Надежда Александровна Лухманова
Жизненный кризис
— Да если б Михаил Иванович только слово сказал, я бы, конечно, не поехала на этот бал! Но ему лучше, гораздо лучше, и он так просил меня развлечься, что я это и сделала, скорее для него, чем для себя. Да вы, Иван Сергеевич, меня, кажется, и не слушаете?
Но тот, к кому она обращалась, не ответил ни слова. Очевидно, что ни сказанное ею раньше, ни этот возглас не достигли его ушей, не разбудили от какой-то тяжёлой, поглотившей его думы.
Красивая, но уже немолодая брюнетка встала, поправила несколько раздражённым жестом спускавшееся на плечах слишком откровенное декольте, почти с презрением взглянула на своего собеседника и, шурша шёлковым платьем, направилась в зал, где раздавался ритурнель кадрили.
Иван Сергеевич даже не заметил её ухода, он продолжал сидеть в узенькой гостиной, в которой теперь остался один. Вынув часы и отвечая на своё внутреннее волнение, он проговорил почти вслух:
— Третий час! — затем встал, нервно поёжился, нечаянно взглянул на себя в зеркало и иронически улыбнулся.
Фигура его, действительно, была далеко не бальная. Среднего, хорошего роста, он был сложен довольно плотно, без юношеской уже грации в движениях, как раз на рубеже тех лет, когда про человека говорят, что он ещё нестар. Густые волосы, светлые, остриженные ершом, и самые обыкновенные глаза, красивые в настоящее время только своим глубоко человеческим взором, выражавшим и мысль, и затаённую печаль.
Подойдя к двери зала, он прислонился к косяку и внимательно, пара за парой, осмотрел танцующих. Его жены между ними не было. Тогда тихонько он вернулся назад, прошёл ту же гостиную, курильную, где играли на трёх столах в карты, затем вышел налево коридорчиком, минуя буфетную, где шумно и весело закусывали и выпивали кавалеры, угощая дам, предпочитавших хлопанье пробок и звон плоских чаш с шампанским музыке и духоте бальной залы.
Хорошо знакомый с домом Веретьевых, где давался бал, Иван Сергеевич шёл в будуар хозяйки, который в такие вечера был тоже открыт для гостей. Дойдя до спущенной портьеры, он чуть-чуть раздвинул её и поглядел.
Большой фонарь лил с потолка зеленоватый свет; пальмы, араукарии, какая-то висячая зелень и толстое стекло ширм, отделявших уголки, делали комнату похожей на аквариум. Золотые рамы картин и зеркал, хрустальные подвески фонаря блестели тускло как сквозь сон. Зелёный ковёр с ползучими ветвями каких-то цветов напоминал морское дно; мебель капризно изогнутая, обитая бледно-розовым атласом, отливала серебром и перламутром как внутренность громадных раковин.
И в этой рамке, как прелестная живая картина, на низеньком пуфе сидела совсем молодая женщина, казавшаяся девушкой от узких плеч, тонкой талии и необыкновенно светлых, серебристых волос; брови и ресницы более золотистые, тёмные придавали жизнь милому, нервному личику. Белое платье, пышное, лёгкое, без рукавов, глубоко открытое на груди, лежало на полу как мягкая молочная пена; только маленькая ножка, в золотистом башмаке, высунулась вперёд.
Против неё, касаясь её колен своими, сидел высокий, бледный офицер, брат хозяйки дома. Его холодное, длинное лицо с большими, красивыми, но пустыми глазами теперь получило смысл, окрасилось чувственной страстью от близкого тепла молодого тела, от безнаказанного одиночества и маленьких ручек, которые он мял в своих больших руках. Влажные, красные губы его открывались на белых блестящих зубах, он о чём-то молил, в чём-то уговаривал.
Кровь стучала в висках Ивана Сергеевича, он уже готов был грубо рвануть портьеру и войти, как вдруг ему стало стыдно, невыразимо стыдно за то, что они сейчас узнают, что он видел их. На глаза его даже выступили слёзы, но справившись с собою, он сделал шаг назад и вдруг, обращаясь как бы к проходившему лакею, сказал громко:
— Фёдор, ты не видал Марью Михайловну? Нет? Ну, сам найду!
