Я открываю и, даже не посмотрев, говорю: ну что, бля?
Анжела в дверях. Анжела в дверях. Живая. Держится на ногах собственными силами. Стоит. Пялится попеременно то на меня, то на мою ширинку. Как будто не в курсе, что это ее рук дело, и будь у нее совесть, она бы это отстирала, если б не была такая задница. Но где ей. Стоит. На фоне перекрашенной в бело-красный цвет улицы. Лицо у нее такое, как будто его с приходом весны побелили известью, чтоб червяки не завелись, а глаза, губы, всю эту фигню дорисовали черной гуашью.
Она похожа на завядший и сгнивший горшочный цветок. Выглядит, словно только что вылезла из реки, в которой утонула месяц назад. А тем временем ее обосрали стрекозы. Я смотрю на нее. Да, красивой ее не назовешь. Видон как у монашки, которая по весне выползла погулять по парку и с трудом удерживает на увядающей прямо на глазах шее мужское лицо. В окольцованной перстнями костистой лапке такой же завядший, как она сама, бело-красный флажок. Бумажный.
— Вот, купила у русских, — говорит она таким анемичным голосом, будто читает стихи на концерте в честь Пясницкого Леса, где немецко-фашистские захватчики расстреляли все местное население. И слабо махает флажком. Как будто хочет сказать: это не я сюда приперлась. Это под меня кто-то косит.
Я гляжу на нее как баран на новые ворота. Потому что она живая и целая, не в аду, значит, не подложила мне свинью, не такая сволочь, чтобы из-за нее сюда приперлись мусора и присяжные психологи. И разъяренный Сатана: Сильный, сукин сын, ты ее убил, ты убил мою доченьку, а она была такая маленькая, такая худенькая, так любила турпоходы и путешествия.
Теперь я точно вижу, что она некрасивая. Я бы даже сказал, такое впечатление, что в дверях стоят обуглившиеся останки цыпленка табака. У русских, повторяю я за ней, а сам судорожно держу в руке дверь, чтобы она случайно не вздумала войти. Жмурик. Не знаю, может, меня просто глючит, что она пришла забрать назад свою черную девственность, которую вчера тут оставила. Что это она за ней вернулась, хотя уже дохлая, уже с вытекшей до последней капли кровью. Ночью умерла, а теперь вдруг вернулась. И я не знаю, о чем с ней разговаривать.
— Анжела, а у тебя усы, — сообщаю я, глядя ей в лицо, чтобы завязать разговор.
— Усы? — спрашивает она тупо и поднимает свою гнилую руку к верхней губе. Но эта рука по дороге вянет и опадает согласно направлению гравитации. — Усы? — повторяет она без выражения.
— Ага, самые настоящие усы, — говорю я уже бодрее, потому что чувствую, что эта тема ей по душе. Хорошая тема, нейтральная и притом забавная. Я ей говорю: вот я иногда смотрю на тебя и думаю: мужик.
Она на это типа не реагирует. Не смеется, будто человеческого языка не понимает, не знает, что такое усы. Нет, видно, не нравится ей эта тема. Чтобы не получилось между нами тишины, неприятной, как развешенная мокрая стирка, которая то и дело хляпает по морде то рукавом, то штаниной, я опять начинаю: как дела? — и ободряюще ей улыбаюсь, протягиваю руку, на которой тоже замечаю немного засохшей крови, и сильно, по-дружески хлопаю ее по плечу, чтоб знала, что мы друзья, что мы запросто можем стать настоящими приятелями и что, когда я ее встречу на улице, она всегда может рассчитывать на то, что я с ней поздоровкаюсь.
Она в ответ на этот дружеский жест с моей стороны довольно сильно шатается, поднимает руку с флажком, махает им довольно апатично и говорит: я у русских купила. И поднимает свой безжизненно висящий флажок. Я у русских купила, потому что дешевле. Наши тоже продают. Но дороже. Ясное дело. И из искусственных материалов. Которые не разлагаются в природных условиях.
