Доктор Штайнер — незамужняя энергичная женщина лет сорока пяти. Но выглядит она гораздо старше: худая, угловатая, с коротко подстриженными седыми волосами, суровым морщинистым лицом, в квадратных очках без оправы. Она никогда не была замужем, но ее сверстники в поселке помнят, что в молодости был у нее роман с женатым человеком, который погиб во время боевых действий в Ливане.
В Тель-Илане доктор Штайнер считается прекрасным, никогда не ошибающимся диагностом. Однако, общаясь с больными, внимательно выслушивая их, она говорит с ними так сухо и резко, словно совсем не сочувствует их страданиям.
Сейчас Гили Штайнер сидит в одиночестве на скамейке, время от времени поглядывая на свои ручные часы. В свете фонаря стрелки часов видны нечетко, и трудно определить, сколько ей еще ждать прихода автобуса. Она надеется, что прибудет он без опоздания и что Гидон приедет именно этим рейсом. Гидон — парень рассеянный и вполне мог что-либо перепутать. Сейчас, едва оправившись от тяжелой болезни, он, несомненно, рассеян больше обычного.
Доктор Штайнер полной грудью вдыхает холодный воздух ночи, пришедшей на смену угасшему зимнему дню, такому же холодному и сухому. Во дворах заходятся лаем собаки. Над зданием поселкового совета висит почти полная луна, льющая свой мертвенно-белый свет на улицу, на кипарисы, на живую изгородь. Легкий пар окутывает кроны деревьев, сбросивших листья.
В последние годы Гили Штайнер дважды записывалась на курсы, которые вела в Доме культуры Далия Левин. Но не нашла там того, что искала. Что она искала? Это и самой ей было неясно. Возможно, визит племянника поможет ей найти ответ. В течение нескольких дней они будут в доме только вдвоем. Устроятся возле электрического обогревателя. Она будет ухаживать за ним, как, бывало, ухаживала во времена его детства. И, возможно, завяжется доверительный разговор, и ей удастся поддержать парня, которого она все эти годы любила, как родного сына. Она уже заполнила для него всякими деликатесами холодильник. И в комнате, раз и навсегда отведенной ему, рядом с ее собственной спальней, застелила свежим бельем постель, возле которой положила шерстяной коврик. У изголовья кровати были приготовлены газеты и журналы, а также три-четыре книги, которые нравились ей и, она надеялась, понравятся Гидону. Гили заранее включила бойлер, чтобы нагрелась вода, оставила в гостиной включенными мягкий свет и обогреватель, поместила на стол блюдо с фруктами и орехами — чтобы сразу, как только придут они с автобусной остановки, повеяло на Гидона домашним теплом…
В семь десять послышалось урчание автобуса, взбирающегося в гору со стороны улицы Первооснователей. Доктор Штайнер поднялась и встала, дожидаясь, пока он остановится, худая, напряженная; ее костлявые плечи укутывал темный свитер, вокруг шеи был обмотан такой же темный шерстяной шарф. Открылась задняя дверь автобуса. И первыми вышли две немолодые женщины, с которыми Гили была едва знакома. Она поздоровалась с ними. Через переднюю дверь медленно выбрался Арье Цельник. Куртка военного покроя до колен была ему несколько великовата, козырек фуражки скрывал лоб, нависающий над глазами. Он пожелал Гили доброго вечера и поинтересовался шутливо, не его ли она дожидается. Она ответила, что ждет своего племянника, солдата. Но Арье Цельник не заметил в автобусе ни одного солдата. Гили пояснила, что она имела в виду солдата в гражданской одежде. А тем временем вышли еще три-четыре человека, но Гидона среди них не было. Автобус опустел, и Гили спросила у Миркина, водителя, не было ли среди пассажиров, севших в Тель-Авиве, худого высокого парня в очках, солдата в отпуске, довольно симпатичного, но несколько рассеянного и, возможно, выглядящего не совсем здоровым. Водитель не помнил такого пассажира, но сказал с юмором:
— Не беспокойтесь, доктор Штайнер, тот, кто не приехал сегодня вечером, наверняка прибудет к нам завтра утром, а тот, кто не появится завтра утром, уж точно доберется завтра к обеду. В конце концов все прибывают.
И Авраама Левина, вышедшего из автобуса последним, Гили тоже спросила, не заметил ли он парня, который, возможно, сошел не на той остановке.
Авраам сказал:
— Может, был такой, а может, нет. Я не обратил внимания: был погружен в свои мысли. — И после короткого раздумья добавил: — По пути есть много остановок, и множество людей входило и выходило на них.
Водитель Миркин предложил доктору Штайнер подбросить ее домой. Ему это по дороге. Ведь каждую ночь автобус стоит возле его дома, а в семь утра отправляется в Тель-Авив. Гили поблагодарила Миркина и отказалась: она предпочитает вернуться пешком — приятно подышать зимним воздухом, а теперь, когда выяснилось, что племянник не приехал, у нее нет причин торопиться.
После того как Миркин пожелал ей спокойной ночи, закрыл дверь автобуса (компрессор при этом шумно вздохнул) и уехал к себе домой, Гили вдруг охватило беспокойство: вдруг Гидон прилег и уснул на заднем сиденье и никто этого не заметил? А теперь, когда Миркин поставит автобус рядом со своим домом, погасит свет, закроет двери, парень останется запертым в ловушке до самого утра. И Гили направилась в сторону улицы Первооснователей, энергично шагая вслед за автобусом. Она решила срезать путь, пройдя через парк Памяти.
Через двадцать — тридцать шагов Гили пришла к выводу, что вообще-то ей лучше отправиться прямо домой и, позвонив Миркину, попросить его сходить и проверить, не уснул ли у него на заднем сиденье пассажир. Можно также позвонить сестре и выяснить, уехал ли Гидон в Тель-Илан, или в самую последнюю минуту поездка отменилась. Но, с другой стороны, стоит ли звонить сестре и волновать ее? Хватит и того, что она, Гили, сама обеспокоена и места себе найти не может. Если и в самом деле парень сошел с автобуса на одной из предыдущих остановок, то он, без сомнения, пытается сейчас дозвониться до нее из какого-нибудь соседнего поселка. Еще одна веская причина вернуться домой, а не бежать за автобусом до самого дома Миркина. Она предложит Гидону взять такси там, где он очутился по ошибке. Если у него не окажется денег, она, разумеется, оплатит поездку. И в мыслях своих она уже видела Гидона, подъезжающего к ее дому через полчаса-час. Он будет улыбаться, как обычно, смущенной улыбкой, извиняться своим низким голосом за случившуюся по его вине путаницу. А она, расплатившись с водителем такси, возьмет Гидона за руку, как делала это, когда он был еще маленьким, и, прощая и успокаивая, поведет в дом. Там ждет его душ и приготовленный ею ужин — запеченные в духовке рыба с картошкой. Пока он будет купаться, она быстренько просмотрит его медицинскую карту — она просила Гидона привезти карту с собой. Во всем, что касается диагноза, она склонна полагаться только на себя. И все же не всегда. И не в полной мере.