И затем, уже не задерживая шага, вошёл в будуар. Первый взгляд его уловил колебание противоположной портьеры, и он убедился, что жена его одна. Она стояла перед большим трюмо, подняв кверху изящные, тонкие руки и поправляла причёску. Длинные, белые перчатки, очевидно, грубо, со страстным нетерпением сдёрнутые, почти вывернутые наизнанку, валялись тут же на полу. Не обёртываясь, она в зеркало увидела странное, взволнованное лицо мужа, и маленькая складка, не то тревоги, не то злости, легло между её бровей.
— Боже, какое у тебя всегда трагическое лицо! Можно подумать, что здесь не бал, а спектакль с благотворительной целью, и мы с тобой собираемся репетировать — я Дездемону, а ты Отелло.
— Не гожусь — ни для танцев, ни для сцены. Я просто устал — пора домой.
Голос его был так низок и хрипл, что молодая женщина пристальнее взглянула на него.
— Ты или заснул или не в меру выпил шампанского.
— Ты знаешь, что я почти не пью, а заснуть здесь трудно; поедем домой.
— Поедем домой, поедем домой! Вот вечная песня, когда мне весело! Мне жарко, я только что кончила танцевать и вошла сюда поправить волосы, я дала слово на котильон, сейчас начнут. А затем мы не останемся ужинать… Но если ты так устал… — она запнулась.
— Я очень устал.
— Так поезжай один, оставь мне карету, меня довезёт кто-нибудь.
— Кто же, например?
— Ну… ну… ну хоть брат Ольги, Николай Александрович.
— Не надо, не надо! Не играй эту комедию! Не вынуждай меня на объяснение здесь! — и сделав страшное усилие над собою, не обращая внимания на вспыхнувшее лицо жены, он добавил уже другим голосом. — Я нездоров, мы поедем сейчас.
Он поднял перчатки, продел её руку под свою и, тяжело шагая между хрупкой мебелью, повёл её к выходу.
Молодая женщина, чувствуя жар и силу его руки, угадывая в его «не надо!» раскат сдерживаемой страсти, не смела противиться. Но злость, чисто женская, бессильная и готовая разразиться криками и слезами, дрожала в каждой её жилке.
— Вечные сцены! Вечный скандал! — шептала она сквозь стиснутые зубы. — Это не жизнь, а каторга, цепи!
Из коридорчика они вышли в громадную буфетную и среди охватившего их света, голосов, весело окликавших их на пути, они шли медленно: он, по-видимому, спокойный, играя её длинными перчатками, она улыбаясь, кивая головой, рассылая приветствия направо и налево. Подобрав грациозно левой рукою шлейф, сверкая бриллиантами на тонких пальцах, она своею скользящей грацией напоминала прелестную белую кошку, возвращающуюся спокойно домой после любовного дуэта на крыше.
Также мило, весело простились они с хозяйкой дома, с тем же невинным, замечательно чистым взором она дала поцеловать кончики пальцев Николаю Александровичу в награду за то, что лишала его котильона, и когда Иван Сергеевич, взяв из рук лакея белую шитую золотом ротонду, окутывал ею плечи своей жены, до него долетел голос какого-то подвыпившего bon vivant'а [1].
— Этакое счастливое животное! В эти годы и увозит с собою, на законном основании, такую красавицу!
Марья Михайловна тоже слышала это бесцеремонное восклицание и, освободив из кружев личико, кинула на мужа взгляд, густо подчеркнувший эти годы.
Маленькая каретка, уютная, тесная, каретка для двух интимно связанных существ уносила их домой.
«С ним, а не со мною рассчитывала она ехать теперь!» — с бешенством подумал Иван Сергеевич.
Лошади мчали их туда, в роскошную барскую квартиру, где в отдалённой комнате, в кроватке за белым кружевным пологом лежала их годовая девочка, такая же беленькая как мать, но крепкая, черноглазая как отец.
Всего два года как куплена эта каретка; та же гранатная обивка, — если б звуки поцелуев, смеха, ласкового шёпота могли оживать, они наполнили бы теперь карету.
«Ведь любила ж она меня! — с отчаянием думал Иван Сергеевич. — Много ли я был моложе и красивее два года тому назад? 36 лет тогда, теперь 38, ей 18, теперь 20. Громадная разница! Но ведь тогда она была в провинции, дочь отставного превосходительства, а он был уже петербургское светило — сановник, командированный по службе во всём блеске столичного деятеля». И снова, при воспоминании виденной им сцены, бешенство с такой силой охватило его сердце, что он стиснул руки и отвернулся к окну.