Пока она это говорит, я не знаю, сколько это может еще продолжаться. С ее стороны ни улыбки, ни чего. Она смертельно серьезна. Я тихонько подсчитываю в уме. Может, мы уже целый час тут стоим. А может, полчаса. А может, секунду. А может, я уже умер. Может, меня держат в каком-то бумажном дурдоме, в каком-то вырезанном из женского журнала бело-красном наркодиспансере. Вроде все пучком, но стоит мне шевельнуться, как клей для бумаги перестанет держать, и я рассыплюсь вместе со стеллажом, под которым горит адское пламя. Потому что это такой специальный ад, куда сажают за амфу. И пускают такие вот глючные мультики. А Анжела — это не Анжела вовсе. Это какая-то гребаная бумажная кукла. Ртом шевелит, а голоса не слышно. Черная рыба-молот. Черная рыба-чудище. Черный бумажный журавлик. А теперь я подаю заявку на панадол. На парацетамол в широком смысле этого слова. На увеличение добычи противоболевых средств во всем мире. Потому что от этого воткнувшегося в меня, какого-то сверлящего взгляда моя башка начинает болеть так, будто сейчас вдруг отклеится от всего остального и слиняет, скатится по ступенькам, покатится по улице, найдет открытый люк и обретет наконец полную независимость.
— У тебя собака сдохла, — вяло говорит Анжела и махает флажком. Я говорю: типа чего?! А она мне, что Суня лежит там, у гаража, и что она совсем мертвая от голода. Тут я как сорвусь, как побегу, потому что мне уже неважно, что у меня на штанах срач в национальных цветах, мне теперь по фигу. Потому что я в ужасе. В шоке. Хватаю птичье молоко, выгребаю из холодильника все, что есть, сосиску, замороженные овощи, все подряд и лечу. Суня лежит на спине на газоне. Который, наверное, скоро опять пора подстригать. Лежит моя собачка, нельзя сказать чтоб очень оживленная. Суня, Суня, говорю я и чувствую, что сейчас заплачу. Особенно когда вижу какашку, которая из нее сама вылезла как большой черный червяк, который ее убил, а теперь убегает в землю, подальше от наказания. Суня. Ну давай же. Не будь свиньей, ты ведь не кинешь мне такую подлянку. Вставай. Гля, что я тебе принес. Ты фасоль не любишь, но раз в жизни ничего тебе, блин, не будет, не отравишься, если раз в жизни сожрешь немного фасоли, нечего нос воротить, не хотела жрать, вот и сдохла, ты еще дождешься, увидишь, твоя хозяйка очень рассердится, когда вернется, а тут вместо собаки труп, весь дом в крови, вот увидишь, она нас всех уволит, прикроет лавочку, и кранты… ну проснись же, блин!!!
Когда я так ору и уже даже замахиваюсь, чтобы как следует ей наподдать, подходит Анжела. Кладет мне руку на плечо. Серьезная, в руке флажок. Говорит: успокойся, Сильный. Твое горе ей уже не поможет. Я знаю, что ты в шоке. Успокойся. Я знаю, что ты очень любил Суню. Но теперь ее нет. Ничего не поделаешь. Смерть идет с нами плечом к плечу и дышит нам трупным смрадом прямо в лицо. После нее остается только боль и страдание. Но раны заживают.
Я стою беспомощный, ошарашенный и совершенно выбитый из колеи тем, что происходит, как быстро все вдруг рассыпается в пух и прах. В конце концов даже собака сдохла, и эта смерть как сургучная печать на посылке со всеобщим разложением. Я стою, а Анжела берет из-под гаража лопату для снега и начинает копать могилу прямо в газоне, там, где стоит.
