был тронут и несколько изумлен. Сначала он молчал, отвечая мальчику, словно равному, лишь благодарным взглядом. Затем бережно и нежно-нежно поцеловал детские пальчики и произнес смущенно, из одной лишь потребности хоть что-то сказать:
— Бархатные ручки…
Отец и мать смотрели молча. Они были достаточно умны, чтобы понимать, что эта способность тонко чувствовать, так рано раскрывшаяся, быть может, драгоценнее ума и красоты. Они и радовались и тревожились, сознавая, что именно это богатство чувств сделает их мальчика, одаренного и умом и красотой, особенно хрупким. Поэтому оба молчали. Но вот мать быстро взяла маленького к себе, поцеловала щечки и прижала ребенка к груди.
Элиас сказал, что велит слуге проводить Вольфа и донести его мешок. Но Вольф отказался поспешно и решительно. Элиас глянул на него и согласился с ним. Гость простился с любезной хозяйкой и посмотрел с невольной грустью на уснувшего у нее на руках мальчика.
— Погоди, я сам немного провожу тебя. — Элиас вышел в прихожую, где Вольф уже взвалил на плечи свой мешок и снова сделался мрачным, замкнутым и угрюмым.
— Проводи, — ответил он с хмурым равнодушием.
Они пошли рядом. Вольф думал о том, что Элиас Франк так и не дал ему обещанных денег для уплаты штрафа. Эта мысль колола душу, будто железная булавка, и заставляла видеть жизнь в черном цвете и полагать людей плохими, черствыми, бесчестными, злыми. Конечно, у Вольфа и прежде было достаточно поводов дурно думать о людях, но именно эта мелочь сейчас предельно усугубляла его чувства, он ощущал себя обиженным и беззащитным; кажется, с самого детства привык он подавлять подобные свои ощущения, желая чувствовать себя сильным и правым в отношениях с людьми. И вот теперь он вдруг казался себе таким беспомощным. Он вспомнил свою маленькую дочь, потом вдруг — сынишку-первенца, рано умершего, и слезы уже готовы были навернуться на глаза…
«Это все из-за мальчика…» — смутно подумалось.
Да, это маленькое хрупкое существо, такое чистое, чуткое и нежное, такое беззащитное, остро напомнило о несовершенстве жизни, о том, что и он, Вольф, несовершенен, дурен… Нет, нельзя ни в чем упрекать себя, надо всегда ощущать свою правоту в этом мире, иначе невозможно будет жить в нем и защищать себя…
— Ты, разумеется, в чем-то прав, — голос Элиаса заставил Вольфа чуть вздрогнуть.
Вольф понял, что Элиас решил вернуться к их недавнему разговору. Сейчас это возвращение не было Вольфу тягостно, наоборот, он сознавал, что это отвлечет его от неприятных мыслей. Он снова готов был противоречить Элиасу, противоречить задиристо и ворчливо, желая отомстить за это мелочное предательство — ни к чему обещать деньги, если не собираешься исполнить свое обещание!
— В чем же я прав?
Это уж, конечно, был вопрос самый риторический. Вольф прекрасно понимал, в чем именно Элиас полагает его правым. Но Элиас, казалось, не замечал ворчливых и задиристых интонаций Вольфа. Между тем, тот решительно преобразил свою риторику в сугубую конкретику:
— Я прав, когда утверждаю, что евреев преследуют, и что ты трус и заискиваешь перед мерзавцами!
Элиас скривил губы и покачал головой.
— Ну не будем вступать на старую тропу, мы уж порядком ее потоптали.
— А ты что! — Вольф пытался разогнуться, но тяжелый мешок не давал ему сделать это. — Ты что, снова начнешь толочь воду в ступе, рассуждать о справедливости и понимании?
— Оставь! Я только хотел признать, что ты в определенной степени прав…
— Я прав без всяких степеней!
— Повторяю: в определенной степени. Я не делал замечаний стражникам и я все равно вынес бы именно то решение, которое вынес. Но я учитывал некоторые обстоятельства…
Элиас замолчал. Вольф фыркнул и кашлянул, сплюнул. Он вдруг подумал, что в доме Элиаса, рядом с мальчиком, приступов кашля не было. Но сейчас эта мысль мешала спорить, и он поспешил прогнать ее.