Хотя Гили твердо решила, что, без сомнения, ей лучше всего прямо пойти домой, она тем не менее двигалась в сторону Дома культуры, короткими решительными шагами поднимаясь по улице Первооснователей к парку Памяти, чтобы пересечь его и тем сократить путь. Парк стоял окутанный темнотой и тронутый бледно-серебристым светом почти полной луны.
Стекла ее очков запотели, потому что зимний воздух был влажным. Она сняла очки, с силой протерла их концом своего шарфа, резким движением надела снова. Одно мгновение — без очков — лицо ее вовсе не выглядело суровым и сухим, оно было нежным и обиженным, как у девочки, которую выбранили без всякой причины. Но в парке не было никого, кто увидел бы ее без очков. У нас привыкли к острому и холодному блеску ее квадратных стекол без оправы.
Парк покоился под луной, тихий, безмолвный, пустынный. За лужайками и зарослями бугенвиллеи начиналась кипарисовая роща — плотный сгусток темноты. Гили Штайнер глубоко вздохнула и ускорила шаги. Подошвы ее обуви скрипели на гравийной дорожке, словно она на ходу давила каких-то маленьких зверьков и те при этом сдавленно вскрикивали…
Когда Гидон был мальчиком лет четырех-пяти, мать привезла его к сестре, которая как раз тогда начала работать семейным врачом в поселке Тель-Илан. Гидон был сонным, мечтательным ребенком, способным занять себя на долгие часы игрою с тремя-четырьмя простыми предметами: чашкой, пепельницей, шнурками от ботинок. Бывало, он в своих коротких штанишках и запятнанной рубашке сидел на ступеньках дома и удивленно глядел на мир. Он не двигался. Только губы его шевелились, словно рассказывали какую-то историю. Тете Гили не нравилась замкнутость мальчика, и она пыталась найти ему товарищей для игр среди соседских ребят. Но ребят он не интересовал, и спустя четверть часа Гидон вновь оставался один. Он не пытался подружиться с ними, устраивался в гамаке на веранде и лежал, уставившись в пространство перед собою и шевеля губами. Либо выкладывал в линейку канцелярские кнопки. Тетя покупала ему игрушки и детские игры. Но мальчик занимался ими лишь короткое время, неизменно возвращаясь к своим постоянным делам: чашки, пепельница, ваза, скрепки — все это раскладывалось на циновке в каком-то ему одному понятном логическом порядке, затем смешивалось и расставлялось сызнова. При этом губы его не переставали двигаться, словно рассказывая истории, которыми он ни разу не поделился с тетей. По ночам он засыпал в обнимку с маленьким игрушечным кенгуру, шерсть которого выцвела от времени.
Несколько раз пыталась она пробиться сквозь замкнутость мальчика, предлагая ему отправиться на прогулку по полям, прилегающим к поселку, зайти в лавку Виктора Эзры, чтобы купить сладостей, или подняться вместе на водонапорную башню, стоящую на трех бетонных опорах. Но мальчик только пожимал плечами, словно удивляясь ее беспричинному энтузиазму.
Однажды, когда Гидону было лет пять или шесть, мама привезла его к сестре, чтобы побыл он несколько дней в деревне. Гили Штайнер взяла по такому случаю короткий отпуск на работе в поликлинике, но мальчик упорно желал оставаться в одиночестве. Как-то ее срочно вызвали к больному, а Гидон играл на циновке зубной щеткой, щеткой для волос и несколькими пустыми спичечными коробками. Гили ни в коем случае не соглашалась оставить его одного дома и настаивала на том, чтобы он поехал с ней или побыл это время в регистратуре поликлиники под наблюдением секретарши Цили. Однако мальчик упрямо стоял на своем: хочу остаться дома. Ему не страшно быть одному. Его кенгуру приглядит за ним. Он обещает не открывать двери незнакомым людям. И тут Гили Штайнер охватил приступ гнева. Дело было не только в упрямстве мальчика, желавшего остаться в одиночестве и продолжать свои игры на циновке. Ее вывели из себя эти его постоянные странности, его кенгуру, его флегматизм, полная отключенность от всего человеческого. Она закричала: «Ты немедленно поедешь со мной! И все тут! С этим надо кончать!» Мальчик ответил ей терпеливо и мягко, словно поражаясь тому, что она понимает его с таким трудом: «Нет, тетя Гили, я остаюсь». Она подняла руку и отвесила ему звонкую пощечину, а затем, сама себе удивляясь, начала лупить его обеими руками по голове, по плечам, по спине. Настойчиво и злобно, словно отбиваясь от жестокого врага или укрощая взбунтовавшегося мула. Гидон сжался под ее ударами, втянул голову в плечи, молча дожидаясь, пока утихнет ее гнев. Тогда он поднял на нее наивные глаза и тихо спросил: «Почему ты ненавидишь меня?» Она, потрясенная, в слезах, кинулась обнимать его, целовать его голову, тут же уступила и позволила ему остаться дома наедине со своим кенгуру. А вернувшись примерно через час, попросила у него прощения. И мальчик сказал: «Все в порядке, иногда сердятся». Но стал еще молчаливее и почти ничего не говорил, пока через два дня не приехала мать и не забрала его. Ни он, ни Гили не рассказали ей о приключившейся между ними ссоре. Перед уходом Гидон собрал с циновки резинки, книжные закладки, солонку, записную книжку и положил каждую вещь на ее место. Кенгуру вернул в ящик. Гили нагнулась и поцеловала его с любовью и нежностью в обе щеки, и он вернул ей один вежливый поцелуй в плечо. Поцелуй сомкнутыми губами.
