Мэтт Ридли
Происхождение альтруизма и добродетели: от инстинктов к сотрудничеству
Фонд некоммерческих программ «Династия» основан в 2002 году Дмитрием Борисовичем Зиминым, почетным президентом компании «Вымпелком». Приоритетные направления деятельности Фонда — развитие фундаментальной науки и образования в России, популяризация науки и просвещение.
В рамках программы по популяризации науки Фондом запущено несколько проектов. В их числе — сайт elementy.ru, ставший одним из ведущих в русскоязычном Интернете тематических ресурсов, а также проект «Библиотека «Династии» — издание современных научно-популярных книг, тщательно отобранных экспертами-учеными.
Книга, которую вы держите в руках, выпущена в рамках этого проекта. Более подробную информацию о Фонде «Династия» вы найдете по адресу www.dynastyfdn.ru.
Благодарности
Все слова в этой книге только мои и ничьи больше. А вот догадки, предположения и идеи, в основном, принадлежат другим людям. Я в огромном долгу перед теми, кто столь щедро делился со мной своими мыслями и открытиями. Одни терпеливо отвечали на долгие расспросы и присылали статьи и книги, другие оказывали моральную и практическую поддержку, третьи вычитывали и критиковали черновые варианты отдельных глав. Всех этих людей я искренне благодарю за оказанную помощь.
Среди них: Терри Андерсон, Кристофер Бэдкок, Роджер Бейт, Лаура Бетзиг, Роджер Бингхэм, Моник Борджхофф Малдер, Марк Бойс, Роберт Бойд, Сэм Бриттан, Стивен Будиански, Стефани Кэбот, Элизабет Кэшдан, Наполеон Шаньон, Брюс Чарльтон, Дороти Чени, Джереми Черфас, Леда Космидес, Хелена Кронин, Ли Кронк, Клайв Крук, Брюс Даковски, Ричард Доукинз, Робин Данбар, Пол Экман, Вольфганг Фикентшер, Роберт Фрэнк, Энтони Готтлиб, Дэвид Хэйг, Билл Гамильтон, Питер Хаммерштайн, Гарретт Хардин, Джон Хартунг, Тошиказу Хасэгава, Кристен Хоукс, Ким Хилл, Роберт Хинд, Марико Хираива-Хасэгава, Дэвид Хиршляйфер, Джек Хиршляйфер, Аня Херлберт, Магдалена Хуртадо, Ламар Джонс, Хиллард Каплан, Чарльз Кеклер, Боб Кентридж, Десмонд Кинг-Хили, Мел Коннер, Роберт Лейтон, Брайан Лейт, Марк Лилла, Том Ллойд, Бобби Лоу, Майкл Макгуайер, Роджер Мастерс, Джон Мейнард Смит, Джин Мешер, Джеффри Миллер, Грэм Митчисон, Мартин Новак, Элинор Острем, Уоллас Рейвен, Питер Ричерсон, Адам Ридли, Алан Роджерс, Пол Ромер, Гарри Рансимен, Миранда Сеймур, Стивен Шеннан, Фред Смит, Вернон Смит, Лайл Стедман, Джеймс Стил, Майкл Тейлор, Лайонел Тайгер, Джон Туби, Роберт Триверс, Колин Тадж, Ричард Уэбб, Джордж Уильямс, Марго Уилсон и Роберт Райт. Для меня было честью видеть этих блестящих ученых за работой. Надеюсь, что сумел воздать должное их взглядам и убеждениям.
Я чрезвычайно признателен моим агентам: Фелисити Брайан и Питеру Гинзбергу за их терпение и ценные советы, редакторам и вдохновителям из издательства
Но, главное, я хочу выразить искреннюю и глубочайшую благодарность моей жене Ане Херлберт за все-все, что она для меня сделала.
Пролог
Пролог. В котором некий русский анархист бежит из тюрьмы
«Мне было больно думать о страданиях старика, и моя милостыня, которая сделает его жизнь немного лучше, принесла облегчение и мне».
Узник стоял перед дилеммой. Медленно прогуливаясь по знакомой тропинке, он вдруг услышал скрипку. Музыка доносилась из распахнутого окна в доме напротив. Играли волнующую мазурку Антона Контского. Это сигнал! Но сейчас заключенный находился в самой дальней от ворот точке своего маршрута. Он знал, что у него есть только одна попытка: побег должен удаться с первого раза, ибо успех всецело зависел от того, сумеет ли невольник застать часовых врасплох.
Итак, ему предстояло сбросить тяжелый арестантский халат, развернуться и добежать до ворот госпиталя прежде, чем его поймают. Створки открылись, пропуская возы с дровами. Как только он окажется снаружи, друзья посадят его в карету и умчат прочь по улицам Петербурга.
Побег тщательно спланировали. Сам заключенный обо всем узнал из шифрованного послания, спрятанного в часах: их передала ему одна женщина. Вдоль дороги на протяжении двух верст стояли люди, по цепочке передававшие условный сигнал о том, что движения на улице нет. Звуки скрипки говорили: путь свободен, карета на месте, часовой увлеченно беседует с одним из организаторов побега о том, как выглядят паразиты под микроскопом (в ходе подготовки выяснилось, что этот солдат увлекается микроскопией). Одним словом, услышав музыку, узник понял: все готово.
Но, с другой стороны, один неверный шаг — и подобной возможности ему больше никогда не представится. Скорее всего, его переведут из петербургского военного госпиталя обратно в темную, сырую камеру Петропавловской крепости, в которой он уже провел два одиноких года, борясь с цингой. Значит, нужно правильно выбрать момент. Не смолкнет ли мазурка прежде, чем он доберется до выхода? Когда следует бежать?
