Читал Пушкин превосходно, и чтение его, в противность тогдашнему обыкновению читать стихи нараспев и с некоторою вычурностью, отличалось, напротив, полною простотою.
Ив. Серг. Тургенев читал стихи нараспев и с торжественной интонацией, согласно пушкинской традиции. Он говорил нам, что не слыхал, как читал сам Пушкин, но что манеру его чтения ему воспроизводил один из его друзей, слышавший самого Пушкина.
Лев Сергеевич Пушкин превосходно читал стихи и представлял мне, как читал их покойный брат его Александр Сергеевич. Из этого я заключил, что Пушкин стихи свои читал как бы нараспев, как бы желая передать своему слушателю всю музыкальность их.
Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту передо мною. Если он мог в минуту своего благополучия, и когда он не мог не знать, что я делал шаги к тому, чтобы получить для него милость, отрекаться от меня и клеветать на меня, то как возможно предполагать, что он когда-нибудь снова вернется ко мне? Не забудь, что в течение двух лет он питает свою ненависть, которую ни мое молчание, ни то, что я предпринимал для смягчения его участи изгнания, не могли уменьшить. Он совершенно убежден в том, что просить прощения должен я у него, но он прибавляет, что если бы я решил это сделать, то он скорее выпрыгнул бы в окно, чем дал бы мне это прощение… Я еще ни минуты не переставал воссылать мольбы о его счастии и, как повелевает Евангелие, я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец, – так как он от меня отрекается, – то как христианин, но я Ее хочу, чтоб он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды.
Более всего в поведении Александра Сергеевича вызывает удивление то, что как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне – ибо не может ведь он не знать, что это мне известно. Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно говорил об ней, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но эти все рассуждения не утешительны для отца – если я еще могу называть себя так. В конце концов: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое.
Общий обед – очень приятно было взглянуть на всех вместе. Неловко представился Баратынскому. Обед чудно, но жаль, что общего разговора не было. С удовольствием пили за здоровье Мицкевича, потом Пушкина. Подпили. Представление Оболенского Пушкину и проч.
Рождение журнала («Московский Вестник», под редакцией Погодина) положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновых, два брата Хомяковых, два брата Киреевских, Шевырев, Титов, Мальцев, Рожалин, Раич, Рихтер, Оболенский, Соболевский. Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений! Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейшее существо, какое только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолик, любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, а посмотрю на вас и покажусь себе миллионом. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»
Вино играло роль на наших вечерах, но не до излишков, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался под веселый час выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского Вестника» было у нас в моде алеа-тико, прославленное Державиным.
26 окт. 1826 г. Поутру получаю записку от (Map. Ив.) Корсаковой: «Приезжайте непременно, нынче вечером у меня будет Пушкин». К 8 часам я в гостиной у Корсаковой; там собралось уже множество гостей. Дамы разоделись и рассчитывали привлечь внимание Пушкина, так что, когда он вошел, все дамы устремились к нему и окружили его. Каждой хотелось, чтоб он сказал ей хоть слово… Я издали наблюдала это африканское лицо, на котором отпечатлелось его происхождение, это лицо, по которому так и сверкает ум. Я слушала его без предупредительности и молча. Так прошел вечер. За ужином кто-то назвал меня, и Пушкин вдруг встрепенулся, точно в него ударила электрическая искра. Он встал и, поспешно подойдя ко мне, сказал: «Вы сестра Михаила Григорьевича? Я уважаю, люблю его и прошу вашей благосклонности». Он стал говорить о лейб-гусарском полке, который, по словам его, был его колыбелью, а брат мой был для него нередко ментором.
Вероятно, встречусь с Пушкиным, с которым и желал бы познакомиться; но, с другой стороны, слышал так много дурного насчет его нравственности, что больно встретить подобные свойства в таком великом гении[21]. Он, говорят, несет большую дичь и – публично.
Пушкин, приехавший в Москву осенью 1826 г., вскоре понял Мицкевича и оказывал ему величайшее уважение. Любопытно было видеть их вместе. Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов, был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учености Мицкевича Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь уму нашего поэта {1}.
В прибавлениях к посмертному собранию сочинений Мицкевича, писанных на французском языке, рассказывается следующее: Пушкин, встретясь где-то на улице с Мицкевичем, посторонился и сказал: «С дороги двойка, туз идет!» На что Мицкевич тут же отвечал: «Козырная двойка и туза бьет!»
Пушкин и Мицкевич часто видались. Будревич, учитель математики в Тверской гимназии, помнил, как раз Пушкин зазвал сбитенщика и как вся компания пила сбитень, а Пушкин шутя говорил: «На что нам чай? Вот наш национальный напиток». В одном собрании Мицкевич в присутствии Пушкина импровизировал французскою прозою.
Мицкевич несколько раз выступал с импровизациями здесь в Москве; хотя были они в прозе, и то на французском языке, но возбудили удивление и восторг слушателей. Ах, ты помнишь его импровизации в Вильне! Помнишь то подлинное преображение лица; тот блеск глаз, тот проникающий голос, от которого тебя даже страх охватывает – как будто через него говорит дух. Стих, рифма, форма – ничего тут не имеет значения. Говорящим под наитием духа дан был дар всех языков или, лучше сказать, – тот таинственный язык, который понятен всякому. На одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого давался тот вечер, сорвался с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, воскликнул: «Quel genie! Quel feu sacre! Que suis je aupres lui?»[22] – и, бросившись на шею Адама, сжал его и стал целовать, как брата. Я знаю это от очевидца. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними. Уже много позже, когда друзья Пушкина упрекали его в равнодушии и недостатке любознательности за то, что он не хочет проехаться по заграничным странам, Пушкин ответил: «Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности; поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми: но я знаю Мицкевича, и знаю, что более великого теперь не найду». Слова эти мне передал человек, слышавший их из уст самого Пушкина. (Позднейшее примечание автора.)
(Осенью 1826 г. Пушкин с Соболевским в гостях у П. А. Полевого). Перед конторкою, на которой обыкновенно писал Н. А-вич, стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывающими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Он был невесел этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и, между прочим, сказал: «Немцы видят в Шекспире чорт знает что, тогда как он просто, без всяких умствований, говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией». Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Пушкин несколько развеселился бутылкой шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Виргилию. Тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором!
Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он, временно, жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме кн. Гагарина, отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал он довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то раздражении и тотчас начал речь о «Московском Телеграфе» (журнал Н. А. Полевого), в котором находил множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически. Я возражал ему, как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел Шевырев… Пушкин начал горячо расхваливать стихи Шевырева, вообще оказывая Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего величия, тогда как со мною он разговаривал почти неприязненно, как неприятель. Вскоре ввалился в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая мне руку, Пушкин сказал: «sans rancune, je vous en prie!»[23] – и захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем, знавшим его.
