Будучи на восемь лет моложе Фульгенция, Луи де Бокенкур обладал очаровательной внешностью, кроткой душой и слабым характером. Ему, следовательно, и надлежало восстановить благополучие рода. Целиком находясь под влиянием своего старшего брата, он на все смотрел его глазами. Последний и взялся его женить и женил. Де Бокенкур долго и трудно искал невесту. В конце концов его выбор пал на девицу Жюльетту Дюруссо, дочь г-на Дюруссо, промышленника, честного фабриканта сукна из Рубэ. Маркиз де Бокенкур, в сущности, желал чего-нибудь лучшего и искал состояния более прочного, чем коммерция, но пришлось довольствоваться добрым «сукноделом», как он его называл. Г-н де Бокенкур любил такие словечки в старинном стиле. Впрочем, г-н Дюруссо дал своей дочери внушительное приданое. Маркиз де Бокенкур сам руководил составлением условий брачного контракта своего брата и позаботился, проявив такую требовательность, что г-н Дюруссо сначала заупрямился, но потом согласился. Девица Дюруссо, видимо, не оказалась бесчувственной к красивым глазам своего жениха. Со своей стороны Луи де Бокенкур влюбился в свою невесту и радовался тому, что женится на девушке не только богатой, но и красивой. Девица Дюруссо вскоре заметила власть, которую маркиз де Бокенкур имел над своим младшим братом, и вместо ревности преисполнилась к нему признательности. По сути он сделал ее аристократкой — графиней де Бокенкур. Она считала себя обязанной ему своим счастьем, и таким образом влияние г-на де Бокенкура на его брата еще более усилилось.
Став хозяином положения, он проявлял его до конца. В его обществе и под его охраной молодые супруги совершили свое свадебное путешествие. Г-н де Бокенкур не отставал от них ни на шаг, вмешавшись сразу, окончательно и прочно в их новую жизнь, со всеми интимными сторонами ее, вплоть до обыкновения входить в любую минуту в их комнату и спать по соседству с ними, можно сказать, при открытых дверях. Молодая женщина, увлеченная новизной своего замужнего положения, даже не заметила такого вторжения третьего лица. Г-н де Бокенкур торжествовал.
По возвращении из путешествия они поселились вместе в особняке на Анри Мартен, Г-н де Бокенкур купил его и меблировал за счет юной четы. Он выделил в нем для себя отдельное помещение и столовался вместе с ними. Кстати, всем хозяйством руководил лично он. Молодая г-жа де Бокенкур находила весьма приятным хозяйничанье своего деверя. Мало-помалу он распространил его на все, управляя всеми делами семьи.
Молодая женщина даже примирилась с его языком и манерами. Папаша Дюруссо, сукнодел, выражался подчас весьма свободно, чтобы не сказать более, поэтому его дочь видела в поведение и речах г-на де Бокенкура отцовскую грубость. Такое сходство стало причиной ее любви к деверю, который обращался с ней весело и просто, и потому перед ним тоже не стеснялась.
В течение четырех лет все шло хорошо. За это время г-н Дюруссо умер. Оставленное им наследство оказалось значительным. Г-н де Бокенкур прибрал и его к рукам. Луи де Бокенкур разделял удовлетворение своего брата. Его виды не шли дальше наслаждения, которое ему доставляло тело его жены. Г-н де Бокенкур в свою очередь продолжал заботу о брате и о всех делах семьи. Каждый день он регулярно наведывался на кухню, прохаживался, приподнимал крышки кастрюль и наклонял над печью свое широкое красное лицо, как если бы в нем возродился дар к первоначальному ремеслу деда его Базуша, повара графа Прованского.
Однажды, возвратясь с кухни, г-н де Бокенкур узнал, что привезли домой его брата, который почувствовал себя плохо на улице. Поспешно вызвали врача. У Луи де Бокенкура заболело горло. К вечеру обнаружилась сильнейшая лихорадка. Пять дней спустя он умер. Отчаянию г-жи де Бокенкур не было предела, и в продолжение трех лет она никому не показывалась. Ей тогда исполнилось двадцать пять лет. Она прожила замужем четыре года. Когда она снова появилась в свете, то выглядела по-прежнему красивой, пухлой и свежей, но ее веки, бывшие всегда чувствительными, теперь немного покраснели.
Во время своего заточения она увлеклась изображением цветов и плодов, сделав подобное занятие для себя основным. Г-жа де Бокенкур проводила большую часть своего времени в мастерской, которую она себе построила, перед каким-нибудь искусно подобранным букетом, упорно стараясь воспроизвести его блеск и природное совершенство.
В маркизе де Бокенкур потеря брата вызвала неподдельную скорбь, но он ни на минуту не задумался над тем, что его смерть может Что-либо изменить в условиях его существования. Он продолжал, как и прежде, обитать вместе со своей невесткой, ничем не поступясь из интимной простоты отношений, в которой жил с ней и которую присутствие его брата не могло теперь оправдать. Он не перестал заходить в любой час и без стука в комнату г-жи де Бокенкур, притом будучи в самом небрежном костюме, вплоть до того, что, выйдя из ванны, он наведывался к ней в купальном халате, полузастегнутом на его огромном, еще влажном теле. Впрочем, еще издавна у него сложилась привычка расхаживать полуголым по лестницам и коридорам. В мемуарах сообщается, что знаменитый маршал де Бокенкур, прадед его, имел обычай так же вести себя, и в таком подражании ему он находил нечто свободное и историческое.
Поведение де Бокенкура породило по поводу него и его невестки весьма странные слухи. Он их знал и терпел, лишь бы не расставаться с богатой жизнью. Вначале даже он подумывал о том, чтобы самому жениться на молодой вдове, но она, казалось, искренне оплакивала своего мужа, и г-н де Бокенкур опасался непредвиденных последствий. Ничто не указывало г-ну де Бокенкуру на то, что его невестка склонна вторично выйти замуж. Единственный мужчина, к которому она проявляла некоторый интерес, был г-н де Серпиньи. При таком тревожном открытии г-н де Бокенкур насторожился и решил поговорить с г-ном де Серпиньи.
Г-н де Серпиньи дал понять, что ничего не предпримет, если Бокенкур не будет противиться проявлению его невесткой интереса к его, Серпиньи, работе над керамикой.
Г-н де Бокенкур знал, что мастер керамики не раз пользовался деньгами его невестки, и между ними опять произошел серьезный разговор. Было решено, что г-н де Серпиньи приостановит свое наступление, за что г-н де Бокенкур обязывался не препятствовать ему в деловом отношении. Он вступил, как выражался, «пайщиком в горшечное производство».
Результатом подобного соглашения явилась длительная глухая вражда между ними. Предпринятая г-жой де Бокенкур постройка печей для обжигания в глубине ее лувесьенского парка привела в ярость г-на де Бокенкура. Он едва не нарушил договор, но помешали распространившиеся в обществе слухи насчет него и его невестки, которые совпали с появлением в их доме художника Дюмона. Г-н де Серпиньи мог воспользоваться подходящим случаем и сделать предложение г-же де Бокенкур.