Еле-еле передвигая трясущиеся ноги, заключенный двинулся к воротам. В конце тропинки обернулся. Конвойный, следовавший за ним по пятам, остановился в пяти шагах. А скрипка продолжала играть — да как хорошо…
Пора! Двумя быстрыми движениями, отрепетированными тысячи раз, арестант скинул одежду и ринулся к воротам. Конвойный бросился в погоню с ружьем наперевес, надеясь свалить беглеца штыком. Но отчаяние придало тому сил: у ворот он оказался целым и невредимым, опередив преследователя на несколько шагов. В стоявшей неподалеку карете сидел человек в военной фуражке. На одну единственную секунду узник замешкался: неужели продан врагам? Но вот показались светлые бакенбарды… Нет, это друг, личный врач царицы и тайный революционер[1]. Узник мигом вскочил в карету, и та помчалась по улицам города. О погоне не могло быть и речи: друзья заранее наняли все экипажи в округе. Перво-наперво заехали к цирюльнику. Там бывший заключенный сбрил бороду, а вечером уже сидел в одном из самых модных и роскошных петербургских ресторанов, где тайная полиция никогда бы не додумалась его искать.
Взаимопомощь
Значительно позже он вспомнит, что своей свободой обязан храбрости других: женщины, принесшей ему часы, второй, игравшей на скрипке, друга, управлявшего лошадьми, врача, сидевшего в карете, единомышленников, следивших за дорогой.
Ему удалось вырваться из тюрьмы лишь общими стараниями всех этих людей. И благодаря этому воспоминанию в его мозгу родилась целая теория человеческой эволюции.
Сегодня князя Петра Алексеевича Кропоткина помнят (если вообще помнят) исключительно как анархиста. Побег из царской тюрьмы в 1876 году оказался наиболее драматичным и примечательным моментом его долгой и противоречивой общественной жизни. С детства князю — сыну видного генерала — прочили восхитительное будущее. Однажды на балу восьмилетнего Петю, разодетого в костюм персидского царевича, заметил Николай I и определил в Пажеский корпус, элитное военно-учебное заведение тогдашней России. Закончил его Кропоткин с отличием, был произведен в фельдфебели и назначен камер-пажем царя (тогда уже Александра II). Его ждала блестящая военная или дипломатическая карьера.
Впрочем, у самого Кропоткина, величайшего ума, заразившегося свободомыслием от французского наставника, были на этот счет иные планы. Добившись назначения в совершенно непопулярный сибирский полк, он принялся за изучение дальневосточных частей страны, прокладывал новые дороги через горы и реки, строил собственные, на удивление зрелые теории о геологии и истории азиатского континента. Так прошло несколько лет. В Петербург Петр Алексеевич Кропоткин вернулся уже достойным внимания географом и, вследствие крайнего отвращения к политическим тюрьмам, которые ему довелось повидать, тайным революционером. Съездив в Швейцарию и попав там под чары Михаила Бакунина[2], он примкнул к подпольному кружку столичных анархистов[3] и вместе с другими его членами занялся революционной агитацией. Под псевдонимом Бородин он публиковал провокационные памфлеты. А иногда, отобедав в Зимнем дворце, отправлялся прямиком на митинги, где, переодевшись, говорил с рабочими и крестьянами. В конце концов он обрел славу пламенного оратора.
Когда полиции наконец удалось напасть на след Бородина, выяснилось, что это не кто иной, как князь Кропоткин. Царь был не просто потрясен, он пришел в ярость. Впрочем, еще сильнее он разгневался, когда двумя годами позже Петр Алексеевич столь вопиющим образом сбежал из тюрьмы и беспрепятственно выехал за границу. Сначала Кропоткин жил в Англии, затем в Швейцарии, потом во Франции и, наконец, когда его больше уже нигде не принимали, снова в Британии. Там он постепенно отказался от открытой агитации в пользу более осмотрительных философских трудов и речей в защиту анархии, а также злостных нападок на альтернативный марксизм. Последний, по его мнению, стремился возродить, хоть и в несколько ином виде, централизованное, самодержавное, бюрократическое государство, основы которого они с единомышленниками так старались подорвать.
Согласно Гексли, природа — это всеобщее поле битвы, арена, на которой происходит вечная и жестокая борьба между эгоистичными существами.
Акцент Гекели на «борьбе за существование», утверждал Кропоткин, просто-напросто не согласуется с тем, что он лично наблюдал в природе — не говоря уж о мире людей. Жизнь — отнюдь не кровавая всеобщая драка или (по словам самого Гекели, в свою очередь, перефразировавшего Томаса Гоббса) «война каждого против всех». Пускай жизнь характеризуется конкуренцией. В равной степени в ней присутствует и сотрудничество. И действительно: самые успешные животные, похоже, те, которые наиболее склонны к кооперации. Если, с одной стороны, эволюция сталкивает особи друг с другом, то с другой, она вырабатывает у них потребность стремиться к взаимной выгоде1.
Кропоткин отказывался признавать, что эгоизм — наследие животных, а нравственность — цивилизации. Он рассматривал сотрудничество как древнюю традицию, присущую как животным, так и человеку. «Если прибегнуть к косвенной проверке и поинтересоваться у природы, кто же более приспособлен к жизни — те, кто постоянно ведет войну друг с другом, или же, напротив, те, кто поддерживает друг друга — мы тотчас увидим: животные, имеющие привычку взаимной помощи, оказываются, без всякого сомнения, наиболее приспособленными». Кропоткин не мог примириться с идеей, что жизнь — безжалостная борьба эгоистичных существ. Разве его не вызволила из тюрьмы дюжина преданных друзей, рискнувших ради этого собственной жизнью? Чем Гекели мог бы объяснить подобный альтруизм? Попугаи стоят во главе всего пернатого мира, полагал Кропоткин, ибо они самые общительные и, следовательно, обладают более развитыми умственными способностями. Что же касается людей, то сотрудничество среди примитивных племен развито отнюдь не меньше, чем среди цивилизованных граждан. Начиная с деревенского луга и заканчивая структурой средневековой гильдии, писал он, чем больше люди помогают друг другу, тем больше преуспевает их община.
В отличие от теории эволюции Дарвина, кропоткинскую идею нельзя назвать механистической. Петр Алексеевич не мог объяснить распространение взаимной помощи иначе, как селективным выживанием общественных видов и групп в конкуренции с менее общественными, что, по сути, являлось смещением конкуренции и естественного отбора всего лишь на один уровень вверх — от индивида к группе. Зато он сформулировал вопросы, которыми спустя столетие задались экономика, политика и биология. Если жизнь — конкурентная борьба, почему в ней так много сотрудничества? И почему, в частности, люди так стремятся к нему? С точки зрения инстинктов, человек — асоциальное или просоциальное животное? Этому и посвящена моя книга: поиску истоков человеческого общества. Я покажу, что Кропоткин был отчасти прав: своими корнями общество уходит гораздо глубже, чем мы думаем. Оно работает не потому, мы сознательно его изобрели, а потому, что оно есть древний продукт наших эволюционировавших склонностей и заключено в самой природе человека2.
Изначальная добродетель
Мы живем в городах, работаем в командах, наша жизнь представляет собой паутину связей: сродственниками, коллегами, компаньонами, друзьями, начальниками, подчиненными. Мы, хоть и мизантропы, не можем жить друг без друга. С практической точки зрения, прошел уже миллион лет с тех пор, как человек перестал быть самодостаточным: способным выживать, не обменивая собственные навыки на умения сородичей. Люди гораздо больше зависят от других представителей своего вида, чем любая обезьяна, и, скорее, похожи на муравьев и термитов, рабов своих обществ. Мы определяем добродетель почти исключительно как просоциальное поведение, а обратное ей как асоциальное. Кропоткин был прав, акцентируя внимание на важнейшей роли, которую в нашем биологическом виде играет взаимная помощь, но ошибался, полагая совершенно то же самое в отношении прочих видов. Подобный антропоморфизм едва ли уместен. Одна из особенностей, отличающих человека от других животных и объясняющих наш экологический успех — это присущая нам коллекция гиперсоциальных инстинктов.
Культура — это не случайное собрание приобретенных привычек. Культура — это наши инстинкты, направленные по единому пути.
Впрочем, большинство считает инстинкты прерогативой зверей. Общепринятая в социальных науках точка зрения гласит: природа человеческой личности есть лишь отпечаток его воспитания и жизненного опыта. Но культура — это не случайное собрание приобретенных привычек. Культура — это наши инстинкты, направленные по единому пути. Вот почему любая культура не обходится без таких тем, как семья, ритуал, сделка, любовь, иерархия, дружба, зависть, преданность группе, суеверие. Вот почему, несмотря на все поверхностные различия в языках и обычаях, чужие культуры понятны на более глубинном уровне мотивов, эмоций и социальных привычек. Инстинкты у данного биологического вида, каким является человек, не есть исполнение генетических программ в чистом виде. Они выражаются в предрасположенности к обучению. И вера в то, что у людей есть инстинкты, отдает детерминизмом не более, чем в то, что их поведение обусловлено исключительно воспитанием.
Такова основная мысль книги: благодаря открытиям эволюционной биологии ответ на давний вопрос «как общество вообще возможно?» оказался совсем близко. Социум сам по себе не был задуман и организован разумным действием человека, а развился как часть самой человеческой природы. Общество — такой же продукт наших генов, как и тело. Чтобы осознать это, необходимо заглянуть в человеческий мозг и увидеть сокрытые в нем инстинкты создания и эксплуатации социальных связей. Необходимы наблюдения за животными: они помогают понять, как эволюция, в основе своей построенная на соперничестве, порой приводит к появлению инстинктов сотрудничества. В этой книге обсуждаются три уровня кооперации. В первом размышления о слиянии отдельных генов в слаженные рабочие команды; тут речь идет о процессах временного масштаба в миллиард лет. Второй уровень подразумевает объединение наших предков в коллективы; это заняло миллионы лет. И, наконец, третий уровень — тысячелетний по протяженности — агрегация идей об обществе и его истоках.
Разумеется, это возмутительно нескромная задача, и я отнюдь не претендую на роль последней инстанции в любом из вышеупомянутых вопросов. Я даже не уверен, что многие из обсуждаемых здесь идей непременно верны. Впрочем, если впоследствии выяснится, что хотя бы некоторые из них ведут в нужном направлении, я буду вполне удовлетворен. Моя цель убедить читателя взглянуть со стороны на наш биологический вид со всеми его недостатками. Натуралисты знают: каждый вид млекопитающих можно с легкостью отличить от другого по поведению и внешнему облику представителей. Я убежден: то же относится и к людям. Нам свойственно уникальное, специфическое поведение, отличающее нас от шимпанзе и дельфинов-афалин. Одним словом, мы обладаем собственной развитой природой. В таком разрезе это кажется очевидным, однако беда в том, что мы редко рассматриваем себя именно в этом свете. Напротив, мы всегда сравниваем себя с собой, а это чрезвычайно узкая перспектива. Предположим, некое марсианское издательство поручило вам написать книгу о жизни на Земле. Каждому виду млекопитающих (книжка будет толстая) вы отводите по одной главе, уделяя внимание не только особенностям строения тела, но и поведению. Но вот вы добрались до человекообразных и приступаете к описанию
Глава первая. В которой речь идет о мятежах и бунтах
Общество генов
«Сообщество медоносных пчел удовлетворяет идеалу коммунистического афоризма: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Внутри него борьба за существование строго ограничена. Матка, трутни и рабочие пчелы получают четко определенное количество пищи… Вдумчивый трутень (у рабочих пчел и маток не бывает свободного времени, которое они могли бы посвятить размышлениям) со склонностью к этической философии просто обязан был бы стать интуитивным моралистом чистейшей воды. Он бы указал — и указал совершенно справедливо, — что приверженность рабочих к безостановочному тяжкому труду в обмен на пропитание нельзя объяснить ни разумным эгоизмом, ни любыми другими утилитарными мотивами».
«Муравьи и термиты, — писал князь Петр Алексеевич Кропоткин, — отреклись от «Гоббсовой войны» и только выиграли от этого». Если и существует на свете доказательство эффективности кооперации, то вот оно: муравьи, пчелы и термиты. На нашей планете насчитывается около 10 триллионов муравьев. В общей сложности, они весят столько же, сколько все люди. Установлено, что в амазонских дождевых лесах три четверти всей биомассы насекомых (а в некоторых местах треть всей биомассы животных) составляют муравьи, термиты, пчелы и осы. Забудьте о хваленом разнообразии форм жизни. Забудьте о миллионах видов жуков. Забудьте об обезьянах, туканах, змеях и улитках. На Амазонке господствуют колонии муравьев и термитов. Запах муравьиной кислоты ощущается даже с самолета. А в пустынях, наверное, их еще больше. Если бы не таинственная непереносимость низких температур, муравьи и термиты завоевали бы и районы с умеренным климатом. Как и мы с вами, они — истинные хозяева планеты3.
Пчелиный улей и муравейник с незапамятных времен являлись излюбленной метафорой, описывающей взаимодействие между людьми. Шекспиру улей представлялся образчиком великодушного деспотизма, где жители существуют в гармоничном подчинении монарху. Стремясь польстить Генриху V, архиепископ Кентерберийский говорил:
Короче говоря, пчелиный улей — иерархическое общество эпохи королевы Елизаветы, только в меньшем масштабе.
Четыре столетия спустя некий неизвестный полемист предложил иное видение проблемы. Вот что пишет по этому поводу Стивен Джей Гулд[5]:
Эти описания объединяет не только интуитивное сравнение обществ социальных насекомых и людей. И первое, и второе подчеркивают: муравьи и пчелы каким-то образом гораздо больше людей преуспели в том, к чему последние так давно стремятся. Их общества более гармоничны и более ориентированы на общее благо, нежели наши, человеческие, и неважно что там — коммунизм или монархия.
Единичный муравей или одна медоносная пчела бесполезны и обречены на гибель — как бесполезен и обречен отрезанный палец. Но вместе с другими их действия становятся мощными и эффективными, подобно тому, как действенна вся рука. Социальные насекомые служат общему благу, ради процветания общества рискуют жизнью и приносят ему в жертву собственную репродуктивную функцию. Колонии муравьев рождаются, растут, размножаются и умирают, подобно единому организму. У муравьев-жнецов, обитающих в штате Аризона, матка живет 15–20 лет. В первые пять лет колония растет, пока численность рабочих муравьев не достигает примерно 10 тысяч особей. С трех до пяти лет протекает стадия «невыносимой юности», как назвал ее один исследователь. В этот период колония нападает на соседние колонии. Точно так же поступает человекообразная обезьяна-подросток, устанавливая свое место в иерархии стаи. К пяти годам колония, как и достигшая зрелости обезьяна, перестает расти и начинает производить крылатых репродуктивных особей — эквиваленты сперматозоидов и яйцеклеток4.
Единичный муравей или одна медоносная пчела бесполезны и обречены на гибель — как бесполезен и обречен отрезанный палец. Колонии муравьев рождаются, растут, размножаются и умирают, подобно единому организму.
Результатом коллективного холизма является применение муравьями, термитами и пчелами экологических стратегий, недоступных одиночным существам. Пчелы находят нектар недолговечных цветов, указывая друг другу лучшие кормовые площади; муравьи с потрясающей скоростью прибирают все съестное, оказывающееся у них на пути. Оставьте открытой банку варенья, и нашедший ее тут же позовет на помощь сородичей. Спустя всего несколько минут вокруг будут копошиться целые полчища муравьев. Улей подобен единому существу, простирающему многочисленные щупальца к цветам, что растут в миле от него самого. Одни термиты и муравьи строят высокие, похожие на башни гнезда и глубокие подземные помещения, где на тщательно подготовленном компосте из рубленых листьев выращивают урожай грибов. Другие, точно заправские молочники, пасут тлю и в обмен на защиту получают сладкий сок. Третьи — более злобные — устраивают набеги на жилища друг друга, захватывая множество рабов и обманом вынуждая их ухаживать за чужаками. Четвертые ведут коллективные войны против колоний-конкурентов. Африканские кочевые муравьи, например, перемещаются армиями по 20 миллионов особей общей массой в 20 кг, на своем пути сея ужас и уничтожая все не успевшее убежать живое, включая небольших млекопитающих и рептилий. Муравей, пчела и термит представляют собой подлинный триумф коллективного предприятия.
Если в тропических лесах господствуют муравьи, то в морских экосистемах, отличающихся очень большим разнообразием форм жизни, подобное можно сказать о кораллах. Эти существа не только более муравьев склонны к коллективизму, но и господство их выражено гораздо сильнее. В подводном эквиваленте амазонского дождевого леса, Большом барьерном рифе в Австралии, колониальные организмы, во-первых, являются доминирующими животными, а во-вторых, образуют аналог деревьев — первичных продуцентов. Кораллы строят риф, с помощью симбиотических фотосинтезирующих водорослей фиксируют углерод, а из толщи воды добывают животных и растения, беспрерывно отфильтровывая щупальцами водоросли и мелких беспозвоночных. Кораллы — такие же коллективы, как муравьиные колонии. Главное их отличие в том, что отдельные особи обречены на вечные объятия друг с другом и не вольны перемещаться. Сами полипы могут умирать, но колония почти бессмертна. Некоторые коралловые рифы существуют уже более 20 тысяч лет и пережили последний ледниковый период5.
Едва возникнув, жизнь на Земле была атомистичной и индивидуальной[6]. Но с тех пор она только «группируется». Сегодня жизнь уже больше не представляет соревнование одиночек. Это командная игра. Около 3,5 млрд лет назад появились бактерии длиной в пять миллионных метра и управляемые тысячью генов. Уже тогда, вероятно, можно было говорить о некоем сотрудничестве. В современном мире многие бактерии объединяются друг с другом, образуя так называемые плодовые тела для распространения спор. Некоторые сине-зеленые водоросли, или по-другому цианобактерии, формируют колонии с зачатками разделения труда между клетками. 1,6 млрд лет назад уже существовали сложные клетки. Они были в миллионы раз тяжелее бактерий и управлялись группами из 10 тысяч генов, а то и больше. Это были простейшие. Не позднее 500 млн лет назад возникли сложные тела животных, построенные из миллионов клеток. Самым крупным зверем на планете в то время был трилобит — членистоногое размером с мышь[7]. С тех пор большие организмы лишь росли. А наиболее крупные растения и животные, когда-либо обитавшие на земле, — гигантская секвойя и синий кит — здравствуют и поныне. Тело последнего состоит из 100 тысяч триллионов клеток. Но вот появляется новая форма объединения — социальная, 100 миллионов лет назад уже существовали сложные колонии муравьев — численностью в миллион особей[8]. Сегодня муравьи — одни из самых успешных устройств на планете6.
Даже млекопитающие и птицы начинают объединяться в общества. Голубые кустарниковые сойки, расписные малюры и зеленые лесные удоды, наряду с другими видами, растят потомство совместными усилиями нескольких особей: обязанности по уходу за новым выводком делят между собой самка, самец и несколько выросших птенцов. Так же поступают волки, дикие собаки и карликовые мангусты, у которых принято делегировать размножение старшей паре в группе. А одно очень необычное роющее млекопитающее строит нечто похожее на термитник. Голый землекоп, обитающий в Восточной Африке, живет в подземных колониях из 70 или 80 особей. Одна из них — гигантская королева (матка), еще 2–3 фертильных самца, остальные — усердные работники, соблюдающие обет безбрачия. Если в туннель забирается змея, несколько рабочих блокируют проход — то есть, подобно термитам и пчелам, рискуют собственной жизнью ради своей колонии7.
Неумолимое объединение жизни продолжается. Муравьи и кораллы наследуют землю. Возможно, подобный успех ждет и голых землекопов. Остановится ли когда-нибудь этот процесс8?
Сотрудничество: русская матрешка
Ходит по морям и океанам не менее коварный и хищный, чем армия кочевых африканских муравьев, португальский кораблик С
В кулуарах викторианской зоологии разгорелась яростная дискуссия. Португальский кораблик — это колония или животное? Согласно Томасу Генри Гекели[9], препарировавшему физалию на борту корабля Ее Величества
Объяснения требует само существование организма как такового. Каковы причины объединения составляющих его клеток? Первым ученым, представившим это более или менее ясно, стал Ричард Докинз[11]. В своей книге «Расширенный фенотип» он заметил, что если бы клеточные ядра светились наподобие крошечных огоньков или звезд, то, наблюдая за проходящим мимо человеком, мы бы увидели «миллионы миллиардов пылающих точек, двигающихся в унисон друг другу, но асинхронно со всеми другими скоплениями таких галактик»9.
Вопрос, почему некоторые организмы интегрируются для образования колонии, второстепенен. Главное — почему клетки объединяются для образования организма?
В принципе, клеткам ничто не мешает функционировать по-отдельности. Многие так и делают — причем весьма успешно: например амебы и другие простейшие. Есть на Земле и чрезвычайно необычное существо, которое может быть и отдельной клеткой, и близким к грибу организмом. Речь идет, конечно, о слизевике. Он состоит приблизительно из 100 тысяч амеб, каждая из которых при обилии пищи занимается своими делами. Но едва условия становятся похуже, клетки образуют холмик, тот растет, заваливается на бок и отправляется на поиски новых пастбищ — этакий «слизень» размером с зернышко риса. Если отыскать пищу не удается, слизевик принимает форму мексиканского сомбреро: из его центра вырастает длинный, тонкий стебелек, на макушке которого формируется особый мешочек. Последний включает до 80 тысяч спор. Он раскачивается на ветру в надежде зацепиться за пролетающее мимо насекомое, которое могло бы перенести его в местечко получше. Попав в благоприятные условия, споры дадут начало новым колониям независимых амеб, а 20 тысяч образующих стебель клеток погибнут мученической смертью ради их благополучия10.
Слизевики представляют собой конфедерации отдельных клеток, вполне способных как к самостоятельному существованию, так и к формированию временного единого организма. Если же взглянуть пристальнее, то даже отдельные клетки являются коллективами, образованными в результате симбиотического сотрудничества бактерий. Во всяком случае, так полагает большинство биологов. Каждая клетка в наших телах — дом для митохондрий, крошечных бактерий, производящих энергию. Около 700–800 миллионов лет назад они отказались от собственной независимости в обмен на спокойную жизнь внутри клеток наших предков.
Но и эта матрешка не последняя. Ибо внутри митохондрий находятся мелкие хромосомы, несущие гены, а внутри ядер клеток — более крупные хромосомы, несущие существенно больше генов (у человека 46 хромосом и около 25 тысяч генов, кодирующих белки). У людей хромосомы существуют не поодиночке, а разбиты по двое на 23 пары, хотя в принципе у других организмов хромосомы вполне могут функционировать и в одиночестве, как, например, у бактерий. То есть хромосома — это тоже пример сотрудничества, на сей раз генов. Гены могут образовывать крошечные команды примерно в 50 штук (и тогда мы называем их вирусами), но предпочитают действовать по-другому. Они, объединяясь тысячами, формируют целые хромосомы. Впрочем, даже гены не всегда бывают самостоятельными — некоторые из них несут лишь часть информации, требующей совмещения с данными других11.
Итак, поиск примеров сотрудничества заставил нас сильно углубиться в биологию. Гены объединяются, чтобы образовать хромосомы, хромосомы — чтобы образовать геномы, геномы — чтобы образовать сложные клетки, сложные клетки — чтобы образовать организмы, а организмы — чтобы образовать колонии. Вывод: пчелиный улей — предприятие коллективное, и коллективность эта гораздо более многоуровневая, чем кажется на первый взгляд.
Эгоистичный ген
В середине 1960-х годов в биологии произошла настоящая революция, главными зачинщиками которой стали Джордж Уильямс[12] и Уильям Гамильтон[13]. Она именуется знаменитым эпитетом, предложенным Ричардом Докинзом — «эгоистичный ген». В ее основу положена идея, что в своих поступках индивиды, как правило, не руководствуются ни благом группы, ни семьи, ни даже собственным. Всякий раз они делают то, что выгодно их генам, ибо все они произошли от тех, кто делал то же самое. Ни один из ваших предков не умер девственником.
И Уильямс, и Гамильтон — оба натуралисты и одиночки. Первый, американец, начинал свою научную карьеру как морской биолог; второй, англичанин, считался вначале специалистом по общественным насекомым. В конце 1950-х — начале 1960-х Уильямс, а затем и Гамильтон выдвинули аргументы в пользу нового, ошеломляющего подхода к пониманию эволюции в целом и социального поведения в частности. Уильямс начал с предположения, что для тела старение и смерть — вещи весьма контрпродуктивные, но зато для генов программирование старения после размножения совершенно логично. Следовательно, животные (и растения) устроены таким образом, чтобы совершать действия, выгодные не себе и не своему виду, а генам.
Обычно генетические и индивидуальные потребности совпадают. Хотя и не всегда: например лосось погибает в ходе нереста, а жалящая пчела приравнивается к самоубийце. Подчиняясь интересам генов, отдельно взятое существо часто делает то, что приносит пользу его потомству. Но и здесь бывают исключения: так, при нехватке пищи птицы бросают своих птенцов, а матери шимпанзе безжалостно отлучают малышей от груди. Иногда гены требуют совершения действий на благо других родственников (муравьи и волки помогают своим сестрам растить потомство), а иногда — и для более крупной группы (стремясь защитить детенышей от волчьей стаи, овцебыки встают плотной стеной). Порой же требуется вынудить других существ делать вещи, которые пагубно сказываются на них же самих (простудившись, мы кашляем; сальмонелла вызывает диарею). Но всегда и везде, без исключений, живые существа делают только то, что увеличивает шансы их генов (или копий генов) на выживание и репликацию. Уильямс сформулировал эту мысль со всей характерной для него прямотой: «Как правило, если современный биолог видит, как одно животное делает нечто в интересах другого животного, он полагает, что первым либо манипулирует второй, либо руководит скрытый эгоизм»12.
Вышеизложенная идея возникла сразу из двух источников. Во-первых, она вытекала из самой теории. Учитывая, что гены — суть реплицирующаяся валюта естественного отбора, можно с уверенностью утверждать: те из них, которые вызывают поведение, повышающее вероятность их выживания, неизбежно должны процветать за счет тех, которые такое поведение не вызывают. Это простое следствие самого факта репликации. А во-вторых, об этом свидетельствовали наблюдения и эксперименты. Всевозможные типы поступков, казавшиеся странными при рассмотрении сквозь призму отдельной особи или вида, вдруг становились понятными при анализе на уровне генов. В частности, Гамильтон доказал: общественные насекомые оставляют больше копий своих генов в следующем поколении, не размножаясь, а помогая выводить потомство своим сестрам. Следовательно, с генной точки зрения, поразительный альтруизм муравья-рабочего оказывается чистым, недвусмысленным эгоизмом. Бескорыстное сотрудничество внутри муравьиной колонии — всего лишь иллюзия. Каждая особь стремится к генетической вечности не через собственных отпрысков, а через своих братьев и сестер — королевское потомство матки. Причем, делает она это с тем же генетическим эгоизмом, с каким любой человек, карабкающийся по служебной лестнице, распихивает соперников. Сами муравьи и термиты, возможно, и отреклись бы от «Гоббсовой войны», как утверждал Кропоткин,[14] а вот их гены — едва ли13.
Ричарда Докинза, тогда еще молодого ученого, эти идеи ошарашили ничуть не меньше: «Мы всего лишь машины для выживания: самоходные транспортные средства, слепо запрограммированные на сохранение эгоистичных молекул, известных как гены. Это истина, которая все еще продолжает изумлять меня. Несмотря на то что она известна мне уже не один год, я никак не могу к ней привыкнуть»15.
Человек оказался не только самым обыкновенным животным, но и, вдобавок, одноразовой игрушкой, инструментом сообщества эгоистичных, корыстных генов.
И действительно, для одного из читателей Гамильтона теория эгоистичного гена обернулась настоящей трагедией. Ученый утверждал, что альтруизм есть всего-навсего генетический эгоизм. Преисполнившись решимости опровергнуть этот суровый вывод, Джордж Прайс самостоятельно изучил генетику. Но вместо того, чтобы доказать ложность утверждения, лишь обосновал его неоспоримую правильность. Вдобавок, он упростил математические выкладки, предложив собственное уравнение, а также сделал ряд важных дополнений в саму теорию. Исследователи начали сотрудничать, но Прайс, выказывавший растущие симптомы психической неустойчивости, в итоге с головой ушел в религию, раздал все свое имущество бедным и покончил жизнь самоубийством в пустой лондонской коморке. Среди его немногочисленных пожитков нашли письма Гамильтона16.
Впрочем, большинство ученых просто надеялись, что со временем Уильямс и Гамильтон отойдут в тень. Сама фраза «эгоистичный ген» звучала слишком уж по-гоббсовски, и это отталкивало основную массу социологов. Более консервативные специалисты по эволюционной биологии — такие, как Стивен Джей Гулд и Ричард Левонтин[15], — вели нескончаемую арьергардную борьбу. Как и Кропоткину, им явно претило сведение всякого проявления альтруизма к фундаментальному эгоизму, на чем настаивали Уильямс и Гамильтон с коллегами (далее мы убедимся в ошибочности такой трактовки). Это все равно что топить многообразие природы в ледяных водах своекорыстия, возмущались они, перефразируя Фридриха Энгельса17.
Эгоистичный эмбрион
Тем не менее революция эгоистичного гена, весьма и весьма далекая от сурового, гоббсова предписания игнорировать благо окружающих, на самом деле является прямой тому противоположностью. В конце концов, она оставляет место и для альтруизма. Если Дарвин и Гекели, подобно классическим экономистам, волей-неволей полагали, будто всякий человеческий поступок определяется личной выгодой, то Уильямс и Гамильтон явно спасли положение, открыв гораздо более мощный двигатель поведения — генетический интерес. Эгоистичные гены для достижения собственных целей иногда используют бескорыстных индивидов. А значит, альтруизм со стороны последних вполне объясним. Мысля исключительно категориями индивидов, Гекели сосредоточился на борьбе между ними и, как не преминул заметить Петр Кропоткин, упустил из виду бесчисленное множество ситуаций, когда никакой борьбы не происходит. Взгляни Гекели на проблему с точки зрения генов, он, вероятно, пришел бы к гораздо менее гоббсову заключению. Далее мы увидим, что биология на самом деле смягчает экономические выводы, а отнюдь не ужесточает их.
Генетическая точка зрения перекликается с давним спором о мотивах. Пусть мать бескорыстна по отношению к своему ребенку исключительно благодаря эгоистичности ее генов — само ее поведение все-таки бескорыстно. Пусть мы знаем, что муравей альтруистичен только потому, что эгоистичны его гены, но никто не возьмется отрицать, что сам муравей альтруистичен. Если мы допускаем, что отдельные люди милы и внимательны друг к другу, то нам не интересны «мотивы» генов, которые эту добродетель порождают. С прагматической точки зрения, нам совершенно не важно, что человек спасает тонущего товарища не потому, что хочет сделать добро, а потому, что жаждет славы. Не имеет значения и то, что он всего-навсего выполняет команды своих генов, а не выбирает образ действий по собственной воле. Сам поступок — вот что главное.
Согласно ряду философов, такой вещи, как альтруизм животных, вообще не существует, ибо бескорыстие подразумевает, скорее, великодушный мотив, а не великодушный акт. Даже Блаженный Августин ломал голову над этой проблемой. Пожертвования, учил он, следует делать из любви к богу, а не из гордыни. Тот же вопрос в свое время посеял раздор между Адамом Смитом[16] и его учителем Фрэнсисом Хатчесоном[17]. Последний утверждал, что благодеяние, причиной которого является тщеславие или личная выгода, таковым не является. Смит счел это заявление излишне категоричным. Добрые дела — это добрые дела, даже если человек совершает их из тщеславия. Не так давно экономист Амартия Сен[18], вторя Канту, писал:
Другими словами, чем искреннее вы сопереживаете попавшим в беду людям, тем больший эгоизм лежит в основе ваших стремлений облегчить их горе. Лишь те, кто творят добро из холодных, бесстрастных убеждений, и являются «истинными» альтруистами.
Впрочем, обществу важен сам факт хорошего отношения людей друг к другу, а вовсе не их мотивы. Собирая деньги на благотворительность, я не стану возвращать чеки компаний и знаменитостей на том лишь основании, что их пожертвования определяются рекламными соображениями. Аналогичным образом, когда Гамильтон развивал теорию родственного отбора, стерильность муравья-рабочего ни в коей мере не стала аргументом за или против его эгоизма или бескорыстия Он просто интерпретировал его альтруистичное поведение как следствие эгоистичности генов.
Рассмотрим вопрос наследства. Во всем мире одним из стимулов сколотить приличное состояние является стремление оставить его детям. Этот инстинкт невозможно подавить: за относительно редкими исключениями, люди стараются передать следующему поколению большую часть накопленного богатства, а не потратить на себя; не отписывают имущество благотворительным организациям, не отказываются от сбережений, чтобы после их смерти те попали в руки тому, кому придется. Увы, несмотря на всю очевидную повсеместность, эта немотивированная щедрость не нашла своего места в классической экономике. Экономисты принимают ее, допускают ее существование, но объяснить не могут, ибо подобное великодушие не приносит никакой личной выгоды проявляющему его индивиду. Однако если рассматривать человечество с точки зрения генов, данный удивительный альтруизм абсолютно логичен: богатство, хоть и уплывает из рук одного человека, тем не менее остается во владении его генов.
Другими словами, чем искреннее вы сопереживаете попавшим в беду людям, тем больший эгоизм лежит в основе ваших стремлений облегчить их горе. Лишь те, кто творят добро из холодных, бесстрастных убеждений, и являются «истинными» альтруистами.
Пусть эгоистичный ген и спасает Руссо от тисков адептов Гоббса, но никаких реверансов в сторону ангелов не делает. Теория эгоистичного гена прогнозирует: всеобщая благожелательность до невозможности утопична, грибок эгоизма готов поразить в самое сердце любое гармоничное целое. Возникает подозрение, что личные интересы являются причиной бесконечных мятежей. Как Гоббс заявлял, что естественное состояние не есть состояние гармонии, так Гамильтон и Роберт Триверс[19], зачинатели логики эгоистичного гена, утверждали, что связь между родителями и потомством, между супругами или между деловыми партнерами являются взаимоотношениями не обоюдного удовлетворения, а борьбой за эксплуатацию этих взаимоотношений.
Взять хотя бы плод в утробе матери. Что может быть естественнее, чем взаимный интерес матери и пока не родившегося дитя? Она стремится выносить его до положенного срока, поскольку он несет ее гены. Он желает ей благополучия, потому что иначе сам погибнет. Оба используют ее легкие, чтобы получать кислород, оба зависят от биения ее сердца. Взаимоотношение абсолютно гармоничное: беременность — предприятие совместное.
Во всяком случае, так биологи думали раньше. Когда же Триверс заметил, сколько конфликтов обычно возникает между матерью и младенцем после его рождения (хотя бы по поводу отнятия от груди), Дэвид Хэйг[20] распространил эти соображения и на период внутриутробного развития. Вообразим, говорил он, те аспекты, в которых мать и плод отнюдь не единодушны. Первая хочет жить таким образом, чтобы иметь второго ребенка; плод предпочел бы, чтобы она посвятила все свои силы ему одному. У матери с плодом только по половине общих генов, и если один из них должен умереть, чтобы выжил другой, каждый выберет свою жизнь19.
В конце 1993 года Хэйг опубликовал поразительные факты, опровергающие традиционное благостное видение беременности. Во всех отношениях плод и его рабыня — плацента — ведут себя скорее как коварные внутренние паразиты, чем друзья. Их основная цель — поставить собственные интересы выше материнских. Клетки плода проникают в артерию, поставляющую материнскую кровь плаценте, внедряются в стенки и уничтожают мышечные клетки — тем самым устраняя материнский контроль над ее сокращениями. Виновник высокого кровяного давления и преэклампсии, часто осложняющих течение беременности, — опять-таки плод, с помощью гормонов пытающийся привлечь кровь матери к себе, сократив ее приток к другим тканям.
Таким же образом ведется битва за уровень сахара в крови. В течение последних трех месяцев беременности он у матери обычно стабилен, хотя с каждый днем в ее организме вырабатывается все больше и больше инсулина — гормона, снижающего уровень сахара. Парадокс объясняется просто: плацента под контролем плода выделяет в кровь матери все больше и больше гормона под названием плацентарный лактоген, который блокирует действие инсулина. В течение нормальной беременности этого гормона вырабатывается довольно много. Однако в тех случаях, когда он не образуется вообще, мать и плод чувствуют себя ничуть не хуже. Выходит, во время беременности и мать и плод продуцируют увеличивающиеся количества гормонов, оказывающих противоположное действие и просто сводящих друг друга на нет. Что же происходит?
Хэйг отнюдь не утверждал, что всякая беременность, по сути, представляет собой ожесточенную борьбу двух врагов: в процессе воспитания мать и ребенок в основном сотрудничают. Как индивид, женщина поразительно бескорыстна и в выкармливании и в защите своих детей. Но, помимо общего генетического интереса, каждому присущ и ряд собственных генетических стремлений. Бескорыстность матери скрывает тот факт, что ее гены руководствуются одним только эгоизмом — будь то преданное отношение к плоду или борьба с ним. Доказательства беспощадного отстаивания личных интересов мы нашли даже в святая святых любви и взаимопомощи — в самой матке20.
Мятеж в пчелином улье
Похожий конфликт в самом сердце коллективного рая можно обнаружить и во всех прочих случаях естественного сотрудничества. На каждой стадии существует угроза мятежа, бунтарского индивидуализма, способного уничтожить коллективный дух.
В качестве примера рассмотрим рабочую пчелу, давшую настоящий обет безбрачия.
Жадный плод стремится повысить уровень сахара в крови матери, чтобы пищи ему было вволю, а расчетливая мать хочет воспрепятствовать неуемным аппетитам своего отпрыска.
В отличие от многих видов муравьев, рабочие пчелы могут производить потомство, однако почти никогда этого не делают. Что же им мешает? Почему они не восстают против тирании собственной матери, заставляющей их воспитывать других своих дочерей, и не заводят детишек сами? Это не праздный вопрос. Недавно в одном улье в Квинсленде именно так и произошло. Несколько рабочих пчел отложили яйца в помещении, отгороженном от остального улья разделительной решеткой (специальным ситом, через которое крупная матка не может пролезть). Из яиц вылупились трутни, что неудивительно: рабочие пчелы не спаривались, а из неоплодотворенных яиц у муравьев, пчел и ос автоматически развиваются мужские особи — таков простой механизм детерминации пола у этих насекомых.
Если вы спросите рабочую пчелу: «Кого бы ты предпочла видеть матерью самцов улья?», она ответит: себя, потом матку и только затем другую (случайно выбранную) рабочую пчелу. Именно в этом порядке — по снижению степени родства. Дело в том, что матка медоносной пчелы спаривается с несколькими самцами (от 14 до 20) и тщательно перемешивает их сперматозоиды. Следовательно, большинство рабочих пчел приходятся друг другу не полнородными, а единоутробными сестрами. Рабочая особь делит половину своих генов с собственным сыном, четверть — с сыновьями матки и менее четверти — с сыновьями большинства других рабочих, являющихся ее единоутробными сестрами. Таким образом, всякая рабочая пчела, откладывающая собственные яйца, делает больший вклад в продолжение рода, чем та, которая от этого воздержалась. А значит, через несколько поколений мир унаследуют размножающиеся рабочие. Что же этому мешает?
Каждая рабочая пчела предпочитает собственных сыновей отпрыскам матки. Но каждая же предпочитает сыновей матки потомству другой рабочей пчелы. Так рабочие сами контролируют систему, служа общему благу. Они тщательно следят за тем, чтобы в колониях с маткой другие не размножались: наследников рабочих просто-напросто убивают. Любое яйцо, не помеченное маткой особым феромоном, съедается. Что же произошло в исключительном австралийском улье? Ученые пришли к выводу, что один трутень передал нескольким рабочим пчелам генетическую способность избегать контролирующий механизм и откладывать яйца, которые не будут съедены. Итак, размножению рабочих, как правило, препятствует некая разновидность власти большинства, пчелиный парламент.
Матки муравьев решают проблему иначе: они производят физиологически стерильных рабочих. Неспособные к размножению, те не могут восстать, а значит, ничто не требует от матки спариваться со многими самцами одновременно. Все рабочие — полнородные сестры. Возможно, они бы и предпочли сыновей рабочих сыновьям матки, но вот беда: они не способны их произвести. Другое исключение, также подтверждающее правило, обнаружено у шмелей. «Убейте-ка мне этакого шмеля с красными ляжками, который на макушке у чертополоха сидит, — говорит Моток Паутинке в комедии Уильяма Шекспира «Сон в летнюю ночь». — И засим, дорогая мадам, принесите мне его медовый мешочек». Следовать примеру Мотка — предприятие невыгодное. Шмели производят мед в количествах, не достаточных для удовлетворения запросов пчеловодов. Мальчишки эпохи королевы Елизаветы разоряли гнезда шмелей ради крошечного воскового наперстка с медом, припасенного для матки на случай дождливого дня, но никто никогда не держал шмелиного улья. Почему? Шмели не менее трудолюбивы, чем медоносные пчелы. Ответ прост. Колония шмелей никогда не бывает очень большой. Максимум, она может включать четыре сотни рабочих и трутней, а это — ничто, по сравнению с тысячами особей в пчелином улье. В конце сезона матки погружаются в спячку, чтобы в следующем году начать все сначала, а рабочие погибают.
Почему шмели так отличаются от медоносных пчел, удалось выяснить совсем недавно. Дело в том, что матки шмелей моногамны — каждая спаривается только с одним трутнем. А вот матки медоносных пчел спариваются со многими трутнями (полиандрия). В результате получается необычная генетическая арифметика. Самцы пчел всех видов, как вы помните, вылупляются из неоплодотворенных яиц, а значит, представляют собой чистые клоны половины генов своих матерей. Рабочие пчелы, напротив, имеют и мать и отца и все являются представителями женского пола. Рабочие шмели находятся в более близком родстве с потомством своих сестер (точнее, на 37,5 %), чем с сыновьями матери (25 %). Таким образом, когда колония начинает производить самцов, рабочие шмели вступают в сговор не с маткой против сестер, как делают медоносные пчелы, а с сестрами против матки. Вместо королевского потомства они выхаживают сыновей рабочих. Именно этими разногласиями между маткой и рабочими и объясняется маленький размер колонии шмелей, распадающейся в конце каждого сезона21.