Я сажусь на бордюр, потому что у меня не хватает уже на все это душевных сил. Все, хватит, всем спасибо, всем пора по домам, в коридоре рядком стоит обувка, остатки торта можно брать для детей. Это конец. Сегодня перегорела моя последняя лампочка. Сегодня я умер, сегодня я смотрю, как земля сыпется на крышку моего гроба, и сам бросаю себе горсть земли.
Тут я вдруг говорю Анжеле: это русские отравили Суню. Она мне: вполне возможно. Тогда я начинаю понимать, что это чистая правда, и это меня просто бесит.
— За одну польскую собаку двух русских, — говорю я, — или трех. За Суню, за смерть бедной, аполитичной польской собаки трех кацапов на тот свет. Расстрелять.
Потом я беру палку и показываю, где будут стоять русские и как я буду стрелять.
— Агрессия всегда возвращается. Человек человеку волк, — говорит Анжела. Ей даже удалось кое-что выкопать этими своими венами без мышечной, костной и какой-либо другой ткани. И не успел я оглянуться, она уже подошла ко мне и говорит: а как тебя, вообще-то, зовут, Сильный?
Меня просто стопорит. Она что, совсем психическая?
— Допустим, Анджей, — говорю. — Анджей Червяковский.
— А меня Анжелика. Анжелика, а второе имя Анна, — говорит Анжела.
— У меня тоже есть второе имя, — говорю я, — но я тебе не скажу. Тут у меня от голода начинается отрыжка, потому что я давно ничего не ел. Ну скажи, пристает Анжела, а сама копает дальше. Я сижу на бордюре и говорю, что не скажу. Она мне говорит, почему. Я ей говорю, потому. Но мою мать зовут Изабелла.
Тут к калитке подходят двое работяг с краской. Ты копай, копай, говорю я Анжеле и иду к ним.
— Здорово, хозяин, — говорят они мне уважительно, но одновременно с удивлением смотрят в сторону моих штанов со следами несомненно органического происхождения. — Свинья? — спрашивают они про эту кровь. — И сколько щас такая живым весом в деревне стоит? — спрашивают они, показывая на эту засохшую кровь.
— Нехило стоит, — говорю я, потому что мне влом вдаваться с ними в подробности, живым весом или убойная, в деревне или в супермаркете, в хлеву или еще где. Потому что это не их собачье дело, не их штаны, у них свои есть, вот про них пусть и переживают, чтобы не запачкать. Они видят, что я не в настроении про погоду, моду и косметику с ними базарить.
— Ну так что, красим? — говорит один другому.
— Это типа в каком смысле красим? — тут же трезво спрашиваю я. Они переглядываются и говорят, что дом будут красить в бело-красный цвет, потому что такое распоряжение мэра по всему городу. А если нет, то что? — спрашиваю я; они в ответ сразу теряют резон и переглядываются.
Нет так нет, — говорят они мне, — дело хозяйское, да или нет. Но я вам честно скажу, как оно на самом деле. Если да, то мы с напарником входим, опаньки и все путем, полная кооперация мэрии с жителями польской расы, полное сотрудничество и взаимовыручка, вот, скажем, в банкомате у вас какая недостачка, а тут — раз! и вдруг она ни с того ни с сего исчезла, задолженность по квартплате то же самое. Ну, по мелочи, конечно, потому что крупные махинации мэрии не по карману. Или вот, скажем, жена у вас рожает, а если одновременно, к примеру, рожает жена какого-нибудь, скажем, прорусского антиполяка, который не принял участия в инициативе по окраске дома, то у вашей жены первенство и все привилегии, чтобы культурно родить ребенка, плюс бело-красная роза прямо в кровать. А та, другая, тем временем отдает концы в коридоре. И это ей еще крупно повезло, потому что на самом деле ее ни один таксист не возьмет, а машина у них вдруг ни с того ни с сего испортилась. Ничего особенного, фигня какая-нибудь, к примеру, в выхлопную трубу кто-то засунул кусок пенопласта. Но машина-то не заводится. Не заводится, и все тут. Потому что, если вы против, то я тебе, мужик, честно скажу, не те уже сейчас времена, чтобы такое решение не влияло. Оно влияет. Вроде ничего, а потом вдруг оказывается, что все. Тут что-то испортилось, там вдруг сайдинг оторвался, жена вдруг скоропостижно помирает, хотя у ней даже насморка никогда не было. Что-то пропало, какие-то документы исчезли, аккурат с твоей фамилией, ну, бывает, случайно попали не в ту папочку, что надо, а совсем в другую, и все. Нет бумаги, нет человека. И вдруг ты вместе с семьей исчезаешь с лица этого города, а ваш дом по частям перенесут на окраину, обольют бензином, потом растворителем и подожгут из одного только принципа. Потому что или ты поляк, или ты не поляк. Третьего не дано. Или поляк, или, наоборот, русский. А попросту говоря, или ты человек, или чмо позорное. И точка, вот что я тебе скажу.
