Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История русского романа. Том 2 - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ИСТОРИЯ РУССКОГО РОМАНА. ТОМ ВТОРОЙ

ПОРЕФОРМЕННАЯ РОССИЯ И РУССКИЙ РОМАН ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА (Н. И. Пруцков)

1

Завоевания русского романа первой половины XIX века в значительной мере предопределили исторические судьбы и идейно — художественные принципы романа пореформенных десятилетий. Глубочайшая связь с освободительным движением, историзм мышления, прогрессивная устремленность героев и идеалов, особый интерес к человеку, озабоченному не личным преуспеянием, а исканием дела и осознающему свой долг перед обществом, народом, — таковы существенные тенденции, определившиеся в романах Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Герцена, Тургенева и Гончарова. Непрерывность и преемственность в идейно — общественных исканиях отчетливо обнаруживаются в последовательной смене героев русского романа.

Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Герцен, Тургенев и Гончаров создали русский социально — психологический роман еще в дореформенное время. Его идейно — художественная система не вмещается в привычные рамки западноевропейского романа. Развитие зарубежного романа было связано прежде всего с той действительностью и с теми идеями, которые сложились в результате буржуазной революции. Последняя и определила великий взлет западноевропейского романа XIX века. Но уже к середине столетия выдающиеся умы человечества (среди них многие русские писатели и мыслители) начинают осознавать, что идеи буржуазной революции исчерпали себя, более того — они опошлились, выродились, а сложившаяся социальная действительность не соответствует провозглашенным революцией идеалам братства, равенства и свободы. И такое осознание отражало реальную картину жизни, в которой уже начинал действовать пролетариат, выковывалось и его теоретическое оружие — марксизм. Но писатели Запада середины XIX века не могли еще понять воодушевляющую историческую миссию пролетариата и всепобеждающую правду учения научного социализма; такое понимание придет значительно позже, в конце века, особенно же в XX столетии.

Поэтому в капиталистических странах Запада возникало острое ощущение кризиса, распада революционно — гуманистических идеалов прошлого и так или иначе связанного с этими идеалами высокого искусства. С другой стороны, как реакция на все эти процессы начали возникать (особенно после поражения революции 1848 года) «новые» веяния в социологии и философии, отступающие от заветов великих просветителей, утопистов — социалистов. Появились подобные веяния и в искусстве, и в них обнаружился отход от традиций великих реалистов.

Флобер, например, отчетливо понимал начавшийся процесс упадка западноевропейского реализма, он глубоко чувствовал трагедию художника в буржуазном мире, говорил о его разрыве с действительностью, о потере им «руководящей нити», о вырождении творчества в изощренное мастерство ради мастерства. В письме к Луи Буйле от 4 июня 1850 года Флобер с горечью признал, что европейские романисты не имеют точки опоры, что у них под ногами колеблется почва. В европейской литературе, по его словам, есть таланты, накоплен богатый опыт мастерства. «Оркестр, — писал Флобер, — у нас сложный, палитра богатая, средства разнообразные. Во всяких уловках и завязочках мы смыслим, вероятно, больше, чем когда бы то ни было. Нет, вот чего нам не хватает — внутреннего начала, сущности, самой идеи сюжета».[1]

Показательным для понимания тех трудностей, какие выпадали на долю художника в западноевропейском буржуазном обществе, был путь такого социально чуткого писателя, как Золя. Он настойчиво стремился не только осознать сущность современной ему эпохи, ознаменованной борьбой пролетариата и буржуазии, но и выразить глубокую симпатию к рабочему классу («Жерминаль»), Однако Золя, изучая и художественно изображая царство капитала и труда, так и не сумел разобраться во всей сложности социальных противоречий. Он оказался в зависимости от всякого рода буржуазных учений и теорий.

Русская литература и ее ведущий жанр — социально — психологический роман — развивались в других исторических условиях, имели иную почву, и поэтому уже в эпоху Пушкина, Лермонтова и Гоголя приобрели такие качества, которые обратили на себя особое внимание многих представителей зарубежной культуры. Французский писатель Ксавье Мармье еще в 1861 году в статьях о Пушкине и Лермонтове отмечал захватывающую силу реализма русских писателей и высказал предположение, что русский народ обладает всеми необходимыми качествами, чтобы скорее, чем кто‑либо, развить тот реализм в литературе, который станет основой современного искусства. Неразрывная связь творчества Пушкина, Лермонтова и Гоголя с жизнью народа, соединение подлинно поэтического вдохновения («неосязаемой мечты») с трезвой мыслью, с правдой («трезвой действительностью»), конкретность и объективность художественного мышления и необыкновенная простота воплощения замысла — эти черты творений основоположников русского реализма и русского романа отмечены многими зарубежными литераторами.

Русский роман второй половины XIX века отражал складывавшуюся в России буржуазную действительность. Однако эта последняя, в силу национального своеобразия развития России, была особого рода. Естественно, что и ее воздействие на развитие русского романа привело к глубоко своеобразным результатам. Известно, что русская буржуазия и капитализирующееся дворянство не были способны до конца провести дело буржуазного преобразования России. Дальше крайне куцых буржуазно — либеральных реформ, проводимых сверху и обеспечивающих развитие капитализма по помещичьему, антидемократическому пути, они не шли. Это сразу же обнаружило и уродство развивающегося российского капитализма, и убожество российского либерализма.

Крестьянский вопрос, вопрос о демократических преобразованиях не были решены либеральными реформами 60–х годов. Поэтому бурно развивались другие, антилиберальные силы. Революционно — крестьянская, общенародная борьба за преобразование России всколыхнула всю пореформенную Россию, захватила классиков русского романа, а среди них и тех, которые субъективно, по своим убеждениям были далеки от идей буржуазно — крестьянской революции. Это и вдохнуло в реалистический русский роман такие идеи, породило такой тип художественного мышления, обусловило такие способы изображения народной жизни, которые стали органически присущи русскому реализму, русскому роману как выражение их национального своеобразия.

После 1861 года и вплоть до 1904 года в России шла трудная, но неуклонная подготовка буржуазно — демократической революции. С этим процессом и были прежде всего связаны судьбы реалистической русской литературы в целом, судьбы русского романа в особенности. Органическую связь русского романа с революционно — освободительным движением, с политической борьбой, с идейными, социально — философскими и эстетическими исканиями, со всей силой обнаружившуюся во второй половине XIX века, осознавали и передовые круги зарубежного общества, представители зарубежной литературы и общественной мысли.

В 1859–1861 годах в России сложилась революционная ситуация, определившая первый демократический подъем в стране. В судьбах русского романа, как и литературы в целом, первая революционная ситуация и общий перевал в социально — экономическом развитии России имели исключительное значение. Именно в 60–е годы появляются романы и повести о «новых людях» и — в противовес им — антинигилистическая беллетристика; формируется народный роман, создаются роман — эпопея и утопический социалистический роман, расцветает оригинальная проза писателей — демократов.

Чуткий ко всему новому, нарождающемуся, Тургенев одним из первых почувствовал перемены в судьбах русского романа, уловил его новые возможности и новые конфликты; он понял, что время Онегиных и Печориных, Бельтовых и Рудиных прошло и наступила эпоха разночинца — эпоха Инсаровых и Базаровых, людей общественного дела и борьбы. Романы Тургенева «Отцы и дети», «Дым» и «Новь» воспринимались в Западной Европе и Америке как художественный комментарий к русским революционным событиям 60–70–х годов. Тургеневу принадлежит выдающаяся роль в завоевании русской литературой мирового авторитета. Этому способствовали сила тургеневского реализма в художественном воспроизведении и оценке действительности, многочисленные переводы его произведений и широкие личные связи писателя с крупнейшими деятелями литературы Западной Европы.

За рубежом Тургенева называли гуманнейшим защитником прав своего народа и писателем — новатором, открывающим новые пути в литературно — художественном развитии человечества. Мопассан в своей статье о Тургеневе (1883) очень точно охарактеризовал одну из основных особенностей тургеневского романа. Она состоит в том, что русский романист отбросил столь характерные для зарубежной прозы старые формы романа с закулисными нитями действия, со всевозможными драматическими комбинациями и создал роман без искусственной интриги, без литературных происшествий, свободный от штампов и авторского произвола в построении фабулы, в обращении с героями и событиями. Мысль Мопассана о необходимости новой эстетики романа перекликается с суждениями Флобера об отсутствии в современной ему литературе точки опоры и господстве в ней формального искусства интриги. Оба писателя искали возможностей оздоровления искусства романа. Русские романисты указали путь к этому. Они создали роман, характеризующийся такими особенностями, которые утверждали эстетику «обычной жизненной нормы». Отвергая приемы построения занимательной, эффектной и произвольной фабулы, они думали прежде всего о правдивом изображении действительности, о социальной значимости рисуемых типов и событий. Именно Тургенев, опираясь на опыт Пушкина и Лермонтова, создал яркий роман о личности, интересы которой устремлены на поиски путей общественного служения. Тургеневский герой поставлен в условия крупных общественно — политических событий, в условия переломных десятилетий в судьбах родины.