— Обстоятельства! — Вольф глухо усмехнулся. — Знаю я эти твои обстоятельства. В том самом квартале возле городских ворот, где полным-полно всей этой пьяни, где судьей трус Гюнтер, и откуда родом этот маленький мерзавец Дитер; так вот, в том самом квартале к дверям церкви святого Иоанна приколотили пергамент, и на пергаменте этом нарисованы три иудея в остроконечных шапках, а рядом с ними — помост, и на том помосте — голый ребенок, весь исколотый, и девять ножей рядом нарисованы, и написано корявыми буквами: «Смерть ругателям Христа». Вот и все твои обстоятельства, из-за которых ты так перетрусил.
— Я боюсь не за себя. Мне-то ничего не грозит.
— Не за себя, как же! Я не говорю о твоих дочерях и внуках в еврейском квартале, все знают, ты по-своему к ним привязан и помнишь о них. Но боишься ты прежде всего за себя. Ты ведь будешь испытывать странное чувство гадливости, если начнут убивать иудеев. И в то же время тебе захочется, да, захочется, тобой овладеет желание, чтобы и тебя убили!
Вольф не стал возражать, но спросил осторожно:
— А какие желания овладеют тобой? И почему ты называешь эти обстоятельства моими? Разве они и не твои также?
— Нет, не мои. Я знаю, что преследования — это неизбежно, не строю никаких иллюзий, знаю, что мир четко делится на «мы» и «они», и знаю, что представляет собой мое «мы». Это ты все мечешься, ищешь путей взаимного примирения, возводишь воздушные замки и выдумываешь Бог весть какие выдумки. Ты не иудей и не христианин; я не знаю, что ты такое, какой-то отступник, еретик не от мира сего…
— Да, мне хочется быть человеком, не скованным цепями многих канонов и законов…
— Бредишь наяву!
— Ну хорошо, хотя бы немного нескованным, — Элиас рассмеялся.
Оба, пока говорили, испытывали странное желание как-то связать разговор с маленьким сыном Элиаса, заговорить о мальчике. Но оба чувствовали, что это будет больно. Элиас даже боялся, что Вольф все же заговорит нарочно, чтобы причинить ему боль. Вольф знал, что Элиас боится, и знал о себе, что такую боль он никогда не причинит Элиасу. Это знание вдруг возвысило Вольфа в собственных глазах, заставило его немного даже гордиться собой, ему хотелось быть великодушным.
— А, впрочем, ничего не будет, — вдруг проговорил он с видимой беспечностью. — Люди устали, они утомлены этими постоянными войнами и бесчисленными мелкими стычками последнего десятилетия, у них сейчас просто нет сил претворить свою ненависть и неприязнь в погромы и буйные преследования, — но Вольф все же не смог удержаться и добавил, — подождем, пока подрастут такие, как этот гаденыш Дитер.
Вольф и в самом деле так думал. Элиас был благодарен Вольфу за то, что тот не говорил о маленьком Андреасе. Поэтому Элиас подтвердил свое согласие с Вольфом короткой фразой, и некоторое время они шли молча. Быстро темнело. Со стороны реки задувал холодный легкий ветер. Они почти добрались до еврейского квартала.
— Пора мне возвращаться, — сказал Элиас Франк.
Голос его теперь звучал обыденно, а еще совсем недавно звучал иначе. Эта обыденность снова напомнила Вольфу о деньгах, обещанных Элиасом. Вольф ничего не говорил, но Элиасу стал ясен смысл этого нарочитого молчания. Сначала Элиас хотел просто отдать деньги, он и не собирался не исполнять своего обещания. Но при жене деньги отдавать не хотел. Не потому что она стала бы ему перечить; нет, не стала бы; но пришлось бы говорить с ней о суде, о мальчике Дитере, о еврейском квартале, а Элиасу не хотелось; пусть дома все будет так, как будто всех этих неприятных вопросов нет. Пока возможно, пусть все будет так. И допустим, кто-то способен обвинить Элиаса Франка в том, что он прячется от жизни. Но пусть тогда обвиняют и человека, который на грязной улице старается ступать по сухому, а не лезет напрямик в грязь.
Что-то в их начавшихся с Вольфом отношениях располагало к откровенности.
— Возьми деньги, — Элиас отвязал от пояса кошель, высыпал монеты на ладонь и протянул Вольфу. — Я понимаю, ты мог подумать, будто я уже не хочу исполнять свое обещание. Но вот деньги. Возьми.
Удерживая мешок одной рукой, Вольф взял деньги.
— Я и вправду подумал такое, — ответил он откровенностью на откровенность, — Прости.
— Я тебя понимаю. Жизнь нелегка.