«Задушить! Раздавить! — клокотало в нём. — Или… уйти, бросить… ну, словом, всё, всё — только не эта жизнь!..»
Швейцар дома Вавиловых, едва продирая глаза ото сна, бросился снимать с них верхнее платье, с видом человека, не знающего ни сна, ни отдыха в отсутствие своих господ.
— Сестрица вашего превосходительства, Анна Сергеевна изволили приехать! — вспомнил он, когда господа поднимались по лестнице.
— Анна Сергеевна приехали! — подхватила и горничная Даша, вышедшая навстречу со свечей.
— Когда? — радостно спросил Иван Сергеевич и осёкся, поймав на себе вопросительный, почти злобный взгляд жены.
— Да часов в десять, почитай, как только вы уехали. Я их в китайскую комнату провела, где гости останавливаются.
— Хорошо, хорошо, не буди теперь, завтра увидимся.
— Где будить, чай спят с усталости.
— Ступай, Даша, в спальную, зажги канделябры!
Марья Михайловна расстегнула капюшон с головы и бросила на руки горничной.
— Ты её выписал? Зачем? Надолго ли? — нервно осыпала она мужа вопросами, едва дав девушке выйти за дверь.
— Да, я!
— Ну, помни, она между нами не судья, и вмешиваться ей в наши дела я не позволю.
— Ступай спать и благодари Бога за то, что я могу молчать, — завтра мы объяснимся.
Но молодая женщина уже повернулась к нему спиной и, отчётливо стуча каблучками, вышла. Иван Сергеевич не последовал за нею. Уже месяц тому назад, вследствие какой-то пустой ссоры, начавшейся вечером в спальне, он сказал, что ему нет покоя ни днём, ни ночью, и что лучше он будет спать у себя в кабинете. Марья Михайловна ухватилась за эту мысль и на том основании, что он сам захотел так, ему с тех пор начали стлать отдельно. Как всегда, излишняя совестливость, застенчивость в этого рода делах, самолюбие, заставлявшее ждать от жены первого шага, сделали то, что, как говорят французы: «le pli etait pris» [2] — складка загнулась и разгладить её было трудно. — Он отправился в кабинет. Холодно и неуютно показалось ему в большой комнате, а главное нелепо. Почему они врознь? Почему он скрывает от неё свои муки, свои догадки? Зачем даёт ей убеждение, что он ничего не знает, или вернее, не смеет предполагать ничего, кроме пошлой игры, дозволенного светом flirt'а [3]? — И тут же он сознал, что до сих пор его удерживал от объяснений страх своею безумною ревностью толкнуть её перейти границу, дать оправдание её поступкам злостью, оскорблением, разными странными, сложными чувствами, которые руководят в подобных случаях женщинами.
Он стал ходить по комнате.
«Что такое с женой? После родов, едва оправившись, она стала как сумасшедшая: балы, вечера, выезды, — только бы не сидеть дома. И этот пошлый фат, который наверно ставит свою лошадь выше всякой любовницы! Да не может же быть, чтобы она его любила! Господи, кто ему разгадает это женское сердце! Ведь вот он стоит перед своей женой и ничего не понимает. Он чувствует одно — что надо что-то сделать, чтоб вернуть её, отрезвить, привязать к дому, не дать распасться семье… Но как это сделать?»
И он ходил, ходил взад и вперёд, и сердце горело то бешенством, то страшной тоской.
«Нет, тут может помочь только женщина!» — решил он.
И чувствуя, что ему нужны вот сейчас какие-нибудь слова и мысли, он снял сапоги, надел мягкие туфли и тихонько, без свечи, направился к китайской комнате, где остановилась сестра. Из-под двери выходил тонкий луч света.
«Не спит», — подумал он и чуть-чуть постучал.
Дверь открылась немедленно, как если б его ждали.
Сестра Вавилова, высокая женщина лет 30, при виде его отступила назад, подождала пока он запер за собою дверь, горячо обняла его, подвела к лампе, взглянула в лицо и ещё раз поцеловала крепко.
— Ну, садись, что обозначает твоё письмо? Зачем я тебе нужна? Что случилось? Говори!
— Всё скажу.
— Да, Маня здорова? Валю я видела, что за девочка — прелесть!
— Неправда ли, неправда ли? — сразу просветлел Иван Сергеевич и тут же закрыл лицо руками, опустил голову на руки, и сестре показалось, что он беззвучно рыдает.
— Вот как намучился! — проговорила она, гладя его голову. — Ну, говори, в чём же дело?