Она ускорила шаги. Потому что с каждым мгновением росла в ней уверенность в том, что Гидон уснул на заднем сиденье и теперь заперт в темном автобусе на стоянке у дома Миркина. Она представила себе, что, возможно, холод и внезапно наступившая тишина разбудили его. И сейчас он безуспешно пытается выбраться из запертого автобуса, толкает плотно сомкнутые двери, колотит по заднему стеклу. Наверно, забыл, по обыкновению, взять с собой мобильный телефон, так же как и она забыла захватить свой, когда уходила из дома на автобусную станцию, чтобы встретить Гидона.
Пошел легкий, почти незаметный дождик, и ветер стих. Она пересекла темную рощу и добралась до фонаря, слабо светившего у выхода из парка Памяти на Масличную улицу. Здесь она наткнулась на перевернутый мусорный бак, все содержимое которого вывалилось на тротуар. Гили обошла его и продолжила свой путь, энергично поднимаясь по Масличной улице. Дома стояли со спущенными жалюзи, окутанные легкой молочной дымкой, а ухоженные палисадники, казалось, дремали в зимней прохладе. Живые изгороди из кустов бирючины, мирта и туи окаймляли палисадники. То там, то здесь нависали над улицей новые нарядные виллы под вуалью вьющихся растений. Эти виллы возведены были на развалинах старых домов поселка. Вот уже несколько лет состоятельные горожане покупали себе старые постройки в Тель-Илане, чтобы снести их и выстроить на освободившемся месте дом в несколько этажей со множеством архитектурных украшений. «Еще немного, — подумала Гили Штайнер, — и эта деревня превратится в этакий дачный городок, населенный людьми с достатком». Свой собственный дом она оставит племяннику своему Гидону — она уже составила завещание.
Она все явственнее представляла себе Гидона, который крепко спит, завернувшись в свою коричневую куртку, на заднем сиденье автобуса, стоящего закрытым перед домом Миркина.
От легкого холодного ветерка пробрала ее дрожь, когда она проходила через площадь перед синагогой. Легкий дождь прекратился. Пластиковый мешочек, подхваченный ветром, кувыркался вдоль пустынной улицы и пролетел у ее плеча, словно бледное привидение. Гили еще ускорила шаг и свернула с Ивовой улицы на улицу, ведущую к кладбищу. Там, в самом конце, жил водитель Миркин — напротив дома учительницы Рахель Франко и ее престарелого отца Песаха Кедема…
Однажды, когда Гидону было лет двенадцать, он неожиданно появился в доме своей тети в поселке Тель-Илан; оказалось, он поссорился с матерью и решил исчезнуть из дома. Мальчик провалил экзамен, и мать заперла сына в его комнате, а он взял денег из ее кошелька и, убежав через балкон, уехал в Тель-Илан. Привез он с собой небольшую сумку, в ней белье, носки, пара сменных рубашек. И попросил приюта у Гили. Она обняла Гидона, приготовила ему обед, сунула потертого кенгуру, которого он любил обнимать в раннем детстве, а затем позвонила сестре, хоть отношения между ними были прохладными и довольно натянутыми. Мать Гидона явилась на следующее утро и забрала его, не сказав сестре ни единого слова. А Гидон не протестовал, и, когда возмущенная мать, крепко сжимая руку сына в своей ладони, уводила его из дома Гили, он был печален и молчалив.
В другой раз, примерно года три назад, когда Гидону было почти шестнадцать, он приехал к ней в гости, чтобы в тишине и покое подготовиться к выпускному экзамену по биологии. Гили должна была ему в этом помочь. Но вместо этого они, как два заговорщика, играли в шашки. Одну партию за другой. Сначала в шашки, потом в поддавки. И в большинстве случаев она выигрывала, упрямо не позволяя Гидону одержать над ней победу. После каждого проигрыша он предлагал ей своим сонным голосом еще одну, только одну партию. Целый день они играли в шашки, а потом допоздна вдвоем смотрели фильмы по телевизору. Они сидели рядышком на кушетке, и колени их были прикрыты одним шерстяным одеялом. Утром Гили Штайнер отправилась на работу в поликлинику, оставив ему на столе нарезанный хлеб, овощи, сыры и два крутых яйца. А вернувшись домой под вечер, застала его спящим в одежде на кушетке в гостиной. Кухню он прибрал, свою постель аккуратно застелил. Поужинав, они опять вместо подготовки к экзамену играли в шашки, партию за партией, и очень мало разговаривали. Потом почти до полуночи смотрели телевизор. Обогреватель был включен, но они, прижавшись плечом к плечу, все равно укрылись тем же голубым шерстяным одеялом. И на сей раз оба смеялись, потому что по телевизору показывали остроумную английскую комедию. На следующее утро Гидон вернулся домой, а через два дня сдал экзамен по биологии с неплохой оценкой, хоть и не готовился к нему. Гили позвонила сестре и солгала, что Гидон готовился к экзамену с ее помощью, что он образец организованности и прилежания. Гидон послал Гили по почте книгу стихов Иехуды Амихая и на первой странице написал: «Тете за помощь в подготовке к экзамену по биологии». Она ответила ему открыткой, на которой был изображен поселок Тель-Илан — общий вид, открывающийся с водонапорной башни. И написала: «Спасибо за книгу». А еще добавила: «Если вдруг, так случится, захочешь приехать снова, заниматься со мной, готовиться к другому экзамену, твоя комната ждет тебя. Не стесняйся, приезжай».
Водитель Миркин, широкозадый вдовец лет шестидесяти, уже переоделся в домашнюю одежду — просторные спортивные брюки и майку с напечатанной на ней рекламой какой-то торговой фирмы. Он сильно удивился, когда доктор Штайнер вдруг постучалась в его дверь и попросила его выйти, чтобы вместе проверить, не остался ли у него на заднем сиденье автобуса уснувший пассажир. Миркин — человек крупный, толстый, болтливый и доброжелательный. Передние зубы у него большие, неровные, широкая улыбка открывает их и язык, слегка высовывающийся над нижней губой. Он предположил, что племянник доктора Штайнер по ошибке сошел на одной из предыдущих остановок и теперь добирается до Тель-Илана на попутных машинах, так что лучше бы, по его мнению, доктору Штайнер дома дожидаться племянника. И все же он согласился взять фонарь и пойти проверить вместе с ней, не заперт ли в автобусе, стоящем перед его домом, оставшийся незамеченным пассажир.
— Вряд ли он там, доктор Штайнер. Но, чтобы вы успокоились, давайте поднимемся и проверим. Отчего же не проверить…
— А вы, случайно, не припоминаете молодого парня, высокого, худого, в очках, рассеянного, но очень вежливого?