Тогда я долго смотрю ему прямо в глаза, чтобы убедиться, что он это всерьез. Да, всерьез. Знает мужик, что говорит. Тогда я оборачиваюсь к дому. Сайдинг только что положили, элегантный, белый, на вид западный, хотя и у русских купленный. Смотрю я на него. Потом смотрю на Анжелу, которая отложила лопату и пытается запихать Суню в яму. Мысли меня всякие посещают, типа мелкая получается могила, так не пойдет, глубже надо бы, настанет тепло или жара, тут же завоняет.
— Собака у меня сдохла, — говорю я, показывая на картинку с Анжелой, которая хоронит Суню. — Русские отравили, — добавляю, чтобы сразу внести ясность, что я не какой-то там долбаный прорусский антиполяк и знаю, что вытворяют в городе эти недорезанные сволочи, собак полякам травят своими русскими консервами.
— Отравили? — говорят работяги таким тоном, что ясно, что они не питают уже никаких иллюзий насчет тяжести преступлений, которые совершают русские по отношению к жителям нашего города.
— Ну да, взяли и отравили, суки позорные, скорее всего, просто насмерть уморили голодом, — говорю я. А они показывают на Анжелу валиком: дочка, небось? Горюет, бедолага. Страдает из-за этих козлов. Да хоть бы ради дочери вы должны окончательно решить, какой общественный строй исповедуете. Одно слово, да или нет, русские подделывают компакт-диски, роют яму под нашу экономику, убивают наших и ваших собак, из-за них плачут наши дети. Да или нет? Польша для кацапов или Польша для поляков? Решай, мужик, потому что мы тут лясы точим, а эти гады вооружаются.
Я смотрю на преждевременно почерневшую Анжелу: измазанная сажей девочка лет пяти пялится в мою сторону и ждет, когда я вернусь и отслужу службу за упокой Суниной души. Души Великомученицы Суни, погибшей за чистоту польской расы. Убиенной русскими с особой жестокостью за польское происхождение.
Но еще я все же смотрю на сайдинг, брэндовый как-никак, куча бабок уплочена, почти что неизношенный. И тут в моем мозгу в один момент все кристаллизуется, все становится ясно как днем. Сайдинг я им на заклание не отдам, русский он или не русский, это уж извините-подвиньтесь. Анжела, иди-ка сюда, — зову я ее. Анжела подбегает трусцой. — Они хотят мне сайдинг в бело-красный цвет покрасить, говорю я ей вполголоса в сторонке. Она бессмысленно смотрит мне то в правый глаз, то во второй, будто вообще не врубается, что такое белый, что такое красный, будто самое большее, на что она способна, это черный, и если бы я ей сказал: они хотят в черный цвет покрасить, то она бы сразу просекла, в чем суть. Как это — покрасить? — спрашивает она, и сразу видно, что она тупая как валенок. Ну, в польский цвет, — объясняю я ей как идиотке, — в польский цвет хотят покрасить, в честь Суни, в честь того, что ее русские отравили.