По — своему осознал кризис русского общества и перевал его истории Л. Н. Толстой. В центре его внимания стоят герои, которые, сталкиваясь с жизнью народа, начинают осознавать ложность помещичьего бытия. Они переживают глубокий духовный кризис, ведут упорную, мучительную борьбу с собой, тянутся к народу, пытаясь найти с ним общий язык. Толстой мечтал создать такой «концепционный роман», в котором уложилась бы самая суть его раздумий над тем, что совершалось в русской действительности. «Главная мысль романа, — говорил он, — должна быть невозможность жизни правильной помещика образованного] нашего века с рабством. Все нищеты его должны быть выставлены и средства исправить указаны».[2]

Если Толстой был готов положительно ответить на свой вопрос — не лучше ли жизнь мужиков жизни дворянства, — то и Ф. М. Достоевский в «Записках из Мертвого дома» (1860–1862) признал, что многие из каторжан, которые совершили преступление, защищаясь от своих притеснителей, являются самыми даровитыми и сильными людьми.

Романы пореформенных лет стали более народными в том смысле, что идейные искания многих выдающихся романистов, а также и духовная жизнь создаваемых ими героев тесно связаны с думами о народе я зачастую протекают в условиях непосредственных отношений с народом. Крушение старых устоев жизни и поиски новых ее форм — типичный элемент сюжетов многих романов второй половины XIX века, начиная с романа революционного демократа — социалиста Чернышевского и кончая произведениями Эртеля. С потрясающей реалистической силой и гениальной глубиной это сознание необходимости коренного обновления жизни и человека выражено в романах Толстого и Достоевского, в прозе Щедрина.

Толстой обогатил русский и мировой роман художественным исследованием «диалектики души» и раскрыл связь диалектики духовного мира героя с самыми глубинными процессами жизни пореформенной России. Тургенев во многом способствовал распространению популярности Толстого за границей. Он устраивал в Париже вечера, посвященные Толстому, делал доклады о «Войне и мире», посылал толстовский роман Флоберу, Тэну, Абу. Автор «Отцов и детей» понимал противоположность толстовских романов господствующей манере французских романистов и все же был уверен, что французы должны понять силу и красоту романа «Война и мир».

К 80–90–м годам имя Толстого приобрело мировую известность. Со- держание и форма толстовских романов произвели во всем мире огромное впечатление. Известный датский критик Георг Брандес в 1908 году в письме к редактору «Русских ведомостей» В. М. Соболевскому выразил изумление перед удивительной силой и жизненностью описаний в произведениях Толстого. Брандес подчеркнул необычайную глубину «Хозяина и работника» Толстого, его привел в восхищение роман «Воскресение».

В связи с работой над «Войной и миром» Толстой осознает новаторский характер, национальное своеобразие и жанровые особенности русского романа. Он говорит об отходе русского романа, начиная с Пушкина, от приемов романа западноевропейского. 06 этом же пишут представители и зарубежной литературы. Ромена Роллана восхищала не только толстовская сила индивидуализации в портретной галерее «Войны и мира». Обратил он внимание и на новую концепцию толстовского романа. Русский автор от романа о личной судьбе героев перешел к роману об армиях и народах, о больших человеческих массах и исторических эпохах. Ромен Роллан называл «Войну и мир» новейшей Илиадой, а вся западноевропейская критика видела в этом романе величественное возрождение эпоса.

Оригинальностью характеризуется проза М. Е. Салтыкова — Щедрина. Его новаторство отвечало живым запросам пореформенной России, в нем отразилось стремление великого сатирика создать такой тип художественной прозы, который явился бы могучим фактором в борьбе за изменение действительности, служил бы делу подготовки «почвы будущего». Достаточно сопоставить произведения Щедрина с произведениями таких выдающихся западноевропейских сатириков XIX века, как Диккенс и Теккерей, чтобы убедиться, что беспощадность отрицания и ясность политической устремленности, истинность и народность, насыщенность передовыми гуманно — демократическими идеалами, зрелость философской мысли и художественно — публицистическая выразительность обеспечили Щедрину в мировой литературе одно из почетных мест среди самых выдающихся художников — новаторов.

В щедринском реализме наиболее ярко и сильно обнаружились такие черты, которые в той или другой степени были присущи русскому роману вообще и роль которых особенно повысилась в пореформенных условиях. Непосредственная связь прозы с самыми актуальными (с точки зрения интересов народа) социально — политическими вопросами своего времени — такова одна из этих особенностей. Щедрин считал, что роман призван непосредственно изображать общественную жизнь. Главный источник зла Щедрин искал не в людях, а в общественных порядках, в политическом строе жизни. Это и определило черты щедринского романа, жанровые его особенности. Щедрин, развивая заветы Гоголя, раздвинул границы романа таким образом, что основным его предметом стала вся русская жизнь, Россия в целом. Об этом свидетельствует и роман — обозрение «Господа ташкентцы», и исторический роман — хроника «История одного города», и собственно социально — психологический роман с традиционной его формой «Господа Головлевы». В своем анализе психологии человека Щедрин проник до социальных и политических основ жизни.

Щедрин обогатил средства художественной литературы путем привнесения в нее научной, философской и политической публицистики. Такая тенденция уже обнаруживалась в истории русского романа, по гениально она развита и утверждена лишь в творчестве Щедрина. Он создал новый тип художественной прозы, новые типы романа. Щедрин блестяще использовал многообразие художественно — публицистических форм для многостороннего раскрытия действительности.

На развитие зарубежной литературы сильнейшее воздействие оказали романы Достоевского. Жанр психологического романа в мировой литературе он обогатил искусством художественного анализа бесконечно сложного и неисчерпаемо глубокого внутреннего мира человека. Выдающийся бельгийский поэт Эмиль Верхарн, испытавший влияние Достоевского, передал Брюсову свой отзыв о творце «Бедных людей». По мнению Верхарна, Достоевский исследует характеры до самых глубин, до того смутного и хаотического, что заложено в каждом человеке; его анализ безупречен, но в то же время он не остается холодным наблюдателем — он умеет быть и ангелом, и палачом в одно и то же время. Вот почему Достоевский кажется Верхарну писателем совершенно исключительным.[3]

Зарубежные писатели и критики не всегда понимали, что хаотическое, запутанное, противоречивое и темное начало в духовном мире героев Достоевского было порождено в конечном счете не темпераментом человека и не национальными особенностями «иррациональной русской души», а общественными условиями пореформенной России. Но существенно то, что многие зарубежные поклонники Достоевского обратили внимание на его гуманизм, на его бунтарство против буржуазного мира. В тревожных и мучительных, часто трагически завершающихся исканиях героев Достоевского зарубежный читатель ощутил мятежную и в то же время гуманистическую силу. Сила эта служила борьбе с тем строем жизни, который обрекал на страдания и гибель миллионы людей.

Если Толстой раскрыл «диалектику души» в неразрывной связи с диалектикой жизни и нарисовал картину той великой ломки сознания и общественных отношений, которая привела Россию к революции, то Достоевский своим путем также пришел к мысли о необходимости коренных перемен в жизни, в человеческом характере. Он постиг уродливую сущность современного ему человека, развращенного крепостничеством и капиталистическим хищничеством, безудержной борьбой за власть одного человека над другим. Писатель настойчиво искал возможностей для возрождения человеческой личности, он верил в человека, в светлые судьбы своей родины, хотя так и не мог понять действительных ее путей. Романы Достоевского и других выдающихся русских романистов пореформенной поры были ярким свидетельством глубочайшего и все более обостряющегося кризиса русской жизни после 1861 года, ее неустойчивости и хаотичности. Но вместе с тем в них отражалось и поступательное развитие русского общества, которое завершилось социалистической революцией.

2

Переходная эпоха, когда совершалась «быстрая, тяжелая, острая ломка всех старых „устоев“ старой России»[4] и укладывалась незнакомая, чуждая, непонятная и страшная широким массам новая буржуазная Россия, выдвинула новые реалистические принципы, оригинальные формы романа, новых его героев, характерные ситуации и конфликты, типические для времени обстоятельства. «Водоворот все усложняющейся общественно — политической жизни»[5] формировал новый тип художественного мышления, вызывал серьезные сдвиги в жанровых формах повести и романа, очерка и рассказа. Бурная ломка старых форм всего строя жизни и психики, возникновение нового в духовном мире и общественных отношениях обогащали действительность, расширяли арену реализма, пробуждали в обществе и в человеке новые силы, создавали почву для дальнейшего развития нравственного мира индивидуальности, для проявления ее «человеческих сущностей». Все это предъявляло мастерству романиста очень сложные требования. Возникала необходимость в новом типе романа о современности, о смене эпох и культур, в романе, передающем драматизм переживаемого перевала русской истории. Процесс драматизации структуры романа и повести, их героев проник и в произведения тех художников, творческий облик которых вполне сложился в дореформенные десятилетия («Обрыв» Гончарова, «Дым» и «Новь» Тургенева и др.). Нарастающие темп и напряженность совершающихся в жизни и сознании людей процессов властно управляли сюжетом романа и пересоздавали всю его художественную систему. Сюжет романа вбирал в себя существеннейшие проблемы и конфликты, ситуации и процессы эпохи. Движение снизу и кризис верхов; «новые люди» и старая Россия; разнообразное проявление «знамений времени» в общественной жизни и в идейных исканиях; ломка отживших форм, норм жизни и мышления; история формирования личности из народа; пробуждение масс под влиянием новых обстоятельств их жизни; смена и борьба разных укладов и поколений; отношения плебейства и барства; поиски передовой личностью из разночинцев и дворянства возможностей к сближению с народом; мучительные попытки заимствования «веры» у мужика — таковы наиболее характерные сюжетные элементы прогрессивного романа второй половины XIX века.