— Не хочешь зайти ко мне? Я приглашаю искренне.
— Сегодня никак!
— А если завтра? Что-то мне неможется, пару дней побуду дома, никуда не двинусь. Зайди, очень прошу тебя.
Искренний просительный тон тронул Элиаса Франка.
— Хорошо. Завтра вечером зайду. Надеюсь, мне не придется так долго торчать в суде. Зайду еще засветло.
На этом обещании Элиаса они расстались. Пройдя немного, Элиас оглянулся и посмотрел вслед Вольфу. Тот натужно ступал, удерживая мешок, но старался идти быстро, уже смутно видимый в сумеречном свете позднего вечера.
Элиас мог прийти к Вольфу вместе с женой. Но ему не хотелось. Элиас любил свою жену и доверял ей, но вообще к женщинам относился несколько презрительно. Он даже боялся, что общение с другими женщинами может испортить характер его Елены, притупить или вовсе уничтожить то милое и славное, что он в ней видел. В то же время он совсем не ревновал ее, был уверен в ее верности и охотно приглашал к себе в дом своих приятелей, одних, без жен. Ему нравилось, когда они восхищались красотой и милым нравом его жены.
Вот и к Вольфу Элиас пошел без жены; не хотел, чтобы его жена встречалась с женой Вольфа, о которой Элиас к тому же ничего не знал.
Элиас Франк в тот день действительно засветло ушел из суда и успел в еврейском квартале заглянуть к обеим своим дочерям. Он поиграл с внуками, побеседовал с зятьями, дочери передали ему маленькие подарки для его жены и своего младшего брата, они были знакомы с Еленой и ее сыном. Словно бы мимоходом, Элиас упомянул о том, что идет к Вольфу, и спросил старшую дочь о жене Вольфа. Но ничего особо интересного узнать не удалось. Вольф привез жену из своего последнего лоцманского плавания по Верхнему Рейну; кажется, она чужестранка, принявшая иудейство, откуда-то с Востока она, там, на большой реке, много разных купцов с торговых кораблей. Она хорошо говорит и понимает язык городских женщин, но на людях бывает мало. Младшая дочь Элиаса прибавила, что жена Вольфа явно сторонится и словно бы даже опасается сапожника Гирша Раббани. Может быть, тому что-то дурное известно и ее прошлом? Но что дурное может случиться с женщиной? Будет неверна мужу или станет торговать собой. И неужели Вольф мог жениться на такой? Первые его жены были женщинами порядочными.
От этих женских суждений Элиасу сделалось скучно и душновато. Заинтересовало его лишь то, что жена Вольфа была чужестранкой откуда-то с Востока; далекие, кажущиеся сказочными земли все еще, как в юности, манили его, хотя он уже давно осознал, что путешествовать ему уже не доведется. Элиас подумал также и о Гирше Раббани, сапожнике, которого в городе знали. Но знали не потому что он был сапожником, и сапожником он был очень обыкновенным, даже не таким уж хорошим, разве что брал дешевле. Нет, знали, что Гирш Раббани странный человек. В иудейском квартале знали, что он с молодости пишет летопись событий, случившихся при нем, на его памяти; знали, что у него хороший голос; когда надо было работать не с молотком и гвоздями, а с иглой и шилом, он громко пел то протяжные песнопения иудеев, то веселые франконские песни, и было приятно слушать его. Знали также, что он иногда говорит умно и интересно. Знали также, что в молодости он был отчаянным парнем, ни одна драка не обходилась без него, на пальцах носил он железные кольца, чтобы ударять сильнее. Теперь было ему уже лет тридцать, и уже не было в нем той прежней молодой отчаянности. В христианской же части города говорили, будто Гиршу Раббани известны какие-то тайны колдовства, но какому христианину еврей, а особенно еврей со странностями, не кажется чернокнижником…
Элиас пошел к дому Вольфа и по дороге как раз проходил мимо мастерской Гирша Раббани. Тот жил бедно, к помещению тесной мастерской были у него пристроены две каморки. Сейчас дверь была широко отворена, а темные, давно не беленые и не штукатуренные стены обвиты весело топырившимися листьями плюща, стены были глухие, без окошек, окна выходили в тесный внутренний дворик, где едва умещались крохотный огород, в котором Кейла, жена Раббани, выращивала репу и салат, да одно стройное деревце с продолговатыми листочками и тонким стволом. Раббани сидел у самой двери и на этот раз не пел, потому что стучал молотком по каблуку башмака, насаженного на какую-то железяку. Но заметив приближающегося Элиаса Франка, Гирш Раббани отложил молоток и поднялся. Был он худой и довольно высокий, в короткой кожаной куртке и длинных, на восточный лад, широких штанах, на голову намотал он темно-пестрый кусок легкой ткани; темные глаза поглядывали зорко, будто привыкли глядеть далеко вдаль. Еще в ранней молодости Гиршу Раббани изуродовали лицо в какой-то драке, и теперь оно виделось даже страшноватым, с этим бесформенным щербатым большим ртом, расплющенным носом и свороченной скулой. Но смуглота, сильная и темная, черные усы и умное пытливое выражение лица скрадывали это уродство.