Пушкин соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете,[24] и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его, как писателя, а не как аристократа… Аристократ по системе, если не в действительности, Пушкин увидал себя еще более чуждым Полевому, когда блестящее светское общество встретило с распростертыми объятиями знаменитого поэта, бывшего диковинкою в Москве. Од как будто не видал, что в нем чествовали не потомка бояр Пушкиных, а писателя и современного льва, в первое время, по крайней мере. Увлекшись в вихрь светской жизни, которую всегда любил он, Пушкин почти стыдился звания писателя.
Я слежу за сочинителем Пушкиным, насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды Волконской, князя Вяземского, поэта, бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева. Разговоры там вращаются, по большей части, на литературе… Дамы кадят ему и балуют молодого человека; напр., по поводу выраженного им в одном обществе желания вступить в службу несколько дам вскричали сразу: «Зачем служить! Обогащайте нашу литературу вашими высокими произведениями, и разве, к тому же, вы уже не служите девяти сестрам? Существовала ли когда-нибудь более прекрасная служба?» Другая сказала: «Вы уже служите в инженерах, а также в свите» (Игра слов: Vous servez deja le genie etain-si de suite[25]). – 8 ноября 1826 г. Сочинитель Пушкин только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение.
Я еду похоронить себя в деревне до первого января, – уезжаю со смертью в душе.
С. П. (Софья Федоровна Пушкина, однофамилица поэта, которою он увлекался в Москве) – мой добрый ангел; но другая – мой демон; это совершенно некстати смущает меня в моих поэтических и любовных размышлениях. Прощайте, княгиня, – еду похоронить себя среди моих соседок. Молитесь за упокой моей души.
Мой милый Соболевский, – я снова в моей избе. Восемь дней был в дороге, сломал два колеса и приехал на перекладных. Дорогою бранил тебя немилосердно, но в доказательство дружбы посылаю тебе мой itine-raire[26] от Москвы до Новгорода. Это будет для тебя инструкция.
Яжельбицы первая станция после Валдая. В Валдае спроси, есть ли свежие сельди? если же нет,
Гальяни в пушкинское время содержал в Твери лучшую гостиницу, с залом для танцев и других увеселений, так что гостиница Гальяни заменяла клуб. Дом, где находилась гостиница, был на углу, двухэтажный, низ каменный, верх деревянный; в 1879 г. этот дом сгорел, а на его месте построен большой дом, принадлежащий теперь А. А. Пржецлавской.
Итальянец Гальяни имел в то время в Твери ресторан или гостиницу, которая считалась тогда лучшею. В ней останавливались обыкновенно более состоятельные проезжающие. По этому ресторану в Твери и доселе называется Гальянова улица[27], на левом углу которой, рядом с Мироносицкой улицей, и стоял этот ресторан. Здесь-то неоднократно и бывал Пушкин. Одна современница Пушкина передавала нам, что однажды ее муж, тогда еще молодой человек 16-ти лет, встретил здесь Пушкина и рассказывал об этом так: «Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни на окне, поджав ноги, и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!»
Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колесы, растресенные в Москве другом и благоприятелем моим Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни… и моей няни, – ей-богу, приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву об умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при ц. Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом… Буду у вас к 1-му… она велела! Милый мой, Москва оставила во мне неприятное впечатление, но все-таки лучше с вами видеться, чем переписываться.
Еду к вам и не доеду. Какой! Меня доезжают!.. Изъясню после. – В деревне я писал презренную прозу, а вдохновение не лезет. Во Пскове, вместо того, чтобы писать 7-ую главу Онегина, я проигрываю в штосе четвертую: не забавно.
Выехал я тому пять-шесть дней из моей проклятой деревни на перекладной, в виду отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня. У меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать. Взбешенный, я играю и проигрываю. Как только мне немного станет лучше, буду продолжать мой путь почтой… Так как я, вместо того, чтобы быть у ног Софи (С. Ф. Пушкиной), нахожусь на постоялом дворе во Пскове, то поболтаем, т. е. станем рассуждать. Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты мне говоришь, что оно не может быть вечным: прекрасная новость! Не мое личное счастье меня тревожит, – могу ли я не быть самым счастливым человеком с нею, – я трепещу, лишь думаю о судьбе, быть может, ее ожидающей, – я трепещу перед невозможностью сделать ее столь счастливою, как это мне желательно. Моя жизнь, – такая доселе кочующая, такая бурная, мой нрав – неровный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый, – вот что внушает мне тягостное раздумие. Следует ли мне связать судьбу столь нежного, столь прекрасного существа с судьбою до такой степени печальною, с характером до такой степени несчастным? – Боже мой, до чего она хороша! И как смешно было мое поведение по отношению к ней. Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести. Скажи ей, что я разумнее, чем кажусь с виду… Мерзкий этот Панин! Два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой неделе, – а я вижу ее раз в ложе, – в другой раз на бале, а в третий сватаюсь!.. Объясни же ей, что, увидев ее, нельзя колебаться, что, не претендуя увлечь ее собою, я прекрасно сделал, прямо придя к развязке, что, полюбив ее, нет возможности полюбить ее сильнее…
Ангел мой, уговори ее, упроси ее, настращай ее Паниным скверным и жени меня!
Софья Федоровна Пушкина была стройна и высока ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, как смоль, глазами и была очень умная и милая девушка {2}.
Ответ Ф. Т. *** («Нет, не черкешенка она»). Здесь говорится о г-же Паниной, урожденной Пушкиной, в которую Пушкин был влюблен. (Да. Приписка Соболевского). Стихотворение написано в Москве.
Я имел щастие представить государю императору комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно написал следующее: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Вальтера Скота».
По возвращении из деревни (19 декабря), куда он ездил на короткое время, Пушкин приехал прямо ко мне и жил в том же доме Ренкевича, который, как сказано, на Собачьей площадке стоит лицом, а задом выходит на Молчановку.
(Приехав в Москву 19 дек., Пушкин остановился у Соболевского на Собачьей Площадке в доме Ренкевича, впосл. Левенталь). Мы ехали с Лонгиновым через Собачью Площадку; сравнявшись с углом ее, я показал товарищу дом Ренкевича, в котором жил я, а у меня Пушкин. Сравнялись с прорубленною мною дверью в переулок – видим на ней вывеску: «продажа вина» и пр. Вылезли из возка и пошли туда. Дом совершенно не изменился в расположении: вот моя спальня, мой кабинет, та общая гостиная, в которую мы сходились из своих половин и где заседал Александр Сергеевич в самоедском ергаке. Вот где стояла кровать его; вот где так нежно возился и нянчился он с маленькими датскими щенятами. Вот где он выронил, – к счастью, что не в кабинете императора! – свое стихотворение на 14 декабря, что с час времени так его беспокоило, что оно не нашлось. Вот где собирались Веневитинов, Киреевский, Шевырев, Рожалин, Мицкевич, Баратынский, вы, я… и другие мужи, вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!
