«Милостивый государь, я рассчитываю на вашу деликатность и надеюсь, что вы не станете узнавать, кто я и какие мотивы побудили меня написать вам эти строки. Они исходят от человека, который вас знает, но которого вы сами не знаете. Тем не менее он глубоко уважает вас. Я не сомневаюсь, что вы услышите зов, обращенный к вашей чести. Одного слова было бы достаточно, чтобы вы поняли, насколько ваша честь заинтересована в том, чтобы вы перестали компрометировать спокойствие и доброе имя особы, которая несвободна и которую высокий сан делает предметом зависти.
Особа, о которой идет речь, несвободна. Она много перестрадала в своей душе. Малейшее неудовольствие со стороны того, кому она обязана своим саном, может вызвать для нее катастрофу. Может быть, она сама никогда не скажет вам, как тяжел для нее ваш поступок, о котором
Будьте честным человеком, милостивый государь, не пробуйте врываться в существование, которое вы можете только испортить. Не компрометируйте женщины с чудной душой, которая тем более имеет право на ваше безусловное уважение, что относилась к вам с полным доверием.
Итак, имейте мужество отважиться на шаг, который один только может воспрепятствовать клевете народиться, если она не родилась, и который может в корень убить ее, если она уже появилась. Покиньте, милостивый государь, Канны на несколько недель.
Наступит день, когда вы испытаете сердечную радость, вспомнив, что вы исполнили свой долг, исполнили до конца, и что вы дали дивному созданию единственное доказательство преданности, которое только дозволено было вам дать: доказали уважение к ее спокойствию и к ее чести».
В знаменитом романе Даниэля Дефо, этом изумительном изображении всех глубочайших потрясений человеческого духа, есть одна знаменитая страница, которая служит воплощенным символом ужаса, потрясающего нас при некоторых открытиях, неожиданных до трагизма… Это то место, где Робинзон содрогается до самых недр своего существа, заметив на песке пустынного острова свежий отпечаток голой ноги.
Тот же конвульсивный трепет потряс Пьера Отфейля, когда он читал это письмо, в котором находил после двадцати четырех часов неизвестности неоспоримое и поражающее доказательство того, что его поступок третьего дня был замечен… Кем?.. Но к чему было имя свидетеля, раз госпожа де Карлсберг все знает? Тайный инстинкт не обманул молодого человека. Она звала его для того, чтобы высказать неудовольствие на его нескромность, может быть, для того, чтобы навсегда изгнать из своего окружения. Уверенность, что разговор будет именно о том, в чем он сам упрекает себя теперь, как в преступлении, эта уверенность была для него столь невыносима, что им завладела мысль не идти на свидание, никогда не видеть оскорбленной женщины, убежать куда-нибудь подальше, навсегда…
Он перечитал письмо и сказал себе: «Правда, мне ничего не остается, как только уехать!» Будто властное внушение исходило из фраз, написанных на этом маленьком листке голубой бумаги. Порывисто, почти машинально позвонил он, потребовал конторщика, приказал приготовить счет и багаж. Если бы итальянский курьерский поезд уезжал из Канн не после полудня, а в одиннадцать часов, то, может быть, бедное дитя в этом полубезумном порыве и обратился бы в бегство, которое через несколько часов казалось ему столь же бессмысленным, сколь необходимым считал он его в этот миг.
Но поезда надо было ждать, и когда первый кризис прошел, Отфейль почувствовал, что не должен, не может бежать, как преступник, не объяснившись. Он не думал оправдываться: в своих собственных глазах он не заслуживал оправдания. Но все же он не хотел, чтобы госпожа Карлсберг осудила его, не выслушав его защиты. Увы! Что скажет он ей? В течение немногих часов, остававшихся еще до свидания, он изобретал целые речи, даже не подозревая того, что властная сила, привлекавшая его к этой женщине, была вовсе не потребность защититься! Его непреодолимо влекло к
Когда молодой человек вошел в зал виллы Гельмгольц, то чрезмерность потрясений привела его наконец в то состояние сомнамбулизма наяву, когда тело и дух повинуются импульсам, которые едва доходят до сознания. Это состояние очень походит на состояние человека, который решился подвергнуться страшной опасности.
Но во всех важных происшествиях жизни продолжают действовать два основных инстинкта нашего существа: инстинкт самосохранения и инстинкт любви. Это еще одно доказательство того, что они являются у нас результатом сил, стоящих за пределами нашей личности, независимых от нашей сознательной воли. В подобные моменты наши чувства одновременно и обостряются, и парализуются; с необычайной остротой схватывают они малейшие детали, которые имеют отношение к обуревающей нас страсти, и в то же время нечувствительны ко всему остальному.
Когда впоследствии Отфейль вспоминал об этих решительных минутах своей жизни, то не мог припомнить, по какой дороге шел он из отеля к вилле, каких знакомых встретил по пути. Из этого сна наяву он пробудился только тогда, когда очутился в первом из двух зал виллы. Этот большой зал был пуст в настоящую минуту. По нему плавал, смешиваясь с ароматом растений, украшавших вазоны, запах любимых духов госпожи де Карлсберг — смесь легкой амбры, шипра и русского одеколона.
Не успел еще он полной грудью вдохнуть этот запах, так напоминавший ему присутствие Эли, как открылась вторая дверь. До него донеслись голоса, среди которых он различал только один. Он проник в его сердце, как проникли духи. Еще несколько шагов, и он был перед самой госпожой де Карлсберг, которая разговаривала с госпожой Брион, маркизой Бонаккорзи и хорошенькой виконтессой Шези.
В некотором отдалении от них, возле открытой стеклянной двери в оранжерею стояла Флосси Марш и разговаривала с молодым человеком — высоким блондином, плохо одетым и очень худым. Под всклокоченной шевелюрой виднелось ясное лицо ученого со светлыми и осмысленными глазами, с юной улыбкой. Это был Марсель Вердье, которого молодая девушка заранее известила, смело, по-американски, а он ускользнул из лаборатории на десять минут, чтобы поздороваться с ней. Присутствовать на завтраке эрцгерцог запретил ему.
Баронесса тоже не сидела. Она ходила по комнате взад и вперед, стараясь скрыть нервное возбуждение, в которое ее привело ожидание того, что должно было случиться. Но как мог он подозревать это? Видя на ней классический кашемировый костюм для прогулок, как мог он угадать причину, которая сегодня утром прогнала ее из дому? Она шла по направлению к его отелю, точно так же как он сам часто ходил к вилле Гельмгольц, чтобы посмотреть на ворота, на ряд окон и вернуться с бьющимся сердцем.
Наконец, разве был он в состоянии прочесть в нежных голубых глазах госпожи Бонаккорзи сочувствие, а в мягких темных очах госпожи Брион — беспокойство, которое подало бы надежду для влюбленного более наблюдательного? Отфейль ясно видит только одно: беспокойство, которое проглядывало в глазах самой госпожи де Карлсберг и которое он сразу же истолковал как знак гневного возбуждения. Этого было достаточно.
Он едва нашел силы ответить банально вежливыми фразами, усаживаясь в кресло рядом с романтической итальянкой, которая сделала ему знак поместиться возле нее — до такой степени разжалобило ее это слишком явное потрясение.
Между тем вновь прибывшему улыбалась веселая госпожа де Шези, красивая блондинка с голубыми глазами, живость которых могла сравняться только с глубиной очей Андрианы Бонаккорзи. Улыбка покрыла мелкими морщинками ее полное, свежее личико, сиявшее белизной из-под капора, опушенного выдрой. Ее тонкая талия, затянутая в жакет из того же меха, изящные ручки, игравшие рукавами, маленькие ножки в лакированных ботинках — все это окончательно делало из нее милую, фривольную фигурку.
Сколько оснований имеет свет ласково относиться к таким модным куколкам! Ведь одного их присутствия достаточно, чтобы самые ложные положения, самые затруднительные визиты сделать легкими и веселыми, как они сами. Если принять во внимание то, что знала госпожа Брион, то, что думала госпожа Бонаккорзи, то, что чувствовали баронесса Эли и Пьер Отфейль, тогда станет понятно, что появление этого последнего сделало бы продолжение разговора очень трудным и тягостным, если бы легкомысленная парижанка не принялась снова за свою болтовню, как птица-пересмешник.
— Ах, вы! Я должна была бы прервать знакомство с вами, — сказала она Пьеру Отфейлю. — Вот уже десять дней, — прибавила она, обращаясь к госпоже де Карлсберг, — постойте, как раз с тех пор, когда я обедала у вас рядом с ним, накануне вашего отъезда… Да, вот уже восемь дней, как он исчез… И я не написала его сестре, которая поручила его моим попечениям… Да, Мари поручила вас мне, именно мне, а не этим дамам из Ниццы и Монте-Карло!..
— Но я не покидал Канн на этой неделе, — отвечал Пьер, невольно краснея.
Коротенькая фраза, сказанная госпожой де Шези, слишком подчеркивала совпадение между его исчезновением и отъездом госпожи де Карлсберг.
— А что делали вы не дальше как вчера за столом trente-et-quarante?.. — с торжеством спросила молодая женщина. — О, если бы это знала старшая сестра, которая уверена, что ее брат занят благоразумным лечением под здешним солнцем!
— Не мучьте его, — перебила госпожа Бонаккорзи, — это мы его утащили…
— Но возвратимся к вашему приключению. Ведь вы не кончили рассказ о нем?.. — перебила госпожа де Карлсберг.
Невинные подшучивания госпожи де Шези не нравились ей, потому что приводили Отфейля в смятение. Когда он, живой, с плотью и костью, вошел в этот маленький зал, она сама поддалась
Ей хотелось крикнуть Ивонне де Шези: «Молчите, разве вы не видите, что делаете ему больно?..» Но она отлично знала, что болтушка не имела в сердце ни капли злобного чувства! Это была современная парижанка, очень чувствительная и невинная, весьма дурного тона, из ребячества радующаяся всякому скандалу, с глубоко честной натурой. Она была одной из тех неразумных, которые за наивное стремление позабавиться и удивить свет платятся иногда и честью, и счастьем. Снова принялась она рассказывать анекдот, который был прерван появлением Отфейля и в котором она сама целиком обрисовывалась.
— Конец моего приключения?.. Я вам уже сказала, что этот господин, без сомнения, принял меня за одну из этих дам. Молодая женщина в Ницце обедает одна, за маленьким столиком, в маленьком зале Лондон-Хауза… И вот он начал всячески стараться, чтобы я его заметила: то «кха-кха» — мне ужасно хотелось предложить ему бульдегому, — то «человек!», конечно, чтобы заставить меня обернуться. И я обернулась, не совсем, правда, а лишь настолько, чтобы он мог поглядеть на меня и чтобы самой не расхохотаться. А как мне хотелось хохотать!.. Наконец я расплачиваюсь, подымаюсь, ухожу. Он расплачивается, подымается, уходит. Я не знала, что делать, пока дождусь поезда. Он следует за мной, я ему позволяю… Когда вы думали про этих дам, то вам не приходил в голову вопрос: что им говорят, когда подступают к ним?
— Думаю, такие вещи, которые мне страшно было бы слушать, — молвила госпожа Бонаккорзи.
— А я теперь не побоюсь, — возразила госпожа де Шези. — Все те же глупости, что говорят эти господа и нам. Вот послушайте… Я останавливаюсь у прилавка цветочника, и он там останавливается, рядом со мной, слева. Слышу опять: «Кха-кха!» Он заговаривает. «Вот чудные розы, мадам», — говорит он мне. — «Да, месье, вот чудные розы». — «Вы очень любите цветы, мадам?» Только что собралась я ответить: «Да, месье, я очень люблю цветы», как вдруг справа слышу голос, который перебивает меня: «А, Ивонна, вот вы где!» И вот я сталкиваюсь нос к носу с княгиней Верой Павловкой и в ту же самую минуту вижу, что мой преследователь становится красным, как розы, которые мы вместе рассматривали, и склоняется перед ней. А она продолжает со своим русским акцентом: «Идеал! Дорогая моя!.. Позвольте представить вам графа Сергея Комова, одного из самых милых моих соотечественников…» Картина…
Хорошенькая насмешница Ивонна рассказывала о своей ребяческой выходке с удовольствием, которое часто наблюдается, но совершенно необъяснимо и которое испытывают многие светские женщины, соприкасаясь с полусветом. Едва успела она кончить свой рассказ, как неожиданно вошло еще одно новое лицо, которое задержало смех и порицание на устах подруг, слушавших этот веселый рассказ.
Эта особа был не кто иной, как эрцгерцог Генрих-Франц, с закопченным, как всегда, лицом, с тяжелыми сапогами на ногах, со своей высокой, сухощавой фигурой, одетой в блузу темного цвета, которая пятнами и грязью напоминала про лабораторию. Он, как обещал вчера, запретил Вердье завтракать у баронессы. Сам он тоже не присутствовал. Учитель и ученик поели между двумя опытами, как пришлось, стоя и в рабочих передниках, на уголке одного из горнов. Затем принц удалился, сославшись на желание отдохнуть. Может быть, он действительно хотел соснуть, а может быть, он думал произвести решительный опыт, который позволил бы ему определить степень близости, установившейся между мисс Марш и его препаратором. Конечно, он не сказал Вердье, кто завтракает у баронессы, а тот тоже ни слова не сказал ему.
Итак, когда он вошел в зал и заметил, что американка и молодой человек интимно разговаривают в сторонке, то прилив страшной ярости исказил его лицо. Глаза его метали молнии, когда он обводил взором сначала одну группу, потом другую. В эту минуту, если бы он был государем, он всех их заковал бы в кандалы: свою жену, главную виновницу измены; госпожу Брион и госпожу Бонаккорзи, потому что госпожа де Карлсберг любила их; госпожу де Шези и Отфейля, потому что они благосклонными свидетелями присутствовали при этом разговоре! Властным голосом, едва сдерживаясь, он крикнул из одного конца комнаты в другой:
— Господин Вердье!
Вердье повернулся. Смущение, обусловленное неожиданным появлением принца, унижение от такого обращения в присутствии женщины, которую он любил, невыносимость ига, которое он долго терпел… О, сколько сложных чувств звучало в тоне, которым он ответил:
— Государь?..
— Вы нужны мне в лаборатории, — молвил эрцгерцог. — Не угодно ли пожаловать, и немедленно.
В свою очередь глаза препаратора метнули молнию ярости. В течение нескольких минут свидетели этой тяжелой сцены наблюдали в лице этого достойного человека, так третируемого, трагическую борьбу гордости с признательностью. Эрцгерцог был необыкновенно добр к семье молодого человека. Он оказывал ему такие услуги деньгами, которые тяжело сознавать, когда благодетель злоупотребляет ими…
Вердье все смотрел на эрцгерцога. Такие взгляды бросает на своего хозяина несправедливо побитая собака: вцепится ли она ему в горло, послушается ли она его? Но молодой человек слишком хорошо знал принца, чтобы в настоящий момент не склонить перед ним головы. Он боялся, что гнев этого несдержанного человека перейдет всякие границы, и на голову Флуренс Марш падет удар дикого оскорбления. Может быть, он подумал также и о том, что его роль, как наемника и служащего, допускала только одно проявление собственного достоинства: безупречной корректностью отвечать на несправедливую жестокость хозяина.
Прошло несколько минут в этом тягостном колебании и наконец он ответил:
— Я иду, государь…
И, взяв руку мисс Марш, он в первый раз осмелился поцеловать ее, говоря:
— Извините меня, мадемуазель, что я так оставляю вас, но надеюсь, что скоро поправлю это… Дамы, господа…
И он последовал за своим ужасным патроном, который, увидев, что Вердье поднес к своим губам руку мисс Марш, вышел так же грубо, как и вошел.
Молчание воцарилось теперь в салоне. Все как поднялись при входе эрцгерцога, так и остались. Подобное молчание всегда сковывает светских людей после сцены, которая слишком уж противоречит самым азбучным требованиям приличия и которую присутствующие не смеют осуждать вслух. Ни госпожа Брион, ни госпожа Бонаккорзи, ни госпожа де Шези не осмеливались взглянуть на госпожу де Карлсберг, которая, пока принц был тут, платила ему взором за взор и презрением за презрение, а теперь дрожала от гнева, вызванного таким поведением мужа в присутствии ее гостей. Флуренс Марш, нагнувшись над столом, усердно искала перчатки, платок и флакон с солями, чтобы скрыть выражение своего лица.
Что касается Отфейля, то он знал закулисные тайны этого кружка только из откровенностей, которые отпускал ему Корансез в разумных дозах. Он совершенно ничего не знал про отношения Марселя Вердье и американки, и он не был бы влюбленным, если бы не объяснял этой выходки принца той идеей, которая целиком владела им. Без сомнения, шпионство сделало свое дело: эрцгерцог знает про его нескромный поступок третьего дня.
Молодой человек не мог с точностью определить, в какой степени этой нескромностью обусловливалось заносчивое настроение мужа госпожи де Карлсберг. Для него стал очевидным только один факт после того, как он встретил ужасный взгляд принца: его присутствие было ненавистно этому человеку. И откуда могло проистекать это отвращение, если не из отношений — увы! — вполне заслуженных им? О! Успеет ли он хоть когда-нибудь вымолить у любимой женщины прощение в том, что помимо всех ее огорчений он стал для нее причиной новой беды?
Наконец молчание было прервано госпожой де Шези, которая посмотрела на свои часы и, обняв баронессу, сказала ей:
— Я боюсь опоздать на поезд. Ведь сегодня вечером я обедаю в Монте-Карло… Но после карнавала я прекращаю кутеж. Rien ne va plus. До свиданья, дорогая, дорогая Эли…
— Да и мы тоже уходим, — сказала госпожа Бонаккорзи.
В то время как Ивонна де Шези уходила, она взяла под руку мисс Марш.
— Я попробую немного утешить этого взрослого ребенка.
— Да я совершенно спокойна, — возразила Флуренс.
И затем, с особенно энергичным ударением, она прибавила:
— Всегда добьешься того, чего хочешь, если только действительно хочешь… Мы пойдем пешком, не правда ли?.. — спросила она маркизу.
— В таком случае вы пройдете садом, а я провожу вас: мне хочется подышать свежим воздухом, — сказала госпожа Брион и, обнимая Эли, прибавила: — Дорогая моя, через четверть часа я вернусь.
А потом совсем тихо шепнула:
— Мужайся!
Дверь в теплицу, откуда был ход в сад, захлопнулась. Эли де Карлсберг и Пьер Отфейль были теперь одни. Оба они долго раздумывали над тем, что скажут на этом свидании. Оба они явились на разговор с одним и тем же твердым намерением. Эли решилась окончательно потребовать от Пьера, чтобы он уехал, и он решился предложить ей то же самое. Но оба они были потрясены неожиданной сценой, при которой только что присутствовали.
Особенно молодая женщина; она была возмущена до самой глубины своей гордой и неукротимой натуры: дикий инстинкт протеста, убаюканный было любовью, снова поднялся в ее сердце. Рана, нанесенная ее гордости, закрылась и почти исцелилась под наплывом нежности, но теперь внезапно снова открылась и истекала кровью. Наконец она снова почувствовала жестокую несправедливость рока, который бесповоротно и навсегда предал ее, связанную по рукам и ногам, этому страшному принцу, злому гению ее юности.
Что касается Отфейля, то все смутные слухи о тирании и ревности эрцгерцога, доходившие до него с разных сторон, сразу приняли в его глазах осязаемые формы. Ему так тяжело было даже в мечтах рисовать эту картину — супружеская чета лицом к лицу: он — угрожающий, она — оскорбленная. И вот теперь в течение немногих минут, которые принц оставался в салоне, эта картина предстала перед ним с неслыханной яркостью. Этого было достаточно, чтобы в несколько минут сделать из него совсем другого человека.
Подобные характеры — олицетворенная чистота и чуткость — часто выказывают колебания, поддаваясь чрезмерной деликатности, и впадают в нерешительность, вследствие уважения к чувствам других. Благодаря этому они производят впечатление чего-то слабого, почти детского. Но если они очутятся лицом к лицу с ясной задачей, с определенным долгом, то происходит внезапное перерождение, непобедимый прилив энергии. Достаточно мысли, что они могут быть полезными для любимого человека, и искреннее самоотречение вольет в них те силы, которые, казалось, совершенно отсутствовали у них.
Пьер думал, что не в силах будет перенести взгляд баронессы, если прочтет в нем, что
— Милостивый государь, — начала она после некоторого молчания, которое было еще тягостнее, чем само объяснение, — я писала вам, что мы должны поговорить об одном очень важном и даже затруднительном предмете. Но прежде всего мне хотелось бы, чтобы вы твердо верили в одно: если во время нашего разговора я должна буду высказать слова, которые будут вам горьки, то верьте, это будет мне стоить дорого…
И она повторила:
— Дорого…
— О! — возразил он. — Вы боитесь поступить со мной неделикатно, когда имеете полное право быть прямо жестокой… Я тоже хотел бы, чтобы вы прежде всего верили в одно: как бы ни были тяжелы ваши упреки, они никогда не сравняются с упреками, которые я сам себе делал, которыми я терзаюсь даже теперь!..
Да, — продолжал он, и в тоне его слышались страстные муки совести, — после того, что я видел и понял сейчас, как могу я простить себе, что был для вас причиной неприятности, хотя бы самой легкой?.. Я знаю все. Я знаю — анонимное письмо, полученное в одно время с вашим, раскрыло мне все, раскрыло, что мой поступок третьего дня был замечен, что видели, как я покупал вещицу, проданную вами. Какой-то очевидец сообщил про это вам, я знаю это и угадываю, что вы о том думаете.
Я не прошу вас простить мою нескромность. Я должен был бы тогда же почувствовать всю ее неуместность… И между тем, я не обдумал. Я видел, как купец взял этот ящичек, которым вы пользовались в моем присутствии…
Мысль о том, что эта вещичка, связанная в моем воображении с вашим образом, завтра очутится в какой-нибудь лавке этого отвратительного края; она будет принадлежать, может быть, одной из тех позорных женщин, которые на моих глазах шныряли вокруг столов…
Да, эта мысль была сильнее всякого благоразумия, сильнее того долга, который заставляет меня относиться к вам с почтением… Вы видите. Я даже не пытаюсь оправдывать себя. Но, может быть, я вправе молить вас, чтобы вы поверили, если я скажу, если я поклянусь, что даже в этом безумстве, даже в этой дерзости выразилось только уважение к вам…
— Я никогда не сомневалась в вашей деликатности, — сказала госпожа де Карлсберг.
Ее глубоко потрясла эта наивная мольба: в ней высказывалось столько юности и нежности! И она живо почувствовала это, особенно в силу контраста с грубым поведением, которое всего четверть часа тому назад, на этом же самом месте, позволил себе принц. Вместе с тем в посылке анонимного письма она сразу угадала руку Луизы Брион. Этот тайный знак дружбы тронул ее, и она попыталась перевести разговор на ту почву, на которой умоляла ее держаться эта благоразумная советчица. Робкая и неловкая попытка! Как выдавали ее глаза, расширившиеся от смущения, вздохи, которые невольно волновали грудь, голос, в котором слышалась дрожь сердца!
— Нет, — повторила она, — никогда я не сомневалась в этом. Но вы сами знаете злобный свет, и вы видите, что ваш поступок был замечен, — ведь вам написали про это…
— Во второй раз не напишут, — прервал ее молодой человек. — Мне и этого письма не надо было, чтобы понять злобу и бессердечность света… Если теперь я понял что-нибудь яснее, чем понимал прежде, — прибавил он с грустной твердостью человека, который скрывает слезы за последним «прости», — то это свой долг. Теперь он ясно вырисовывается передо мной. К счастью, в моей власти загладить эту нескромность третьего дня и другие, какие я, быть может, совершил. И вот я пришел просто сказать вам: «Я уезжаю…» Уезжаю, — повторил он, — покидаю Канны, и если вы позволите надеяться, что вернете мне ваше уважение, видя, как я поступаю теперь, то я уеду если не счастливым, то, по крайней мере, не с такой тоской…
— Вы уедете? — повторила Эли в свою очередь.
И еще раз промолвила она:
— Вы хотите уехать?..
Она взглянула прямо в лицо молодому человеку. Она увидела это открытое лицо, этот взволнованный взгляд, нежность которого задевала в ее сердце неведомые струны, эти тонкие уста, дрожавшие еще от только что сказанных слов. С резкостью, физически невыносимой, предстала перед ней внезапно мысль, что она навеки лишится его, и в то же время ярко нарисовалось счастье, которое ожидает их, если они отдадутся глубокому инстинкту, который влечет их друг к другу. Как внезапно прорванная плотина, поддалась ее решимость под напором желания, которое овладело ею с непреоборимой силой, и с необычайным духовным подъемом она продолжала:
— Нет, вы не уедете, вы не можете уехать. Я слишком одинока, слишком покинута, слишком несчастна!.. Вокруг меня нет ни капли искренности, ни капли, ни капли, ни капли… И мне потерять вас!..
Она поднялась со страстным порывом, который заставил подняться и Отфейля, и приблизилась к нему, в упор глядя ему в глаза, прекрасная, как дивное видение; ее чудное лицо просветлело, преобразилось, вся ее душа хотела излиться через эти уста, эти глаза. Она взяла его руки в свои и сказала ему, как бы желая этим пожатием, этими словами связать, соединить, слить воедино самые сокровенные начала их существ.
— Нет, вы меня не покинете. Мы не покинем друг друга, потому что вы меня любите и я люблю вас…
V. На море
Пятнадцать дней протекло с тех пор, как госпожа де Карлсберг первая призналась Пьеру Отфейлю в своей страсти к нему, забыв все свои обещания, решения, угрызения, уверенность в близкой катастрофе. Настал день, назначенный для отъезда «Дженни». Они стояли рядом на капитанском мостике яхты, которая увозила также маркизу Бонаккорзи по пути к фантастическому браку, поверенную ее тайн, мисс Марш, и, наконец, госпожу де Шези с мужем — этих взяли, чтобы занимать «командира». Эту кличку в шутку, но справедливо дала дяде племянница: действительно, неутомимый Ричард Карлейль Марш не сходил с мостика, откуда распоряжался маневрами яхты, как настоящий моряк. Сидеть в коляске и не править самому, ехать на яхте и не командовать лично — это для марионвилльского владыки было все равно, что совсем не сидеть ни в коляске, ни на яхте. Часто говаривал он, и это не было пустым хвастовством:
— Если завтра я разорюсь, то у меня будет двадцать средств снова нажить состояние и, тем более, не умереть с голоду. Я — механик. Я — кучер. Я — плотник. Я — штурман. Я — капитан дальнего плавания…
В тот полдень, когда «Дженни» шла к Генуе, этот на все руки мастер из Огайо пустил в ход последнее из двадцати ремесел, которые он, по его словам, знал до тонкостей. Он стоял на капитанском мостике, в обшитой золотым галуном фуражке. Его внимание до такой степени поглощено было управлением судна, он настолько вмешивался во все детали, что, казалось, у него никогда и не было другой заботы, как только отдавать приказания матросам. Он в высшей степени обладал чертой, свойственной всем выдающимся работникам: он весь целиком уходил в дело данной минуты.
Сейчас это дивное море, такой голубой, мягкий, глубокий, неизмеримый лазурный ковер, едва колыхающийся, представлялся ему не больше, чем скаковым полем, средством отдаться наслаждению борьбы ради самой борьбы, истинному национальному удовольствию англосаксонской расы. В пятистах метрах от «Дженни», впереди направо, вырисовывалась оснастка другой яхты, окрашенной в черный цвет: борта ее были ниже, нос острее, шла она на всех парах. Это была «Далила», судно лорда Герберта Богэна. Еще дальше впереди, но левее, шла в том же направлении третья яхта, белая, как и «Дженни», но больше ее. Это был «Альбатрос», любимая игрушка одного из русских князей, который жил на даче в Каннах.
Американец нарочно позволил обеим яхтам проехать далеко вперед, собираясь потом обогнать их. Оба другие экипажа сразу поняли его цель, и тут же было заключено безмолвное пари между русским князем, видным английским аристократом и американским миллионером. Все трое одинаково фанатично увлекались спортом, все трое гордились своими судами, как молодые люди гордятся своими рысаками или любовницами.
В глазах Дикки Марша, который в слуховую трубку кричал свои приказания, окружающий пейзаж превратился в какую-то отвлеченную геометрическую фигуру, в треугольник, крайние пункты которого были обозначены тремя яхтами. Он буквально не видел уже дивного горизонта, распростертого перед ним. Тщетно Эстерела развертывала перед ним длинную волнистую линию своих лиловых гор, темные впадины ущелий и обрывы мысов. Тщетно Каннский порт вытягивал свой мол со старым городом, возвышающимся над ним, с церковью, которая вырисовывалась сквозь воздух столь прозрачный, что можно было ясно видеть каждое крохотное окошечко, каждый лепной завиток, каждую ветку деревьев за оградой. Тщетно убегали вдаль роскошные холмы Трасса, покрытые пышной растительностью, а возле залива ряды белых вилл выставляли крыши из садов, и острова, подобно двум оазисам темной зелени, обозначали пункт отправления возле другого залива, кончающегося пустынной стрелкой под Антибом. Деревья на этой стрелке, как и на островах, раскинулись букетом развесистых сосен, склонившихся в одну сторону, и говорили о вечной драме этого побережья, о борьбе мистраля с волнами, о борьбе, которая в эту минуту утихла.
Но какое дело было до всего этого Дикки Маршу, для которого дивная погода этого прекрасного утра была только одним из условий его игры, одним из факторов в вопросе, выиграть или проиграть?.. Ни один барашек не пенился на обширной поверхности расплавленного сапфира, по которой «Дженни» двигалась вперед, с гулким и свежим звуком разрезая воду. Ни одного перистого облачка, ни одной тучки, известной у моряков под названием «кошачьих хвостов», не омрачало сияющего небесного купола, в котором солнце, казалось, тонуло, расплывалось, нежилось в абсолютно чистом эфире! Как будто какой-то заговор был между небом, морем и берегами, как будто они хотели оправдать пророчество хироманта Корансеза касательно путешествия яхты, которая везла ему тайную невесту.
И Андриана Бонаккорзи напомнила Флосси Марш об этом предсказании. Облокотившись на борт, они сидели рядом, одетые в совершенно одинаковые Костюмы из белой фланели с узенькими красными и черными полосками — цвета флага на «Дженни». Они разговаривали, устремив взоры на «Далилу», которая становилась все ближе и ближе.
— Помнишь, в зале Монте-Карло, — говорила маркиза, — как предсказал он то, что происходит теперь, по своей руке и по нашим, с какой точностью?.. Ведь это удивительно, правда?
— Значит, ты признаешься, что была не права со всеми своими страхами! — отвечала мисс Марш. — Если он верно предугадал одно, то, должно быть, верно предугадал и остальное… Мы проведем чудную ночь в открытом море… Завтра в первом часу мы бросим якорь в Генуе…
— Не будь так самоуверенна, — перебила итальянка и подняла два согнутых пальца, чтобы предотвратить дурное влияние, — ты накликаешь беду…
— Да какую беду? — спросила подруга. — При этом небе, этом море, этой яхте, экипаже…
— А я почем знаю?.. А если лорд Герберт Богэн вдруг задумает продолжать гонку до конца и не отстанет от нас до самой Генуи?
— Не отстанет от нас до конца? Он — на «Далиле», а мы — на «Дженни»? Вот уж в это я не верю! — сказала американка… — Смотри, мы уже обгоняем… Осторожно: возле нас идут Шези с женой… Послушайте, Ивонна! — обратилась она к хорошенькой виконтессе, такой стройной, беленькой и розовой в платье из белого кашемира с большими отворотами и с вышитыми на этих отворотах флагами яхты. — Вам не страшно мчаться с такой быстротой?
— Мне?.. — засмеялась госпожа де Шези и, повернувшись к носу, стала дышать полными легкими. — От этого воздуха, от этой быстроты я пьянею, как от шампанского.
— Маркиза, видите вашего брата? — спросил Шези, показывая госпоже Бонаккорзи пальцем на одну из фигур, стоявших на мостике «Далилы». — Он рядом с принцем. Вряд ли они довольны… А его таксы? Видите этих такс, которые бегают, как настоящие крысы?.. Я хочу посердить Альвиза… Постойте…