Сюжетной основой многих романов пореформенной поры явилось воспроизведение истории пробуждения самосознания личности. В. И. Ленин говорил, что ломка крепостнических отношений и замена их капиталистическими, весь этот «экономический процесс отразился в социальной области „общим подъемом чувства личности“, вытеснением из „общества“ помещичьего класса разночинцами, горячей войной литературы против бессмысленных средневековых стеснений личности и т. п.».[6] В этих условиях появился герой страстных исканий, герой, выламывающийся из своей родной среды, герой — протестант из народа и герой — революционер, носитель социалистического идеала.

Воспроизведение новой эпохи в русской жизни, истории пробуждения и подъема чувства личности, общественного самосознания, вскрытие и объяснение источников этого процесса, его хода и результатов требовали новой системы, новой поэтики романа и повести, новых способов типизации и индивидуализации. В прозе второй половины XIX века повышается роль автора, который теперь зачастую выступает рассказчиком или комментатором, истолкователем и учителем жизни, приобщающим читателя к процессу своей мысли. Усилия романистов все более сосредоточиваются на раскрытии крайне противоречивой социальной психологии. В трактовке обстоятельств на первый план выдвигаются общественные, социально — экономические отношения. Все большую роль приобретает при этом сюжет как средство передачи всего образа жизни, ее форм, смены в ней двух эпох. Структура русского романа первой половины XIX века зачастую была связана с личной историей главного героя. В сюжете романа того времени существенную роль играли любовные отношения; в этом романе, как правило, изображался сравнительно небольшой круг лиц, связанных узами родственных отношений, дружбы, совместной жизни в дворянских гнездах и т. п. Особое внимание обращалось на индивидуальную психологию, на главного героя, который был центром романа. Во всем этом, конечно, просвечивало в той или иной степени и нечто общее в жизни всей страны, в ее общественных отношениях. Но, как правило, последние не являлись непосредственным предметом романа. В гостиной Ласунской («Рудин» Тургенева) еще недостаточно остро ощущалась жизнь крепостной деревни. Позже концепция романа решительно изменяется. В мир гостиных, в семейные гнезда и дружеские кружки властно и настойчиво входит жизнь народа, что пересоздает самую систему романа, вносит новое видение мира, открывает новые предметы изображения.

В «Дыме» и «Нови», сравнительно с «Рудиным» и «Дворянским гнездом», Тургенев лишь обогатил структуру своего романа, но не создал новую. То же самое следует сказать и об «Обрыве» Гончарова. Но как знаменательно и это обновление романической системы! В нем явно обнаружились тенденции, характерные для пореформенной эпохи, рас ширяющие масштабность самого повествования. Писемский и Достоевский пошли на более глубокую ломку своей поэтики романа.

Решетников, Гл. Успенский, Помяловский, Слепцов, Кущевский и другие беллетристы — демократы в структуре своих повестей и романов иногда отправляются, как Щедрин и Толстой, от «принципа семейственности». По данный принцип в реалистической системе этих писателей приобретает новое значение в связи с их выходом за рамки частной жизни в большую трудовую жизнь, в связи с вторжением в общие процессы, характеризующие движение жизни, идей и психики от старого к новому.

На первый взгляд сюжет романа Слепцова «Трудное время» кажется традиционным: передовой человек, революционер пробуждает сознание женщины, освобождает ее от иллюзий и ведет к разрыву с семьей, со всей той средой, в которой она жила. Но не любовь является силой, вдохновляющей Марию Николаевну на поиски новых путей жизни. Поэтому и сюжет романа не ограничен узким кругом семьи, личных отношений, изображением тех или других личных достоинств и недостатков. Как романист Слепцов связан с тургеневской традицией («Рудин», особенно «Накануне»), но вместе с тем, как бы в противовес ей, он создает и свою художественную концепцию жизни, характеров. Основная коллизия романа «Трудное время» не ограничена сферой семейных отношений Рязанова, Щетинина и Марии Николаевны. Революционер Рязанов, с одной стороны, как бы вводит Марию Николаевну в мир крестьянской жизни, а с другой — сбрасывает все покровы с грубо эгоистического, помещичьего отношения Щетинина к крестьянам. «Просветление» Марии Николаевны возникает и развивается не под воздействием чувства любви, а главным образом под влиянием реальной школы народной жизни. В зависимости от этого складывается духовная жизнь Марии Николаевны, история ее отношений с мужем, с Рязановым, с крестьянами.

В другой форме и на ином материале тот же принцип построения романа осуществляет и Решетников. Пусть не всегда умело, но он выходит из рамок частной жизни отдельных лиц и семейств в большую жизнь трудового народа. Писатель создает «народный роман», в котором главным типическим лицом выступает трудовой люд, «страдательная среда». Решетников первый доказал, как заметил Н. Щедрин, что простонародная жизнь дает достаточно материала для романа. Появление такого романа диктовалось самой действительностью, условиями пореформенной жизни народа, его пробуждением, но было подготовлено и традициями гоголевского направления. Для Решетникова был важен опыт Григоровича, автора романов из народного быта (среди них особенно «Переселенцы», а также «Рыбаки»). Однако художественная структура романов Решетникова, их идейная направленность, вся их поэтическая атмосфера глубоко отличны от идейно — художественной системы Григоровича. Композиция романа Решетникова «Где лучше?» наглядно передает процесс пробуждения чувства человеческого достоинства у героев из народа под влиянием всей совокупности обстоятельств их жизни.

Романистов пореформенной эпохи влечет к себе проблемный роман, роман общественно — нравственных исканий, влекут герои, которые в своем мышлении, в чувствованиях и поступках выходят из сферы личных, семейных отношений в большой мир жизни всей страны, ее народа, ее идейных, социальных и этических исканий. Этих героев воодушевляют идеи служения народу, общего блага, спасения родины и всего человечества, они ищут пути преобразования жизни и совершенствования человека. В романе «Война и мир» Толстой гениально слил в одно целое, в масштабах целой исторической эпохи, личные, семейные, сословно — классовые отношения своих героев и жизнь государства, нации, армии.

Внутренняя жизнь его героев, их стремления и идеалы формируются и развиваются на почве их отношений с жизнью всей страны. Искания, думы этих героев приобретают общенациональный характер и смысл. И в этом заключается их эпическая природа. Характерна и позиция автора. Он определяет и взвешивает ценность своих героев с точки зрения их способности выйти в своих мыслях, стремлениях и поступках из сферы частного, индивидуального, эгоистического в сферу общую, в область всеобщего блага, счастья. Все это определило исключительное жанровое своеобразие произведения Толстого. «Война и мир» — это на- ционалыю — героическая эпопея, воссоздающая подвиг русского народа в одну из самых драматических эпох истории России. В то же время «Война и мир» — реалистический социально — психологический, исторический и философский роман. В нем воспроизведены общественные конфликты и духовные искания, присущие дореформенному периоду, но они насквозь проникнуты духом современности. В них видна позиция писателя как участника литературно — общественного движения 60–х годов. Эпопея Толстого могла возникнуть лишь в условиях бурной и глубокой ломки социального строя русской жизни, под воздействием массового крестьянского движения и идейных исканий 60–х годов.

Может показаться, что в романе «Анна Каренина» Толстой отошел от собственных завоеваний, достигнутых им в «Войне и мире» — Основания для такого заключения дает и сам романист, указавший на то, что в романе об Отечественной войне его занимала мысль народная, а в романе об Анне Карениной — мысль семейная. Однако толстовский семейный роман обладает такими качествами, которые свидетельствуют о дальнейшем, после «Войны и мира», развитии реалистической системы. Исследователи установили, что проблема народа в «Анне Карениной» играет исключительно большую роль, но раскрыта она главным образом через духовные и нравственные искания героев.[7] И в этом заключается глубокий смысл. Художник от романа о прошлом обратился к роману о современной ему действительности. Эта действительность подсказала Толстому новый способ изображения внутреннего мира героя — в его исканиях огранической связи с народной жизнью. Поэтому он в романе «Анна Каренина», именно в его заключительной части, сумел сделать тот огромный шаг вперед в понимании действительности, который явился началом решительного перелома в жизненной и творческой позиции писателя, во всем его мировоззрении.