— Садилось ко мне несколько парней. Вроде был там один клоун с рюкзаком и гитарой…
— И ни один из них не доехал до Тель-Илана? Все сошли по дороге?
— Сожалею, доктор. Не помню. Может, у вас, случайно, есть какое-нибудь чудодейственное лекарство, укрепляющее память? В последнее время я все забываю. Ключи, имена, даты, кошелек, водительские права. Еще немного — и я забуду собственное имя…
Он открыл автобус, нажав скрытую под передней ступенькой кнопку, и тяжело, неуклюже поднялся в него. Одно за другим освещал он своим фонарем сиденья, вызывая нервное дрожание теней. Гили Штайнер поднялась следом за ним и едва не наткнулась на его широкую спину, двигающуюся по проходу. Когда фонарь осветил последнее сиденье, с губ Миркина сорвался глухой возглас удивления. Он нагнулся, поднял какой-то мягкий запачканный сверток, развернул его — в нем была зимняя куртка. Она показалась Гили знакомой.
— Это, случайно, не куртка вашего гостя?
— Не уверена… Может быть… Возможно…
Водитель направил на мгновение сноп света на куртку, затем осветил лицо доктора, ее короткие седые волосы, квадратные очки, тонкие губы, придающие ей суровый вид. И сказал, что парень, видимо, действительно был в автобусе, сошел по ошибке на одной из предыдущих остановок и забыл здесь свою куртку.
Гили ощупала находку обеими руками, втянула воздух, словно обнюхивая ее, и попросила Миркина снова посветить на куртку.
— Мне кажется, что это его. Я так думаю. Но не уверена.
— Возьмите ее, — великодушно предложил водитель, — возьмите ее, пусть будет у вас. Если вдруг завтра явится другой пассажир и станет искать эту куртку, то ведь я знаю адрес. Позвольте мне отвезти вас домой, доктор Штайнер. Сейчас снова пойдет дождь.
Гили поблагодарила его, сказав, что в этом нет необходимости, она пойдет пешком, и без того побеспокоила его в часы отдыха. Она вышла из автобуса, водитель спустился следом, его фонарь высвечивал перед ней каждую ступеньку, чтобы она не оступилась и не споткнулась. Выходя, она набросила куртку себе на плечи, а набросив, преисполнилась уверенности, что куртка действительно принадлежит Гидону: запомнилась ей еще с прошлой зимы. Коричневая, короткая, мохнатая куртка. Ей было приятно закутаться в нее, на миг Гили показалось, что куртка хранит нежный его запах, не теперешний, а запах его далекого детства — тонкий аромат миндального мыла и каши. Куртка была Гили великовата, но прикосновение ее оказалось мягким и приятным.
Гили поблагодарила Миркина, который снова стал просить позволения довезти доктора Штайнер до самого ее дома. Но она настояла на своем: право же, в этом нет никакой необходимости. Попрощавшись, она отправилась в путь.
Полная луна проглянула между облаками и залила бледным серебристым светом острые верхушки кипарисов на расположенном рядом кладбище. Глубокая всеохватная тишина разлилась по улицам поселка Тель-Илан. Только со стороны водонапорной башни слышалось мычание коровы, и далекие собаки отвечали ей протяжным негромким лаем, который, постепенно затухая, превращался в скулеж.
А может, это вовсе не куртка Гидона? Ведь вполне вероятно, что он отменил свою поездку и забыл предупредить ее. А вдруг болезнь его обострилась и он снова отправлен в госпиталь? Она знала со слов сестры, что, когда Гидон был на курсах в школе подготовки бронетанковых войск, у него возникла проблема с почками и он был госпитализирован в отделение нефрологии, где и пролежал десять дней. Она хотела навестить его в госпитале, но сестра воспротивилась этому. Между нею и Гили с незапамятных времен сложились ядовито-конфликтные отношения. Подробностей болезни Гидона Гили не знала и потому, охваченная тревогой, по телефону попросила его привезти с собою медицинскую карту, чтобы внимательно просмотреть ее. Во всем, что касалось диагноза, она не полагалась ни на какого другого врача.
А может, и не заболел он и не остался дома? Что, если сел он не на тот автобус и, задремав, проснулся на конечной остановке, в темноте, в незнакомом поселке? И сейчас он в растерянности: как же ему добраться до Тель-Илана? Она должна поспешить домой. Вдруг именно в эти минуты он снова и снова пытается дозвониться до нее из какого-нибудь близлежащего поселка? Или уже добрался до места и сидит сейчас в темноте на ступеньках дома, дожидаясь ее?
Однажды зимой, когда Гидону было восемь лет, мама привезла его к тете в Тель-Илан на несколько дней праздника Ханука. Несмотря на затяжной конфликт между сестрами, мать обычно привозила сына к Гили на каникулы. В первую ночь ему приснился кошмарный сон. Босиком ощупью в темноте он добрался до комнаты Гили, открыл дверь и подошел к ее кровати — перепуганный, дрожащий, с широко раскрытыми глазами. У него в комнате поселился черт, сказал мальчик, черт смеется и протягивает ему десять длинных рук с растопыренными пальцами в черных перчатках. Она погладила его по голове, прижала к своему худенькому телу, постаралась успокоить. Но мальчик не успокаивался, он издавал громкие частые звуки, похожие на икоту. Гили Штайнер решила, что следует устранить причину страха, и потащила его, окаменевшего, застывшего от ужаса, обратно в спальню. Гидон брыкался, отбиваясь, но она не уступила и, схватив его за плечи, втолкнула в комнату, зажгла свет и показала ему, что причиной ночных страхов была всего лишь вешалка, стоявшая на одной ноге, с висящими на ней блузками и свитерами. Мальчик не поверил и постарался вырваться из ее рук. Когда же он укусил ее, Гили шлепнула его по одной и по другой щеке, чтобы вывести из истерики. Но тут же она пожалела об этом, крепко обняла его, прижала свое лицо к его личику и позволила ему спать в ее постели вместе с полинявшим шерстяным кенгуру.
На следующий день он проснулся задумчивым, но домой не попросился. Гили сказала ему, что мама приедет за ним через два дня и в оставшиеся ночи он может спать в теткиной постели. Гидон ни единым словом не вспомнил о своих ночных кошмарах. Когда наступила ночь, он сделал мужественный выбор спать в своей комнате. Только попросил тетю оставить дверь открытой и не гасить свет в коридоре. В два часа ночи он явился и, весь дрожа, заполз под ее одеяло. Так он и спал в ее объятиях. Она лежала, чуткая, сна ни в одном глазу, вдыхала нежный аромат шампуня, которым вымыла ему голову перед сном. И знала, что глубокая, не нуждающаяся в словах связь навсегда соединяет их и этого мальчика она любит больше, чем любила когда-либо другую живую душу, и больше, чем, быть может, суждено ей еще кого-то любить.
