Сьюзен Зонтаг
В Америке
Этот роман вдохновлен эмиграцией в Америку в 1876 году Хелены Моджеевской, знаменитой польской актрисы, вместе с мужем графом Каролем Хлаповским, пятнадцатилетним сыном Рудольфом, молодым журналистом и будущим автором «Quo vadis» Генриком Сенкевичем и несколькими друзьями; их недолгим пребыванием в Анахайме, Калифорния; и последующей блистательной карьерой Моджеевской на американской сцене под именем Хелены Моджеской.
Вдохновлен — не больше и не меньше. Большинство персонажей романа вымышлены, а невымышленные радикальным образом не расходятся с их реальными прототипами.
Я признательна книгам и статьям Моджеевской и Сенкевича (и о них), откуда почерпнула много материала и биографических сведений. А также искренне благодарна за помощь Паоло Дилонардо, Карле Эофф, Касе Гурской, Питеру Перроне, Роберту Уолшу, и в особенности Бенедикту Йомену. Благодарю также Минду Рей Амиран, Ярослава Андерса, Стивена Барклея, Энн Холлендер, Джеймса Леверетта, Джона Мекстона-Грема, Ларри Макмертри и Миранду Спилер. Особую благодарность приношу Рокфеллеровскому центру в Белладжо, который предоставил мне месяц работы в 1997 г.
Моим друзьям в Сараево
«Америка будет жить!»
0
Нерешительно, нет, скорее дрожа от холода, я пришла без приглашения на званый ужин в частной гостиной одного отеля. В помещении тоже было свежо, но никто из женщин в вечерних платьях и мужчин во фраках, расхаживающих по длинной темной комнате, кажется, холода не замечал, так что изразцовая печь в углу оказалась в полном моем распоряжении. Я прижалась к этой громадине высотой до самого потолка — я, конечно, предпочла бы очаг с ревущим пламенем, но здесь комнаты обогревались печками, — и принялась растирать щеки и ладони. Немного согревшись (или успокоившись), я отважилась выйти из своего угла. Выглянула в окно и сквозь густую пелену беззвучно падающих снежинок, подсвеченных луной, увидела ряд саней и наемных экипажей. Закутанные в толстые одеяла кучера дремали на сиденьях, а припорошенные снегом лошади застыли со склоненными головами. Неподалеку церковные колокола пробили десять. Несколько гостей собрались у большого дубового буфета рядом с окном. Я прислушалась к беседе. Они говорили в основном на языке, которого я не знаю (я находилась в стране, где побывала лишь раз — тринадцать лет назад), но почему-то понимала их. Шел бурный разговор о женщине и мужчине — крупица информации, которую я тотчас дополнила тем, что они (а почему бы и нет?) женаты. Далее гости с не меньшим жаром заговорили о женщине и двух мужчинах, и я, не сомневаясь, что это — та же самая женщина, предположила, что если первый из них — ее муж, второй должен быть любовником, и тут же упрекнула себя в отсутствии воображения. Но шла ли речь о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах, я не могла взять в толк: почему их так горячо обсуждают? Если эта история известна всем, конечно, незачем ее пересказывать. Но, возможно, гости нарочно говорили так, чтобы их сложно было понять, поскольку, предположим, и женщина и мужчина (или оба мужчины) тоже присутствовали на ужине. Поэтому я решила рассмотреть всех женщин в комнате — с пышными прическами и, насколько я могу судить о вкусах того времени, модно одетых — и попыталась найти ту, что среди них бы выделялась. И стоило мне посмотреть на них с такой точки зрения, я сразу ее заметила и даже удивилась, почему не видела ее раньше. Уже не первой молодости, как говорили тогда о привлекательных женщинах старше тридцати, среднего роста, с прямой спиной, копной пепельных волос с несколькими наспех подоткнутыми непослушными прядями, — писаной красавицей она не была. Но чем дольше я смотрела на нее, тем неотразимее она становилась. Возможно — нет, наверняка она и есть та женщина, которую обсуждают гости. Ее обступали люди; когда она говорила, к ней всегда прислушивались. Показалось, что я расслышала ее имя — не то Хелена, не то Марына. Скорее всего, проще будет разгадать тайну, если я определю участников пары (или тройки), начав, естественно, с имен. И я решила мысленно называть женщину Марыной. Затем перешла к мужчинам. Сначала принялась выискивать человека, который подошел бы на роль ее мужа. Если он любящий супруг, какой, по моим представлениям, должен быть у этой Хелены, то есть Марыны, он при ней находился бы неотлучно. И теперь, не упуская Марыну из виду, я поняла, что именно она устроила званый ужин или ужин устроен в ее честь, и увидела, как за ней по пятам следует худой мужчина с бородкой и красивыми светлыми волосами, зачесанными назад и открывавшими высокий, выпуклый, благородный лоб. Мужчина любезно кивал каждому ее слову. «Должно быть, это и есть муж», — подумала я. Теперь следовало найти второго мужчину, который, если он любовник (или, что не менее интересно, оказался бы вовсе не любовником), вероятно, моложе этого приветливого аристократа. Если мужу около тридцати пяти и он на год или два младше своей жены, хотя выглядит, конечно, намного старше, то этому человеку, думала я, должно быть около двадцати пяти, он довольно красив и не уверен в себе из-за молодости или, скорее, низкого социального положения, одет несколько безвкусно. Он может быть, например, подающим надежды журналистом или юристом.