Помню, помню живо этот знаменитый уголок, где жил Пушкин в 1826 и 1827 году, помню его письменный стол между двумя окнами, над которым висел портрет Жуковского с надписью: «Ученику-победителю от побежденного учителя». Помню диван в другой комнате, где за вкусным завтраком – хозяин был мастер этого дела – начал он читать мою повесть «Русая коса» и, дойдя до места, где один молодой человек выдумал новость другому, любителю словесности, чтобы вырвать его из задумчивости: «Жуковский перевел Байронова Мазепу», вскрикнул с восторгом: «Как! Жуковский перевел Мазепу!» Там переписал я ему его Мазепу, поэму, которая после получила имя Полтавы. Однажды мы пришли к Пушкину рано с Шевыревым за стихотворением для «Московского Вестника», чтоб застать его дома, а он еще не возвращался с прогульной ночи и приехал при нас. Помню, как нам было неловко, в каком странном положении мы очутились из области поэзии в области прозы.
Дом Ренкевича, затем Левенталя сохранился в Москве до настоящего времени. Это угловой одноэтажный деревянный оштукатуренный дом; стоит он на самом углу Борисоглебского переулка и Собачьей площадки (на противоположной стороне от него Кречетниковский пер.); теперешний его № 12. Во внешнем виде он утратил прежний облик жилого дома-флигеля: окна переделаны в широкие квадратные витрины, проделано много дверей на улицу для отдельных торговых помещений. Изменился и внутренний вид: переделаны и сняты прежние перегородки комнат, частично уничтожены полы и накаты (напр., в керосиновой лавке).
По первопутке прибыл в Москву и остановился у Соболевского. Его кофей с пастилой, майор Носов, знавший бездну прибауток, по ночам просиживал у Марьи Ивановны Корсаковой, когда она спала… Часто у Зинаиды Волконской бывает.
Я устал и болен, потому Вам и не пишу более.
27 дек. 1826 г. – Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь и которая сама отправляется в путь, вслед за ним, вместе с Муравьевой. Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет. Эта интересная и вместе могучая женщина – больше своего несчастия. Она его преодолела, выплакала; источник слез уже изсох в ней.
Она чрезвычайно любит музыку. В продолжении всего вечера она все слушала, как пели, когда один отрывок был отпет, она просила другого. До двенадцати часов ночи она не входила в гостиную, потому что у кн. З. (Зинаиды Александровны Волконской: она и Мария Николаевна были жены двух братьев Волконских) много было, но сидела в другой комнате за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь всячески ей угодить. Отрывок из «Agnes» del Maestro Paer[28] был пресечен в самом том месте, где несчастная дочь умоляет еще несчастнейшего родителя о прощении своем. Невольное сближение злосчастья Агнессы или отца ее с настоящим положением невидимо присутствующей родственницы своей отняло голос и силу у кн. Зинаиды, а бедная сестра ее по сердцу принуждена была выйти, ибо залилась слезами и не хотела, чтобы это приметили в другой комнате. Остаток вечера был печален. Когда все разъехались и осталось только очень мало самых близких и вхожих к кн. Зинаиде, она вошла сперва в гостиную, села в угол, все слушала музыку, которая для нее не переставала, потом приблизилась к клавикордам, села на диван, говорила тихим голосом очень мало, изредка улыбалась. Для нее велела кн. Зинаида изготовить ужин, ибо становилось уже очень поздно и приметно было, что она устала. Во время ужина старалась нас всех развлечь от себя, говоря вообще очень мало, но говоря о предметах посторонних. Когда встали из-за стола, она тотчас пошла в свою комнату. И мы уехали уж после двух часов.
В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей невестки, которая приняла меня с такой нежностью и добротой, которых я никогда не забуду: она окружила меня заботами, вниманием, любовью и состраданием. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, которые были тогда в Москве, и несколько талантливых певиц. Прекрасное итальянское пение привело меня в восхищение, а мысль, что я слышу его в последний раз, делала его для меня еще прекраснее. Дорогой я простудилась и совершенно потеряла голос, а они пели как раз те вещи, которые я изучила лучше всего, и я мучилась от невозможности принять участие в пении. Я говорила им: «Еще, еще! Подумайте только, ведь я никогда больше не услышу музыки!» Пушкин, наш великий поэт, тоже был здесь… Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения: он хотел передать мне свое «Послание к узникам» («Во глубине сибирских руд») для вручения им, но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александрине Муравьевой. Пушкин говорил мне: «Я хочу написать сочинение о Пугачеве. Я отправлюсь на места, перееду через Урал, проеду дальше и приду просить у вас убежища в Нерчинских рудниках».
О ты, пришедшая отдохнуть в моем жилище! Образ твой овладел моей душой. Твой высокий стан встает передо мною, как великая мысль, и мне кажется, что твои грациозные движения создают мелодию, какую древние приписывали небесным звездам. У тебя глаза, волосы и цвет лица, как у дочери Ганга, и жизнь твоя, как ее, запечатлена долгом и жертвою. «Когда-то, говорила ты, мой голос был звучен, но страдания заглушили его»… Как ты вслушивалась в наши голоса, когда мы пели около тебя хором! – «Еще, еще!» – повторяла ты. – «Ни завтра, никогда уже не услышу музыки!»
28 дек. 1826 г. у Пушкина (т. е. в описанной выше квартире Соболевского). Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове[29].
Как поэт, как человек минуты, Пушкин не отличался полною определенностью убеждений. Стихи («Во глубине сибирских руд…») были принесены в Москве, в начале 1827 г., самим Пушкиным А. Г. Муравьевой, перед отъездом ее в Сибирь к ее супругу. Прощаясь с нею, Пушкин так крепко сжал ее руку, что она не могла продолжать письма, которое писала, когда он к ней вошел.
В 1827 г., когда Пушкин пришел проститься с А. Г. Муравьевой, ехавшей в Сибирь к своему мужу, Пушкин сказал ей: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество: я не стоил этой чести»[30].
(1826–1827). Мы увидали Пушкина с хор Благородного Собрания. Внизу было многочисленное общество, среди которого вдруг сделалось особого рода движение. В залу вошли два молодые человека. Один был блондин, высокого роста; другой – брюнет, роста среднего, с черными, кудрявыми волосами и выразительным лицом. «Смотрите, – сказали нам: – блондин – Баратынский, брюнет – Пушкин». Они шли рядом, им уступали дорогу. В конце залы Баратынский с кем-то заговорил. Пушкин стал подле белой мраморной колонны, на которой был бюст государя, и облокотился на него.
(1826–1827). Особенно памятна мне одна зима или две, когда не было бала в Москве, на который бы не приглашали Григ. Ал. Корсакова и меня. После пристал к нам и Пушкин. Знакомые и незнакомые зазывали нас и в Немецкую слободу, и в Замоскворечье. Наш триумвират в отношении к балам отслуживал службу свою, на подобие бригадиров и кавалеров св. Анны, непременных почетных гостей, без коих обойтиться не могла ни одна купеческая свадьба, ни один именинный обед.
Помню, что в те времена я не раз носилась в вихре вальса с Ал. Серг. Пушкиным. Веселое и беззаботное было время.
(Зимою 1826–1827 г.). Приветливо встретил меня Пушкин и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо следов протекции, потому что, хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении. – Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны и действительно была нашей русскою Коринною. Она писала и прозою, и стихами. Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней, как бы к некоторому меценату. Страстная любительница музыки, она устроила у себя не только концерты, но и итальянскую оперу и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома оперы, живые картины и маскарады часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обстановлено было с особенным вкусом, ибо княгиню постоянно окружали, итальянцы. Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на русском Парнасе. Часто бывал я на ее вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи[31], думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона {3}.
Княгиня Зин. Ал. Волконская занимала Белосельский огромный дом на Тверской, против церкви св. Дмитрия Солунского… Ее салон был сборным местом художников и литературных знаменитостей… А. Н. Муравьев, тогда армейский драгунский молодой офицер… раз отломив нечаянно (упираю на это слово) руку у гипсового Аполлона на парадной лестнице Белосельского дома, тут же начертил какой-то акростих. Могу сказать почти утвердительно, что А. С. Пушкина при том не было.
Встречался я с Пушкиным довольно часто в салонах княгини Зинаиды Волконской. На этих вечерах любимою забавою молодежи была игра в шарады. Однажды Пушкин придумал слово; для второй части его нужно было представить переход евреев через Аравийскую пустыню. Пушкин взял себе красную шаль княгини и сказал нам, что он будет изображать «скалу в пустыне». Мы все были в недоумении от такого выбора: живой, остроумный Пушкин захотел вдруг изображать неподвижный, неодушевленный предмет. Пушкин взобрался на стол и покрылся шалью. Все зрители уселись, действие началось. Я играл Моисея. Когда я, по уговору, прикоснулся жезлом (роль жезла играл веер княгини) к скале, Пушкин вдруг высунул из-под шали горлышко бутылки, и струя воды с шумом полилась на пол. Раздался дружный хохот и зрителей, и действующих лиц. Пушкин соскочил быстро со стола, очутился в минуту возле княгини, а она, улыбаясь, взяла Пушкина за ухо и сказала: «Mauvais sujet que vous etes, Alexandre, d'avoir represan-te de la sorte le rocher!» («Этакий вы плутишка, Александр, как вы изобразили скалу!»)
В Москве дом кн. Зинаиды Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества. Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты, дилетантами и любительницами представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка дома. Слышавшим ее нельзя было забыть впечатления, которые производила она своим полным и звучным контральто и одушевленною игрою в роли Танкреда в опере Россини.
Нужно отобрать суду показание от прикосновенного к делу А. Пушкина: им ли сочинены известные стихи, когда, с какой целью они сочинены, почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъявленное, и кому от него сии стихи переданы. В случае же отрицательства, не известно ли ему, кем оные сочинены.
Призывал я к себе сочинителя А. Пушкина и требовал от него показание, но г-н Пушкин дал мне отзыв, что он не знает, о каких известных стихах идет дело, и просит их увидеть, и что не помнит стихов, могущих дать повод к заключению, почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненных, по получении же оных он даст надлежащее показание.
Комиссия постановила послать к г. московскому обер-полицмейстеру список с имеющихся при деле стихов, в особо запечатанном от комиссии конверте на имя самого А. Пушкина и в собственные руки его: но с тем однако ж, дабы г. полицмейстер по получении им означенного конверта, не медля нисколько времени, отдал оный лично Пушкину и, по прочтении им тех стихов, приказал ему тотчас же оные запечатать в своем присутствии его, Пушкина, собственною печатью и таковою же другою своею; а потом сей конверт, а следующее от него, А. Пушкина, надлежащее показание по взятии у него не оставил бы, в самой наивозможной поспешности, доставить в сию комиссию при отношении.
Я пригласил Пушкина к себе, отдал ему пакет лично, который им при мне и распечатан. По отобрании же от него, г. Пушкина, надлежащего показания, оное вместе с теми стихами запечатаны в присутствии моем его собственною печатью и таковою же моею в особый конверт, который при сем честь имею препроводить.
(Стихи оказались непропущенным цензурою отрывком из пушкинской элегии «Андрей Шенье», над которым кто-то надписал: «На 14 декабря»).
Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последних мятежей и помещены в элегии Андрей Шенье, напечатанной с пропусками в собрании моих стихотворений. Они явно относятся к французской революции, коей А. Шенье погиб жертвою.
(Следует подробное объяснение отдельных стихов отрывка). Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабрю. Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие. Не помню, кому мог я передать мою элегию А. Шенье. Для большей ясности повторяю, что стихи, известные под заглавием «14 декабря», суть отрывок из элегии, названной мною Андрей Шенье. {4}
Просьба Н. О. Пушкиной (матери поэта, поданная летом 1826 года) лишь 4 января 1827 года была заслушана в заседании комиссии прошений, и постановлено было довести прошение Пушкиной до высочайшего сведения. Это было сделано 30 января 1827 г., при чем прошение Пушкиной при представлении его царю было изложено несколько иначе: «Надежда Пушкина, – читаем здесь, изъясняя, что сын ее имел несчастие навлечь на себя гнев покойного государя императора, почему последовало высочайшее повеление жить ему в деревне, где находится уже третий год, одержим болезнью и без всякой помощи, но ныне, усматривая, что сознание ошибок и желание загладить поведением следы молодости успели остепенить ум и страсти, – просит о возвращении его к семейству по даровании прощения». – Прочтя подлинный доклад комиссии, Николай I поставил условный карандашный знак его рассмотрения, а рукою докладчика статс-секретаря Н. М. Лонгинова сделана на докладе помета: «Высочайшего соизволения не последовало 30 января 1827 г.».
Зимой 1826–1827, по переезде в наш дом в Чернышевском переулке, я решился, по тогдашней моде, поднести Пушкину, вслед за прочими членами семейства, и мой альбом, недавно подаренный мне. То была небольшая книжка в 32-ю долю листа, в красном сафьяновом переплете; я просил Пушкина написать мне стихи. Дня три спустя Пушкин возвратил мне альбом, вписав в него:
Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: «душа моя Павел».
Здесь тоска по-прежнему. Наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, бл…и и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера.
Это было в Москве. Пушкин, как известно, любил играть в карты, преимущественно в штосе. Играя однажды с А. М. Загряжским, Пушкин проиграл все бывшие у него деньги. Он предложил, в виде ставки, только что оконченную им пятую главу «Онегина». Ставка была принята, так как рукопись эта представляла собою тоже деньги, и очень большие (Пушкин получал по 25 руб. за строку), – и Пушкин проиграл. Следующей ставкой была пара пистолетов, но здесь счастье перешло на сторону поэта: он отыграл и пистолеты, и рукопись, и еще выиграл тысячи полторы.
Никакая игра не доставляет столь живых и разнообразных впечатлений, как карточная, потому что во время самых больших неудач надеешься на тем больший успех, или просто в величайшем проигрыше остается надежда, вероятность выигрыша. Это я слыхал от страстных игроков, напр., от Пушкина (поэта)… Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей.
Всю зиму и почти всю весну Пушкин пробыл в Москве… Московская его жизнь была рядом забав и вместе рядом торжеств… Он вставал поздно после балов и, вообще, долгих вечеров, проводимых накануне. Приемная его уже была полна знакомых и посетителей, между которыми находился один пожилой человек, не принадлежавший к обществу Пушкина, но любимый им за прибаутки, присказки, народные шутки. Он имел право входа к Пушкину во всякое время и платил ему своим добром за гостеприимство. В городской жизни, в ее шуме и волнении Пушкин был в настоящей своей сфере.
Москва приняла его с восторгом; везде его носили на руках. Он жил вместе с приятелем своим Соболевским на Собачьей Площадке… Здесь в 1827 г. читал он своего «Бориса Годунова»: вообще читал он чрезвычайно хорошо… В Москве объявил он свое живое сочувствие тогдашним молодым литераторам, в которых особенно привлекала его новая художественная теория Шеллинга, и под влиянием последней, проповедывавшей освобождение искусства, были написаны стихи «Чернь»… Пушкин очень любил играть в карты; между прочим, он употребил в плату карточного долга тысячу рублей, которые заплатил ему «Московский Вестник» за год его участия в нем.
В начале 1827 г. Пушкин жил в Москве. Тогда в Москве читал лекции о французской поэзии некто Декамп (обожатель В. Гюго и новейшей школы и отвергавший авторитеты Буало, Расина и проч.). Эти лекции читались в зале М. М. Солнцева, дяди Пушкина по Елизавете Львовне. А. П. Елагина по знакомству с Декампом взяла билет и ездила слушать. В самую первую лекцию она встретила там Пушкина, который подсел к ней и во все время чтения смеялся над бедным французом и притом почти вслух. Это совсем уронило лекции. Декамп принужден был не докончить курса, и после долго в этом упрекали Пушкина.
(17 февр. 1827 г.). В креслах (итальянской оперы) встретил я Пушкина… Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать… Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь; общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский… Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собой: он поместил его у себя, потчевал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески.
Разбор ваш «Памятника Муз» сокращен по настоятельному требованию Пушкина. Вот его слова, повторяемые с дипломатическою точностью: «Здесь есть много умного, справедливого, но автор не знает приличий: можно ли о Державине и Карамзине сказать, что «имена их возбуждают приятные воспоминания», что «с прискорбием видим ученические ошибки в Державине»: Державин все – Державин. Имя его нам уже дорого. Касательно живых писателей также не могу я, объявленный участником в журнале, согласиться на такие выражения. Я имею связи. Меня могут почесть согласным с мнением рецензента. И вообще – не должно говорить о Державине таким тоном, каким говорят об N. N., об S. S. Сим должен отличаться «Московский Вестник». Оставьте одно общее суждение». Мы спорили во многом, но должны были уступить.
Милый мой, на днях, рассердясь на тебя и на твое молчание, написал я Веневитинову суровое письмо. Извини: у нас была весна, оттепель – и я ни слова от тебя не получал около двух месяцев – поневоле взбесишься. Теперь у нас опять мороз, весну дуру мы опять спровадили, от тебя письмо получено все слава богу благополучно… Ты пеняешь мне за Моск. Вестник и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать! собрались ребяты теплые, упрямые: поп свое, а чорт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать, все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы… Моск. Вестн. сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? А время вещь такая, которую с никаким Вестником не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают.
К Пушкину. Декламировал против философии, а я не мог возражать дельно, и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного.
О поэте Пушкине сколько краткость времени позволила мне сделать разведание, – он принят во всех домах хорошо и, как кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой, и променял Музу на Муху, которая теперь из всех игр в большой моде.
Зима наша хоть куда, т. е. – новая. Мороз, и снегу более теперь, нежели когда-либо, а были дни такие весенние, что я поэта Пушкина видал на бульваре в одном фраке.
Март. В субботу на Тверском я в первый раз увидел Пушкина; он туда пришел с Корсаковым, сел с несколькими знакомыми на скамейку и, когда мимо проходили советники гражданской палаты Зубков и Данзас, он подбежал к первому и сказал: «Что ты на меня не глядишь? Жить без тебя не могу». Зубков поцеловал его.
Я часто видаю Александра Пушкина: он бесподобен, когда не напускает на себя дури.
Судя по всему, что я слышал и видел, Пушкин здесь на розах. Его знает весь город, все им интересуются, отличнейшая молодежь собирается к нему, как древле к великому Аруэту собирались все имевшие немного здравого смыслу в голове. Со всем тем, Пушкин скучает! Так он мне сам сказал… Пушкин очень переменился и наружностью: страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же, – так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселости и смеха к задумчивости и размышлению.
В 1827 г., когда мы издавали «Московский Вестник», Пушкин дал мне напечатать эпиграмму: «Лук звенит» (на А. Н. Муравьева). Встретясь со мною через два дня по выходе книжки[32], он сказал мне: «А как бы нам не поплатиться за эпиграмму». Почему? – «Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь».
В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и нежелающих боксировать, последних вызывал даже действием во время самых танцев. Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознания поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако, для меня тягостны: меня перестали возить на семейные праздники.
Пушкин научил меня еще и другой игре.
Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в новый 1827 год. Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным, значение остальных не было определенно, и эта-то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника. Мои настойчивые споры и цитаты в пользу первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина, как ребенка.
Эти непедагогические забавы поэта объясняются его всегдашним взглядом на приличие. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех, – позволительно и здорово, все, что разжигает страсти, – преступно и пагубно… Он так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком.
Княгиня Вяземская говорит, что Пушкин был у них в доме, как сын. Иногда, не заставая их дома, он уляжется на большой скамейке перед камином и дожидается их возвращения или возится с молодым князем Павлом. Раз княгиня застала, как они барахтались и плевали друг в друга.
Любила В. Ф. Вяземская вспоминать о Пушкине, с которым была в тесной дружбе, чуждой всяких церемоний. Бывало, зайдет к ней поболтать, посидит и жалобным голосом попросит: «княгиня, позвольте уйти на суденышко!» и, получив разрешение, уходил к ней в спальню за ширмы.
Князь Вяземский, во время приезда Петра Андреевича Габбе в Москву, доставил ему случай познакомиться с Пушкиным. При входе Габбе к князю Вяземскому в гостиную, Пушкин, – как рассказывал мне Габбе, – увивался около супруги князя и других тут бывших дам. Князь, обменявшись со своим гостем приветами, обратился к Пушкину с приглашением на пару слов. Знакомство началось без представления одного другому, и это, кажется, показывало, что один, как либеральный поэт, а другой, как либеральная высокого ума личность, не должны были входить в расчет представлений, чем обыкновенно представляемый всегда становился ниже того, кому его представляют. Пушкин сел на лежанку камина, свеся одну ногу на угол лежанки, и, несколько согнувшись, принял участие в разговоре стоявших подле него князя и Габбе. Речь пошла о недавно вышедшей какой-то поэме Языкова; князь находил в тех местах красоты, которыми Пушкин не сильно восхищался. Разговор продолжался с час, и Габбе убедился, что знаменитый наш народный поэт более гениальный, нежели ученый поэт.
Я знаком с Пушкиным, и мы часто встречаемся. Он в беседе очень остроумен и увлекателен; читал много и хорошо, хорошо знает новую литературу; о поэзии чистое и возвышенное понятие.
В конце двадцатых годов в Москве славился радушием и гостеприимством дом кн. Александра Мих. и кн. Екат. Пав. Урусовых. Три дочери кн. Урусова, красавицы, справедливо считались украшением московского общества. Старшая из них, Маргия, была замужем за гр. А. И. Мусиным-Пушкиным; вторая, Софья, вышла впоследствии за кн. Льва Радзивила, а третья была потом в замужестве за гр. Кутайсовым. Почти каждый день собирался у Урусовых тесный кружок друзей и знакомых, преимущественно молодых людей. Здесь бывал П. А. Муханов, блестящий адъютант знаменитого графа П. А. Толстого; сюда же постоянно являлся родственник кн. Урусовой, артиллерийский офицер В. Д. Соломирский, человек образованный, хорошо знавший английский язык, угрюмый поклонник поэзии Байрона и скромный продолжатель ему в стишках. Соломирский был весьма неравнодушен к одной из красавиц-княжен Урусовых. В том же доме особенно часто появлялся весною 1827 г. Пушкин. Он, проводя почти каждый вечер у кн. Урусова, бывал весьма весел, остер и словоохотлив. В рассказах, импровизациях и шутках бывал в это время неистощимым. Между прочим, он увлекал присутствовавших прелестною передачею русских сказок. Бывало, все общество соберется вечерком кругом большого, круглого стола, и Пушкин поразительно увлекательно переносит слушателей своих в фантастический мир, населенный ведьмами, домовыми, лешими и пр. Материал, добытый им в долговременное пребывание в деревне, разукрашаем был вымыслами его неистощимой фантазии, при чем Пушкин ловко подделывался под колорит народных сказаний. – Во время этих посещений Пушкин, еще по петербургской своей жизни бывший коротким приятелем Муханова, сблизился и с Соломирским. Пушкин подарил ему сочинения Байрона, сделав на книге надпись в весьма дружественных выражениях. Тем не менее ревнивый и крайне самолюбивый Соломирский, чем чаще сходился с Пушкиным у кн. Урусова, тем становился угрюмее и холоднее к своему приятелю. Особенное внимание, которое встречал Пушкин в этом семействе, и в особенности внимание молодой княжны, возбуждало в нем сильнейшую ревность. Однажды Пушкин, шутя и балагуря, рассказал что-то смешное о графине А. В. Бобринской. Соломирский, мрачно поглядывавший на Пушкина, по окончании рассказа счел нужным обидеться: – «Как вы смели отозваться неуважительно об этой особе? – задорно обратился он к Пушкину. Я хорошо знаю графиню, это во всех отношениях почтенная особа, и я не могу допустить оскорбительных об ней отзывов…» – «Зачем же вы не остановили меня, когда я только начинал рассказ? – отвечал Пушкин. – Почему вы мне не сказали раньше, что знакомы с граф. Бобринской? А то вы спокойно выслушали весь рассказ, и потом каким-то донкихотом становитесь в защитники этой дамы и берете ее под свою протекцию». Вся эта сцена произошла в довольно тесном кружке обычных гостей кн. Урусова; тут же был и П. А. Муханов, передавший нам подробности происшествия. Затем разговор в тот же вечер не имел никаких последствий, и все разъехались по домам, не обратив на него никакого внимания. Но на другой же день рано утром на квартиру к Муханову является Пушкин. С обычною своею живостью он передал, что в это утро получил от Соломирского письменный вызов на дуэль, и, ни минуты не мешкав, отвечал ему, письменно же, согласием, что у него был уже секундант Соломирского, А. В. Шереметев, и что он послал его для переговоров об условиях дуэли к нему, Муханову, которого и просит быть секундантом. – Только что уехал Пушкин, к Муханову явился Шереметев. Муханов повел переговоры о мире. Но Шереметев, войдя серьезно в роль секунданта, требовал, чтобы Пушкин, если не будет драться, извинился перед Соломирским. (Муханову долго пришлось убеждать Шереметева). Шереметев понял наконец, что эта история падет всем позором на головы секундантов в случае, если будет убит или ранен Пушкин, и что надо предотвратить эту роковую случайность и не подставлять лоб гениального поэта под пистолет взбалмошного офицера. Шереметев поспешил уговориться с Мухановым о средствах к примирению противников. В то же утро Шереметев привел Соломирского к С. А. Соболевскому, на Собачью Площадку, у которого жил в это время Пушкин. Сюда же пришел Муханов, и, при дружных усилиях обоих секундантов и при посредничестве Соболевского, имевшего, по свидетельству Муханова, большое влияние на Пушкина, примирение состоялось. Подан был роскошный завтрак, и, с бокалами шампанского, противники, без всяких извинений и объяснений, протянули друг другу руки.
«Княжне С. А. Урусовой» (впоследствии княгине Радзивил) («Не веровал я Троице доныне…»). Не полагаю, чтобы эти стихи принадлежали Пушкину… Во всяком случае, не написаны они княжне Урусовой. Пушкин был влюблен в сестру ее, графиню Пушкину.
Соболевский был недоволен приглаженными и припомаженными портретами Пушкина, какие тогда появлялись. Ему хотелось сохранить изображение поэта, как он есть, как он бывал чаще, и он просил известного художника Тропинина нарисовать ему Пушкина в домашнем его халате, растрепанного, с заветным мистическим перстнем на большом пальце. Кажись, дело шло также и об изображении какого-то ногтя на руке Пушкина, особенно отрощенного. Тропинин согласился. Пушкин стал ходить к нему.
Пушкин заказал Тропинину свой портрет, который и подарил Соболевскому. Этот портрет украли; он теперь у кн. Мих. Андр. Оболенского. Для себя Тропинин сделал настоящий эскиз, который после него достался Алексееву. После Алексеева был куплен Н. М. Смирновым, а после Смирнова (ск. 3 марта 1870 г.) подарила его Соболевскому. Апрель 1870 г.
Одно время отличительным признаком всякого масона был длинный ноготь на мизинце. Такой ноготь носил и Пушкин; по этому ногтю узнал, что он масон, художник Тропинин, придя рисовать с него портрет. Тропинин передавал кн. М. А. Оболенскому, у которого этот портрет хранился, что когда он пришел писать и увидел на руке Пушкина ноготь, то сделал ему знак, на который Пушкин ему не ответил, а погрозил ему пальцем.
Сходство (тропининского) портрета с подлинником поразительно, хотя нам кажется, что художник не мог совершенно схватить быстроты взгляда и живого выражения лица поэта. Впрочем, физиогномия Пушкина, – столь определенная, выразительная, что всякий хороший живописец может схватить ее, – вместе с тем и так изменчива, зыбка, что трудно предположить, чтобы один портрет Пушкина мог дать о нем истинное понятие.
В доме Ушаковых Пушкин стал бывать с зимы 1826–1827 годов. Вскоре он сделался там своим человеком. «Пушкин, – записывает Н. С. Киселев, – езжал к Ушаковым часто, иногда во время дня заезжал раза три. Бывало, рассуждая о Пушкине, старый выездной лакей Ушаковых, Иван Евсеев, говаривал, что сочинители всё делают не по-людски: «Ну, что, прости господи, вчера он к мертвецам-то ездил? Ведь до рассвета прогулял на Ваганькове!» Это значило, что Ал. С-ч, уезжая вечером от Ушаковых, велел кучеру повернуть из ворот направо, и что на рассвете видели карету его возвращающеюся обратно по Пресне. Часто приезжал он верхом, и если случалось ему быть на белой лошади, то всегда вспоминал слова какой-то известной петербургской предсказательницы (которую посетил он вместе с актером Сосницким и другими молодыми людьми), что он умрет или от белой лошади, или от белокурого человека – из-за жены. Кстати, об этом предсказании Пушкин рассказывал, что, когда он, был возвращен из ссылки и в первый раз увидел императора Николая, он подумал: «не это ли – тот белокурый человек, от которого зависит его судьба?» Охотно беседовал Пушкин со старухой Ушаковой и часто просил ее диктовать ему известные ей русские народные песни и повторять их напевы. Еще более находил он удовольствия в обществе ее дочерей. Обе они были красавицы, отличались живым умом и чувством изящного.
Екатерина Ушакова была в полном смысле красавица: блондинка с пепельными волосами, темно-голубыми глазами, роста среднего, густые косы нависли до колен, выражение лица очень умное. Она любила заниматься литературою. Много было у нее женихов; но по молодости лет она не, спешила замуж. Старшая, Елизавета, вышла за С. Д. Киселева. – Является в Москву Пушкин, видит Екат. Ник. Ушакову в благородном собрании, влюбляется и знакомится. Завязывается полная сердечная дружба.
Вчерась мы обедали у (Ушаковых), а сегодня ожидаем их к себе. Меньшая очень, очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, потому, что, по-видимому, наш поэт, наш знаменитый Пушкин, намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уж положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто влюблен в нее. Это общая молва. Еще не видавши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что (Ушаковою): на балах, на гуляниях он говорил только с нею, а когда случалось, что в собрании (Ушаковой) нет, то Пушкин сидит целый вечер в углу задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его!.. Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами – «Черную шаль» и «Цыганскую песню», на фортепианах – его «Талисман» и «Копеечку» (?), в альбоме – несколько листочков картин, стихов и каррикатур, а на языке беспрестанно вертится имя Пушкина.
Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у вашего превосходительства.
Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С.-Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово вести себя благородно и пристойно будет в полном смысле сдержано.
Москва неблагородно поступила с Пушкиным: после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной, что он оставил Москву. – Шекспира (а равно Гете и Шиллера) он не читал в подлиннике, а во французском старом переводе, поправленном Гизо, но понимал его гениально. По-английски выучился он гораздо позже, в Петербурге, и читал Вордсворта.
15 мая 1827 г. Туманное небо – мелкий дождик. Обедню слушал в Страстном монастыре… Зашел к Погодину на завтрак, где я нашел Пушкина, К. Вяземского… За столом Пушкин с Баратынским написали на Шаликова след. по случаю рассказанного анекдота:
Погодин, делая прощанье Пушкину перед отъездом сего последнего из Москвы, пригласил многих литераторов и поэтов… Они все вместе составляли эпиграммы на кн. Шаликова. Между прочим был рассказан анекдот о последнем (Эпиграмма: «Кн. Шаликов, газетчик наш печальный…»).
16 мая 1827 г. Когда лег было спать, приехал Пушкин с Соболевским и увезли меня к Полевому на вечеринку.
Пушкин и его сотрудники (по «Московскому Вестнику») бывали у Н. А. Полевого и при встрече казались добрыми приятелями. Весною 1827 года у брата был литературный вечер, где собрались все пишущие друзья и недруги; ужинали, пировали всю ночь и разъехались уже утром. Пушкин казался председателем этого сборища и, попивая шампанское с сельтерской водой, рассказывал смешные анекдоты, читал свои непозволенные стихи, хохотал от резких сарказмов И. М. Снегирева, вспоминал шутливые стихи Дельвига, Баратынского и заставил последнего припомнить написанные им с Дельвигом когда-то рассказы о житье-бытье в Петербурге. Его особенно смешило то место, где в пошлых гексаметрах изображалось столько же вольное, сколько невольное убожество обоих поэтов, которые «в лавочку были должны, руки держали в карманах (перчаток они не имели!)»…
Весною 1827 г. Пушкин спешил отправиться в Петербург, и мы были приглашены проводить его. Местом общего сборища для проводин была назначена дача С. А. Соболевского, близ Петровского дворца. В то время, вокруг исторического Петровского дворца, где несколько дней укрывался Наполеон от московского пожара, было несколько старинных, очень незатейливых дач, стоявших отдельно одна от другой, а все остальное пространство, почти вплоть до заставы, было изрыто, заброшено или покрыто огородами, и даже полями с хлебом. – В эту-то пустыню, на дачу Соболевского, около вечера стали собираться знакомые и близкие Пушкина. Мы увидели там Мицкевича… Постепенно собралось много знакомых Пушкина, а он не являлся. Наконец, приехал А. М. Муханов (А. А.) и объявил, что он был вместе с Пушкиным на гулянье в Марьиной роще (в этот день пришелся семик) и что поэт скоро приедет. Уже поданы были свечи, когда он явился, рассеянный, невеселый, говорил не улыбаясь (что всегда показывало у него дурное расположение) и тотчас после ужина заторопился ехать. Коляска его была подана, и он, почти не сказавши никому ласкового слова, укатил в темноте ночи. Помню, что это произвело на всех неприятное впечатление. Некоторые объяснили дурное расположение Пушкина, рассказывая о неприятностях его по случаю дуэли, окончившейся не к славе поэта. В толстом панегирике своем Пушкину, г. Анненков умалчивает о подобных подробностях жизни его, заботясь только выставить поэта мудрым, непогрешительным, чуть не праведником.
Александр Пушкин, отправляющийся нынче в ночь, доставит тебе это письмо. Постарайся с ним сблизиться; нельзя довольно оценить наслаждение быть с ним часто вместе, размышляя о впечатлениях, которые возбуждаются в нас его необычайными дарованиями. Он стократ занимательнее в мужском обществе, нежели в женском…
От переезда в Петербург до путешествия в Арзрум
Перед нами один из самых плодоносных периодов литературной биографии Пушкина. «Полтава», крупнейший шаг в эволюции поэта от его ранних поэм к созданиям 30-х годов; седьмая глава «Евгения Онегина»; множество лирических стихотворений, в том числе такие шедевры, как «Я вас любил…», «Воспоминание» и знаменитый «Анчар»; «Арап Петра Великого», первый в России и блистательный опыт биографического романа; критические статьи, излагающие новые эстетические принципы и взгляды на назначение литературы, ее историческую и социальную роль. Между тем жизнь ставила перед поэтом не одни творческие задачи.