Никого не было видно в этот вечер на улицах поселка. Разве что коты толкались у мусорных баков. Из окон, забранных жалюзи, доносился голос телевизионного диктора, сообщающего новости. Где-то вдалеке лаяла и лаяла собака, словно упорно стремилась выполнить возложенную на нее задачу пробудить весь поселок от безмятежной беспечности. Гили Штайнер с наброшенной на плечи курткой, которую отдал ей Миркин, мелкими торопливыми шагами миновала площадь перед синагогой, пошла по Масличной улице и, чтобы сократить путь, без колебаний вступила в рощу парка Памяти, тонущую в темноте. Ночная птица раскричалась на нее с верхушки дерева, окутанного мраком; птицу поддержали гортанные голоса лягушек, донесшиеся из лужи.
Гили была уверена, что Гидон сидит себе и дожидается в темноте на ступеньках ее дома перед запертой дверью. Но разве не забыл он свою куртку, ту, что наброшена сейчас на ее плечи, в автобусе Миркина? Как же эта куртка попала на заднее сиденье, если Гидон сидит и ждет свою тетю? Или, в конце концов, у нее на плечах чужая куртка? Эта мысль подстегнула ее, и она зашагала еще энергичнее. Гидон, конечно же, сидит в собственной куртке и не понимает, что же случилось с ней, с Гили.
Выходя из рощи, она вдруг замерла от испуга: на одной из скамеек кто-то сидел, неподвижный, прямой, вытянув вверх шею. Она колебалась всего лишь мгновение, а потом, набравшись смелости, решила подойти поближе и проверить, кто бы это мог быть. Оказалось, что это всего лишь сломанная ветка, упавшая на скамейку.
Около девяти вечера Гили Штайнер добралась до дома. Она зажгла свет у входа, выключила бойлер, нагревший воду, и поспешила к телефону, чтобы проверить поступившие в ее отсутствие сообщения. То же проделала она и с мобильником, забытым ею в кухне на столе. Но никаких сообщений на автоответчике не было, хотя, по-видимому, кто-то разок позвонил и отключился, не сказав ни слова. Гили набрала номер мобильного Гидона, но автоответчик сообщил потусторонним голосом, что абонент в настоящее время недоступен. Гили решила перебороть свои чувства и позвонить сестре в Тель-Авив, чтобы проверить, выехал ли Гидон или, в конце концов, отменил свой визит, не предупредив ее. Телефон в доме сестры безответно звонил и звонил, пока автоответчик не предложил ей записать свое сообщение после сигнала. Поколебавшись мгновение, она решила не оставлять никакого сообщения, поскольку не знала, что сказать: если Гидон ошибся, сел не на тот автобус и сейчас спешит сюда на попутной машине или на такси, то нет смысла пугать его мать. А если он все-таки решил остаться дома, то наверняка сообщил бы об этом тетке. А может, он счел, что не так уж важно известить ее об этом сегодня вечером, и позвонит завтра с утра прямо в поликлинику? А вдруг и в самом деле его состояние ухудшилось и он снова отправлен в больницу? Поднялась температура? Вновь появились признаки инфекции? Если так, она не станет обращать внимания на запреты сестры и завтра после работы навестит его в больнице. Зайдет в ординаторскую и поговорит с заведующим отделением. Потребует, чтобы ей дали прочитать историю болезни. Посмотрит результаты всех анализов, чтобы составить собственное мнение.
Гили сбросила куртку и внимательно исследовала ее вблизи при свете кухонной лампы. Куртка и вправду казалась ей знакомой, но, как и прежде, она не была вполне уверена. Цвет в общем-то похож, но вот воротник немного иной. Она положила куртку на стол перед собой и, сев на один из двух стульев, что были в кухне, приступила к тщательному осмотру.
Ужин, который она приготовила на двоих, — рыба, запеченная с картошкой, — ждал ее в духовке. Она решила, что подождет Гидона до конца вечера, а пока включила небольшой электрический обогреватель, спирали которого постепенно раскалялись, издавая при этом слабые звуки, которые напоминали доносящиеся издалека взрывы.
Минут пятнадцать сидела она без движения в ожидании. Затем поднялась и пошла в комнату Гидона. Постель была приготовлена для сна. У кровати расстелен теплый коврик. А у изголовья лежали газеты, журналы и книги, которые она для него старательно отбирала. Гили зажгла ночник у кровати, ливший мягкий свет, и поправила подушку. На какой-то миг показалось ей, что Гидон уже был здесь. Уже переночевал, встал, аккуратно заправил свою постель и уехал. И теперь она снова одна. Как всегда после его визитов к ней, она остается одна в своем опустевшем доме.
Она нагнулась и подвернула края одеяла под матрац. Возвратилась на кухню, нарезала хлеб, достала масло и сыр из холодильника, поставила чайник. Когда вода закипела, Гили включила маленький радиоприемник, стоявший на столе в кухне. Три голоса спорили, гневно перебивая друг друга, о затяжном кризисе в сельском хозяйстве. Она выключила радио и пошла поглядеть в окно. Дорожка, ведущая к ее дому, была слабо освещена. Над пустынной улицей в разрывах низких облаков плыла почти полная луна.
«У него уже есть подруга, — вдруг подумала она. — Вот в чем все дело. Поэтому он забыл, что обещал приехать, и даже забыл позвонить. Наконец-то он нашел себе подругу, и поэтому у него нет ни малейшей нужды приезжать ко мне». Мысль о подруге, которую нашел себе Гидон, наполнила ее сердце острой, почти невыносимой болью. Будто все нутро ее опустело и только сжавшаяся, скукожившаяся оболочка еще давит и болит. Ведь, по правде говоря, он не то чтобы наверняка обещал ей приехать. Он сказал, что постарается успеть на вечерний автобус, но ей не стоит ждать его на остановке, потому что если он все же решит приехать сегодня вечером, то доберется до дома самостоятельно. А если этим вечером не приедет, то появится в ближайшее время, возможно на следующей неделе…
Но при всем этом Гили не могла избавиться от мысли, что Гидон заблудился, сел не на тот автобус, сошел не на той остановке и теперь, конечно же, застрял в какой-нибудь дыре, сидит одинокий, дрожа от холода, на заброшенной автобусной остановке. Сидит он, съежившись, на железной скамье за железной оградой, между закрытой кассой и запертым киоском. И не представляет, как ему добраться до нее. Она должна прямо сейчас, в это самое мгновение, выйти во тьму, поехать, найти его и благополучно доставить домой…
Около десяти вечера Гили Штайнер сказала себе, что Гидон уже не приедет сегодня. И, по правде говоря, ничего она не обязана делать. Разве что разогреть и съесть самой рыбу с картошкой, которая стоит в духовке. И лечь спать, и встать пораньше, еще до семи утра, и отправиться в поликлинику, чтобы заняться своими докучливыми больными. Она поднялась, наклонилась к духовке, извлекла и швырнула в мусорное ведро и рыбу, и картошку.