— Ты что, с дуба рухнул? — Анжела вдруг реагирует так, будто понимает, об чем речь. — Сайдинг ты б мог дать им покрасить, если бы тебе мать трахнули или левый луна-парк привезли в город. Или если бы тебя самого грохнули и твой труп изнасиловали. А в честь Суни они могут забор покрасить, так и скажи.
А ведь правильно говорит, не так уж глупа эта телка, котелок варит, когда я наконец открою свой бизнес, песок ли, аттракционы или транспаранты, неважно какой, возьму ее в отдел «калькуляторы».
— Сайдинг не трогайте, — говорю я мужикам без тени сомнения в недрогнувшем голосе. — А забор, так и быть, можете покрасить.
Они по очереди переглядываются, думают, куда бы меня зачислить: в за или в против.
— Я бы и забора не дал, — говорю я быстро, — но это за собаку мою, за слезы и боль моей дочери Анжелы, которой русские кровную обиду нанесли, ее лучшего друга замочили насмерть. За это я их ненавижу, за это забор моего дома будет символизировать объявление войны поляков с кацапами.
Тут я даже удивляюсь, какой же я хитрый, какой предприимчивый, как ловко слепил что-то из ничего, потому что они вынимают свой список с таблицей жителей, пялятся в эту таблицу с рубриками: пропольский, прорусский — и говорят:
— Ну, и куда его? — Тут второй, что чуток повыше, и говорит: на мой вкус, он явно пропольский. А этот первый ему отвечает: что пропольский — это ясно, но сколько пунктов? И опять переглядываются. Тогда высокий говорит: надо, значит, анкету-психотест заполнить. Распахивают куртки на своих комбинезонах и вынимают из карманов анкету-психотест. Вроде небольшая бумаженция, а все равно бюрократия, три вопроса, и что хочешь, то и делай. Я смотрю на них подозрительно, но анкету-психотест беру и отхожу с Анжелой на несколько шагов в сторону.
— Первый вопрос, — читаю я вслух. Работяги мне на это: при заполнении формуляра под угрозой административного наказания следует говорить правду. — О’кей, — говорим мы с Анжелой, и я читаю: первый вопрос. Представь себе, что начинается польско-русская война. Знакомый черточка знакомая говорит тебе по секрету, что он черточка она поддерживает русских. Что ты делаешь? А. Немедленно информирую домовладельца и полицию. Б. Выжидаю, мучаюсь совестью, но в конце концов умалчиваю о происшествии. В. Поддерживаю его черточка ее, потому что считаю, что русские граждане должны по-прежнему торговать поддельными сигаретами и компакт-дисками.
— И травить польских животных, — добавляет один из работяг типа мимоходом.
— Ответ А, — говорит Анжела.
— Ответ А, — подтверждаю я без промедления. Они зачеркивают А и говорят: хорошо. Анжела прыгает и хлопает в ладоши от радости, что мы правильно угадали. Тогда я читаю дальше: второй вопрос. Ты видишь на улице человека, который на одном из домов вешает красный флаг. Что ты делаешь? Ответ А: Немедленно срываю вражеское знамя.
— А, — говорит Анжела.
— Хорошо, — отвечают работяги. И тот, что повыше, добавляет: ну, тогда, может, сразу перейдем к ключевому вопросу, чего тут резину тянуть, если вы заранее знаете правильные ответы. Тот, что пониже, говорит: о’кей, точно.
Третий, последний вопрос. В последнее время засоленность реки Неман возросла на 15 %. Подчеркиваю: на 15 %. Состояние природной среды этих окрестностей ухудшилось, а воды Немана приобрели ультрамариновый цвет. Правда ли, что ответственность за такое положение вещей ложится на русских? А. Да. Б. Не знаю. В. Конечно. Вэ! — сразу же отвечает Анжела, работяги переглядываются, и тот, что повыше, добавляет: девять пунктов из десяти, самый лучший результат в рубрике «вооруженное отношение к расовому врагу». Ну, значит, красим забор, что поделаешь, мы сюда не лясы точить пришли. Записывают что надо куда надо и принимаются за забор.