Из разговора с царем поэт вынес убеждение, что правительство намерено встать на путь широких реформ. Он надеялся, что его отношения с государем помогут облегчить участь декабристов, поверил (на какое-то время), что судьба послала России второго Петра Великого и что ему предназначено быть его сподвижником и вдохновителем. Перед Пушкиным открывалось новое поприще. На самом деле царь Николай I был человеком совсем не поэтического склада. Без серьезных собственных идей, неспособный ни к предвидению событий, ни к их предупреждению, он сам выразил свой идеал так: «Я чувствую себя вполне и совершенно счастливым только между солдатами… В военной службе господствует порядок, строгая, безусловная законность, не замечается всезнайства и страсти противоречить; здесь все подходит одно к другому и сливается одно с другим… Я считаю всю жизнь человеческую службой, потому что каждый служит; многие, конечно, лишь своим страстям, но им-то солдат и не должен служить, остерегаясь даже своих наклонностей.[33] Пушкин скоро понял, как далек новый монарх от его представлений о нем. Прямое общение с властью вскоре свелось для поэта к встречам и переписке с шефом жандармов. По всякому пустяковому поводу он должен был выслушивать наставления Бенкендорфа. В воздухе стали собираться тучи. Еще продолжалось дело о «стихах на 14 декабря» (отрывке из «Андрея Шенье»), а уже началось еще более неприятное дело о «Гаврилиаде», грозившее очень тяжелыми последствиями (лишением всех прав состояния и ссылкой в Сибирь). Свобода поэта была зыбкой. К тому же он оказался в весьма двусмысленном положении: власти смотрели на него как на прощенного, но не раскаявшегося грешника, друзья молодости видели в его отношениях с царем измену общим идеалам. Одновременно он принужден создавать приветственные стансы императору «В надежде славы и добра…» (необходимый ответный жест на монаршую милость – возвращение из ссылки, а с другой стороны – надежда повлиять на царя в нужном направлении) и стансы – послание в Сибирь декабристам, за которыми отправился бы вослед и сам, если б они стали известны правительству. Верную позицию найти было нелегко. Обстановка начала нового царствования казалась противоречивой и неопределенной. Какие-то надежды на царя держались у поэта довольно долго, вплоть до 30-х годов.
Пушкин много разъезжает, словно не может насытиться неожиданной вольностью. В ноябре 1826 года он едет в Михайловское, в декабре возвращается в Москву, оттуда в мае 1827 года едет в Петербург, в июне снова в Михайловское, откуда в октябре опять в Петербург. В 1828 году ряд неудачных попыток уехать в длительное путешествие – на турецкий фронт, за границу; в октябре он уезжает в тверское имение Вульфов Малинники, откуда в декабре – в Москву, но в начале января 1829 года он уже снова в Малинниках, откуда, после краткого пребывания, едет в Петербург, в начале марта – опять в дороге: из Петербурга в Москву… Пушкин безудержно играет в карты. Позже он будет объяснять жене один из своих проигрышей: «Я так был желчен, что надо было развлечься чем-нибудь» (1834). В картах была поэзия риска, дававшая отдохновение от засилия невиданной в России дотоле степени бюрократии, которую с пылом устанавливал вокруг себя новый государь. Для большинства внешних наблюдателей карты и сменяющие друг друга любовные увлечения и составляли жизнь Пушкина. На самом деле истинный ее ток протекал совсем в другом русле.
Поэт стремительно расширяет круг своей образованности, восполняя упущенное из-за ссылки время. В 1828 году – 29 лет – он овладевает английским и читает в оригинале Байрона и его соотечественников, он изучает Данте и итальянских поэтов, переводит с французского, испанского (Сервантеса), английского, польского, старофранцузского… Глубокая и разносторонняя осведомленность его в вопросах искусства, литературы и истории, политики, даже лингвистики, удивлявшая его собеседников в 30-е годы, складывалась именно в это время. Перед современниками, знавшими его в молодости, поэт неожиданно предстанет как глубокий мыслитель, разносторонний эрудированный ученый, знаток истории человечества и человеческой культуры, как острый критик и публицист. Пушкин сумел соединить в себе, по выражению Мицкевича, столь «выдающиеся и разнообразные способности, что они, казалось, должны были бы исключать друг друга». Он размышлял и над новыми духовными и социальными исканиями Запада. Тот же Мицкевич писал позже об интересе Пушкина этих лет, к, с одной стороны, С. Пеллико и Г. Муру, с другой Сен-Симону и Фурье, представителям углубленно-философского и социально-утопического течений европейской мысли: «В некоторых его воздушных стихах, в его разговорах обозначились уже следы обоих направлений». Впечатления мира театра, вновь открывшегося для него с возвращением в столицы, музыкальные вечера (в частности, у Дельвигов с участием Глинки), общение с книгами, которые не нужно было теперь выписывать издалека, с друзьями, с петербургскими и московскими литераторами – все это ложилось на благодатную почву души много пережившего и передумавшего человека, сознающего свое предназначение.
Пушкин официально признан первым поэтом России – он задумал изменить сам язык отечественной поэзии и прозы. Он захотел сделать его общепонятным, чтобы потом построить на нем литературу, которая стала бы голосом нации в целом, внятным всем и волнующим всех. Таким путем, по его мысли, преодолевалась бы пропасть между сословиями, та самая, которую не смогли преодолеть его друзья-декабристы. Осуществление этого его замысла потребует многого, прежде всего, разрыва с существующим общественным вкусом. Пушкин принесет в жертву свою популярность романтического поэта. Литераторы всех лагерей тотчас обрушат на него давно сдерживаемый критический удар. Одиночество и непонимание современников постепенно станут его привычными спутниками. И пройдут годы, прежде чем заложенное в зрелых творениях поэта возвышенно-демократическое отношение к слову принесет великие плоды. Пока, много читая и многому учась у других, он вырабатывает и подготавливает позицию, собирает силы.
Я познакомилась с Александром (Пушкиным), – он приехал вчера, и мы провели с ним день у его родителей. Сегодня вечером мы ожидаем его к себе, он будет читать свою трагедию «Борис Годунов»… Я не знаю, любезен ли он в обществе, – вчера он был довольно скучен и ничего особенного не сказал; только читал прелестный отрывок из 5-й главы «Онегина»… Надобно было видеть радость матери Пушкина: она плакала, как ребенок, и всех нас растрогала. Мой муж также был на седьмом небе, – я думала, что их объятиям не будет конца.
Вот я провела с Пушкиным вечер, о чем я тебе говорила раньше. Он мне очень понравился, очень мил, мы с ним уже довольно коротко познакомились, Антон (ее муж) об этом очень старался, так как он любит Александра, как брата.