— Вот видишь, — начал Иван Сергеевич, подавляя волнение, — она ведь меня любила. Я, может быть, неуклюж там, ну уж какой есть! Но, женившись на ней, отдался весь. Ты ведь не имеешь понятия, что значит для мужчины моих лет вдруг перейти на легальные, чистые отношения, иметь свою жену. Понимаешь, всё, что было в душе лучшего, доброго, всё всколыхнулось с такой силой! А когда забеременела она, так я под собой земли не слышал, гордость какая-то, ликование! Ну, так ведь это я! С нею же произошло совсем наоборот. Беременность была тяжёлая, последнее время доходило так, что она чуть не с ожесточением думала о ребёнке. Если б ей кто предложил безнаказанную и вполне безвредную помощь, она сейчас же согласилась бы вырвать из себя это ненавистное ей существо.
— Как мне больно, что вы были одни! Вот что значить девушка, выросшая без матери.
— Да, у меня ведь тоже никого кроме тебя, и будь ты здесь, может быть, всё было бы иначе. А я — что я мог? Ну, исполнял все её капризы, баловал, стерёг день и ночь, — ведь она чуть не умерла родами. Потом опять девочка, ей почему-то хотелось сына, точно не всё равно! А когда она выздоровела, пошли обожатели, поклонники и, между прочими, брат её подруги, пустой, бессердечный малый, но красивый и страстный как животное. Его заслуга уже в том, что он чуть не вдвое моложе меня, и в то время как я волнуюсь, трушу или с ума схожу от бешенства, не нахожу слов для объяснения с женой, они отлично понимают друг друга. На днях он при мне сказал ей, что женщина не самка и не создана исключительно для того, чтобы производить детей на свет, что молодость требует любви и свободы.
— Ты ничего не сказал ему на это?
— Напротив, наговорил, кажется, много глупого! Я так горячо развивал обязанности жены и матери, так клеймил всех женщин, бросающих домашний очаг, что оттолкнул её ещё больше. Затем сегодня…
И Иван Сергеевич, волнуясь и вздрагивая от воспоминаний, передал всю сцену в зелёном будуаре. Сестра не сводила с него глаз, пока он говорил. Её бледное, худое лицо вспыхнуло.
— Да, дело зашло далеко! Если женщина может так хладнокровно хитрить, то она уже остановилась на чём-нибудь. Чем же я могу тебе помочь? Во-первых, ведь я совсем не знаю твою жену. Пять лет я безвыездно прожила за границей, и это время болезни моего мужа и его смерти надо прямо вычеркнуть из моей жизни. Я даже не в силах была интересоваться твоей жизнью, а между тем ты знаешь, как я люблю тебя.
— На это-то я и рассчитываю, Анна. Послушай… — он встал, привлёк её к себе и обнял за шею. — Мне нужен совет женщины-друга, сестры. Ведь вы тоньше, более чутки насчёт разных там болезней, ощущений, — я же ничего не знаю, боюсь себя, ведь если я раз заговорю — на чём я остановлюсь — почём я знаю? Поговори ты с ней, выпытай её, посоветуй! Я убеждён, серьёзного в этом флирте нет ничего, но в то же время нашей Вале всего год, пойми, год, а мать на неё совсем не смотрит. Господи, как тяжело! — он сел и снова закрыл лицо руками.
Анна Сергеевна сидела тоже не шевелясь.
— Ну, — сказала она наконец, подымаясь, — спокойной ночи! Иди спать, голубчик, мне тоже надо отдохнуть. Во всяком случае, она очень молода, и в ней происходит тот опасный перелом, после которого женщина или действительно становится разумным существом, женою и матерью, или на долгие годы портит себе и другим жизнь, гоняясь за страстью и разными сильными ощущениями. Имей больше характера! — она открыла дверь. — Мне кажется, что ты напрасно молчал до сих пор, ты слишком мало проявил энергии, а с иными женщинами мягкостью и молчанием ничего не возьмёшь. Ну, спокойной ночи!
Дверь затворилась, Иван Сергеевич пошёл к себе, а из-за шкафа, стоявшего в нише против самой китайской комнаты, отделилась тоненькая фигура в белом пеньюаре. Марья Михайловна слышала отчётливо только последние слова, но ей казалось, что она знает достаточно.
«Он выписал сестру, чтобы её скрутить, ну так она завтра же поднесёт ему сюрприз».
Она проскользнула в свою комнату и на всякий случай заперла дверь на ключ.
На другое утро в доме Вавиловых царствовала странная тишина, полная шороха, торопливого шёпота, как в доме, где случилось внезапное несчастье.
Горничная Даша заплаканная, с растерянным видом ставила и уносила чайные принадлежности. Старый Степан, уже много лет бывший при барине, сторожил его звонок у самых дверей кабинета; его добродушное лицо было потуплено, губы беззвучно шевелились, очевидно, он обдумывал те ответы, которые придётся давать.
Анна Сергеевна с поспешно завёрнутой косой, в блузе, бледная, с тёмными кругами под глазами, измученная, встревоженная, то и дело начинала снова расспрашивать Дашу.
— Ну, последнее-то, последнее, что она тебе сказала, как ты запирала за нею дверь?
— Да то и сказала. «Прощай, — мол, — Даша, у вас теперь больше порядка будет, — Анна Сергеевна старая хозяйка, а я хочу на свободу — больше не увидимся!»
«Значит, это я была последней каплей, придавшей ей решимость!» — подумала Анна Сергеевна.
В столовую вошла мамка. Её круглое полное лицо подёргивалось от злости, сухие глаза так и горели.
— Ну что ж, — начала она сразу, — нам-то что, мы с Валей не очень-то и привыкли к ейным ласкам, храни Бог только барина, а это что? Ребёнка на руки не возьмёт. Да нешто Валюшка теперь сиротой стала? Как родилась на свет, так осиротела, не хуже мово, что на чужих руках брошен!
И сопоставление этих двух бедных сирот и двух матерей, из которых одна бросает ребёнка потому, что хлеб нужен для всей семьи, а другая — по бессердечию, вызвали в мамке реакцию, — слёзы брызнули из её глаз и, всхлипывая, накинув передник на голову, она побежала в детскую и в дверях столкнулась с Иваном Сергеевичем, входившим в столовую.
Его лицо было бледно, губы бескровной полоской открылись на стиснутых зубах. Отстранив кормилицу, не глядя ни на кого, он прошёл в комнату жены. Анна Сергеевна шла за ним. Кровать была не смята, одна подушка, кинутая на кушетку, ещё сохранила на тонком батисте ямку, где, вероятно, недавно лежала головка молодой женщины. Другая, маленькая, была брошена в широком кресле, — ясно, что Марья Михайловна переходила с места на место, тоскливо ожидая утра. На туалетном столе был беспорядок, ящики маленького бюро выдвинуты, на синем бархате письменного стола лежал белый конверт; для того, чтоб он первый бросился в глаза, все остальные предметы были сдвинуты. И действительно, войдя, Иван Сергеевич кинулся сейчас же к нему, разорвал конверт и, шагнув к окну, так беспомощно грузно прислонился к косяку его, что кружевная гардина с сухим треском оторвалась от карниза.
«Я ушла навсегда, я думаю, что каждый день вы могли этого ожидать. Я ошиблась, выходя за вас, теперь я понимаю, что не люблю, а потому не могу быть хорошей матерью вашему ребёнку. Жалеть меня не стоит, а искать незачем — всё равно я не вернусь. Чтобы доказать вам непоправимость моего шага, я скажу вам, что люблю, любима и хочу быть счастлива».
— Что это такое? Господи, что это такое? Да разве так может писать женщина, у которой есть сердце и совесть?.. Господи, да ведь здесь же, в этой спальне… — он с каким-то ужасом оглянулся кругом.
Ему казалось, что эти немые свидетели нежных ласк, таинственных слов, что шепчутся на ухо даже в полной тишине и уединении, должны были возмутиться, удержать её, напомнить ей.
— Господи, да ведь вот здесь же…
Он не договорил, он только видел, ясно видел, как в первую ночь после брака он запер за собою эту дверь. Она сидела тут же, в этом кресле, бледная, взволнованная, но смеющаяся, окутанная по горло в пену белых кружев. Он взял её на руки, прижал всю к своей груди, отнёс вот сюда, к этому самому киоту, полному старинных образов, поставил её и сам стал рядом.
— Господи, Господи, благослови наш брак!
И она, прижавшись к нему, крестилась и тоже шептала:
— Господи, благослови!
А затем этот долгий поцелуй, крик восторга и счастья, когда она шептала ему слова разделённой любви.
Анна Сергеевна взяла из рук его письмо, прочла и глубоко задумалась.