Дело осложнялось еще и тем, что г-н де Бокенкур, всегда свободно обращавшийся с деньгами своей невестки, с некоторого времени производил большие траты на женщин. Из доходов г-жи де Бокенкур он накопил кругленькую сумму и хранил ее неприкосновенной на будущее время. Вообще же он жил на деньги г-жи де Бокенкур, которыми распоряжался как своими собственными. Червонцы папаши Дюруссо оплачивали любовные фантазии г-на де Бокенкура, которые ложились пятном на репутацию бедной г-жи де Бокенкур. Только что он переключил свое внимание с оперной дивы м-ль Вольнэ на девицу Франсуазу де Клере. Его намерениям весьма способствовали россказни Дюмона. Художник имел привычку разговаривать во время работы. Создавая портрет м-ль Вольнэ, он пускал в ход свои лучшие истории. Г-н де Бокенкур, присутствуя на сеансах, подстрекал рвение болтуна, и они старались превзойти один другого. Девица Вольнэ могла составить себе с их слов довольно нелицеприятное мнение о людях из общества. Имя девицы де Клере повторялось несколько раз. Дюмон, говоря о ней, отводил душу, с раздражением вспоминая, как она вежливо отклонила некоторые попытки его ухаживать за ней. Именно он подал г-ну де Бокенкуру мысль попробовать поухаживать за гордой бесприданницей. Г-н де Бокенкур вначале проявил в своих попытках некоторую умеренность, удовольствовавшись несколькими намеками и двусмысленностями, но, видя, что девица де Клере на них не отвечает, он решил изъясниться напрямик. Тогда он и прибег к помощи анонимной записки. Заметив искреннее возмущение молодой девушки, он испугался. Его оплошность грозила поссорить его с г-жой Бриньян и вызвать недовольство г-жи де Бокенкур. Он не скрывал от нее своих обычных похождений и свободно говорил о них с ней, так как в его план поведения по отношению к невестке входило обращаться с ней как с товарищем, которому рассказывают все свои веселые похождения. Но сейчас г-н де Бокенкур опасался, что последняя проделка не придется по вкусу г-же де Бокенкур, которая принимала живое участие в судьбе Франсуазы де Клере, беря ее всегда под свою защиту.
Г-н де Бокенкур решил ей повиниться во всем и просить ее выступить посредницей, изобразив все как неудачную шутку, и предложить с его стороны самые искренние извинения.
На следующий день, возвращаясь из Лувесьена, г-жа де Бокенкур велела карете остановиться на улице Вильжюст и зашла к Франсуазе де Клере. Олимпия Жандрон открыла ей дверь. Ее серый шиньон украшали каменные плоды г-на де Серпиньи.
В разговоре выяснилось, что Франсуаза приняла решение никогда более не появляться у Бокенкуров. Г-жа Бриньян удивилась такому решению. Разве не знал весь свет толстого Бокенкура с его манией приставать к каждой женщине? Его знаки внимания она испытала даже на себе. И г-жа Бриньян громко рассмеялась, вспоминая попытки толстяка. Они в самом деле не имели значения и не стоило на них сердиться.
Г-жа де Бокенкур поддержала доводы г-жи Бриньян. Ее деверь сожалел о своем легкомысленном поступке. Г-жа де Бокенкур имела такой несчастный и умоляющий вид, что Франсуаза не могла не уступить. Г-жа де Бокенкур с чувством обняла ее и подарила ей большой букет роз из своих лувесьенских парников. Они нежно распрощались.
Г-жа Бриньян пошла проводить гостью. Спускаясь по лестнице, г-жа де Бокенкур сказала:
— Дорогая моя, следовало бы выдать вашу племянницу замуж, — и добавила, понизив голос: — Фульгенций и я, мы охотно бы помогли.
Г-жа Бриньян ответила рассеянным жестом. Ей нужно было навестить гадалку. Она уже видела себя сидящей за столом, где г-жа Коринфская раскладывала карты и рассказывала о красивом брюнете, который постоянно появлялся в ее гадании. Задержавшись с минуту на тротуаре и глядя на удаляющуюся карету г-жи де Бокенкур, она позвала проезжавшего извозчика и назвала адрес г-жи Коринфской.
Глава пятая
Г-жа Бриньян была согласна с мнением г-жи де Бокенкур, что ее племяннице следовало выйти замуж. В глубине души она, пожалуй, немного даже удивлялась, что такого события еще не произошло. Хотя г-жа Бриньян и сознавала, что девушке без средств нелегко найти мужа, она считала, что брак есть рассудительный союз, преднамеренный и добровольный, подчиняющийся известным законам и обычаям, причем каждая сторона приносит другой определенные выгоды. Это скорее социальный и светский договор, чем сердечное и телесное соглашение. В нем заключено нечто нормальное, серьезное и логичное, связанное с учетом семейного, общественного и денежного положения. Поэтому замужество — привилегия особ, обладающих приданым и родней. Другие же не могут на него притязать. Им остается лишь одна возможность, один выход: найти себе «жениха» — человека, который берет себе девушку в жены не ради приданого, но ради обладания ею, не ради ее положения, но ради нее самой. Г-жа Бриньян выражала свое мнение лаконично: «Замуж нужно идти одетой, а за жениха можно идти голой».
Итак, г-жа Бриньян желала своей невесте найти жениха. Чтобы выйти за него, не требуется ничего, кроме самой себя, тогда как для того, чтобы выйти замуж, нуждаешься в других. Г-жа Бриньян признавала себя неспособной выдать племянницу замуж, считая также, что Франсуаза де Клере не делает ничего, чтобы найти жениха. Располагая достаточными средствами соблазна, она плохо ими пользуется и не умеет выставлять свои прелести с выгодной стороны. Г-жа Бриньян достаточно изучила мужчин, чтобы знать, какое значение придают они красивой внешности. Для того чтобы довести их до самых безумных мыслей, даже до мысли о браке, довольно бывает внушить им, что ты необходима, если не для их счастья, то по крайней мере для их удовольствия. Тогда они соглашаются на все.
Г-жа Бриньян проводила целые дни вне дома и иногда даже не приходила к обеду. Франсуаза видела ее часто лишь на другой день, когда заходила, чтобы пожелать ей в постели доброго утра, так как г-жа Бриньян вставала поздно. Просыпаясь среди раскиданных простыней, с задранной рубашкой, иногда полуголая, она смеялась, когда ее заставали в таком виде. Вся растрепанная, она смотрела своими ласковыми, светлыми глазами на уже одетую Франсуазу и находила ее очень красивой в поясе, застегнутом пряжкой, изображавшей большой серебряный цветок. В такие минуты она жалела, что Франсуазе совсем не известны удовольствия любви. Г-жа Бриньян охотно бы посвятила ее в те радости, какие испытываешь, когда тебя любят, но Франсуаза всегда уклонялась от подобной темы и уходила на небольшую прогулку до завтрака.