Из нескольких гостей, отвечавших подобному описанию, больше всего мне приглянулся дородный малый в очках, который в тот момент, когда я его высмотрела, флиртовал со служанкой, сервирующей широкий стол на другом конце зала лучшим гостиничным серебром и хрусталем. Он шептал ей что-то на ушко, касался ее плеча, теребил за косу. Будет забавно, если именно он и окажется любовником моей пепельной блондинки: не замкнутый холостяк, а отъявленный повеса. «Это наверняка он», — решила я с беспечной уверенностью, все же оставив про запас стройного юношу в желтом жилете, слегка «а ля Вертер», — на тот случай, если вдруг приду к выводу, что здесь больше подходит целомудренный или, по крайней мере, осмотрительный ухажер. Затем я переключилась на другую группу гостей, несколько минут напряженно подслушивала, но так и не смогла узнать никаких подробностей этой истории, которую они тоже обсуждали. Возможно, вы подумали, что я уже узнала имена обоих мужчин. Или хотя бы мужа. Но никто из тех, кто обращался к человеку, стоявшему теперь недалеко от меня в толпе, что плотным кольцом окружала женщину (я была убеждена, что это ее муж), ни разу не обратился к нему по имени. Тогда, ободренная неожиданным даром — именем женщины (да, возможно, ее звали Хелена, но я сказала себе, что она должна быть Марыной), я решила узнать его имя без подсказок. Как его, мужа то есть, могут звать? Адам. Ян. Зигмунт. Какое имя подошло бы ему идеально? Ведь у каждого человека есть такое — обычно это имя, полученное при рождении. Наконец, я услышала, как кто-то назвал его… Каролем. Не могу объяснить, почему это имя не понравилось мне; возможно, меня раздражало, что никак не удается постичь тайну, и я попросту срывала досаду на этом человеке с вытянутым бледным лицом правильной формы, для которого родители подобрали столь благозвучное имя. Поэтому, несмотря на то что имя мужчины я расслышала четко, в отличие от имени его жены (Марыны или Хелены), я постановила, что ослышалась, он не может быть Каролем, и позволила себе переименовать его в Богдана. Да, такое имя звучит менее приятно, чем Кароль, на том языке, на котором я пишу, но ничего, я привыкну и надеюсь, что оно будет хорошо «носиться». Затем я мысленно обратилась к другому мужчине — присевшему на кожаную софу записать что-то в блокноте (записка оказалась слишком длинной и предназначалась явно не для служанки). Его имени я еще не слышала, у меня не было ни верных, ни ложных подсказок, и пришлось выбирать произвольно. Поэтому я превратила его в Ричарда, точнее, в
И многие простые действия — те, что в моей стране считаются нормальным проявлением свободы, — носили бы там заговорщический характер. И если даже то, что они сделали или планировали сделать, было легальным, мне все равно удалось понять, что в этой истории о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах (имена вы знаете) участвует немало других людей, включая тех, кто продолжал спорить, «правильно» это или «неправильно». Не знаю, почему заключила эти слова в кавычки. Наверное, не только потому, что услышала их от других, но еще и потому, что в наше время такие слова произносят не столь уверенно, люди даже просят прощения, употребляя их, если, конечно, вы не самодовольный фанатик или сторонник кровной мести. А обаяние тех людей и того времени как раз в этом и состояло — они знали, или думали, что знают, как «правильно», а как «неправильно». Они бы почувствовали себя обнаженными без этих своих «правильно — неправильно» и «хорошо — плохо», которые продолжают влачить грустное посмертное существование в наше время, наряду с полностью дискредитированными «цивилизованный — варварский», «благородный — вульгарный» и непонятными сейчас «бескорыстный — эгоистичный». Простите за кавычки (скоро я перестану их ставить), просто я хочу придать этим словам их собственное, острое звучание. И мне пришло в голову, чем можно отчасти объяснить мое присутствие в этой комнате. Меня тронуло то, как они обращались со словами, полагая, что те обязывают их к определенным действиям. Только искренность и пыл слышались в их негромких «должны ли мы», «они не должны», «как он может», «как она может», «как они могут», «будь я на их месте», «она все равно имеет право», «но честь требует»… Я наслаждалась, слушая эти повторения. Осмелюсь ли сказать, что чувствовала себя заодно с теми людьми? Почти заодно. Эти грозные слова, которых боялись другие (но только не я), ласкали слух. Я погрузилась в приятное оцепенение, меня уносила их музыка… пока лысый мужчина с заостренной бородкой не заметил с резкостью, которой дотоле не звучало: «Конечно, смогут, если она захочет. Ведь он богач». Глоток отрезвляющей реальности. О чем бы ни спорили они, это предприятие требовало денег, причем крупных. Далее, казалось более чем вероятным, что никто здесь не был особенно богат — хотя у одного имелся дворянский титул (у того человека, которого я посчитала мужем), и все они щеголяли традиционными символами процветания. Еще одно свидетельство их социального положения: в разговоре они постоянно сбивались на один иностранный язык, на котором я хорошо говорю. Ибо я знала, что в это время и в этой части света мелкопоместное дворянство, а также представители свободных профессий часто беседовали на языке авторитетной и далекой Франции. И не успела я почувствовать облегчение от того, что там и тут слышалась французская речь, как женщина с пепельными волосами, моя Марына, воскликнула: «Все, давайте больше не будем говорить по-французски!» Какая жалость, ведь она говорила по-французски живее всех! У нее был глубокий грудной голос, который восхитительно замирал на последних гласных. И двигалась она так же, как говорила, в присущем лишь ей одной ритме: делая паузы в конце каждого плавного жеста, каждого ловкого поворота уже не стройного тела, когда она переходила от одной группки гостей к другой, словно собирала дань уважения. Но иногда Марына казалась раздраженной. И порой мне было заметно (уж не знаю, замечал ли это кто-нибудь еще), что она очень устала. Может, недавно болела? Она редко улыбалась, разве что маленькому мальчику, — забыла сказать, что в комнате находился ребенок со взрослым взглядом и белокурыми волосами, и пришлось предположить, что это сын Марыны. Он был очень похож на мать, но совершенно не походил на человека, которого я выбрала ее мужем и назвала Богданом, что заставило меня засомневаться, не ошиблась ли я мужчиной. Но часто случается, что в детстве человек похож на одного из родителей, а в зрелом возрасте — на другого и не являет уникальной замысловатой смеси черт их обоих. Мальчик пытался привлечь к себе внимание Марыны. Где же его нянька? И не пора ли ребенку (ему было около семи) ложиться спать? Эти вопросы напомнили о том, как смутно я представляла себе их жизнь за пределами этой большой, холодной комнаты. Наблюдая за ними на званом ужине, где все старались быть благовоспитанными и обаятельными, я не могла узнать, например, уснут ли в этот вечер мужья и жены на одной просторной кровати, или на двух кроватях, составленных вместе, или же на двух кроватях, разделенных ковром-пропастью или закрытой дверью. Я волей-неволей догадывалась, что Марына не спит в одной комнате с Богданом, следуя обычаю его, а не своей семьи. И я по-прежнему не могла определить того дела или проекта, правильность или неправильность которого обсуждали гости, даже когда на меня обрушился целый поток новых ключей к разгадке. Теперь они сыпались слишком быстро, и я тоже заключу их в кавычки, но лишь затем, чтобы запомнить: «бросить свою публику», «национальный символ», «нервный срыв», «непоправимо», «благородный дикарь» и «Нипу». Да, Нипу. По счастливой случайности, я читала (во французском переводе) книгу под названием «Приключения мистера Николаса Уиздома», в которой описывается жизнь этого Уиздома в идеальной, полностью отрезанной от мира общине, расположенной на острове под названием Нипу.
Но я не ожидала, что кто-нибудь здесь вспомнит это классическое произведение их национальной литературы, созданное ровно за столетие до того, как гости собрались в частной гостиной отеля. Этот бесхитростный рассказ о жизни в совершенном обществе, написанный под влиянием Вольтера и Руссо, отражал все причудливые иллюзии минувшей эпохи. Понятно, что собравшиеся далеки от подобных просвещенных взглядов, «Просвещенных» с большой буквы. История их безжалостно разорванной на части страны, думала я, сделала этих людей невосприимчивыми к вере в человеческое совершенствование или идеальное общество. (И навсегда излечила от другой великой Иллюзии с большой буквы: как сказал однажды их величайший поэт, горький опыт научил его страну тому, что «европейское слово не имеет политической ценности. На стороне этой нации, атакуемой грозным врагом, — все книги, все газеты и все красноречие языков Европы; и от всей этой армии слов не исходит ни единого действия».) Но в этой роскошной комнате с высоким потолком и персидскими коврами, в самом центре величавого древнего города, они вспоминали Нипу — суровый проект простой жизни в идеальной деревенской общине. Я начала сомневаться, не попала ли на сборище запоздалых романтиков (ведь век романтизма давно прошел), и испугалась за них — испугалась тех иллюзий, которые они могли до сих пор питать. Но, вероятно, они были просто необычайно пафосными патриотами. Возможно, следует упомянуть, что я несколько раз слышала слово
Возможно, я опять забегаю вперед. Я повернулась к печке и, глубоко вздохнув, приложила руки к горячим темно-зеленым изразцам, хотя, на самом деле, мне уже не было холодно, а затем вернулась к окну и стала всматриваться в темноту. Шел снег с градом, который барабанил по стеклу. Когда я обернулась взглянуть на гостей, полный мужчина с лорнетом сказал: «Послушайте!» Никто и не думал его слушать.
Видно было, что ею восторгались все, а не только муж и человек (Рышард или, возможно, Тадеуш), который мог быть, а мог и не быть любовником. Я не сомневалась, что все мужчины и некоторые женщины хотя бы чуточку влюблены в Марыну. Но это больше (или меньше), чем любовь. Они очарованы ею. Интересно, а я могла бы очароваться ею, будь я одной из них, а не просто наблюдателем, который пытается их вычислить? И я решила, что у меня достаточно времени для их чувств, для их истории, равно как и для моей собственной. Они казались, — и я поклялась быть похожей на них, выступая от их имени, — неутомимыми. Но я по-прежнему испытывала нетерпение. Ждала скорой развязки: хотела услышать какую-нибудь фразу, которая подсказала бы, в чем подспудный смысл их забот. Возможно, я прислушивалась слишком жадно. Возможно, вместо этого следовало поразмыслить над тем, что я уже узнала. (В голове вертелась фраза «нервный срыв».) Возможно, мне нужно просто уйти. (А как же «бросить публику»?) Возможно, если бы я спустилась по лестнице, вышла в метель и немного прогулялась (или попросту посидела бы в сугробе рядом с кучерами на козлах и их терпеливыми лошадьми), мне бы удалось понять, что же их так занимало. Признаюсь, хотелось глотнуть свежего воздуха. Когда я вошла в комнату, никто из гостей не обращал внимания на холод, а теперь они не обращали внимания на жару. Церковные колокола пробили одиннадцать раз, затем я услышала далекое нестройное эхо других городских церквей. Толстая, краснощекая женщина в таком же красном переднике вошла с охапкой дров, проскользнула мимо, открыла маленькую дверцу печки и подбросила их в огонь. Хорошо, если исправно работает вытяжная труба, поскольку я ничего не ждала от газовых рожков — газ подавался неравномерно, рожки протекали и шипели, как было всегда до открытия природного газа. Я человек эпохи неона и галогена, поэтому должна была оценить по достоинству цвет газового пламени, но, в отличие от людей в этой комнате, я не привыкла к его едкому запаху. Ну и, конечно, многие мужчины курили. Рышард рисовал карикатуры на гостей, развлекая сонного ребенка, которого я приняла за сына Марыны, и попыхивал большой, украшенной богатой резьбой пенковой трубкой — как раз таким фетишем и должен обладать неуверенный в себе, амбициозный молодой человек. Несколько пожилых мужчин курили сигары «Вирджиния». А Марына сидела теперь в большом кресле с подголовником и держала в томной руке длинную турецкую сигарету — довольно сомнительное пристрастие, правом на которое может обладать лишь прославленная актриса. Она могла бы даже носить брюки, как Жорж Санд, если бы захотела, и я прекрасно представляла ее в роли Розалинды; из нее получилась бы чудесная Розалинда, хоть она и старовата для этой роли, но возраст не помеха для знаменитой актрисы: пятидесятилетние женщины выступали и добивались триумфа в роли Джульетты. Я могла также представить Марыну в роли Норы и Гедды Габлер, поскольку это эпоха Ибсена… Но, возможно, ей хотелось бы сыграть Гедду ничуть не больше, чем леди Макбет. В таком случае она не была бы поистине великой актрисой, которая никогда не боится играть чудовищ. Я надеялась, что благородство или самоуважение не умаляют ее артистических достоинств. Она разговаривала с импресарио из Вены, который осторожно улыбался, а все остальные подтягивались ближе, послушать их. Мой Тадеуш наконец-то избавился от велеречивого исполнителя главной мужской роли — их последние слова: «Чистое безумие» (актер) и «Нет ничего непоправимого» (Тадеуш) — и стоял теперь у кресла Марыны, сунув большие пальцы рук в проймы своего желтого жилета: абсолютно не вертеровский жест. Но кто стал бы упрекать его в том, что он вышел из роли, что он счастлив и уверен в себе, потому что стоит рядом с ней? Рышард, оставаясь немного в стороне, снова вынул блокнот. Она подняла глаза и спросила: «Что вы пишете?» Он поспешно спрятал блокнот в карман и пробормотал: «Ваш словесный портрет. Вставлю его в роман, — он покачал головой, — если, конечно, у меня будет время писать роман, учитывая, что нам предстоит». Человек, которого я приняла за театрального критика, хлопнул его по спине. «Еще одна причина, молодой человек, не пускаться в эту глупую затею», — сказал он жизнерадостно. Но Марына уже опустила глаза. Она обращалась к импресарио со спокойствием повелительницы. «Это вовсе не так хорошо», — сказала она. Передо мной представала властная женщина, которой не нужно было никого убеждать, слово которой закон.
Помню, как я в первый раз увидела вблизи примадонну: более тридцати лет назад, я только приехала в Нью-Йорк, была без гроша в кармане, а богатый поклонник пригласил меня обедать в «Лютецию». И вскоре после того, как на моей тарелке оказались первые лакомства, моим вниманием завладела (подумать только!) чем-то знакомая женщина с высокими скулами, черными как смоль волосами и полными, ярко накрашенными губами. Она обедала за соседним столиком с пожилым мужчиной, которому громко говорила: «Мистер Бинг. [
В детстве, как и многим единственным детям в семье, мне часто хотелось стать невидимкой, чтобы удобнее было наблюдать — точнее, чтобы за мной никто не мог наблюдать. Но иногда я играла в слепую. В тринадцать лет, когда мои родители собрали скромные пожитки и перебрались из Тусона в Лос-Анджелес, прогулки по новому дому с закрытыми глазами, когда я оставалась одна или когда за мной не следили, были моей любимой игрой. (Самым незабываемым приключением, связанным со «слепотой», стал полуночный поход в ванную во время землетрясения.) Мне нравится, когда все зависит только от меня. Когда приходится преодолевать трудности. «Пора бы уж», — раздраженно прошептал судья своей жене. Она улыбнулась и приложила два пальца к губам. «А мороженое будет?» — спросил мальчик. Гости подходили к столу, и Рышард протискивался вперед — ему не терпелось узнать, насколько близко к Марыне он будет сидеть. Тадеуш следовал за ним по пятам, но Рышард, ускорив шаг, добрался до стола первым. Я видела, как он бегло просмотрел свою карточку с указанием места, и по его усмешке поняла, что он остался доволен. Как только гости расселись и начали разворачивать накрахмаленные салфетки, официанты принялись разносить изысканные первые блюда. Я тоже подошла в эту часть комнаты и села, скрестив ноги, в проеме высокого окна. Пока я пыталась во всем разобраться, первые же слова, произнесенные за столом, заглушили те, что звучали у меня в голове: «щавелевый суп», «карп по-еврейски», «запеченный морской язык», «хряковина в вишневом соусе»… кавычки обозначают лишь то, что у меня сейчас не хватает терпения описывать; время еще будет, когда я пойму суть истории. Хотя я знала, что их заставили ждать (как и меня, но в другом смысле), меня удивило немного, что все они недолго думая набросились на еду. Может, я ожидала, что они прочтут молитву? Наверное, да. И действительно, невзрачная сестрица Богдана долго шептала что-то про себя перед тем, как взяться за вилку, — наверняка молилась. Я надеялась, что им еще не надоело спорить, хотя в данный момент все были увлечены роскошной едой. За столом — целый спектр поведения: от разборчивости до жадного поглощения пищи, с яркими комментариями по поводу еды и даже вьюги. Господи боже, только не о погоде! Вернитесь, возвышенные идеалисты, которых я вызвала из прошлого! Если быть точным, ели не все. Доктор, например, предпочел второму блюду венгерское вино и шампанское. («Индейка, фаршированная грецкими орехами», «запеченный черный тетерев с куропатками»…) А молодая актриса, не отрывая глаз от чистейшего, гладкого лица Марыны, жевала очень и очень медленно; она почти не прикоснулась к еде. Подобно ей и большинству других гостей, мне было трудно не сосредоточить все внимание на Марыне. Интересно, сколько ей лет на самом деле; ведь она все-таки актриса. Если бы дело происходило в наше время, я сказала бы, что ей за сорок (полная грудь и тяжелый подбородок, размеренные движения, широкое платье). Но даже состоятельные люди тогда старели быстрее, каждый небедный человек страдал, по нашим меркам, от избыточного веса, и я дала ей не больше тридцати пяти. Я еще не рассказала, как прикидывала возраст людей, находящихся в комнате: поскольку Рышарду на вид где-то под сорок, ему должно быть двадцать пять, и так далее. Совершая путешествие в прошлое, я рассчитывала столкнуться там с некоторыми неудобствами (высоченная закрытая печка вместо пылающего камина не выше пояса), поправками (чтобы определить возраст человека старше двадцати, необходимо вычесть десять лет), а также с приятными неожиданностями и озарениями. Беседа плавно перетекла от шуток насчет еды к шумным восхвалениям сегодняшнего выступления Марыны. Она принимала комплименты со скромностью, казавшейся столь же суровой, сколь и притягательной. «Это было великолепно!» — восклицал Рышард с раскрасневшимся от восторга лицом. «Вы превзошли себя, если такое возможно», — говорил молодой художник. «Она всегда превосходит себя», — снисходительно, с упреком возразил исполнитель главной роли. Марына не участвовала в этих слюнявых славословиях, сидела совершенно неподвижно (казалось, она почти не дышит), поднеся к левой щеке батистовый платок. «
После паузы в разговоре, когда все принялись еще самозабвеннее поглощать пищу (я, конечно, ждала чего-то большего), встал, пошатываясь, критик с рюмкой водки в руке. «За вас, мадам». Все, кроме Марыны, подняли бокалы. «За сегодняшний триумф!» Доктор поднес бокал ко рту. «Постойте, не спешите так, Хенрик! — воскликнул критик с притворной суровостью. — Я еще не закончил». Доктор со вздохом отвел руку в положение для тоста. Критик прочистил горло и произнес нараспев: «И за то возвышенное, патриотическое искусство, которое вы почтили своей красотой и гением. За театр!» Марына, поджав губы, кивнула ему и остальным, а затем прошептала что-то импресарио, сидевшему справа. «Это нечестно — три тоста под видом одного! — весело сказал доктор. — Три тоста — это три глотка вашей превосходной водки!» Он окликнул официанта. «Только не подумайте, дорогая Марына, что я не разделяю от всей души только что выраженных чувств», — сказал он, когда его рюмку наполнили, затем снова поднял тост: «За ваше завтрашнее выступление!» И осушил рюмку снова. Потом встал Богдан, сидевший на другом конце стола. «Чтобы не досаждать нашему жаждущему другу, — сказал он, — я ограничусь лишь одним тостом. И этот тост будет… — он поднял бокал, — за дружбу!» «Одобряю!» — выкрикнул Рышард. «Да, — сказал Богдан, — за дружбу и братство». Братство, подумала я. Что это означает? «Только посмотрите, и он туда же!» — прокричал доктор, поднес водку к губам и так жадно ее проглотил, что даже пролил немного на льняную рубашку. «И выпить по-человечески не может», — со смехом воскликнул судья. «Это я-то не могу?» — возмутился доктор, вытирая рот. Все засмеялись, кроме Марыны и Богдана. «Я хочу выпить за то, — торжественно сказал Богдан, — что мы способны совершить вместе». Аплодисменты. «Одобряю! — сказал Тадеуш. — Я готов». Неловкая пауза, во время которой все взоры обратились к Марыне. Она взяла бокал и прижала его ко лбу. Затем, не вставая, подняла над головой. «Я хочу предложить один тост, а не три под видом одного, — она нежно улыбнулась Богдану. — Я пью за одно… разделенное на три. Которое когда-нибудь станет одним… — Драматическая пауза. — За нашу родину!» Раздался взрыв аплодисментов. «Браво!» — воскликнул художник. Все эти тосты на публику, в конце концов, нагнали на присутствующих уныние. Мальчик (Петр? Роман?) встал со стула, на цыпочках подошел к Марыне и прошептал ей что-то на ухо. Она покачала головой, немного раздраженно (как ни печально об этом говорить), и он вернулся на свое место рядом с сестрой Богдана, которая взяла его на руки, и он уснул у нее на груди. Из последовавшего неясного разговора я почти ничего не запомнила. Наверное, просто задумалась, закрыла глаза, чтобы впотьмах подняться на следующую ступеньку. «Вы дали мне много пищи для размышлений», — сказал чей-то угрюмый голос. «Конечно, я хочу расширить свой кругозор», — произнес мелодичный голос. «Никаких дурных предчувствий?» — спросил раздражительный, самоуверенный голос. «Как я восхищаюсь вами!» — воскликнул печальный голос. «Непоправимо», — вновь услышала я. И открыла глаза. Возможно, это произнес доктор, обхвативший голову руками. Я что-нибудь пропустила? В голову полезли дурацкие мысли. Уловив обрывок фразы (это все, что я запомнила): «…вместе с моим молочным братом Мареком, их сыном», и увидев, что ее произнес мужчина с пухлыми небритыми щеками, сидевший рядом с женой банкира, я подумала: как жадно ты, наверное, припадал в детстве к груди крестьянки-кормилицы! Поглощение пищи казалось нескончаемым, и я не следила за подачей блюд, предположив, что это был «трехактный» ужин
Песню исполняла пожилая женщина в розовато-лиловой шляпке. «Нам нужно фортепьяно, — перебил ее режиссер. — Я могу слушать эти стихи только на музыку Шопена». Казалось, пожилая дама обиделась. Я так и не выяснила, была ли она чьей-то женой или незамужней тетушкой, возможно Богдана. «Прошу вас, продолжайте», — попросила юная актриса Крыстына (я забыла сказать, что узнала ее имя). «Именно это я и намеревалась сделать», — резко сказала пожилая дама. «Чем кончилось? — воскликнул художник. — Вы же прекрасно знаете». И он продолжил своим звучным баритоном:
Он прекрасно читал. «Вот именно», — сказала пожилая женщина. То, что произошло потом, немного сбило всех с толку. Марына воздела руки и продекламировала своим пылким контральто:
В первый момент я даже не поняла, что читает она по-английски. Трудно сказать, какой язык мне послышался, на этом ужине я не удивилась бы любому (за исключением русского — языка самого ненавистного из трех угнетателей этого народа). Еще один иностранный язык, которого я не знаю, но в этот вечер почему-то понимаю? Тем временем юная актриса внезапно начала:
Ясный голос задрожал и замер. Если вы знакомы с пьесой «Как вам это понравится», то, должно быть, узнали эти строки, — разумеется, она играла Селию в паре с Марыной-Розалиндой, — хотя слова я разобрала с трудом, поскольку акцент у нее был еще сильнее, чем у Марыны. Сама Марына казалась недовольной. «Я испортила прекрасный английский Шекспира», — сказала она театральному критику, сидевшему слева. «Вовсе нет! — воскликнул он. — Вы читали превосходно». «Нет», — резко оборвана она. И это было правдой. Возможно, дела у них пойдут лучше, если они начнут больше говорить по-английски. Именно этим, по моим предположениям, они и собирались заняться, если я хоть немного разобралась в том, что они обсуждали. Несомненно, они и впредь говорили бы по-английски с акцентом, как многие люди в моей стране, как мои прапрадедушка и прапрабабушка (по материнской линии) и прадедушка и прабабушка (по отцовской линии), несмотря на то что их дети, естественно, говорили уже без акцента. Ведь нужно сказать (и почему бы не сейчас?), что оба моих дедушки и обе бабушки родились в этой стране (то есть в стране, которой не существовало уже лет восемьдесят), и родились приблизительно в тот самый год, в который я мысленно перенеслась и очутилась в этой комнате послушать старинные разговоры. Впрочем, родители той пары, что произвела на свет меня, были совершенно не похожи на этих людей — бедные несветские поселяне: коробейники, трактирщики, лесорубы и талмудисты. Предположив, что евреев здесь нет, я все же надеялась (новая мысль), что не услышу ни от кого антисемитских выпадов; так и случилось, и я интуитивно догадалась, что все присутствовавшие, скорее «семитофилы». Тот факт, что именно из этой страны мои предки отбывали в переполненном трюме третьего класса, едва ли связывал меня с этими людьми. Хотя вполне возможно, что название страны нашло отклик в моей душе и притянуло именно сюда, а не в какую-нибудь другую комнату; не удалось мне представить гостиную отеля той же эпохи в Сараево, и пришлось вернуться туда, где я остановилась. Но прошлое — самая большая страна на свете, и есть причина, по которой мы поддаемся искушению поместить свои рассказы в прошлое: нам кажется, что почти все хорошее остается в прошлом, возможно, это иллюзия, но ностальгирую по всем эпохам, предшествовавшим моему рождению. В прошлом мы свободнее от современных запретов, наверное, потому, что не в ответе за прошлое, ведь иногда мне просто стыдно за то время, в котором живу. И это прошлое тоже станет настоящим, потому что я сама рассыпала семена предсказаний в частной гостиной отеля. Я не принадлежала этому кругу, была здесь чужой, мне приходилось наклоняться, чтобы расслышать слова, и я не все понимала, но даже то, чего я недопонимала, было своего рода истиной, хотя и не того времени, в котором происходило действие, а, скорее, того, в котором живу я. «Мы всегда должны требовать от себя большего, — услышала я суровый голос Марыны. — Всегда. Или это относится только ко мне?» Ее слова подкупали. У меня слабость к серьезным энергичным людям. Будь Марына персонажем романа, мне захотелось бы наделить ее чем-то от Доротеи Брук (помню, как я первый раз читала «Миддлмарч»[8]: недавно мне исполнилось восемнадцать, я одолела третью часть книги и вдруг расплакалась, поняв, что я не только сама была Доротеей, но и несколько месяцев назад вышла замуж за мистера Касобона), но в этой женщине с пепельными волосами и искренними, внимательными серо-голубыми глазами не было ни покорности, ни стремления стушеваться. Она хотела делать добро другим людям, но не забывала и о себе. Для женщины, мечтающей попасть на сцену, пол не мог служить помехой: она состязалась и побеждала. Но казалось, что я смогу смириться с ее тщеславием и эгоизмом, если у нее сохранится стремление к самосовершенствованию — а стремление это у нее было, судя по контрасту между нетерпеливым, настороженным выражением лица и странной привычкой держаться совершенно неподвижно.
Трудно представить, что кто-то мог бы подобным образом описывать меня — как я уютно примостилась в глубокой амбразуре окна. На самом деле я очень импульсивна (я вышла замуж за мистера Касобона через десять дней после знакомства с ним) и люблю иногда рисковать. Но я также склонна долго отсиживаться в углу, этого требуют мои обязанности (девять лет я не могла решить, имею ли право — моральное право — развестись с мистером Касобоном), поэтому мне не составило труда снисходительно отнестись к этим людям, занятым своим обедом и спорами о будущих действиях. Никто не суетился. Никаких шалостей под скатертью. Никто никуда не исчезал, за исключением, конечно, маленького мальчика, который свернулся на коленях у второй женщины и потирал глаза, вместо того чтобы укрыться одеялом у себя в кроватке. Наверное, он единственный ребенок в семье и зачем-то понадобился матери сегодня вечером, хотя я не заметила, чтобы она обращала на него внимание последние два часа за столом. Несмотря на всплески воодушевления насчет занимавшего их предмета, гости казались слишком невозмутимыми. Чем объяснить их неподвижность? Жирной пищей, которую продолжали выставлять на стол? Извечной бесплодностью мыслящих классов? Тяжеловесностью конца девятнадцатого столетия? Моей собственной неохотой представить что-нибудь поживее? Правда, еще не поздно для настоящего, живого события. С кем-нибудь мог бы случиться сердечный приступ, кто-нибудь мог ударить соседа по голове, зарыдать и разохаться или плеснуть вином в лицо обидчику. Но это казалось столь же невероятным, как если бы я спрыгнула с подоконника и пустилась в пляс на столе, плюнула в суп, погладила чье-нибудь колено или укусила кого-нибудь за лодыжку. Затхлые мысли, хочется глотнуть свежего воздуха. По сигналу Богдана официант открыл окно в дальнем конце комнаты, где я притаилась, когда вошла. В комнату ворвались уличные крики и лошадиное ржание. Судя по звону церковных колоколов (и по моим часам тоже) было уже за полночь, и, признаюсь, это начинало меня беспокоить. В отличие от присутствующих, я не была сегодня в театре на семичасовом спектакле и, конечно, жалела, что не видела его. Некоторые, наверное, тоже беспокоились. Но никто не вставал, пока не встанет Марына. Я почти отчаялась, что спор о правильности или неправильности обсуждаемого предмета разрешится в этот вечер, сколько бы ни сидели они за столом, сколько бы я ни наблюдала за ними, ни слушала и ни думала о них. Ведь подобные дебаты о правильности и неправильности отличаются тем, что на следующий день у вас всегда могут возникнуть опасения и новые мысли, и, вспоминая вчерашний разговор, вы можете воскликнуть: «Каким же я был дураком, когда сказал то-то или согласился с тем-то! Подпал ли я под влияние такого-то или просто размяк, перестал думать, и мой нравственный термостат охладился?» Так что на следующее утро вы придерживаетесь противоположного мнения. Возможно, вы думаете прямо противоположное тому, что доказывали накануне, поскольку тому мнению необходимо было «проветриться», чтобы освободить место новому, лучшему. Вы испытываете нечто вроде морального похмелья, но остаетесь спокойны, потому что знаете: вы на правильном пути, — хотя и подозреваете с тревогой, что, возможно, завтра будете думать иначе; а между тем неумолимо приближается время принятия решения, приближается путь, которому вы можете следовать или не следовать. Быть может, время наступит прямо сейчас. Затем Марына поднялась, вынула сигарету из расшитого золотистым бисером ридикюля и плавно вышла на середину комнаты. Все остальные встали, и я предположила, что сейчас они уйдут. Но один Рышард с чувством поцеловал руку Марыны, затем обошел остальных женщин, прикоснулся губами к запястью каждой, и я догадалась, что он намеревается завершить этот вечер в своем любимом борделе. Больше никто, похоже, уходить не собирался. Доктор открыл бутылку токайского, стоявшую на буфете. Маленького мальчика, Петра (как я с опозданием назвала его), который проснулся и собрался уйти, пересадили на кресло с подголовником Марына откинулась в соблазнительной томной позе на спинку стула, ее окружили Богдан, Тадеуш, юная актриса, импресарио, сестра Богдана, доктор и хромой художник. Это была последняя возможность для завершения беседы принятием четкого решения. «Да, конечно, — сказала Марына, наигранно смеясь. — Я не всегда согласна с собой». Обнадеживающая мысль. Они продолжали тихо говорить. А я продолжала слушать.
В детстве я хоть и признавала, что хорошо учусь, но не считала себя «особо одаренной» (не обращайте внимание на кавычки) в том смысле, в каком об этом говорилось в книгах и биографиях. И в нашей округе не было никого «особо одаренного» (та же просьба). Но я все равно считала, что смогу совершить задуманное (я собиралась стать химиком, как мадам Кюри), а упорство и намерение помогут мне попасть туда, куда стремлюсь. И поэтому сейчас я думала, что, если долго слушать, наблюдать и размышлять, я смогу понять этих людей. Почему-то казалось, что их будущая история обращена и ко мне. На свете есть так много историй, и трудно сказать, почему мы выбираем ту или иную; должно быть, чувствуем, что с помощью данной истории расскажем множество других, что она кому-то понадобится; я понимаю, что плохо объясняю. Не могу объяснить. Чем-то похоже на влюбленность. Любые объяснения того, почему вы решили рассказать именно это, — может, оно связано с каким-нибудь детским огорчением или желанием, — почти ничего не объясняют. Длинная история — роман — похожа на путешествие вокруг света за восемьдесят дней: когда она подходит к концу, вы с трудом можете вспомнить начало. Но даже долгое путешествие должно где-нибудь начинаться, например в комнате. В каждом из нас есть комната, которая дожидается, когда ее обставят и заселят, и если вы внимательно прислушаетесь (возможно, понадобится заглушить все шумы в вашей квартире), то сможете услышать звуки той комнаты у вас в голове Услышите потрескивание дров в камине, тиканье часов и (если открыто окно) крик кучера или тарахтение мотоцикла в переулке. Или можете ничего этого не услышать, если комнату заполонили голоса. Грубоватые или вежливые люди, возможно, садятся за стол и о чем-то говорят, но вы их не понимаете (будем надеяться, не потому, что включен телевизор, да еще на полную громкость); впрочем, вы уловите суть разговора. Вначале будут лишь отдельные фразы, имя, настойчивый шепот или крик. Если послышатся крики, нет, вопли и вы увидите что-то наподобие кровати, можете надеяться, что в этой комнате никого не мучают, а, скорее, кто-то рожает, хотя эти звуки точно так же невыносимы. Можете надеяться, что вы очутились среди благожелательных людей, страсть — прекрасное чувство, как и понимание — постижение чего-то, и страсти и путешествия одновременно. Слуги принесли Марыне и всем остальным верхнюю одежду. Теперь они готовы уйти. В приятном предвкушении я решила последовать за ними в мир.
1
Возможно, именно пощечина, полученная от Габриелы Эберт вечером, в начале шестого (этого я не видела), кое-что, вернее все (это мне тоже неизвестно), немного прояснила. Приехав в театр с неизменной пунктуальностью за два часа до начала спектакля, Марына направилась в свое звездное логово, разделась до сорочки и корсета и облачилась в подбитое мехом платье и туфли с помощью костюмерши Зофьи. Марына послала ее в соседнюю комнату прогладить костюм, придвинула свечи к зеркалу с обеих сторон, склонилась над беспорядочной палитрой уже откупоренных баночек и флакончиков с гримом, чтобы внимательно изучить слишком знакомую маску — свое настоящее, «исподнее» лицо актрисы. Вдруг дверь за ее спиной распахнулась, и прямо перед собой, в том же самом зеркале, она увидела разгоряченное, злобное лицо своей грозной соперницы, которая надвигалась на нее, выкрикивая нелепые оскорбления. Марына откинулась в кресле, обернулась и заметила опускавшуюся руку, в ту же секунду непроизвольно зажмурилась, обнажила верхние зубы и сморщила нос, затем ощутила острую боль от удара большой окольцованной кисти по лицу.
Все произошло так быстро и так громко — глаза были по-прежнему закрыты, дверь с грохотом захлопнулась, — и в испещренной тенями комнате с шипящими газовыми лампами стало так тихо, словно это был кошмарный сон: у Марыны случались кошмары. Она прижала ладонь к своему вспыхнувшему лицу.
— Зофья! Зофья!
Тихо открылась дверь. И встревоженный шепот Богдана:
— Что этой стерве было нужно? Мы с Яном стояли слишком далеко, в конце коридора, иначе я остановил бы ее. Как она смеет к тебе врываться?
— Ничего страшного, — сказала Марына, открыв глаза и опустив руку. — Пустяки.
Иначе говоря — ноющая боль в щеке. И мигрень, что подступает с другой стороны головы. Мигрень Марына собиралась сдерживать привычным усилием воли до самого конца спектакля. Она нагнулась, чтобы замотать волосы в полотенце, встала и подошла к умывальнику, энергично намылила и вымыла лицо и шею, после чего промокнула кожу мягкой тканью.
— Я всегда знал, что она не…
— Все в порядке, — сказала Марына. Не ему. Зофье, замершей в нерешительности у приоткрытой двери, держа костюм на вытянутых вверх руках.
Жестом пригласив ее войти, Богдан закрыл дверь немного громче, чем ему того хотелось. Марына сбросила платье и надела бургундский халат с золотой тесьмой («Нет, нет, спину не застегивай!»), медленно повернулась несколько раз перед зеркалом-псише, кивнула своему отражению, отправила Зофью пришить к туфле оторвавшуюся пряжку и разогреть щипцы для завивки, затем снова уселась за туалетный столик.
— Чего хотела Габриела?
— Ничего.
— Марына!
Она взяла пуховку и нанесла толстый слой жемчужных белил на лицо и шею.
— Пришла пожелать мне удачи сегодня вечером.
— В самом деле?
— Как благородно с ее стороны, не правда ли? Ведь она считала эту роль своей.
— Очень благородно, — сказал он, а про себя подумал: «И очень не похоже на Габриелу».
Он наблюдал, как Марына трижды наносила белила, заячьей лапкой накладывала румяна до самых скул, под глазами и на подбородок, подкрашивала веки, затем трижды снимала все губкой.
— Марына, что ты?
— Порою кажется, что все это лишено смысла, — сказала она безразличным тоном и вновь принялась подкрашивать веки углем.
— Все это?
Она макнула тонкую щеточку из верблюжьей шерсти в чашку со жженой умброй и провела линию под нижними ресницами.
Богдану подумалось, что она наносит слишком много краски, отчего ее красивые глаза кажутся грустными или просто старыми.
— Марына, взгляни на меня!
— Милый Богдан, не буду я на тебя смотреть. — Она положила еще больше краски на брови. — А ты не слушай меня. Тебе уже пора привыкнуть к моим нервным срывам. Актерской истерике. Сегодня хуже, чем всегда, но ведь это премьера! Не обращай внимания.
Если б это было возможно! Он наклонился и прикоснулся губами к ее затылку:
— Марына…
— Что?
— Не забудь, я снял номер в «Саски», чтобы потом отметить…
— Пожалуйста, позови мне Зофью. — Она уже готовила хну.
— Извини, что встреваю со своим ужином, когда ты готовишься к спектаклю. Но ужин можно отменить, если ты слишком…
— Не надо, — прошептала Марына. Она смешала чуточку голландских румян и измельченной сурьмы с готовыми белилами, чтобы припудрить руки и кисти: — Богдан…
Тот не ответил.
— Я жду ужина с нетерпением, — сказала она и потянулась назад за его рукой в перчатке, чтобы положить ее себе на плечо.
— Ты чем-нибудь расстроена?
— Я расстроена всем, — сухо ответила она. — И будь так любезен, позволь мне этим насладиться. Старой актрисе нужна небольшая подпитка, чтобы всегда оставаться на высоте!
Марыне не нравилось обманывать Богдана, единственного человека из тех, кто любил ее или утверждал, что любит, человека, которому она действительно доверяла. Но она не нуждалась в его негодовании или утешении. Она решила, что лучше будет скрыть это чрезвычайное происшествие.
Порой необходима настоящая пощечина, чтобы твои чувства сделались настоящими.
Когда жизнь бьет тебя по лицу, ты говоришь: «Такова жизнь».
Ты чувствуешь себя сильной. Ты хочешь быть сильной. Главное — идти вперед.
Как шла она — целеустремленно, на многое закрывая глаза. Но если ты обладаешь стоическим характером и даром уважать себя, если ты упорно трудилась над другим даром, который дал тебе Господь, и получила за усердие и настойчивость именно ту награду, на которую смела надеяться, успех придет к тебе быстрее, чем ты ожидала (или, быть может, втайне считала, что заслуживаешь), и тогда покажется мелочным помнить унижения и смаковать обиды. Оскорбляться — значит проявлять слабость, все равно что волноваться о том, счастлив ты или нет.
Сейчас ты ощутила неожиданную боль, вокруг которой могут сосредоточиться заглушенные чувства.
Ты должна воспарить над землей, чтобы спасти свои идеалы от осквернения. Избавиться от неудач и обид, пока они не укоренились и не придавили твою душу.
Если воспринять пощечину в прямом смысле — неистовый отзыв завистливой соперницы на неизбежный успех Марыны, — то можно рассказать все Богдану и вскоре выбросить из головы. Но если воспринимать ее как символ, как призыв утолить неясные потребности, которые Марына много месяцев носила в себе, тогда стоило ее утаить и даже взлелеять. Да, она будет лелеять пощечину Габриелы. Будь эта пощечина улыбкой младенца, она улыбалась бы, вспоминая о ней; будь пощечина фотографией, вставила бы ее в рамку и хранила на туалетном столике; будь пощечина волосами, она заказала бы из них парик… «Да я с ума схожу! — подумала Марына. — Неужели все так просто?» Она рассмеялась про себя, но брезгливо заметила, как дрожит рука, наносящая на губы хну. «Нищета — это зло, — сказала она себе. — И моя нищета — такое же зло, как нищета Габриелы. Ведь она просто хочет того, что есть у меня. Нищета — это всегда зло».
Кризис в жизни актрисы. Игра была подражанием другим актерам, а затем, к твоему удивлению (на самом же деле, ты вовсе не удивилась), обнаружилось, что ты лучше их всех, лучше той несчастной, что дала тебе пощечину. Неужели этого недостаточно? Нет. Уже недостаточно.
Ей нравилось быть актрисой, потому что театр являлся для нее истиной. Высшей истиной. Играя в пьесе — одной из великих пьес, — ты становишься лучше, чем на самом деле. Произносишь только отточенные, необходимые, возвышенные слова. Ты всегда была прекрасна — насколько в твоем возрасте это позволяли искусственные средства. Все твои движения исполнены глубокого, высокого смысла. Ты ощущаешь, как становишься лучше благодаря тому, что тебе дано выразить на сцене. Теперь же случалось, что посреди возвышенной тирады из любимого Шекспира, Шиллера или Словацкого, кружась в неудобном костюме, жестикулируя, декламируя и сознавая, что зрители покорены ее искусством, актриса не чувствовала ничего, кроме самой себя. Давнее преображавшее ее волнение прошло. Ее покинул даже страх перед выходом на сцену — а эта встряска необходима истинному профессионалу. Пощечина Габриелы разбудила ее. Час спустя Марына надела парик и корону из папье-маше, последний раз взглянула в зеркало и вышла из гримерной, чтобы показать игру, которая по ее собственному признанию и по ее же меркам была не так уж плоха.
Богдана так поразила величавая осанка Марыны, шедшей на казнь, что, когда начались овации, он так и сидел, прикованный к обитому плюшем креслу у переднего края ложи, вцепившись в перила. Теперь он оживился, проскользнул мимо своей сестры, импресарио из Вены, Рышарда и других гостей и к моменту второго вызова пробрался за кулисы.
— Ве-ли-ко-леп-но! — воскликнул он, когда актриса вернулась после третьего вызова, чтобы подождать рядом с ним за кулисами, пока шумные аплодисменты зрителей не вызовут ее вновь на усыпанную цветами сцену.
— Я рада, что ты так думаешь.
— Только послушай!
— Их? Да что они понимают — они ведь никогда не видели никого лучше меня!
После того как Марына еще четыре раза вышла к зрителям, Богдан проводил ее до двери в гримерную. Казалось, теперь-то она получит удовлетворение от собственной игры. Но, очутившись внутри, Марына разразилась немыми рыданиями.
— О, мадам! — Зофья тоже готова была расплакаться.
Потрясенная страданием на лице Зофьи, Марына бросилась в объятия девушки, желая ее успокоить.
— Ну, не плачь! — шептала она. Зофья прижимала ее к себе, нежно гладила туго уложенную копну Марыниных волос.
Марына неохотно освободилась из крепкого кольца рук Зофьи и с любовью посмотрела ей в глаза:
— У тебя доброе сердце, Зофья.
— Не могу видеть, как вы печалитесь, мадам.
— Я не печалюсь, я… Это ты не печалься обо мне.
— Мадам, я стояла за кулисами почти весь последний акт, и вы еще никогда так красиво не шли на смерть. Вы были так прекрасны, что я просто не смогла сдержать слез.
— Ладно, хватит нам плакать, — Марына рассмеялась. — За работу, негодница! Что это мы с тобой бездельничаем?
Сняв королевский костюм и переодевшись в подбитое мехом платье, Марына смыла лицо Марии Стюарт и быстро наложила скромную маску, которая подобает супруге Богдана Дембовского. Зофья, все еще негромко всхлипывая («Зофья, хватит!»), стояла за креслом и прижимала к груди серо-зеленое платье, в котором Марына решила в тот день появиться на ужине, устроенном Богданом в отеле «Саски». Актриса медленно надела платье перед зеркалом-псише, вернулась к туалетному столику, расплела и расчесала локоны. Потом свободно уложила их, внимательно всмотрелась в зеркало, нанесла немного расплавленного воска на ресницы, снова встала, еще раз осмотрела себя, прислушиваясь к нараставшему гулу в коридоре, сделала несколько глубоких вдохов и распахнула дверь навстречу волне криков и рукоплесканий.
Среди поклонников, имевших достаточно связей, чтобы попасть за кулисы, оказалось несколько знакомых, но, за исключением Рышарда, который прижимал к широкой груди букет шелковых цветов, она не увидела близких друзей: приглашенных на ужин попросили отправиться прямиком в отель. Еще более сотни человек, невзирая на непогоду, ждали за дверью служебного входа. Богдан предложил укрыться под его зонтиком-шпагой с ручкой из слоновой кости, так что Марына смогла пятнадцать минут простоять под снегопадом и простояла бы еще пятнадцать, если бы он не отстранил самых робких поклонников с так и не подписанными программками и не провел Марыну сквозь толпу к поджидавшим их саням. Рышард, все-таки передав ей свой букет, сказал, что «Саски» отсюда всего в семи кварталах и он доберется туда пешком.
Странно — в родном городе принимать друзей в гостинице! Но последние пять лет (после того как ее таланты неумолимо привели к вершине — пожизненному ангажементу в Имперском театре Варшавы) у нее больше не было квартиры в Кракове.
— Странно, — сказала она. Богдану, никому, самой себе. Богдан нахмурился.
Раскат грома, подобный артиллерийской канонаде, когда они подъехали к отелю. Вопль, нет, просто крик: это бранится кучер.
Они поднялись по мраморной лестнице, покрытой ковром.
— Как ты, Марына?