Затем она выключила электрообогреватель, села на стул в кухне, сняла свои квадратные очки без оправы, немного поплакала. Но спустя две-три минуты плакать она перестала. Засунула в дальний угол ящика потертого шерстяного кенгуру и пошла вынимать из сушильной машины выстиранное белье. И почти до полуночи гладила и укладывала вещи — каждую на свое место. В полночь она разделась и легла.
В Тель-Илане начался дождь, и шел он, не переставая, всю ночь.
ПОДКОП
Песах Кедем, бывший депутат Кнесета, на склоне лет жил в доме дочери своей Рахели, на краю деревни Тель-Илан, расположенной в горах Менаше. Он был высок, горбат, вспыльчив и мстителен. Из-за сколиоза, болезни позвоночника, голова его наклонялась вперед почти под прямым углом, и этот наклон придавал телу некое сходство с вопросительным знаком. Ему уже исполнилось восемьдесят шесть, он был жилист, его грубая, шершавая кожа напоминала кору оливкового дерева. В общем, это был человек крепкий и взрывной, выходящий из берегов от обилия мировоззренческих взглядов и идеалов. С утра и до вечера бродил он по дому в комнатных туфлях, в майке и брюках цвета хаки, которые были велики ему и поддерживались парой подтяжек, скрещенных на спине. Носил он истрепанный черный берет (такие приняты в бронетанковых войсках), сползавший ему на лоб. Этакий танкист, вышедший в тираж. И непрерывно чем-нибудь возмущался: во весь голос проклинал он ящик шкафа, который не сумел выдвинуть; бранил дикторшу, читавшую известия и спутавшую Словакию со Словенией; закипал от западного ветра, что вдруг задул с моря и разметал его бумаги на столе, стоящем посреди веранды. Гневался на самого себя, потому что, когда наклонился собрать разлетевшиеся бумаги, больно ударился об угол проклятого стола, выпрямляясь.
Он так и не простил своей партии того, что она распалась и исчезла двадцать пять лет тому назад. Не простил врагам своим и соперникам, которые уже давно ушли в лучший из миров. Молодежь, электроника, новая литература вызывали в нем тошноту. Газеты печатали только грязь и гнусности. Даже синоптик, предсказывающий погоду в программе телевизионных новостей, виделся ему заносчивым красавчиком, чванливым и пустым, бормочущим глупости, не имеющим ни малейшего представления, о чем говорит.
Имена министров и нынешних лидеров страны Песах Кедем переделывал на свой лад, а то и вовсе намеренно забывал. Поскольку этот мир начисто забыл о нем самом. Вот только он, со своей стороны, ничего не забыл. Помнил мельчайшие подробности каждой нанесенной ему обиды, злобно хранил в памяти каждую несправедливость, допущенную по отношению к нему два с половиной поколения тому назад. Навечно занес на скрижали сердца каждую слабость бывших противников; каждое оппортунистское голосование на пленарных заседаниях Кнесета; каждую скользкую ложь, прозвучавшую на слушаниях парламентской комиссии; каждый случай сорокалетней давности, когда его товарищи по партии покрыли себя позором. Он обычно называл их «те самые мнимые товарищи» и не мог, упоминая двух второстепенных министров, своих современников, обойтись без кличек: «товарищ Позор» и «товарищ Провал».
Под вечер, когда он, бывало, сидел за столом на веранде, а дочь его Рахель — напротив, он вдруг начинал размахивать чайником, полным кипятка, гневно напускаясь на нее:
— Прекрасно, великолепно они выглядели, все эти социалисты, когда их вожак Бен-Гурион вдруг поднялся и поехал в Лондон пофлиртовать у них за спиной с их ярым противником, ревизионистом Жаботинским…
На что Рахель отвечала:
— Песах, если тебе неймется, поставь, пожалуйста, чайник на стол. Вчера ты пролил на меня йогурт, а еще минуту — и ты нас ошпаришь кипятком.
И даже к любимой дочери питал старик неизбывную, многолетнюю неприязнь: она хоть и безупречно заботилась о нем изо дня в день, однако не выказывала при этом никаких знаков особого уважения и трепетной почтительности. Каждое утро в половине восьмого она вытаскивала его из кровати, чтобы поменять или проветрить постельное белье (тело его всегда источало резкий, острый запах, словно залежавшийся сыр). Рахель без колебаний делала ему замечания по поводу запаха и заставляла летом дважды в день принимать душ. Два раза в неделю она мыла ему голову и стирала его черный берет. Вновь и вновь изгоняла она его из кухни (он, бывало, рылся в ящиках, ища шоколад, который Рахель прятала от него: она позволяла ему дольку в день, а иногда — целых две). Окриком заставляла она его спускать воду в туалете и, выходя оттуда, застегивать штаны. Изо дня в день раскладывала для него в пронумерованные блюдца лекарства: утреннюю норму; те, что следует принять в полдень, и те, что на ночь. Все это Рахель делала решительно, двигаясь резко, экономно, сжав губы, словно возложена на нее миссия по перевоспитанию отца в старости его, словно должна она искоренить его дурные привычки и отучить наконец-то от себялюбия и потакания собственным слабостям, которых хватало с избытком в его длинной прошлой жизни.
Вдобавок ко всему в последнее время старик начал жаловаться по утрам, что рабочие ночами подкапываются под фундамент дома, не давая ему спать, словно нельзя копать днем, в те часы, когда нормальные люди не спят.
— Копают? Кто копает?
— Да ведь это я тебя спрашиваю, Рахель, кто это копает у нас по ночам?
— Никто здесь не копает, ни днем, ни ночами. Быть может, только в снах твоих.