Франсуаза де Клере очень любила гулять, особенно по утрам. Она познакомилась таким образом с предполуденными ликами Парижа. Воздух словно отдохнул за ночь и повеселел от сна. На лицах прохожих меньше усталости, меньше забот. День, так сказать, еще начинается, готовясь постепенно перейти к вечерней лихорадке. Насыщенным и полным часам, желтому и болотному свету фонарей Франсуаза предпочитала утреннюю прохладу. Чаще всего она спускалась по склону улицы Вильжюст и выходила на аллеи Булонского леса. Лужайка, букеты деревьев, посыпанный песком тротуар необыкновенно нравились ей. Иногда она встречала знакомых, г-на Барагона, который вечно завязывал на скамье болтающийся шнурок своего башмака, или художника Дюмона, идущего в свою мастерскую. Оба жили в квартале Этуаль. Обыкновенно г-н Барагон, занятый обдумыванием какого-нибудь этюда, не замечал ее, но Дюмон насмешливо с ней раскланивался. Куда шла она так, совсем одна? И художник, согласно своему обыкновению, придумывал невыгодные для нее обстоятельства, которые затем разглашал всюду, как если бы они существовали на самом деле. Франсуаза, встречая его, даже не думала, что выдумки художника о ней могут иметь какое-нибудь значение. Она не знала, что именно из таких пустых, повторяемых слов создается репутация и что ее репутация отчасти зависела от выдумок безразличного ей человека, который ничего не знал о ее мыслях, ее жизни, низкая болтовня которого тем не менее позволяла другим утверждать, что они кое-что о ней знают.
Франсуаза продолжала подниматься по аллее. С противоположной стороны ей встретился г-н Потроне на своей огромной лошади. Она внутренне улыбнулась несколько комичной посадке милейшего Потроне и продолжала свой путь, ступая по каменному краю тротуара.
Два дня спустя после посещения г-жи де Бокенкур Франсуаза точно так же, часов около одиннадцати, шла по бордюру тротуара, когда услышала стук копыт, сразу замерший подле нее. Тонкий язычок хлыста нежно коснулся ее затылка. Она резко повернулась.
Филипп ле Ардуа, смеясь, раскланивался с нею, сидя в высоком экипаже с красными колесами. Две лошади, сдерживаемые твердой рукой, рвались с места среди звона покрытых пеной уздечек и треска натянутой кожи. Рукой в перчатке ле Ардуа держал тонкий хлыст.
— У вас чудесные лошади, Филипп! — сказала Франсуаза, любуясь прекрасными животными.
— Вы находите, Франсуаза? Хотите попробовать? Садитесь, мы прокатимся немного, и я отвезу вас домой на обратном пути.
— А что скажет г-н Потроне, которого я только что видела катающимся на буланой лошади и который, несомненно, с нами встретится? Нет, благодарю вас, Филипп.
— Нет? В таком случае, вы будете дома в пять часов? — Поглядел он на нее пристально с необычной настойчивостью.
Франсуаза покраснела. На лакированной стенке экипажа отражалась вся ее затемненная фигура, отчетливая и несколько уменьшенная. Большой серебряный цветок ее пояса, казалось, скреплял весь ее строгий костюм. Она вспомнила, как стояла недавно перед зеркалом с распущенными волосами. У Филиппа ле Ардуа она заметила сейчас тот же взгляд, как тогда, когда он смотрел на ее рассыпавшуюся прическу, взгляд мужчины, но не глаза друга.
— Не знаю, Филипп, мне бы следовало выйти…
— Послушайте, ле Ардуа, похитьте, наконец, эту красивую девушку. Черт возьми, если бы я был ваших лет и у меня были ваши лошади! — маленькая фигурка князя Берсенэ внезапно выросла как из-под земли. Он шел, постукивая концом своей трости.
Ле Ардуа громко рассмеялся и ничего не ответил. Тронув своим хлыстом блестящие крупы двух животных, рванувшихся вперед, он покатил дальше. Франсуаза с минуту провожала взором силуэт Филиппа. Экипаж уже въезжал в Булонский лес, высокие заостренные решетки которого переливались в солнечных лучах. Князь де Берсенэ вынул часы.
— Однако уже половина двенадцатого! — произнес он и добавил, повернувшись к Франсуазе: — Не согласитесь ли вы, сударыня, пройтись немного со стариком? Это совершенно безопасно.
Князь де Берсенэ шел мелкими шажками. Его трость производила легкий, сухой шум. По временам он поглядывал на молодую девушку снизу вверх своими умными и живыми глазами, которых не утомили шестьдесят лет жизни в Париже. Достигнув улицы Малахова, г-н де Берсенэ раскланялся с Франсуазой де Клере, которая пошла дальше одна. Он не сказал ей ничего особенного, но вежливый тон его голоса содержал почтительное расположение. Знание жизни, проявлявшееся в его обращении и разговоре, привлекало Франсуазу.
В пять часов г-н ле Ардуа, как и обещал, зашел к Франсуазе поговорить и многое рассказал ей о князе де Берсенэ.
— Он прелестный старик, — говорил ле Ардуа. — Жизнь отразилась на нем лишь своей чистой и здоровой стороной. Возраст не сделал его злым или смешным. Молодость и старость он провел в милой и безмятежной ясности… Сначала он был любим женщинами, потом сам их любил; позже он только вспоминал о том и о другом, когда многие еще не перестают этого искать. Ах, милейший человек! Он разорился из беспечности и из такой же беспечности не постарался разбогатеть снова. Став полукалекой, он не сделался от своего недуга скверным. Он проницателен, потому что умен. Он знал весь Париж, и у него накопилось о нем множество анекдотов. Но ни один из них, как из столь охотно рассказываемых им, так и из умалчиваемых, не содержит в себе ничего низкого. Г-н де Берсенэ сохранил в своей памяти о людях лишь то, что в них содержалось забавного и оригинального. Он знает их причуды и смешные стороны. Плохого он не помнит, а как раз о плохом люди больше всего обычно и болтают. В нем нет ничего от Конрада Дюмона или Бокенкура. Ах, какой это славный старик!
После рассказа ле Ардуа Франсуаза больше стала обращать внимание на г-на де Берсенэ. Когда его боли давали ему маленькую передышку, г-н де Берсенэ вновь появлялся среди гуляющих по большой аллее. Франсуаза видела его почти каждое утро, когда он направлялся туда, прихрамывая и опираясь на трость. Он часто менял свои трости, палки и набалдашники — единственную роскошь, которую он себе позволял. Каждый раз встречаясь, Франсуаза де Клере и г-н де Берсенэ беседовали между собой. Сначала они останавливались: он стоял, положив обе руки на трость, она — перебирая пальцами серебряный цветок своего пояса. Затем мало-помалу они делали несколько шагов вместе и, наконец, переходили гулять в боковую аллею, более спокойную и менее людную.
— Не следует, — говорил, смеясь, г-н де Берсенэ, — чтобы вас видели вместе с подагриком. Подобного рода контрасты людям, тонко чувствующим, портят прогулку, а такие, быть может, еще существуют.