Рамки традиционного любовно — семейного романа раздвинулись в «Анне Карениной». Толстой как будто искусственно присоединил к интимной истории Анны Карениной совершенно иную историю Константина Левина. Но в действительности такое построение романа было закономерным и необходимым. Оно не нарушало его цельности, значительно увеличивало масштабы воспроизведенной в нем действительности, ставило нравственные искания Левина в зависимость от крестьянской жизни. Да и интимная драма самой Анны в романе приобрела общественный смысл и не была, с точки зрения духа времени, чужеродна истории поисков Левиным жизни «для души, по правде, по — божьи». С этой точки зрения осознается и структура романа в целом, раскрывается смысл органического, «внутреннего», как говорил Толстой, а не фабульного единства в нем двух сюжетных линий, судеб двух его главных героев.[8]

Выдающиеся романисты второй половины XIX века осознавали и художественно воспроизводили новые формы и процессы пореформенной, капитализирующейся жизни. Даже Гончаров, наиболее устойчивый, неподатливый духу текущего времени, вынужден был в «Обрыве» значительно отойти от установившейся у него (на почве изображения дореформенной жизни) поэтики романа и расширить масштабность охвата жизни, средствами сюжета и композиции передать кризис старого и возникновение нового. И структура романов Тургенева, начиная с «Дворянского гнезда», приобретает новые черты. Рамки тургеневских романов раздвигаются, их сюжеты начинают вбирать в себя широкие картины народной и помещичьей жизни, общественного движения, идеологической и политической борьбы.

Ф. М. Достоевский, а затем и Гл. Успенский с наибольшей остротой, до трагической боли ощутили брожение и хаос в сознании и жизни людей переходного времени. Характерно, что в 60–е годы художественное мышление Гл. Успенского воплощалось преимущественно в привычных жанровых формах повести, рассказа и очерка. «Разоренье» воспринималось писателем в процессе его создания как роман. Начиная же с 70–х годов автор «Больной совести» остро осознает всю невозможность продолжения работы в своей прежней манере. Он решительно отказывается от стеснительных теперь для него традиционных жанров. Писатель ищет такие- художественные формы, которые, по его представлению, могли бы передать со всей драматической остротой ощущение нарастающей тревожной неустойчивости и противоречивости русской жизни переходного времени, позволили бы в живой форме откликнуться на злобу дня, порожденную этим временем, а вместе с тем давали бы ему свободу в выражении собственных тревог и болей за положение и судьбу русского человека.

Эпоха тревожной неустойчивости, полная драм и трагедий в судьбах народа и интеллигенции, «убила» в Успенском возможности к созданию романа, до крайности обострила все его художественное мышление, определила взволнованный, «личностный» тон его произведений. При этом не следует забывать, что острые впечатления от «переворотившейся» действительности падали на подготовленную почву. Вся психика художника, с ее повышенной чуткостью, обнаженностью нервов, была «открыта» для драматической действительности, которая терзала эту психику. С подобным душевным строем невозможно было создавать романы, добиваться художественности, оставаться на позициях органического мышления и творить в рамках привычных жанровых форм. Успенский, как и Щедрин, смело ломал эти формы. Достоевский по характеру своей душевной организации был близок Гл. Успенскому. Он улавливал распад и деградацию старого и проницательно угадывал возникновение тех новых сил буржуазного общества, античеловеческая, разрушительная власть которых определяла трагические судьбы людей. Но это не привело Достоевского к отходу от романа и повести. «Дух нового времени» воплощался у него в этих формах. Однако их внутренняя художественная логика приобретала новые черты. Все особенности романов Достоевского, не исключая стиля, тона и форм повествования, несли на себе печать пореформенного времени. Структура его романов резко меняется после пережитого им духовного перелома 1863–1864 годов. В сюжеты романов Достоевского широкой волной вливаются «злоба дня», «текущий момент» — власть денег, игра нездоровых страстей, пробужденных новым временем, судебная хроника, политические процессы. Воспроизведение «низких», «грязных» бытовых подробностей сочетается у Достоевского с постановкой больших философско — этических вопросов своего времени. Хроника прошлого сливается с современностью в «Бесах» и «Братьях Карамазовых». Взлеты и падения, бунт и смирение, преступление и раскаяние, красота и безобразие, гармония и хаос — все эти противоположности совмещаются у Достоевского и являются своеобразным выражением беспорядочной, трагически хаотической жизни. Достоевский поражает воспроизведением многообразных глубинных проявлений жизни и человеческого духа переходного времени. Стремление к обобщающему синтезу проблем, форм воспроизводимой действительности и форм повествования характеризует новаторство его романов. В художественно — философском обобщении фактов жизни он порой поднимается до романтического символа («Легенда о великом инквизиторе»).

Достоевский резко противопоставлял тип своего романа романам Тургенева и Гончарова, а особенно Толстого. Для характеристики различных тенденций в реализме второй половины XIX века показательна полемика Достоевского и Гончарова. Поводом для этой полемики явилось письмо Гончарова к Достоевскому от 11 февраля 1874 года. В нем автор «Обломова» утверждал, что зарождающееся не может быть типом, так как последний «слагается из долгих и многих повторений или наслоений явлений и лиц». Гончаров считал, что творчество «объективного художника» «может являться только тогда… когда жизнь установится; с новою, нарождающеюся жизнию оно не ладит».[9] Через два года в статье «Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв“» (1876) Гончаров вновь вернулся к вопросу о формах жизни, достойных искусства. «Искусство серьезное и строгое, — говорил он, — не может изображать хаоса, разложения… Истинное произведение искусства может изображать только устоявшуюся жизнь в каком‑нибудь образе, в физиономии, чтобы и самые люди повторились в многочисленных типах под влиянием тех или других начал, порядков, воспитания, чтобы явился какой‑нибудь постоянный и определенный образ формы жизни и чтобы люди этой формы явились во множестве видов или экземпляров… Старые люди, как старые порядки, доживают свой срок, новые пути еще не установились… Искусству не над чем остановиться пока».[10]

Достоевский отвергает положения Гончарова о том, что подлинное искусство не может иметь дело с современной неустоявшейся действительностью. Ответное письмо Достоевского на письмо Гончарова от 11 февраля 1874 года не сохранилось. Но в «Дневнике писателя» (за январь 1877 года), а также в романе «Подросток» («Заключение») Достоевский полемизирует с Гончаровым по вопросу о формах современной ему действительности и возможностях ее воспроизведения в романе. «Если в этом хаосе, — пишет он, — в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже, может быть, и шекспировских размеров художнику, то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса и хотя бы и не мечтая о руководящей нити? Главное, как будто всем еще вовсе не до того, что это как бы еще рано для самых великих наших художников. У нас есть, бесспорно, жизнь разлагающаяся… Но есть, необходимо, и жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах. Кто их подметит и кто их укажет? Кто хоть чуть — чуть может определить и выразить законы и этого разложения и нового созидания?».[11]

Автор «Подростка» и считает себя художником, улавливающим процессы разложения старого и созидания нового. Он противопоставляет себя писателям, которые воспроизводят законченные формы и сложившиеся типы действительности и которые на этой основе создают произведения, характеризующиеся завершенностью и целостностью. Такие писатели, по убеждению Достоевского, не могут изображать современность, лишенную устойчивости, полноты выражения. Они невольно должны будут обратиться к историческому роду творчества и в прошлом искать «приятные и отрадные подробности», «красивые типы», создавать «художественные законченные» картины. Достоевский иронизирует над подобными писателями. К их числу он готов отнести всех своих выдающихся современников, особенно Толстого. В оценках Достоевским творчества своих великих современников было много субъективного. Толстого уже в предреформенные годы властно захватила современность, эпоха ломки и брожения. Его творческое воображение особенно поразил характер, находящийся в непрерывных напряженных поисках истины и правды, в состоянии духовного кризиса и перелома, разрыва со своей средой, с привычной обстановкой жизни. И своего любимого героя из дворян Толстой под воздействием жизни и собственных исканий должен был все более сближать с народом. В последнем же романе Толстого, «Воскресении», Нехлюдов становится отщепенцем своего сословия. Романист вводит его в ту «виноватую Россию», в которой с такой потрясающей силой обнаружил он трагическую судьбу трудового народа. И именно в этой среде отверженных Толстой теперь находит настоящих своих героев. Его Катюша Маслова, различные типы революционеров — совершенно новые герои из народа.

Достоевский, как и Щедрин, осознает себя художником «смутного времени». «Работа, — заявляет он, — неблагодарная и без красивых форм. Да и типы эти (порожденные переживаемым «беспорядком и хаосом», — Ред.)… еще дело текущее, а потому и не могут быть художественно законченными. Возможны важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать. Но что делать, однакож, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и… ошибаться».[12] Таким и был Достоевский — романист. Всем стилем своих романов он передавал динамику, биение пульса современной ему «переворотившейся» и «укладывающейся» жизни. И подобно Толстому, но своими путями, он сумел это осуществить, проникая в глубины человеческой души. В этом отношении уже показательна и самая композиция романов Достоевского. История формирования характеров, воспроизведение разнообразных обстоятельств этого формирования, что так характерно для романов Гончарова и Толстого, — все это не входит прямо в сюжет его романа, а предшествует ему, отодвигается в предысторию. Главное же в сюжете — конечные драматические и трагические конфликты и катастрофы, события и страсти, столкновения идей и следствия всего этого. Эпическое воспроизведение действительности Достоевский, имеющий дело с драмой мятежно ищущей и страдающей души своего героя, решал драматическим способом. Драматизм присущ не только композиционному построению романов Достоевского. Драматическими средствами он воспроизводит и характеры.

С этим связана огромная роль в романах Достоевского внутренней речи героев, их записок и исповедей, а также диалога, дискуссий. Драматизм событий и внутренней жизни героев был присущей романам Достоевского формой выражения напряженного биения пульса современной ему действительности.

3

В пореформенные десятилетия шла не только бурная ломка старого. В этом водовороте рождалась новая Россия, противоречия буржуазного развития, переплетаясь с крепостническими пережитками, становились все более острыми. Ни один из насущных вопросов не был разрешен, а поэтому «подземные ключи жизни» продолжали свою великую работу.

В 1879–1881 годах сложилась вторая революционная ситуация в России, она определила новый демократический подъем в стране, который, как и в 1859–1861 годах, не вылился в массовую революционную борьбу и сменился годами реакции. 1881 год — конец золотого века русского революционного народничества, начало его перерождения в мещанско- кулацкий либерализм. Своей непосредственной цели — «пробуждения народной революции», как указывает В. И. Ленин, народники «не достигли и не могли достигнуть».[13]

Торжество буржуазного порядка, разгром революционных сил в стране и разгул реакции после 1881 года вызвали и соответствующие настроения в русском обществе. Эти настроения проникали в журналистику, в литературу, в русский роман. Решительный отход от революционного наследства 60–70–х годов, сознательное стремление оклеветать или опошлить это наследство, противопоставление ему теории «малых дел», забвение политики и игнорирование злободневных вопросов народной жизни — таковы основные тенденции в настроениях той части русского образованного общества, которое решило «поумнеть» и слиться с новыми условиями жизни. «Поумнел» — так назвал Боборыкин свою повесть 1890 года, а в романе «За работу!» он сделал попытку развенчать русского писателя — демократа, его служение русскому мужику.

Изживание бывшими демократами своих верований в социализм, в мужика и в боевое искусство, общее понижение идейного уровня литературы, а также обмельчание духовного мира интеллигента, широкое распространение обывательских настроений — вся эта мутная волна захватила Боборыкина и Засодимского, Потапенко и Бажина. Она же породила и целую плеяду новых беллетристов, типичных «восьмидесятников» — Лугового, Баранцевича и др. Творчество этих прозаиков было в количественном отношении очень обильным, оно заслоняло классический роман, крупнейшие представители которого (Тургенев, Достоевский, Гончаров) в рассматриваемый период уже завершали свой творческий путь.

Для понимания особенных условий этого сложного периода в истории русского романа следует вспомнить ту характеристику, какую дал этой реакционной эпохе в истории России В. И. Ленин. «Ведь в России, — писал он, — не было эпохи, про которую бы до такой степени можно было сказать: „наступила очередь мысли и разума“, как про эпоху Александра III! …Именно в эту эпоху всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал — демократического миросозерцания».[14] И в высшей степени знаменательно, что именно в эту эпоху титан русского и мирового реализма Л. Толстой создал роман «Воскресение», идейно — художественная концепция которого является ключом для понимания новых судеб русского романа в ту переломную эпоху русской жизни. Главный герой романа Нехлюдов стоит в ряду предшествующих толстовских «ищущих» героев. И в этом смысле «Воскресение» связано с прошлым, с пройденной автором ступенью в видении мира. Однако значительно меняется способ раскрытия образа Нехлюдова. Как справедливо пишет Б. Бурсов, Нехлюдов «занят не столько тем, что происходит с ним самим, сколько тем, что происходит с другими».[15] И последнее имеет принципиальное значение, так как ведет героя к признанию объективной силы вещей, не зависящей от его желаний и воли. Эта тенденция пробивала себе путь в литературе не только в романах, но и в других прозаических жанрах, подготавливавших будущий расцвет русского романа в новых условиях и на новых основаниях. В этом плане исключительно велика роль Чехова, хотя он писал пе романы, а рассказы, повести и новеллы. В этих жанрах он освещал проблемы такого характера, которые были «подвластны» русскому классическому роману, а их структура зачастую обладает особенностями миниатюрного романа.

В художественном методе чеховских рассказов и повестей несомненно продолжение традиций русского классического романа, но вместе с тем Чехов и здесь был новатором, сказавшим свое новое слово. Неизменно торжествующая объективность в воспроизведении жизни проникнута внутренним светом, тем пафосом лиризма, который органически присущ русской прозе, русскому роману. Строгая сдержанность, совершенная уравновешенность и удивительная простота повествовательной формы, целостность и единство, полнота художественного воспроизведения, органичность художественного миросозерцания — все это роднит чеховскую прозу с лучшими образцами русского романа XIX века и позволяет сказать об особом значении для Чехова пушкинской повествовательной традиции. Если же обратиться к чеховским принципам изобрая<ения и способам освещения действительности, то следует напомнить глубокую связь Чехова и с гоголевской традицией. Гоголь и Чехов углубляются в обыденную жизнь, в тину повседневных мелочей, и оба честно и откровенно говорят людям, погрязшим в хаосе эгоистических побуяедений, о скуке и позоре их жизни. В. Г. Белинский говорил, что Гоголь разана- томировал жизнь до мелочей и пустяков и придал им общее значение, показав, что на этих пустяках и мелочах вертится целая сфера жизни. Таким методом пользуется и Чехов. Но если Гоголь умел возводить мелочи и пустяк, весь «дрязг жизни» к общему устройству жизни, то Чехов уже идет дальше. В мелочных дрязгах он прозревает необходимость иного порядка жизни.

Итак, необходимо подчеркнуть объективно существующую связь чеховского рассказа с русским общественно — психологическим романом. Но почему же все‑таки Чехов избрал не форму общественно — психологиче- ского романа, а жанр сравнительно небольшого рассказа? Отвечая на этот вопрос в общей форме, следовало бы сказать, что в ту или иную историческую эпоху бывают не только господствующие идеи времени, но и господствующие формы их художественного воплощения. И эти формы художник берет из рук самой действительности, которая их и предопределяет. Здесь существенна роль общественной позиции писателя. Жизнь, сплетенная из мелочей, требовала рассказа, очерка, серии рассказов или очеркового цикла. Но зоркий, проницательный художник Чехов улавливал в этих мелочах и большие, общие процессы. На этой основе он и создавал в 90—900–е годы свои рассказы — романы. Характерно и то, что расширение горизонта вйдения мира у Чехова в эти годы вызывало в нем и потребность непосредственного обращения к роману.[16]

Из всего сказанного следует, что судьбы русского романа 80–90–х го дов не могут быть поняты, если оставаться в пределах лишь одного жанра романа и руководствоваться количественным соотношением сил в нем. Важно учесть общие тенденции в критическом реализме конца XIX века, те процессы, которые совершались в прозе таких мастеров, как Успенский, Чехов и Короленко. В истории русского романа XIX века были такие периоды, когда выработка его форм и присущих ему способов изображения жизни совершалась в рассказе и очерке, в повести и новелле. И любопытно, что подобное совершалось в эпохи переломные — в 30–40–е годы, затем в 60–е и, наконец, в 80–90–е годы. В такие периоды малые прозаические жанры расчищали путь для романа. Поэтому речь должна идти не об упадке русского классического романа конца XIX века, а о появлении в русской прозе таких тенденций, которые были симптомом исканий новых форм романа, иных способов изображения жизни. Наиболее бурно, глубоко и разносторонне этот процесс, естественно, должен был обнаружиться в самую критическую эпоху в жизни России, когда она оказалась в преддверии буржуазно — демократической и социалистической революции, и в творчестве такого писателя, который явился буревестником этой революции.

РУССКИЙ РОМАН 1860–1870–х ГОДОВ

ГЛАВА I. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ И БОРЬБА ЗА ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ РОМАН (Г. Е. Тамарченко)

«ЧТО ДЕЛАТЬ?»

1

Наиболее заметное отличие романа 60–х годов, рожденное условиями и потребностями эпохи, было заключено в стремлении полнее и шире развернуть изображение положительных сил общественной жизни. Пока Россия была, по выражению Ленина, «забита и неподвижна», пока общественный застой и политическая реакция определяли духовную атмосферу, в реалистическом романе неизбежно преобладала художественная критика действительности. Именно на этом поприще возникли достижения того реализма, родоначальником которого Чернышевский считал Гоголя: «Кто, кроме романиста, говорил России о том, что слышала она от Гоголя?» — спрашивал он в 1856 году.[17] Исторический оптимизм, вера в скрытые силы народа и в его будущее получали тогда подлинно художественное выражение по преимуществу через энергию отрицания, сказывались в разящей силе художественной критики. Вплоть до 50–х годов преобладание критического начала оставалось незыблемым; недаром лучших писателей, начавших свою литературную деятельность в пред- реформенное десятилетие, — Тургенева, Гончарова, Салтыкова — Щедрина, Григоровича — Чернышевский считал представителями «гоголевского направления», художниками, идущими по пути, проложенному Гоголем.

Неудачи самых гениальных писателей того периода были связаны с их попытками на современном материале художественно воплотить свои положительные идеалы. «Изображение идеалов, — писал Чернышевский, — было всегда слабейшею стороною в сочинениях Гоголя и, вероятно, не столько по односторонности таланта, … сколько именно по силе его таланта, состоявшей в необыкновенно тесном родстве с действительностью… действительность не представляла идеальных лиц или представляла в положениях, недоступных искусству, — что оставалось делать Гоголю?» (III, 10—И). Образы второго тома «Мертвых душ», которые «произошли от сознательного желания Гоголя внести в свое произведение отрадный элемент», не удались, по убеждению Чернышевского, вовсе не случайно — эта закономерность вытекала из содержания эпохи, отраженной в романе; она сказывалась на всем развитии романа этого периода.

В западноевропейском романе первой половины века Чернышевский также отмечал недостаток художественной силы в изображении «отрадных элементов» действительности. Романам Диккенса и Жорж Санд, которые высоко ценили передовые русские люди 40–50–х годов, он придавал то же значение в мировом литературном развитии, какое признавал за творениями Гоголя для России. Вслед за Белинским Чернышевский отводил Жорж Санд и Диккенсу роль лучших романистов века, так как их романы служат «тем идеям, которыми движется век»: они «внушены идеями гуманности и улучшения человеческой участи» (III, 302).[18] И все же главную художественную слабость этих романистов Чернышевский видел в неопределенности, экзальтации, мечтательности, недостаточной жизненной достоверности и естественности тех «отрадных элементов» жизни, которые нашли отражение в их произведениях. Эти художественные недостатки, по мнению Чернышевского, перекрываются умением названных романистов откликнуться на самые существенные, назревшие и неотложные потребности общественного развития, глубоким влиянием их на идейную жизнь своего времени (III, 341–342).

Особое значение Диккенса в развитии романа и близость его к интересам русской жизни Чернышевский видел в том, что «это защитник низших классов против высших, это каратель лжи и лицемерия» (I, 358). В Диккенсе Чернышевского привлекали демократическое сочувствие угнетенным низам общества и художественная критика господствующего порядка и господствующей морали. Но и у Диккенса он отмечал бледность и неубедительность «отрадных элементов» в общей картине эпохи, и Диккенса, по его словам, «можно упрекнуть в идеализации положительной стороны жизни» (II, 801). У Диккенса мечтательная сентиментальность связана с представлением о незыблемости, непреодолимости основ господствующего порядка вещей, с неверием в возможность коренного преобразования жизни на началах человечности и справедливости.[19]

Суждения Чернышевского о русском и западноевропейском романе, и в особенности о Диккенсе и Жорж Санд, важны потому, что они показывают, как понимал он пути развития и задачи современного ему романа. Еще важнее другое: именно в этих романистах, да еще, пожалуй, и в Годвине с его романом «Калеб Вильямс», Чернышевский видел своих предшественников, когда обдумывал роман «Что делать?». На их традиции и завоевания в области социального романа он опирался, их недостатки и слабости хотел преодолеть, для того чтобы сделать следующий шаг в развитии романа, в дальнейшем сближении его с потребностями общественной жизни.

Насколько сознательно и продуманно Чернышевский подходил к этим вопросам, видно из рассуждений Веры Павловны о Диккенсе и Жорж Санд: «Как это странно, — думает Верочка после первой серьезной беседы с Лопуховым, — ведь я сама все это передумала, перечувствовала, что он говорит и о бедных, и о женщинах, и о том, как надобно любить, — откуда я это взяла? Или это было в книгах, которые я читала? Нет, там не то: там все это или с сомнениями, или с такими оговорками, и все это как будто что‑то необыкновенное, невероятное. Как будто мечты, которые хороши, да только не сбудутся!» (56). Верочку Розальскую не удовлетворяет в лучших романах недавнего прошлого то же самое, что Чернышевский — критик расценивал как их слабость, — романтическая экзальтация, излишняя мечтательность и сентиментальность там, где речь идет о вещах, которые представляются автору «Что делать?» и его героине естественной необходимостью, неотложной потребностью современного развитого человека: об уничтожении социального неравенства и зависимого положения женщины, установлении разумных отношений между людьми в общественной и личной жизни, равенстве в любви, солидарности всех членов общества в труде и в быту. Короче говоря, речь идет о необходимости торжества новых принципов в практике жизни, о коренном преобразовании действительности.

Чернышевский утверждает, что все это воспринимается Верочкой как естественные и неотложные потребности ее человеческой природы: «А мне казалось, что это просто, проще всего, что это самое обыкновенное, без чего нельзя быть, что это верно все так будет, что это вернее всего! — продолжает она свои размышления. — А ведь я думала, что это самые лучшие книги. Ведь вот Жорж Занд — такая добрая, благонравная, — а у ней все это только мечты! Или наши— нет, у наших уж вовсе ничего этого нет» (56). В самом тексте «Что делать?» более четко, чем в критических статьях, писанных семью годами раньше, определены различие между Жорж Санд и Диккенсом и общая их слабость с точки зрения Чернышевского: «Или у Диккенса — у него это есть, только он как будто этого не надеется; только желает, потому что добрый, а сам знает, что этому нельзя быть. Как же они не знают, что без этого нельзя, что это в самом деле надобно так сделать и что это непременно сделается, чтобы вовсе никто не был ни беден, ни несчастен. Да разве они этого не говорят? Нет, им только жалко, а они думают, что в самом деле так и останется, как теперь, — немного получше будет, а все так же… А вот он (Лопухов, — Ред.) говорит, что его невеста растолковала всем, кто ее любит, что это именно все так будет, как мне казалось, и растолковала так понятно, что все они стали заботиться, чтоб это поскорее так было» (56).

Таким образом, главная слабость социального романа на Западе заключается, по мнению Чернышевского, в том, что идеи социальной справедливости выступают там как прекраснодушная мечта, не имеющая корней в самой действительности и поэтому не дающая стимула к действию, к практической борьбе за осуществление положительного идеала. Задача русского романа заключалась в том, чтобы показать, как эти идеалы из области сентиментальных мечтаний переходят постепенно в сферу реальной практической деятельности, доступной простым и обыкновенным людям, таким, как Вера Павловна и Лопухов.

Эстетическая задача сводилась, следовательно, к требованию реалистического, свободного от романтической экзальтации и от сентиментальной мечтательности изображения «положительной стороны жизни». Чернышевский стремился создать роман, который был бы реалистичен не только в критике существующего строя, но и в изображении прогрессивных сил общественной жизни, способных бороться за преобразование действительности и несущих в своих характерах и отношениях реальные черты будущего.

Насколько эта задача была осуществима по условиям эпохи и в какой мере писателю удалось осуществить ее в романе «Что делать?». Сама постановка такой задачи стала возможна только благодаря тому соединению интересов демократической революции с идеями утопического социализма, которое было характернейшей исторической особенностью русского революционно — демократического движения 60–х годов. Идеи борьбы за революционный выход из общественного кризиса, имевшие глубокие корни в русской жизни, открывали широкие возможности реалистического изображения действительности. С другой стороны, идеалы социализма, хотя они еще не успели стать массовыми и носили утопический характер, способствовали как революционной критике действительности, так и положительным исканиям в области новых форм общественной жизни.

Крестьянская реформа не разрешила ни одного из коренных противоречий русской действительности, не сняла с повестки дня ни одной из проблем, решения которых требовали интересы развития страны. Поэтому Чернышевский и его единомышленники считали и демократическую революцию делом не только необходимым, но и близким, требующим немедленного практического осуществления. Это оказалось иллюзией, но только в смысле близости исторических сроков. Носители «демократической тенденции в реформе 1861–го года, казавшиеся тогда (и долгое время спустя) беспочвенными одиночками, оказались на деле неизмеримо более „почвенными“, — оказались тогда, когда созрели противоречия, бывшие в 1861–м году в состоянии почти зародышевом».[20] Поэтому пропаганда прямого перехода самых передовых и самых стойких людей к революционной практике и поддержки их деятельности со стороны прогрессивной части русского общества уже в эти годы вовсе не была беспочвенной и бесперспективной. Надежды Чернышевского и героев его романа на массовую крестьянскую революцию не оправдались, но борьба за нее не была исторически бесплодной: «…революционеры играли величайшую историческую роль в общественной борьбе и во всех социальных кризисах даже тогда, когда эти кризисы непосредственно вели только к половинчатым реформам. Революционеры — вожди тех общественных сил, которые творят все преобразования; реформы — побочный продукт революционной борьбы.

«Революционеры 61–го года остались одиночками и потерпели, по- видимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи».[21]

Создавая своих положительных героев — «обыкновенных новых людей» и «особенного человека», Чернышевский отражал не только вполне реальные, но и самые существенные черты эпохи, выдвинувшей на арену исторической деятельности целый слой разночинной интеллигенции, на сочувствие которой опиралось и из среды которой рекрутировало своих деятелей революционно — демократическое движение. Это был, по выражению Герцена, «новый кряж людей, восставший внизу и вводивший исподволь свои новые элементы в умственную жизнь России… Отщепленцы всех сословий, эти новые люди, эти нравственные разночинцы, составляли не сословие, а среду, в которой на первом плане были учители и литераторы, — литераторы — работники, а не дилетанты, студенты, окончившие и не окончившие курс, чиновники из университетских и из семинаристов, мелкое дворянство, обер — офицерские дети, офицеры, выпущенные из корпусов, и проч.».[22] Еще слишком малочисленная для того, чтобы породить массовое движение, но достаточно деятельная и близкая к интересам народной жизни, чтобы представлять эти интересы на общественной арене, эта среда уже вырабатывала свои формы быта, свою мораль, свое отношение к обществу, к народу, к труду, формируя человеческие характеры, совершенно своеобразные, не похожие на передовых людей предшествующей эпохи.

Таким образом, по объективным условиям времени Чернышевский мог в своем романе «Что делать?» избежать недостатков, свойственных романам Жорж Санд, которая, по ее собственным словам, стремилась изобразить человека таким, каким он должен быть, но не таким, каким он представляется глазам читателя. Несмотря на то что главное внимание в романе «Что делать?» сосредоточено на изображении «положительной стороны жизни», Чернышевский мог при этом оставаться на почве реальной действительности, а значит, и в манере воспроизведения ее сохранять естественность и простоту, не впадая в экзальтацию и не становясь на котурны. Именно так понимал свою задачу сам Чернышевский. Он говорит о своих «новых людях»: «Где проглядывает у меня хоть малейшая тень мысли, что они уж бог знает как высоки и прекрасны, что я не могу представить себе ничего выше и лучше их, что они — идеалы людей? … Что они делают превыспреннего? Не делают подлостей, не трусят, имеют обыкновенные честные убеждения, стараются действовать по ним, и только — экое какое геройство, в самом деле! Да, мне хотелось показать людей, действующих, как все обыкновенные люди их типа, и надеюсь, мне удалось достичь этого» (227).

Распространено представление, что Чернышевский решил сделаться романистом только потому, что был вынужден к этому обстоятельствами: для заключенного в Петропавловской крепости писателя были закрыты иные возможности прямого участия в идейной борьбе своего времени, поэтому он и решил развернуть пропаганду своих идей в беллетристической форме. Это представление справедливо только отчасти. Подобные соображения высказывались Чернышевским лишь в тот период, когда он готовился начать работу над «Что делать?». 5 октября 1862 года он писал из крепости жене о намерении написать книгу «с анекдотами, сценами, остротами, так чтобы ее читали все, кто не читает ничего, кроме романов» (XIV, 456). Задача будущей книги ставилась чисто просветительская: «Чепуха в голове у людей, потому они и бедны и жалки, злы и несчастны; надобно разъяснить им, в чем истина и как следует им думать и жить» (XIV, 456). И вскоре роман был написан (декабрь 1862 года — апрель 1863 года).

Однако было бы неверно видеть в «Что делать?» простую иллюстрацию готовых теоретических представлений и взглядов, выработанных автором заранее. Там, где ощущается «заданность» некоторых идей романа, там возникают элементы схематизма и иллюстративности. Но Чернышевский отнюдь не ограничивается иллюстрацией готовых идей. Роман несет в себе богатейшее содержание, которое не поддается отвлеченнотеоретическому осмыслению и может быть полнее всего охвачено именно в беллетристической форме — в прямом изображении конкретных человеческих характеров и взаимоотношений, еще не отраженных в художественной литературе.

Тургеневскому типу «нигилиста» Чернышевский противопоставил свои типы «новых людей». Роль Базарова в романе Тургенева сводится к непримиримому отрицанию всех устоев жизни и морали дворянского общества, всех господствующих в этом обществе взглядов на природу, науку, искусство. В отличие от героев Помяловского Базаров обладает широким кругозором, ясным самосознанием, могучим общественным темпераментом, но не имеет возможности энергию революционного отрицания перенести в практику общественной жизни — в революционно- преобразующее действие. Он остается в пределах чисто теоретического всеобъемлющего скептицизма по отношению к существующим формам материальной и идейной жизни дворянского общества и чисто профессиональной практики.

С точки зрения Тургенева, интеллигенты — разночинцы не могут создать своей среды, своего бытового уклада и морали и не способны ничего изменить в ходе исторической жизни общества. Поэтому Базаров остается фигурой трагически неустроенной, не находящей своего места в действительности. Как бы ни были сильны и богаты заключенные в его характере возможности и задатки, они обречены на неизбежную гибель.

Базаровский тип разночинца не был выдумкой романиста, простым образным воплощением его симпатий и антипатий. В типе Базарова с громадной художественной силой и проницательностью воплощена одна из тенденций развития тогдашней разночинной демократической интеллигенции, в годы создания «Отцов и детей» и «Что делать?» едва лишь намечавшаяся, но позднее окрепшая и усилившаяся по мере того, как яснее обнаруживалась иллюзорность надежд на близость буржуазно — демократической революции в России.

Как крупнейший выразитель противоположной тенденции — цельного и последовательного революционного демократизма, видевшего единственный приемлемый путь в коренных революционных преобразованиях, Чернышевский, естественно, был непримирим к тому истолкованию образа революционного демократа, которое давал Тургенев в своем романе. «Но вот, — картина, достойная Дантовой кисти, — что это за лица — исхудалые, зеленые, с блуждающими глазами, с искривленными злобной улыбкой ненависти устами, с немытыми руками, с скверными сигарами в зубах? Это — нигилисты, изображенные г. Тургеневым в романе „Отцы и дети“. Эти небритые, нечесаные юноши отвергают всё, всё: отвергают картины, статуи, скрипку и смычок, оперу, театр, женскую красоту, — всё, всё отвергают, и прямо так и рекомендуют себя: мы, дескать, нигилисты, все отрицаем и разрушаем» (X, 185), — писал он в статье «Безденежье», предназначавшейся для апрельской книжки «Современника» за 1862 год. В романе «Что делать?» ему особенно важно было, поставив в центре внимания читателей «новых людей» разночинно — демократической среды, раскрыть в их образах как можно полнее не только черты революционеров — разрушителей старого, но в первую очередь те взгляды и свойства характеров, которые показали бы их как строителей новых отношений, творцов более высоких форм жизни.

Задачи этой полемики требовали изображения «новых людей» как особой общественной среды, недавно сложившейся, но уже вносящей во все области деятельности свои начала, свое положительное содержание. Чернышевскому важно было утвердить превосходство этих новых начал и отношений над устоявшимся укладом и традиционными представлениями дворянского общества. Это определяет своеобразие сюжетного и композиционного построения романа «Что делать?»: характер жизнен ных конфликтов и пути их разрешения отражают рождение и развитие новых человеческих отношений в среде разночинно — демократической интеллигенции 60–х годов.

2

О композиции романа «Что делать?» Луначарский писал: «Чернышевский во время заключения в Петропавловской крепости проделал большую умственную архитектоническую работу, чтобы построить это изумительное здание. Но важно его внутреннее построение, которое идет по четырем поясам: пошлые люди, новые люди, высшие люди и сны».[23]

Повествование развертывается в романе таким образом, чтобы цельная картина эпохи раскрывалась в ее историческом движении и перспективе, в живой и нерасторжимой связи прошедшего, настоящего и будущего. Эта живая связь передана не только всем развитием идей романа, не только в публицистических отступлениях, разговорах с «проницательным читателем», в снах, но и в сюжетной структуре, в движении событий и взаимоотношений между героями.

Сюжет «Что делать?» складывается из первых трех названных Луначарским «поясов». «Пошлые люди» — это люди «старого мира», исторически уже обреченного, хотя еще уверенного в своей незыблемости; это прошлое в настоящем, мертвое, которое хватает живое и тщится помешать его нарождению и росту. «Новые люди» — это прежде всего люди современные, воплощающие в себе тот уровень духовного развития человека, который стал уже естественным, нормальным для своего времени (хотя далеко еще не господствующим и массовым), ибо в них, в этих «новых людях», проявляется «движение, то есть жизнь». Наконец, «особенные люди», по энергии мысли, человечности и широте чувства, железной последовательности волн составляющие редкое исключение среди своих современников, — это люди будущего в настоящем. Они не могут гармонически развернуть все возможности своей одаренной натуры и потому сознательно ограничивают эти возможности и потребности, подчиняя все силы ума и сердца одному неумолимому «нужно». Но разве в умении Рахметова подчинять всю свою жизнь избранной великой цели не достигаются высшее развитие человеческой целесообразной воли, максимально возможная в пределах антагонистического общества внутренняя свобода? И разве его страстная целеустремленность не приводит к наиболее полному осуществлению всех богатейших физических и духовных задатков его натуры? В личности Рахметова полнее всего воплощено единство настоящего и будущего, связь революционного демократизма и социализма.

Сюжетное построение романа, составляющее событийную основу композиции, подобно правильной пирамиде, основанием которой является картина традиционного быта «пошлых людей», а вершиной — судьба «особенного человека». Общее движение сюжетного действия, соединяющее основание с вершиной и дающее цельность произведению, составляют судьбы «обыкновенных порядочных людей», пути их восхождения из трущоб «старого мира» к личной независимости и разумному творческому труду, к внутренней свободе и активному участию в борьбе за революционное преобразование действительности, за интересы светлого будущего. Поэтому развитие основного событийно — психологического сюжета связано с историей духовного формирования Веры Павловны, ее интеллектуальных, трудовых и личных взаимоотношений с «обыкновенными новыми людьми», в первую очередь с Лопуховым и Кирсановым.

Тема «пошлых людей» и тема «особенного человека» раскрыты тоже сюжетно, но это особые, достаточно самостоятельные и по — своему законченные сюжеты, связанные с движением основного действия так, чтобы дать верное представление о реальном соотношении всех этих явлений в русской жизни. Композиционно эти самостоятельные сюжеты замкнуты в отдельных главах романа.

Так, сфера жизни «пошлых людей» почти целиком исчерпана уже в первой главе — «Жизнь Веры Павловны в родительском доме», главным событием которой является попытка родителей выдать Веру Павловну замуж за богатого пошляка Сторешникова. Эта банальная, встречавшаяся во многих повестях история, в высшей степени характерная для повседневной практики «пошлых людей», получает нетрадиционную развязку только потому, что «новые люди» уже не редкость в русской жизни. Романист сам указывает на решающее значение для сюжета «Что делать?» того обстоятельства, что «порядочные люди стали встречаться между собою», что они составляют свою собственную среду. Чернышевский утверждает, что в другое время, когда люди нового типа были слишком еще редки и одиноки, Вера Павловна не встретилась бы с Лопуховым, и ее судьба сложилась бы совершенно иначе: «Известно, как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених — пошлый человек, который ей не нравится, который сам по себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее… Так бывало прежде, потому что порядочных людей было слишком мало: такие, видно, были урожаи на них в прежние времена, что рос „колос от колоса, не слыхать и голоса“. А век не проживешь ни одинокою, ни одиноким, не зачахнувши, — вот они и чахли или примирялись с пошлостью. Но теперь чаще и чаще стали другие случаи» (43).

Вторгаясь в обычное развитие подобных ситуаций, Лопухов придает банальному сюжету новый, характерный для начавшейся эпохи поворот событий: коллизия разрешается бегством Веры Павловны из дому и ее самовольным замужеством.

Банальность основной сюжетной ситуации и облика ее участников в первой главе романа нисколько не мешает романисту дать новое художественное освещение кругу жизненных явлений и характеров, вовсе не новых в жизни и литературе. Это новое художественное качество рождено не столько оригинальностью жизненного материала, сколько самостоятельностью точки зрения романиста, его пониманием сущности и смысла изображаемого, его идейной позицией.

На философские источники этой позиции есть указание в самом тексте первой главы — ссылка на книгу Людвига Фейербаха «Лекции о сущности религии», знакомство с которой показано как важный момент в умственном и нравственном высвобождении Веры Павловны из‑под власти традиционных представлений «пошлых людей». Эту книгу приносит Лопухов Верочке Розальской. Прямо назвать ее по цензурным условиям было невозможно, и Чернышевский прибегает к неожиданному сближению совершенно различных понятий и явлений. Марья Алексеевна спрашивает у Сторешникова о характере книг, которые Лопухов приносит Верочке: «Михаил Иванович медленно прочел: „О религии, сочинение Людвига“— Людовика — четырнадцатого, Марья Алексевна, сочинение Людовика XIV; это был, Марья Алексевна, французский король, отец тому королю, на место которого нынешний Наполеон сел.

«— Значит, о божественном?

«— О божественном, Марья Алексевна» (63).

Это насмешка над безграмотностью Марьи Алексеевны и ее «консультанта» Сторешникова, который еле разбирает по — немецки и считает Людовика XIV отцом Луи — Фплиппа, и одновременно эзоповский способ указать на круг чтения демократической молодежи.

Важно отметить, что Чернышевский использовал и развил именно те положения немецкого философа — материалиста, которые впоследствии В. И. Ленин охарактеризовал как «зачаток исторического материализма».[24] Исходя из тезиса Фейербаха о том, что «натуральные ноги, на которых базируются мораль и право, это — любовь к жизни, интерес, эгоизм», а также из его утверждения, что «имеется не только одиночный или индивидуальный эгоизм, но также и эгоизм социальный, эгоизм семейный, корпоративный, общинный, патриотический»,[25] Чернышевский по-

своему обосновывает мысль о противоположности интересов различных сословий и классов как о реальной основе представлений о добре и зле: «Очень часты случаи, в которых интересы разных наций и сословий противоположны между собою или с общими человеческими интересами; столь же часты случаи, в которых выгоды какого‑нибудь отдельного сословия противоположны национальному интересу. Во всех этих случаях возникает спор о характере поступка, учреждения или отношения, выгодного для одних, вредного для других интересов: приверженцы той стороны, для которой он вреден, называют его дурным, злым; защитники интересов, получающих от него пользу, называют его хорошим, добрым» (VII, 286).

Эти противоречащие друг другу представления о добре и зле вовсе не равноценны, потому что неравноценны «выгоды» различных людей или различных социальных слоев, лежащие в их основе: «На чьей стороне бывает в таких случаях теоретическая справедливость, решить очень не трудно: общечеловеческий интерес стоит выше выгод отдельной нации, общий интерес целой нации стоит выше выгод отдельного сословия, интерес многочисленного сословия выше выгод малочисленного» (VII, 286). А раз так, всякое индивидуальное, сословное, классовое или национальное своекорыстие оказывается уже не добром, а ложным представлением о добре.

Таким образом, слишком отвлеченное определение добра у Фейербаха — «добро есть не что иное, как то, что отвечает эгоизму (т. е. интересам, пользе, выгоде, — Ред.) всех людей»[26] — наполняется у Чернышевского конкретным социально — историческим содержанием, так как моральное понятие — добро он связывает с представлением о неразрывной зависимости «выгод», интересов отдельного человека от интересов сословия, нации, человечества.

Работа над романом оказалась своего рода проверкой этих теоретических идей. Проверенные жизнью, обстоятельствами реальной российской действительности, они теряли присущую им абстрактность, освобождались от непоследовательности, получали дальнейшее развитие и конкретизацию. В первую очередь это относится к вопросу о том, являются ли источником социальной несправедливости и нравственной приниженности или испорченности людей заблуждения, ошибки, иллюзии целых сословий и народов относительно своих выгод или же, наоборот, материальные, не зависящие от воли и сознания людей социальные отношения порождают эти заблуждения. По сравнению с многими более ранними публицистическими и философскими статьями Чернышевского роман дает более глубокое решение этого вопроса. Жизненное поведение «пошлых людей» выступает здесь не только как результат их предрассудков и заблуждений в понимании собственной пользы, но и наоборот: например, иллюзии и ошибки Марьи Алексеевны — неизбежное следствие объективных обстоятельств ее бытия, которые определяют всю ее практическую деятельность. Жестокие законы житейской необходимости, вытекающие из всего строя отношений «старого мира», являются источником ее психологии и ее взглядов на жизнь.

Марья Алексеевна сама, с присущим ей здравым смыслом, разъясняет дочери, что ее судьба, характер и взгляды сформированы обстоятельствами, нисколько от нее не зависевшими, что порядок вещей определил тот образ действий и образ мысли, которого она придерживается всю жизнь. Она сама признается, что она «человек злой и нечестный», но доказывает, что иной при существующих обстоятельствах и не могла быть. Чернышевский идет еще дальше. Во втором сне Веры Павловны он, приближаясь к диалектическому решению вопроса, показывает, что хитрость и житейская изворотливость Марьи Алексеевны, которые в условиях крепостнических отношений явились единственным доступным ей средством для того, чтобы выбиться в люди, наряду со злом принесли и добро; они позволили ей дать образование дочери, а это открыло перед Верой Павловной дорогу к новой, более доброй и чистой жизни: «Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое добром называется… — говорила Марья Алексеевна, явившаяся во сне дочери. — Кабы я не такая была, и ты бы не такая была. Хорошая ты — от меня дурной; добрая ты — от меня злой. Пойми, Верка, благодарна будь» (123–124).



Поделиться книгой:

На главную
Назад