— Копают! Копают! Через час-другой после полуночи здесь такое начинается: и подкоп, и долбеж, словно кирками лупят, а иногда будто кто-то вгрызается и хрипит. Ты, по-видимому, спишь сном праведника, если ничего не слышишь. Ведь ты всегда спала как младенец. Что они там ищут у нас в подвале или под сваями дома? Нефть? Золото? Или еще не найденные свитки Мертвого моря?
Рахель поменяла старику снотворные пилюли. Но все без толку. Он не унимался, продолжая жаловаться по утрам на стук, на звуки, сопровождавшие ночные земляные работы, что велись прямо под полом его комнаты.
Рахель Франко, симпатичная ухоженная вдова лет сорока пяти, была учительницей литературы в школе поселка Тель-Илан. Всегда со вкусом одетая, она носила широкие юбки приятных пастельных тонов, подбирая под цвет им шейный платок, и даже в школу являлась на каблуках, надевала изящные серьги и тонкой работы серебряное ожерелье. Находились в поселке такие, кто неодобрительно косился на ее по-девичьи стройную фигуру и прическу «пони» с челкой, ниспадающей на лоб: «Женщина в ее возрасте! Да еще классный руководитель! И вдова! Для кого ей ходить расфуфыренной? Для Мики-ветеринара? Для ее маленького араба? Чью зависть она собирается здесь вызывать?»
Деревня была старой и сонной, ей давно миновало сто лет. Могучие деревья со спутанными кронами, красные черепичные крыши, небольшие усадьбы, многие из которых уже превратились в бутики, где выставляли на продажу вина из домашних погребов, острые маслины, сыры собственного производства, экзотические специи и редкие фрукты, а также разные художественные изделия, выполненные в технике макраме. Бывшие хозяйственные постройки стали небольшими галереями, полными завезенных из заграницы предметов искусства, красивых игрушек из Африки, кое-какой мебели из Индии… Все это продавалось приезжим, караваны автомобилей которых устремлялись сюда каждую субботу из городов, чтобы отыскать здесь вещи необычные, оригинальные, свидетельствующие об утонченном вкусе.
Как и ее престарелый отец, Рахель жила довольно замкнуто. Их маленький дом стоял на краю деревни, его просторный двор граничил со стеной кипарисов у местного кладбища. Оба они, отец и дочь, овдовели. Авигайль, жена депутата Кнесета Песаха Кедема, умерла от заражения крови много лет назад. Старший их сын Элиаз погиб в катастрофе (Элиаз был первым израильтянином, утонувшим в Красном море в тысяча девятьсот сорок девятом году). А муж Рахели Дани Франко скончался от инфаркта в день своего пятидесятилетия.
Ифат, младшая дочь Рахели и Дани Франко, вышла замуж за процветающего зубного врача в Лос-Анджелесе. Оснат, их старшая дочь, занималась торговлей алмазами в Брюсселе. Обе дочери очень отдалились от матери, словно винили ее в смерти их отца. И обе они не любили деда, который представлялся им человеком эгоистичным, избалованным и ворчливым.
Случалось, что, разгневавшись, старик забывался и называл Рахель именем матери: «Ну, в самом деле, Авигайль! Все это ниже твоего достоинства. Стыдись!»
Изредка, когда болел, путал он Рахель со своей матерью Гиндой, убитой немцами в маленькой деревушке под Ригой. И если Рахель, поправляя его, указывала на ошибку, он ворчал, отрицая свой промах.
Что до Рахели, то она ни разу не совершила неверного шага в отношении своего отца. Она терпеливо сносила и его пророчества о полном развале страны, и его назидательные речи, но его неряшливость и сибаритство искореняла железной рукой. Если он забудет поднять сиденье на унитазе перед тем, как помочиться, Рахель всучит ему в руки влажную тряпку и с почетом отправит туда, откуда он пришел, дабы сделал он то, что каждый культурный человек обязан сделать. Если прольет он суп на свои штаны, то должен будет встать немедленно посреди обеда, отправиться в свою комнату, сменить брюки и чистым вернуться к столу. Не уступала отцу, если тот неправильно застегивал пуговицы на рубашке, не мирилась с тем, что одна из штанин заправлена в носок. Когда, скажем, она выговаривала ему за то, что вновь он засел в туалете на три четверти часа да еще забыл закрыть дверь, то обращалась к нему по имени — Песах. Если уж очень сердилась на него, то называла его «товарищ Кедем». Но случалось иногда, весьма редко, что от одиночества его или печали вдруг защемит у нее сердце, охватит ее трепетная волна материнской нежности. Например, когда смущенно появляется он на пороге кухни, выпрашивая, словно ребенок, еще одну дольку шоколада. Она тут же уступала, давала ему то, что он просил, и называла его «папа».
— Снова бурят у нас прямо под фундаментом дома. Ночью, в час или в два, снова раздавались долбеж и стук кирок или лопат. Ты ничего не слышала?
— И ты тоже не слышал. Тебе показалось.
— Что они ищут у нас в подвале или под сваями нашего дома, Рахель? Кто они, эти рабочие? Возможно, они прокладывают туннель для метро у нас в Тель-Илане? Ты надо мной смеешься, но я не ошибаюсь, Рахель. Копают у нас под домом. Ночью я встану и разбужу тебя, чтобы и ты услышала собственными ушами.
— Нечего слышать, Песах. Никто там не роется, кроме, пожалуй, твоей совести.
Большую часть дня старик проводил лежа в шезлонге на вымощенной плитами площадке перед входной дверью. Если вдруг одолевала его жажда деятельности, он поднимался, бродил, словно злой дух, по комнатам дома. Спускался в подвал, чтобы расставить мышеловки. Бурно и настойчиво сражался с ведущей на веранду дверью, забранной сеткой от насекомых; в гневе тянул и тянул эту самую дверь на себя, хотя назначено ей было отворяться совсем в иную сторону. Проклинал кошек своей дочки, которые бросались врассыпную, заслышав топанье его комнатных туфель; спускался с веранды во двор, который когда-то был хозяйственным, но давно перестал быть таковым. Голова его наклонена вперед почти под прямым углом, и это придает ему сходство с мотыгой, черенок которой упирается в землю. Вдруг он неистово начинает разыскивать какой-то журнал или письмо в заброшенном курятнике, в сарае, где когда-то хранились удобрения, в кладовке с инструментами, забывая в процессе поисков, что же, собственно, он ищет. Схватив обеими руками какую-то беспризорную мотыгу, он зачем-то начинал копать ненужную канаву меж двух грядок, ругая себя на чем свет стоит за глупость; бранил арабского студента, не убравшего кучи сухих листьев; отбрасывал в сторону мотыгу и возвращался в дом через кухонную дверь. В кухне он открывал холодильник, минуту тупо смотрел на холодный, бледный свет, закрывал дверь с треском, от которого, дребезжа, танцевали внутри бутылки. Раздраженными шагами пересекал коридор, бормоча что-то себе под нос, возможно, гневно осуждая известных теоретиков социалистического движения Ицхака Табенкина и Меира Яари; заглядывал в ванную; проклинал Социалистический интернационал; минуя свою комнату, вновь по ошибке вламывался в кухню. Шея его согнута под прямым углом, а голова, увенчанная черным беретом бронетанковых войск, устремлена вперед, словно голова быка, норовящего кого-нибудь забодать. В кухне он немного пороется в кладовке, в шкафчиках, ища шоколад, застонет, разочарованный, и с треском захлопнет дверцы шкафчика. Его похожие на шерсть седые усы вдруг ощетинятся, как иглы ежа. Он стоит и минуту глядит в окно, погрозит худым кулаком козе, забредшей к самому забору, или одинокому масличному дереву на склоне холма. И снова проворно, негодующе, готовый все уничтожить на своем пути, топает меж предметами домашней обстановки, из комнаты в комнату, от шкафа к шкафу. Ему нужен некий документ, безотлагательно, видите ли, нужен ему. Его маленькие серые глазки всё бегают, бегают да высматривают, а пальцы роются, копошатся по полкам, по полкам… При этом он не прекращает изливать перед невидимой публикой всевозможные претензии, жалобы, доводы, цепь нескончаемых аргументов, окатывая свои недругов ушатами презрения и гневного сарказма, опровергая их и пригвождая к позорному столбу. Нынешней ночью он решил, окончательно и бесповоротно, что смело встанет с постели и спустится в подвал, прихватив мощный фонарь, чтобы застичь врасплох тех, кто копает, кем бы они ни были.
С тех пор как скончался Дани Франко, а Оснат и Ифат, одна за другой, оставили дом и покинули Израиль, не осталось у отца и его дочери ни одного родного человека. И ни одного друга. Соседи не очень стремились с ними сблизиться, да и они сами почти не заходили к соседям. Ровесники Песаха Кедема либо покинули сей мир, либо угасали в одиночестве; впрочем, и прежде не было у него ни близких соратников, ни учеников: сам Ицхак Табенкин удалил его, постепенно, шаг за шагом, из первой шеренги лидеров рабочего движения.
Дела Рахели-учительницы ограничивались стенами школы. Юноша из лавки Виктора Эзры привозил на своем грузовичке все, что Рахель заказывала по телефону, заносил привезенное в дом, прямо на кухню. Редко-редко переступали чужие люди порог крайнего дома у стены кипарисов, отделяющей усадьбу от кладбища. То вдруг появится представитель поселкового совета, попросит Рахель, чтобы она озаботилась подрезкой живой изгороди, ибо та слишком разрослась и мешает безопасному проезду. То агент фирмы, торгующей электротоварами, заедет и предложит посудомоечный агрегат или машину, которая мигом высушит постиранное белье, и все это в рассрочку, удобными платежами. (На это старик заметил: «Сушильная машина? Электрическая? После стирки? Что это должно быть? Солнце уже вышло на пенсию? Бельевые веревки приняли ислам?») Изредка стучался в дверь сосед, крестьянин с плотно сжатыми губами, в рабочей одежде голубого цвета, пришедший узнать, не забрела ли по ошибке его пропавшая собака к ним во двор. («Собака? У нас?! Да ведь кошки Рахели ее растерзали бы на мелкие части!»)
С появлением студента, поселившегося во дворе, в постройке, когда-то служившей Дани Франко складом для инструментов и инкубатором для цыплят, сельчане, бывало, задерживались иногда у забора, словно что-то вынюхивая. И тут же убыстряли шаги, направляясь по своим делам.
Несколько раз приглашали Рахель, преподавательницу литературы, с ее отцом, бывшим депутатом Кнесета, на дружескую вечеринку в честь окончания учебного года. Вечеринка устраивалась в доме одного из учителей или у кого-нибудь из старожилов, причем иногда на нее даже звали лектора. Почти на все приглашения Рахель вежливо отвечала: спасибо, почему бы и нет… Она постарается прийти, и, возможно, отец на сей раз тоже захочет принять участие. Но по большей части случалось так, что за несколько часов до вечеринки или лекции старик начинал хрипеть от налетевшего приступа эмфиземы либо забывал начисто, куда он положил свои вставные зубы, и Рахель звонила в последнюю минуту, извинялась за них обоих. Иногда Рахель ходила одна, без отца, на вечера хорового пения, которые устраивало в своем доме, стоявшем на склоне холма, семейство Левин, Далия и Авраам, родители, потерявшие сына.
Особо нетерпимо относился старик к трем-четырем преподавателям не из местных, жившим на съемных квартирах в поселке и уезжавшим на выходные в город, к своим семьям. Чтобы рассеять одиночество, то один, то другой иногда появлялись у Рахели, одалживая или возвращая ей книгу, советуясь по проблемам преподавания или дисциплины в классе и неуверенно выясняя, есть ли шансы на ухаживание. Этих гостей залетных ненавидел Песах Кедем бурной ненавистью. Он решительно придерживался мнения, что ему и дочери его вполне достаточно общества друг друга и нет у них никакой нужды во всяких заезжих субъектах, чьи намерения и представить себе невозможно, и только сам дьявол знает, что скрывается за их ненужными визитами. Старик считал, что нынче, в наши дни, все намерения людей суть намерения эгоистичные, а посему еще и темные в какой-то степени. Прошли-пролетели в этом мире те времена, когда люди — по крайней мере, некоторые из них — всё еще были способны на бескорыстную любовь или привязанность.
— В эти новые времена все, без исключения, — вновь и вновь повторял старик дочери, — все злоумышляют, строят козни. Сегодня каждый только и ищет, как бы урвать себе несколько крошек со стола ближнего.
Ни один человек — так учил его опыт долгой, богатой разочарованиями жизни, — ни один человек не постучится в твою дверь, если не пришел он, чтобы извлечь для себя определенную выгоду, чтобы добиться от тебя каких-либо уступок в свою пользу. Сегодня все делается по расчету, в большинстве случаев — по гнусному расчету.