Они прогуливались то вдоль лужаек, то вдоль решеток, окаймляющих плющевой стеной сады особняков. Франсуаза срывала иногда один из полированных листиков плюща. Проносился мимо велосипедист, стремительный и сгорбленный, лениво проезжала наемная карета, а молодая девушка и старик не замечали их, увлекшись интересным разговором. Г-н де Берсенэ оказался искусным рассказчиком. Он поведал ей тысячу вещей, забавлявших Франсуазу. Большой мастер словесных портретов, он изобразил Франсуазе прежде всего тех людей, которых она знала, рисуя их мелкими штрихами, лучшие из которых он сопровождал сухим постукиванием своей трости по тротуару. Он слегка выпрямлял свою сгорбленную фигуру, и Франсуаза видела смех в его лукавых глазах. Он находил г-на де Бокенкура грубым и мягко отмечал такую черту его характера. Г-н де Серпиньи особенно возбуждал его остроумие. От них он переходил к другим, которых Франсуаза не знала. Он вызывал в ней интерес к ним. Г-н де Берсенэ, вращавшийся в высшем обществе, встречался также и с поэтами, романистами, писателями, политическими деятелями, со всеми остроумными женщинами и умными мужчинами, каких Париж мог насчитать за пятьдесят лет. И все же он находил простое и нежное удовольствие в беседе с никому неведомой девушкой, потому что его привлекали ее открытый взгляд и слегка печальная улыбка.
Однажды утром, когда они расставались, по обыкновению, на углу улицы Малахова, Франсуаза сказала ему:
— Вы знаете очень много, г-н де Берсенэ.
Г-н де Берсенэ с усилием поднял свою трость к Триумфальной арке, которую он называл Вратами Парижа, и ответил:
— Париж взял мою жизнь; справедливо, что он отдал мне взамен частицу своей, — он вздохнул. — Узнать Париж! Для этого понадобилось пятьдесят лет смотреть на лица и разговаривать… Ах, Париж, Париж! — И он с чувством постучал о землю своей тростью.
В другой раз после более продолжительной, чем обычно, беседы она спросила его:
— Почему вы не женились, г-н де Берсенэ?
Он остановился, поднял глаза на молодую девушку и с минуту не отвечал:
— Вы хотите знать? Ну, хорошо! Из всех женщин, которых я встречал, я не нашел ни одной, с которой бы захотел провести вместе всю жизнь, все свои годы и все свои дни.
Франсуаза де Клере улыбнулась.
— Да, я человек прошлого века. Брак казался мне вещью прочной и окончательной. В старину женились раз и навсегда. Плохо ли, хорошо ли, человек до конца нес свой жребий. Было делом чести принимать с достоинством свою судьбу. Даже когда случался супружеский скандал, муж старался соблюсти приличия. Теперь смотрят на вещи иначе. Таким образом, нашли способ превратить брак в какое-то временное испытание, что успокаивает людей, вступающих в него. В наши дни понадобился не более и не менее как развод, чтобы мужчины решались на брак, и если я не женился, то потому, как вы теперь видите, что во мне соединились качества мужа, каких сейчас больше не встретишь.
Они расстались. На углу улицы Вильжюст Франсуаза встретила Конрада Дюмона. Художник поздравил ее по поводу флирта с князем де Берсенэ. Дюмон всюду рассказывал, что девица де Клере находится в самых близких отношениях со старым князем и что они встречаются в маленькой квартирке у Булонского леса. Да, если тетушка Бриньян предпочитала любить молодых людей, то племянница поступала наоборот!
Франсуаза уже несколько дней не встречала по утрам князя де Берсенэ. Она узнала от ле Ардуа, что он опять страдает от своих болей. Франсуаза тосковала по бесконечным разговорам с г-ном де Берсенэ. Между тем ей следовало сделать визит на Анри Мартен. Она уже уклонилась два раза от обеда у г-жи де Бокенкур; г-жа Бриньян ездила туда в одиночестве. Откладывать больше она не могла и поехала в мастерскую г-жи де Бокенкур.
Франсуаза застала ее за мольбертом. Букет из роз, стоявший на столе, служил ей моделью, и г-жа де Бокенкур с трудом воспроизводила его на своем холсте. Увидев Франсуазу, г-жа де Бокенкур перестала писать. В своей длинной серой блузе, с гладкими волосами и покрасневшими веками она напоминала работницу с фабрики папаши Дюруссо.
— Ах, Франсуаза, как мило, что вы зашли! Эти цветы приводят меня в отчаяние!
И она показала на свою работу — жалкое подобие оригинала. Франсуаза склонилась к мольберту.
— Нет, не смотрите, Франсуаза. Полюбуйтесь лучше на это чудо. — И г-жа де Бокенкур повела молодую девушку в угол мастерской.
На деревянной подставке стояла большая плетеная корзина из фаянса. Круглые яблоки, неровные фиги, удлиненные груши и тяжелая виноградная кисть наполняли ее. Залакированная точными и живыми красками, глиняная корзина с вечно спелыми плодами выглядела очаровательно и немного иронично — своего рода корзина Тантала.
— Это работа Андреа де ла Роббиа, которую принес мне мой друг, г-н де Гангсдорф. Он нашел ее в окрестностях Венеции, на одной старой патрицианской вилле, на берегу Бренты. Не прекрасно ли? — И г-жа де Бокенкур коснулась блестящих и твердых плодов концом своей кисти, словно желая обласкать их контур и подчеркнуть превосходный цвет. — Славный Гангсдорф так мил. Надо будет вас познакомить с ним. Он большой любитель стекла. У него есть удивительные образцы в его венецианском дворце. Он очень хотел бы быть вам представленным. Подумать только, внучка Гектора де Клере, одного из богов стекольного искусства! Мы ему много говорили о вас. Он большой друг г-на де Серпиньи. Он даже в Париж приехал отчасти для того, чтобы посмотреть изделия его новых печей. Я очень, очень хотела бы, чтобы он вам понравился, моя дорогая Франсуаза, очень…
И она посмотрела на девицу де Клере своими прекрасными усталыми глазами под утомленными веками.
— Вы очень добры, дорогая, заботясь обо мне, — ответила Франсуаза.
— Дорогая, эта мысль принадлежит не всецело мне одной… — она не договорила, разглядывая корзину с фруктами. Наконец, она продолжила: — Что вы делаете сегодня? Хотите отправиться со мной в Лувесьен? Работы г-на де Серпиньи заинтересуют вас. Он будет, я уверена, очень счастлив их показать вам. Он говорит, что вы его не любите, но что он питает к вам самое искреннее уважение. Чего бы только не сделал он для внучки великого стекольщика! Он имеет большое влияние на г-на де Гангсдорфа.
Франсуаза вежливо отказалась. Она обещала пойти с г-жой Бриньян проведать г-на де Берсенэ. Он чувствовал себя немного лучше и уже вставал с постели. Вернувшись домой, Франсуаза застала г-жу Бриньян в капоте, поджидавшую ее к завтраку. Ее волосы, только что выкрашенные, пылали как огненное золото. Она находилась в веселом и бодром настроении. В три часа они уже стояли у дверей г-на де Берсенэ. Он занимал на шестом этаже небольшую квартиру, чистую и скромно обставленную. Г-н де Берсенэ лежал на диване. Около него на стуле стояла его трость. Он держал их целую коллекцию, наполнявшую высокую китайскую вазу в углу. Среди них встречались весьма ценные и редкие работы, отделанные золотом, с дорогими камнями или фарфоровые.
Он указал на них, смеясь, Франсуазе де Клере.
— Скажите мне, милая моя, какую из них взять мне в первый раз, когда я вновь отправлюсь на нашу аллею, камышовую, терновую или из индийского тростника? — Он шутил, но, вероятно, боль в суставах его еще не отпустила. Узлы на его руках увеличились. Он с усилием поднял книгу, готовую выскользнуть из рук, затем опустил их на одеяло, гревшее его вытянутое тело. — Маленький Буапрео не лишен таланта. Здесь у меня лежит его последний роман, присланный им мне, где есть хорошие вещи. Он иногда навещает меня, хотя и не любит больных. Он славный мальчик.
— Красивый мальчик, — почти непроизвольно произнесла г-жа Бриньян со вздохом.
Она одно время увлекалась им и делала ему авансы, на которые не скупилась для тех, кто ей нравился. Буапрео отвечал на них довольно приветливо. Г-жа Бриньян занимала его. Она проявляла инициативу, и Буапрео не сопротивлялся, когда однажды вдруг заметил взгляд Франсуазы де Клере на него и на г-жу Бриньян во время их жаркой беседы. Глаза ее стали так печальны, что тронули Буапрео. Он понял, насколько его присутствие тяготило бы молодую девушку, если бы он сделался любовником г-жи Бриньян. Он слегка испытывал к девице де Клере чувство нежной симпатии, не переходившее в любовь, но захватившее частицу его сердца. Поэтому он потихоньку отдалился от г-жи Бриньян. Франсуаза отметила его душевную тонкость и испытывала к нему за нее благодарность. Между ними возникло нечто вроде дружеского союза. Они встречались в свете, и он иногда посещал ее. Наряду с ле Ардуа он единственный мужчина, с которым она держалась свободно.
Пока Франсуаза и г-н де Берсенэ беседовали о Буапрео, г-жа Бриньян прошлась по гостиной, обставленной довольно просто: несколько предметов старинной мебели, уцелевших от распродажи имущества Берсенэ, портреты, фотографии. Г-жа Бриньян обратила внимание на одну из них, изображавшую женщину с правильными и красивыми чертами лица. Платье в стиле Второй Империи открывало ее обнаженные плечи.
— Кто эта красивая дама, князь? — спросила г-жа Бриньян, указывая на фотографию.
— Там? Графиня Роспильери, знаете, та, что была любовницей императора. Я был с ней немного знаком.
— Мой отец тоже, — заметила Франсуаза де Клере.
И она рассказала г-ну де Берсенэ историю бретонского простонародного происхождения знаменитой графини. Г-н де Берсенэ, слушая Франсуазу, разволновался. Его маленькие умные глаза загорелись от интереса и любопытства, которые в течение полувека делали его внимательным к событиям и людям Парижа, где всегда можно найти нечто неизвестное, как самые блистательные, так и самые смиренные тайны. И он посматривал на свою трость, лежавшую рядом с ним, как если бы хотел с ее помощью приподнять свое тщедушное тело и отправиться на розыски прекрасной графини, которая там жила еще, быть может, и воспоминание о которой Франсуаза снова пробудила в нем.
Выйдя от г-на де Берсенэ, Франсуаза и г-жа Бриньян расстались. Г-жа Бриньян позвала извозчика — она спешила на прием к г-же Потроне, где очень рассчитывала встретить молодого Антуана де Пюифона. Франсуаза возвратилась пешком на улицу Вильжюст.
Несколько раз по дороге она невольно вспомнила разговор с г-жой де Бокенкур о г-не де Гангсдорфе, который был другом г-на де Серпиньи.
Глава шестая
Род Серпиньи начался в 1569 году с Люка де Серпиньи — захудалого дворянчика, который прославился тем, что в вечер битвы при Монконтуре убил собственной рукой одного из гугенотских капитанов, Жиля де Габодана. Надо сказать, что он убил его, безоружного, пистолетным выстрелом в спину, за что получил должность капитана стражи королевских покоев. Он не остановился бы на самом пороге своей фортуны и перешагнул бы его, если бы однажды, спускаясь по лестнице Лувра, не оступился, скатившись вниз по ступенькам так неудачно, что его подняли внизу с треснувшим черепом и сломанным спинным хребтом. Сто лет спустя действует уже другой Серпиньи, военный наместник короля, отличившийся в голландской кампании и умерший в глубокой старости. Его сын, граф де Серпиньи, был послом регента и заслужил королевский орден, являясь одним из самых бесстыдных аферистов банка Джона Лоу, где заработал целые возы золота. Из двух братьев Серпиньи, живших в то время, когда вспыхнула революция, один эмигрировал, а другой — остался во Франции. Последнего — генерала республиканской армии Наполеон возвел в сан князя де Пранцига. Что касается эмигрировавшего, то он служил Бурбонам с большей верностью, нежели блеском, и Людовик XVIII счел, что достаточно вознаградил его, женив в 1822 году на Екатерине Базуш, дочери Базуша, своего бывшего повара, который раньше него возвратился во Францию и до такой степени разбогател, что умер кавалером ордена Почетного Легиона, мэром своего округа и тестем не только графа де Серпиньи, но и маркиза де Бокенкура, после того как выдал за последнего свою вторую дочь. Толстый Фульгенций де Бокенкур обязан этим двум бракам тем, что являлся кузеном Жака де Серпиньи, каковое родство позволяло ему говорить о праве прибавить в их семьях к красной ленте несколько голубых.