Гирш Раббани остановился в дверном проеме. Жена его, сидевшая подальше от двери и вощившая нитки, быстро встала и ушла за занавеску, была она маленькая и худенькая.
Раббани оперся обеими ладонями о резные планки, окаймлявшие дверной проем.
— Эй! — гортанно окликнул он, — Эй, друг-судья, как живется твоему сыну, здоров ли он?
Элиас уже заметил, что все, кому доводилось видеть его мальчика, восхищались ребенком. Но этот Раббани откуда мог знать об Андреасе, Вольф что ли сказал? И когда? Во всяком случае, как-то забавно выходило. Элиас улыбнулся и ответил:
— Благодарю. Думаю, сыну моему живется неплохо, и он здоров.
— Вот и хорошо. Пусть Бог сохранит его для нас! А подарок в конце концов достанется женщине достойной.
Элиас кивнул, снова улыбнулся, пожал плечами и пошел дальше. Но пройдя немного, подумал о последней фразе сапожника. Что за намек? О каком подарке идет речь? Уж не о той ли серебряной сахарнице и паре надушенных перчаток, что его дочери передали для Елены? Но как может сапожник об этом знать? И что же он хочет сказать? Елена — недостойная женщина? Нет, глупо задумываться над словами чудака, исполненными ложной многозначительности. Глупо. Что же теперь, бежать назад и спрашивать, что он имел в виду? И в ответ получить еще кучу пустых слов, неясно о чем говорящих? Элиас усмехнулся.
Вольф все еще жил в своем большом доме, но жилище его было порядком запущено. В сущности, жилым оставался лишь второй этаж, на первом окна и комнаты были заколочены, и темная винтовая лестница вела на второй этаж мимо этих заколоченных дверей и окон.
Вольф обрадовался гостю. Лежал Вольф в своей комнате на низкой широкой кровати. Видно было, что он недомогает, то и дело он кашлял. Рядом с постелью стояла оловянная миска, куда он сплевывал мокроту. В комнате тяжело пахло больным телом.
Элиас присел рядом с кроватью на маленький круглый стул. Слуга, отворивший ему дверь, пошел звать хозяйку. Из этой грустной комнаты больного хотелось поскорее уйти. Ясно было, что Вольф — человек слишком желчный, и потому любые утешения воспримет как нарочитые и даже издевательские. Элиас также догадался, что в этом доме его не накормят ужином; и даже не из скаредности или бедности, а просто чувствовалась какая-то странная замкнутость, затворенность.
Элиас, пытаясь отвлечь и развлечь больного, принялся рассказывать о нескольких тяжбах торговцев, которые ему пришлось сегодня разбирать. Вольф действительно отвлекся от своих болезненных ощущений; когда Элиас вот так спокойно рассказывал ему самые обыденные происшествия, это словно бы возвращало Вольфа к жизни. Теперь даже самое обыденное и скучное казалось ему ценным, ведь это все же была жизнь, а он чувствовал, как болезнь медленно и неотвратимо выталкивает его из жизни. Хотелось вцепиться в отчаянии ногтями и не уходить, не уходить! Но не было ясно, во что же вцепиться…
Дверь быстро открылась и в комнату вбежала четырехлетняя девочка, дочь Вольфа. Она выглядела бойкой и даже красивой, но совсем в ином роде, нежели маленький Андреас. В каждом жесте, в смелом взгляде красивых ярких глаз уже чувствовалась женщина со всеми свойственными женщинам уловками и хитростями, с кокетством и лукавством. Элиасу это не понравилось, с возрастом он начал ценить в женской натуре именно редко встречающиеся чистоту и наивность. Эти свойства пленяли его и в детях.
— Вот моя Алиба, — глухим от кашля голосом выговорил Вольф.
Элиас хотел сказать отцу приятное о дочери, но при этом не хотел лгать, и потому сказал: