Он подает крошечную ручку, слабую, как рука трехлетнего ребенка.
Дунь на него, кажется, и он улетит, как перышко.
А он в пылу спора кричал на огромного, на колоссального Писарева:
– Модест! Замолчи, или я тебя вышвырну в форточку! Писарев от хохота задрожал всем своим могучим телом.
– Да я не пролезу, Василий Васильевич!
Тогда, в злобе бессилия, в истерике, со слезами, с визгом, Василий Васильевич впился Модесту зубами в ногу. Он умен, очень начитан и:
– Если прав, если знает, – не уступит никому. Хоть Писарев, хоть Расписарев!
Он так и умер в бедности, всеми забытый, забегая только иногда попросить:
– Книжку почитать! Хрустально-чистая живая душа на костылях.
Я вообще заметил, что самые умные и самые образованные люди среди актеров обыкновенно маленькие и неудачники.
Большим актерам и любимцам некогда читать: им все поклоняются. А слава и мысли о своем величии не оставляют места в голове ни для каких других мыслей.
Василий Васильевич Васильев был актером того же Пушкинского театра.
И держался только для одной роли:
Афони в «Грех да беда на кого не живет».
Был в ней великолепен.
Да он и в жизни, маленький, больной и умный, был Афоней.
Жил он, по бедности, у Писарева.
И большой Писарев очень любил его, несмотря на угрозы «вышвырнуть Модеста в форточку», укусы и брань, которой Василий Васильевич награждал его в спорах и за игру:
– Вы-с, извините-с меня-с, Модест Иванович-с, сегодня-с как сапожник-с играли-с! Разве-с такие-с бывают-с Иваны-с Грозные-с? Да и какая же-с Александра Яковлевна Глама-Мещерская-с Василиса-с Мелентьева-с? – шипел он.
Критик, как все неудачники, он был жестокий. Каково ему было смотреть наши детские ломанья! Только иногда он отводил душу:
– Вы бы сказали этому барчуку, что ему не Анания Яковлева играть, а таблицу умножения учить! «Грифель!» – как говорит Несчастливцев. Пифагоровы штаны!
И он возился с «барчуками»:
– Если бы не бедность!
Отставной артист Александрийского театра «дедушка» Алексеев всех находил:
– Талантищами.
– У тебя, брат, талантище! Прямо скажу, талантище! Смотри только, в землю не зарой! Ко мне приходи! Я тебе уроки давать буду!
– У вас, милая моя, дарование. Вам и сейчас бы в провинции 500 рублей в месяц и бенефис дали. Картавы вы только. «Р» не выговариваете. «Л» не выговариваете. Вместо «к» у вас «та» выходит. Но это не беда. Вы ко мне приходите. Я вам камушки такие дам. С камушками у меня говорить будете. В десять уроков все пройдет!
– Милый! Дай я тебя обниму! Тронул ты меня, старика, в этой сцене! За кулисами тронул! А в зрительном зале ничего не слышно! Голос у тебя слаб! Да это не беда! Ты ко мне приходи! Я тебе уроки дикции давать буду.
– Картинка ты! Прямо картинка! Только ко мне ходи, я тебе уроки давать стану!
Молодые актеры искали «карасей», как (это) тогда называлось на актерском языке. Старики – уроков.
Но самое главное была, конечно, не сцена, а кулисы.
– Эти священные кулисы.
И я, как сейчас, помню лицо моей бедной матушки, когда я объявил ей:
– Мама, возьми меня из гимназии. Я пойду на сцену. Она всплеснула руками:
– Как на сцену?
Я декламировал и «басил», как актер Несчастливцев:
– Не бывши артистом, нельзя судить об этом. Как дорого и священно все, что на сцене. И эта суфлерская будка священна, и эти пыльные, размалеванные декорации дороже мраморных колонн, и сама пыль их священна и дорога. Пыль кулис!
Матушка тихо плакала.
Отец сидел по-стариковски в шитой ермолке и курил трубку, сжимая длинный, до полу, хрипящий чубук, как сжимают поводья рвущегося в бой коня.
Играли не на сцене.
Играли за кулисами:
– Актеров. Старых актеров! Один, «как Бурлак»:
– Не мог выйти без коньяку!
– Понимаешь, не могу играть! Не могу! Ничего у меня не выходит! Другие хлестали водку, закусывая вареной колбасой и огурцами, пока парикмахер раскрашивал им лица.
Что ж это за актеры, если не хлещут водку? Именно:
– Не хлещут.
И были в восторге, когда режиссер приходил и говорил:
– А это что у вас? Колбаска? Самая актерская снедь! Любовники пили мадеру:
– Для голоса.
– О-ро-ро! Налей-ка мне, братец, еще рюмашку! О-ро-ро! Насыпь еще баночку!
И потом воспоминания:
– О гастролях.
– Когда я играл в селе Богородском, скажу я тебе, братец ты мой…
– Когда мы играли в Пушкине…
– В Царицыне у нас было два спектакля. Сделали мы по тридцать пять рублей на круг.
И все это – «этаким басом».
Не следует думать, однако, что подмостки Секретаревки и Немчиновки были усыпаны одними только розовыми лепестками. И что все здесь было только смешно и по-детски. Тут случались трагедии и побольше единицы по латыни. История этих театров-крошек запятнана и пятнами крови.
II
В моих воспоминаниях поднимается элегантная тень.
Я больше никогда не встречал этой женщины, – и гляжу на нее глазами шестнадцатилетнего мальчика.
Не сердитесь, если я скажу вам, что это была красавица и самая изящная женщина в мире.
Как остаются в нашем воспоминании все женщины, которые были близки и которых мы все-таки не достигли.
На самом деле, она была, вероятно, недурна.
Высокая, стройная, хорошая фигура.
Мелкая актриса какого-то театра.
Она работает в любительских кружках победнее.
Режиссирует на репетициях.
Три акта сидит в суфлерской будке.
На четвертый, – с быстротой молнии или актрисы переодевается, является в платье с длинным треном, в перчатках выше локтей, с цветами в волосах, играет какую-то светскую гостью.
Выпускает в водевиле:
– Приготовьтесь, ваш выход!.. Выходите! И все это за десять рублей!
Все?
Идет «Жертва за жертву» Дьяченко.
У меня:
– Знакомых всего на пятнадцать рублей!
Я «ради искусства» приношу себя в жертву, играю «роль без ниточки», смотрителя, и исполняю обязанности распорядителя.
Смотритель
Вложив в эти слова столько комизма, сколько в них нет, я разгримировываюсь и сижу за кассой.
Раздаю оставшиеся семьдесят пять рублей парикмахеру, рабочим, оркестру, бутафорам.
В то время, когда «там» вызывают, выходят, кланяются, кричат:
– Занавес! Давай занавес! Не слышите, черти? Аплодируют! Она входит последнею.
– Фу, устала! Ну что, все или подождать?
– Все!
– Давайте!
Я выдаю ей последние десять рублей, она расписывается.
– Едем!
Я смотрю на нее с недоумением:
– Поедемте! Мы выходим.
– Ты хоть распорядился извозчика-то позвать? Она перешла на «ты».
Я смущен.
– Н-нет… я н-не…
– Ах ты, господи! Ну, что ж мы? Пешком, что ли, пойдем? Я бегу на угол:
– Извозчик! Извозч-и-ик!
– Садись! Ах, господи, да садись же! Экий нескладный! Ты сказал ему, куда ехать?
– Н-нет… Я н-не знал… А вы где живете?
– С ума сошел? Ко мне нельзя!.. Ну, что ж мы? Так стоять, что ли, будем? Ты куда меня везешь?
– Я… я… я н-не знаю… Я думал, вас до дому надо п-п-проводить…
– Фу-ты, черт! Хоть бы раньше предупредил! Я бы себе пожрать чего приготовила! Извозчик!
Она тычет его в спину.
– Поезжай сначала на Тверскую. Ты знаешь, около Страстного, против Корпуса, лавочка, где торгуют всю ночь?