Однако подобный неравный брак только раздражал Жака де Серпиньи, поскольку он не имел никакой выгоды. Деньги девиц Базуш растаяли в руках мужей, как жир в отцовских кастрюлях. Родители Жака де Серпиньи и Фульгенция де Бокенкура прикончили фрикасе[2] так удачно, что ко времени достижения своего совершеннолетия Жак де Серпиньи получил лишь то, что ему перешло от матери. Наследство составляло около двадцати пяти тысяч франков включая доход от дома на Лильской улице, где старый граф де Серпиньи занимал лучшую квартиру. Сын не посмел его оттуда выселить, как ему хотелось, но потребовал плату. Старик торговался о цене упорно, с криками, словно с него сдирали кожу. Он и в самом деле имел такой вид со своим лицом, на котором кожа лупилась и постоянно докрасна воспалялась. Упрямый и грубый, он все же смирил свой нрав перед вежливой, неумолимой и отточенной холодностью сына. Вообще говоря, они виделись редко и предпочитали сообщать друг другу, что нужно, письменно. Письма отца отличались резкостью и сварливостью, ответы сына — остротой и желчью. Они не любили друг друга. Единственное, в чем они сходились, — в чувствах к старшей линии Серпиньи, представленной князем де Пранцигом, бывшим главным конюшим императора Наполеона III. К нему тем не менее перед началом осады Парижа отослал г-н Серпиньи своего сына, которому исполнилось тогда двенадцать лет. Князь де Пранциг после крушения Империи удалился в Англию. Жак де Серпиньи переплыл пролив и прибыл в Торквей, где проживал его дядя, только что перед тем вторично женившийся. Что касается графа де Серпиньи, то он не захотел уезжать из Парижа и отказался упрямо продолжать жить на Лильской улице в своей квартире под бомбами. Он послал князю де Пранцигу несколько писем, содержавших резкую критику свергнутого режима. Тот не удостоил его ответом. Графу де Серпиньи было уже не до того. Во Франции победила Коммуна. Воцарились голод и хаос. Небо побагровело от пожаров, убивали всех без разбора. Такая же трагическая участь ждала и де Серпиньи. Федералисты уже вымазали керосином его дом на Лильской улице, но ему повезло. Версальцы освободили обитателей квартала. Г-н де Серпиньи вышел на улицу. Генерал ле Ардуа, командовавший войсками, узнал г-на де Серпиньи. Бравый генерал расстреливал дюжину коммунаров, захваченных с оружием в руках. Пленники вели себя доблестно. Их поставили к стенке. Один из них, высокий рыжий детина, стоял спиной к самой двери дома г-на де Серпиньи. Одна из пуль, пронзивших его, врезалась в деревянную створку двери, и всякий раз, когда Серпиньи возвращался домой, он вспоминал эту сцену. Когда его сын Жак приехал из Англии, отец показал ему трагический след тех дней, хотя встреча с сыном не принесла ему радости, да и сын отвечал ему тем же. Г-н де Серпиньи нашел мальчика достаточно подросшим, окрепшим и отдал его на обучение к иезуитам. В колледже Жак де Серпиньи с нетерпением ожидал часа освобождения от ненавистного заведения. Однако жизнь у отца, которую по окончании занятий ему пришлось вести, стала немногим лучше. Отец ничего не предпринимал, чтобы сын имел какую-нибудь специальность. Мало того, ни военная, ни судейская карьеры не нравились старику. Что касается дипломатии, то, по его мнению, она хороша только тогда, когда служат при короле. Республика же не такая вещь, чтобы стоило за нее представительствовать. Сыну приходилось дожидаться лучших дней, а в ожидании молодой Серпиньи сильно скучал, не имея свободы и денег. Состояние матери, хотя и незначительное, обеспечивало ему некоторую независимость, и поэтому он решительно потребовал его себе, как только достиг совершеннолетия. Граф де Серпиньи пришел в ярость от дерзости сына. И спор между ними велся жестокий и упорный. Сын добился своего.
В двадцать один год Жак де Серпиньи обладал стройной худощавой фигурой, светлыми волосами и серыми глазами. Его ловкие, точеные и холеные руки с заостренными и блестящими ногтями умели хорошо рисовать. Он прекрасно говорил. Готовый на все, практичный без меры, он имел вкус ко всему, особенно к коллекционированию. Он любил платить в обрез и отказывался без сожаления от того, что превосходило его средства. Когда он приобретал вещь дешево, он не привязывался к ней настолько, чтобы колебаться, если сбывал ее, тем более с выгодой. Старик Меньер, коллекционер, подружился с ним и научил его, как надо покупать. Продавать же он научился сам, инстинктивно. Он прекрасно излагал свои мысли на бумаге, а деловые письма составлял просто божественно. Любовь занимала его довольно мало, но свет его привлекал. Вращаясь в нем, он учился обращаться с людьми и с искусством, в котором достиг большого успеха. Известная природная наглость и умение управлять собой ему помогали. Он рано понял, как выгодно быть выделенным из общей массы, и обдуманно выделил себя. Он усвоил способ поведения, который стал для него обычным, особенно манеру говорить. Из оригинальничанья он довел свой голос, который и так отличался довольно высоким тембром, до острого фальцета. Его артистические наклонности составили ему репутацию среди людей, совершенно несведущих в искусстве, точно так же как его светское положение оказало ему пользу среди художников, которые тем охотнее сочли его своим, что его общество льстило их тщеславию. Он оправдал доверие, выпустив в 1886 году свой «Парадокс об искусстве стекла». Книжка представляла собой смесь забавных наблюдений и вычурной болтовни и свидетельствовала о действительном знании предмета. Впрочем, ее написанием он обязан был некоему г-ну де Гангсдорфу, большому любителю стекла, с которым случайно познакомился и который наряду со стариком Меньером стал его главным учителем. Искусство обжигания особенно привлекало де Серпиньи, в котором его больше всего интересовала химическая кухня, куда входили все тонкости фабричного производства вплоть до самой практической стороны дела. Вероятно, сыграло роль наследственное и косвенное влияние печной профессии деда его Базуша.
Граф де Серпиньи презирал своего сына за его рабочие вкусы. Он не понимал, как можно чем-нибудь серьезно заниматься, кроме своей генеалогии, земель, если они есть, и женщин, особенно поисками богатой женщины, на которой он мог бы жениться. В тридцать лет Жак де Серпиньи оставался еще холостяком. Когда в такие же годы Луи де Бокенкур женился на девице Жюльетте Дюруссо, старик сильно огорчился. Он осыпал сына жестокими упреками и приводил ему в пример этот брак. Если Фульгенций де Бокенкур, толстый и отталкивающего вида, не женится, то такое обстоятельство понятно. Но ведь он, Серпиньи, имел приличную внешность. Неужели позволит он угаснуть единственной ветви рода Серпиньи, которая еще носит его истинное имя? Он даже не упоминал о второй ее ветви, которая украсила себя смехотворным титулом. Пранциги, в сущности, ренегаты. Граф де Серпиньи испытывал большое презрение к князьям, созданным Империей. Понятно, когда всякие разночинцы, имеющие отцов трактирщиков, лакеев и мелких буржуа — купцов и сельских нотариусов, получали титул, служа новой власти. Но чтобы один из Серпиньи согласился прикрыть свое имя немецким прозвищем, ему казалось настоящим стыдом, тем более что Пранциги, видимо, собирались продолжить свой род. Князь де Пранциг от второй жены имел четырех сыновей, из которых старший носил имя Наполеона.
Вопрос о браке вызвал между отцом и сыном одну из тех переписок, для них привычных, после которых они встречались так, как если бы между ними никогда не произносилось ужасных слов в письмах. После очередной эпистолярной стычки ее авторы обычно продолжали жить, как и прежде. Но однажды с Жаком де Серпиньи произошло случайное событие, последствия которого оказались для него важными и решительными.
В 1889 году на Всемирной выставке Жак де Серпиньи, стоя у витрины, заключавшей в себе стекло Галле, рассматривал уже не в первый раз ее странные и тонкие изделия. Среди них он заметил поистине замечательные, матовые или прозрачные, сделанные из застывших или охлажденных составов. К ним относились вазы, розовые, черные, лиловые или серо-зеленые чаши, флаконы, сосуды. Некоторые из них, пустые, казались полными несуществующей воды, другие выглядели изъеденными ядом, третьи — морщились, четвертые — подернулись инеем. На вазах рисовались водоросли, травы, листья, корки, насекомые и рыбы, хрупкие стрекозы и мягкие летучие мыши. Искусство таких вещей было сложным, своеобразным, нечистым и соблазнительным. Занятность форм искупала дряблость линий. Брюшки забавно вздувались, шейки безмерно утончались, ручки изгибались и закручивались в причудливой фантазии. Стекло вызывало какое-то тягостное чувство, но оно не могло не восхищать вложенной в него выдумкой и работой.
В представленных стеклянных изделиях, как, впрочем, и во всем декоративном искусстве и мебели, проявлялся своего рода современный Ренессанс, смутный еще и неуклюжий, но интересный и выразительный в своих первых набросках. Новые формы искусства, еще неуверенные в мебели и тканях, приводили к более ясным достижениям лишь в керамике, где, подражая японцам, французские мастера могли показать несколько действительно оригинальных образцов.
Г-н де Серпиньи обходил в последний раз чудесный павильон. В витринах застывали, корчились, вздувались в их затвердевшем или студенистом веществе необычайные лотарингские флаконы, от которых исходил столь странный аромат искусства. Внизу, на визитных карточках, стояли имена покупателей. Так же обстояло дело с эмалированной глиной старика ла Перша. Некоторые из его ваз проданы по тридцати раз. Искусство обжигания вновь входило в моду. Г-н де Серпиньи еще раз посмотрел на загадочную витрину. Ее венчала высокая чаша, розовая с кровавым, как солнечный закат, отливом, на которой выделялось когтистое крыло летучей мыши с его прозрачной перепонкой. Он хотел уже уйти, но тут его внимание привлекла фигура молодого человека, стоявшего подле него, двадцати трех или двадцати четырех лет, бедно одетого. Засунув руки в карманы поношенного пиджака, он казался погруженным в глубокую сосредоточенность. Желтое лицо, подергивавшееся от нервного тика, выглядело смышленым и пылким, пронзительные глаза, волосы копной и огромная голова под старой фетровой шляпой производили впечатление увлекающегося человека. Нечаянно он толкнул Серпиньи локтем. Желая извиниться, он взялся рукой за шляпу, показав рабочие и грязные, однако тонкие руки. Серпиньи с ним заговорил. Его звали Ахиллом Вильрейлем. Он родился в Афинах от гречанки матери и отца француза. Его отец, г-н Вильрейль, археолог, автор нескольких трудов по вандейской войне, умер. Приехав во Францию на скудные сбережения, Ахилл Вильрейль научился рисовать и поступил мастером-декоратором к старому горшечнику ла Першу, который пробудил в нем вкус к обжиганию, раскраске и формовке глины. Он сам обучился ремеслу. Старик ла Перш давал ему работу, но не полагался на него. Молодой человек оказался смелым и предприимчивым, с головой, полной новых форм и новых приемов. Ла Перш противился его попыткам, хотя и признавал его умение. Молодой Вильрейль говорил очень быстро, шумно грассируя «р», с сильным левантийским акцентом. Он охотно объяснялся жестами, причем чаще всего чертил в пространстве воображаемую вазу. Серпиньи пригласил его зайти к себе.
Неделю спустя молодой Вильрейль таинственно покинул мастерскую ла Перша. Г-н де Серпиньи поселил его в окрестностях Манта, на расстоянии часа езды от Парижа, в уединенной местности. Вильрейль принялся за свои первые опыты, приведшие г-на де Серпиньи в восхищение. Обычно скупой, де Серпиньи не жалел денег. Что до Вильрейля, то он не требовал ничего, кроме возможности работать, как ему хотелось, и вносил в труд свое необычайное упорство и пыл, какое-то безумие, заставлявшее его проводить ночи без сна и дни без пищи. Он смотрел на г-на де Серпиньи, как на доброе божество, и питал к нему слепую благодарность. Ничто на свете, кроме печей, его не интересовало. Он никогда не выходил из дому, ни с кем не виделся и не читал газет. Г-н де Серпиньи имел над ним неограниченную власть. Прошло три года, после чего стали поговаривать о таинственных работах г-на де Серпиньи. Коротенькие заметки по этому поводу начали появляться в газетах. Он сам давал понять, что есть доля истины в том, что говорилось. В последнее время г-н де Серпиньи усиленно стал посещать свет, где уверял, что очень занят, и принимал важный вид, охотно рассказывая об искусстве обжигания загадочным тоном. Его внимательно слушали и ждали от него какой-нибудь неожиданности, которая действительно и произошла. Г-н де Серпиньи, человек светского общества, хорошо известный ценитель искусства, утонченный автор «Парадокса об искусстве стекла», согласился дать интервью на выдуманном им жаргоне. Он признался в запутанных и звонких фразах, что занимается теперь керамикой и что им сделаны в этой области любопытные открытия. Репортер послушно воспроизвел слова г-на де Серпиньи, присоединив от себя описание его квартиры на улице Шальо, украшенной несколькими предметами прекрасной старинной мебели. Репортера привлек также портрет Серпиньи, посланника времен Регентства, работы Ларжильера. Правда, г-н де Серпиньи не сказал журналисту, что полотно принадлежало старику Меньеру. На потолке висела изумительная венецианская люстра с тысячью разноцветных цветков — подарок г-на де Гангсдорфа.
Интервью послужило прелюдией к ловкому замыслу г-на Серпиньи. В один прекрасный день стены города покрылись афишами, извещавшими о выставке на улице Ла Пэ керамики работы г-на де Серпиньи, которая должна продлиться три дня.
Весть о том, что человек из высшего общества стал горшечником, принадлежала к числу тех, которые нравятся сами по себе. Париж любопытен, особенно любопытен к неожиданному. Он любит такие странности и оказывает им хороший прием. Все единодушно решили, что на глиняные изделия г-на де Серпиньи стоит пойти посмотреть. И в самом деле, они увидели вазы удачного состава и прекрасной формы; сосуды в виде тыквы, желтые или зеленые, искрящиеся золотом, два высоких кувшина маслянистого и оливкового тона с разноцветными переливами, три большие бутылки прелестных радужных цветов, похожие на те, в которых бывают заключены духи из сказок «Тысячи и одной ночи». Стенки их казались еще влажными, словно от пота заточенных в них демонов.
Де Серпиньи, стоя в центре зала, принимал приглашенных. Он ораторствовал в высокопарном стиле, находя слово для каждого. Улицу запрудила цепь экипажей. Люди из общества приходили в восхищение. Они давно смотрели на Серпиньи как на человека эксцентричного. И теперь при мысли, что он может стать кем-то, хотя бы в таком деле, которое для них ничего не значило, каждый хотел доказать, что он отчасти предвидел такую неожиданность. Что касается журналистов и художественных критиков, то они расхваливали произведения г-на де Серпиньи в самых повышенных тонах. Своей личностью и своими трудами он представлял прекрасную тему для статьи. Г-н Барагон посвятил ему несколько хвалебных страниц в своем новом этюде. Впрочем, и знатоки охотно соглашались насчет высокого достоинства глиняных изделий г-на де Серпиньи. Они даже немного удивлялись его мастерству и ловкости. Старый ла Перш подошел пожать ему руку. Его собственные руки, морщинистые и гладкие, напоминали теплую глину. Только художник Конрад Дюмон исподтишка улыбался, чувствуя какое-то плутовство, которое он обещал себе расследовать.
Секретарь изящных искусств тоже посетил выставку. Г-н де Серпиньи держал себя с ним великолепно. Когда сановник заговорил о покупке от имени государства, г-н де Серпиньи объявил ему, что ничего не продается. Его отказ произвел самое лучшее впечатление. Люди из общества увидели в нем желание г-на де Серпиньи не порывать со своим кругом. Он даже позволил себе посоветовать чиновнику купить несколько вещей у ла Перша. Слова де Серпиньи передавались из уст в уста. Одна крупная газета предложила назначить его директором севрского завода, посчитав, что он один способен оживить и омолодить старинное производство. Г-н де Серпиньи отнесся к предложению серьезно и ответил через газету открытым остроумным письмом, которое все прочли с удовольствием. 14 июля его наградили орденом. Среди поздравительных писем выделялись два: одно — от его отца, адресованное на имя г-на Серпиньи-сына, горшечника в Париже, другое — от князя де Пранцига, поздравлявшего его с тем, что он будет носить в петлице ленточку ордена, учрежденного великим императором.
Тем временем молодой Ахилл Вильрейль продолжал формовать и печь. Он непрерывно искал новые приемы. После тяжелого трудового дня он дышал свежим воздухом на скамейке у порога своего домика. Его единственным развлечением были частые посещения г-на де Серпиньи. Вильрейль окружал его безграничным преклонением. Г-н де Серпиньи осведомлялся о ходе его работ и отмечал их мельчайшие детали. Он заботился о его здоровье. Вильрейль чувствовал себя совершенно счастливым. Он позволил бы себя убить за г-на де Серпиньи, в особенности с тех пор, как тот довел до предела свою заботу о нем в форме несколько странной, но окончательно укрепившей его власть над молодым рабочим.
Заметив, что Вильрейль любит женщин, Серпиньи стал два раза в месяц возить Вильрейля в Париж. Они приезжали под вечер и обедали в уединенном ресторане. За десертом г-н де Серпиньи приказывал подать крепкие напитки. Одной капли ликера оказывалось достаточно, чтобы глаза Вильрейля загорались, и некоторое полуопьянение овладевало им. По выходе из-за стола г-н де Серпиньи довольно долго катал его в карете, затем внезапно останавливал ее, и молодой Вильрейль попадал в золоченую гостиную, полную света, зеркал и голых женщин. Вильрейль хранил о подобных вечерах ослепительное воспоминание, связанное с образом г-на де Серпиньи. Он смотрел на своего покровителя, как на некоего волшебника, который одним движением руки раскрывал перед ним неведомые места, бывшие для него, робкого, бедного и дикого, дивным раем. Тем не менее после таких вечеров он охотно возвращался к своей каждодневной работе и своим проектам.
Он замышлял начать изготовление больших эмалированных вещей, ванных, комнатных и садовых фонтанов. Г-н де Серпиньи откладывал выполнение его планов. Ему не хватало денег. Он оплатил первые расходы, но не хотел переступать известный предел. Таким образом, у него зародилась мысль поискать вокруг себя финансовой поддержки.
Г-жа де Бокенкур являлась именно тем, что ему нужно. Она им восхищалась. Богатая, щедрая, она интересовалась искусством. Де Серпиньи нашел в ней верную и надежную помощницу с туго набитым и легко раскрывающимся кошельком. Он стал черпать из него без стеснения. Г-жа де Бокенкур сама предложила ему перенести его печи в Лувесьен. Там как раз в глубине парка находилась площадка, удобная для постройки нужной мастерской. Она занялась ею совместно с г-ном де Серпиньи, который в 1897 году начал там свое производство. Вильрейль получил квартиру в городе. Г-н де Серпиньи представил его г-же де Бокенкур в качестве своего лучшего мастера, работающего под его руководством. В сущности говоря, у г-на де Серпиньи созрел определенный план. Он любил деньги и очень желал заработать их. Всемирная выставка должна открыться через два года. Он рассчитывал экспонироваться на ней и притом с верным успехом. С 1889 года интерес к декоративному искусству возрос и повсеместно распространялся. Новейший стиль уже существовал. Г-н де Серпиньи, будучи в курсе нового движения, хотел его использовать, мечтая о создании большой фирмы, которая имела бы свои отделения по всей Европе и называлась бы Домом огня. Там изготовлялись бы не только произведения утонченного искусства, но и дешевка, доступная кошельку каждого. Дело требовало много денег, и г-жа де Бокенкур не могла одна его субсидировать. Поэтому г-н де Серпиньи подумывал, как бы обеспечить себе помощь своего друга, барона де Гангсдорфа.
Большой любитель стекла, живший в Венеции, Гангсдорф был богат, но скуп и осторожен. На первые письма, в которых г-н де Серпиньи затронул тему своего проекта, выставив на вид лишь его художественный интерес, но не коммерческую цель, Гангсдорф отвечал уклончиво. Он приедет в Париж в конце апреля и тогда можно будет потолковать. Они потолковали. Гангсдорф не сказал ни да, ни нет. Серпиньи старался найти какой-нибудь решительный аргумент. И тут как нельзя кстати г-жа де Бокенкур подала ему мысль о браке между девицей де Клере и г-ном де Гангсдорфом.
С первых же слов де Серпиньи понял выгоду, которую мог извлечь из подобного брака. Красивая, молодая и умная женщина имела бы неограниченную власть над умом такого человека, как Гангсдорф, который во всех делах, кроме денежных, отличался простотой и наивностью. Такая женщина могла оказаться для Серпиньи полезнейшей союзницей. Девица де Клере казалась ему неглупой и способной понять с полуслова, чего от нее хотели… Де Серпиньи подумал и согласился помочь сосватать девицу де Клере с Гангсдорфом. Барон должен возвратиться в Венецию не иначе как женатым, и он обязательно станет крупным акционером Дома огня.
Г-н де Гангсдорф любил рассказывать, как ребенком он воровал точеные хрусталики люстр и подвески жирандолей в старом баварском замке французского стиля, где он родился и довольно рано унаследовал его после смерти своего отца вместе со значительным состоянием, позволившим ему удовлетворять свою страсть к стеклянным изделиям. В течение пятнадцати лет он приобрел множество их, самых разнообразных, платя за них крупные, иногда сумасбродные суммы. В таких случаях он не скупился, и не встречалось вещи, если только она красива, которая казалась бы ему слишком дорогой. Его знали все торговцы редкостями в Европе. Г-н де Серпиньи встретил его в Париже в 1884 году на распродаже коллекций Альмедо. Г-н де Гангсдорф приобрел там за чудовищную цену несколько испанских бутылок сан-ильдефонского производства. Одна из них, украшенная желтой и зеленой эмалью, привела его в восторг причудливой формой и смелыми изгибами, хотя стекло ее было лишено тонкости.