Мы с Анжелой идем кончать эту херню с собакой. Я типа стою в сторонке и думаю про Суню, что какая бы она там ни была, а все равно жалко, что сдохла. Анжела своим военно-морским шузом загребает на нее землю, и я вдруг гляжу, что Суня пропадает из вида, точно телевизионное изображение с экрана среди помех, она типа порастает землей.
— Чао, бамбина, — говорю я Суне в последний раз. — Классная ты была сучка, только немного жирная.
Анжела смотрит на меня пристально, не в ее ли адрес намек, и загребает землю дальше. Потом говорит: хватит. А теперь отслужим богослужение, небольшой фокус-покус, чтобы Суня не попала туда, куда нам с тобой, Сильный, прямая дорожка, а мы с тобой попадем в ад, как в яблочко, на самое дно, да еще нас обломками сверху придавит, пустотой присыплет. Ты еще будешь свидетелем моей гибели под руинами, под камнями и обломками. А я буду смотреть на твою гибель. Такой вот конец. Давай, Сильный, чтоб Суня избежала нашей участи, тяжких страданий.
После чего утаптывает землю, вырывает несколько корней с травой и сажает их в землю на могиле Суни.
— Бог переворачивается в гробу, когда все это видит, — говорю я и крещусь.
— Ну, ты, кончай понты кидать, — говорит Анжела и хватает меня за руку, отчего меня дрожь пробирает по всему позвоночному суставу, потому что мне кажется, что это сама смерть, злобная и бешеная старуха-смерть схватила меня за руку и ведет на ту сторону реки.
— Ты что, с ума сошла? Пусти, — говорю я и удираю на крыльцо. Анжела смотрит на меня с некоторым изумлением и говорит: вчера ты относился ко мне по-другому, с нежностью. Но раз так, ладно. Нет так нет. Совсем необязательно держаться за ручки. Это мещанство. Каждый из нас свободная, независимая и отдельно взятая личность. Не знаю, что ты там себе думаешь, но я тоже независимый, отдельный и индивидуальный человек. И мы должны внести в этот вопрос ясность. Я не собираюсь отказываться от своих друзей, от своих привычек и хобби. И хочу, чтобы ты об этом знал.
А потом началось. Только мы успели войти в дом, надеть тапочки, шлепанцы, вдруг как зазвонит звонок, раз, второй, третий, как начнет кто-то валить в дверь кулаками. Охрана порядка. Или, то же самое, только хуже, Изабелла. Шутки в сторону, думаю я и, чтобы не пошел слух, что ищут моего братана, чтобы не пошел слух, что в нашей семье живут одни уголовники, говорю Анжеле, чтоб немного привела комнату в порядок, а я пока открою. И вовремя, потому что Наташа не успела еще в автоматически закрывающейся двери типа «Герда» пробить насквозь дыру в форме своего шуза. Хотя самой малости не хватило.
Смотрю я на нее. Наташа — это Наташа. Мы с ней познакомились на дискотеке. Хотя я понятия не имею, что она в День Без Русских делает в этом городе, в эту пору, в этой квартире. В свое время она катила бочку на Магду, мы как раз с Наташей познакомились, когда Магда пришла ко мне жаловаться, что какая-то мымра к ней пристебывается, и если бы у нее был настоящий парень, то он бы сказал этой суке, чтобы держалась подальше. Мы тогда с Магдой немного встречались, между нами уже завязалось довольно близкое знакомство, ну и пришлось мне идти выяснять отношения. Наташа мне сказала, что ненавидит Магду за одну ее рожу и что, когда она идет через танцзал, то пусть лучше Магда прижмется к стеночке и притихнет. Потом мы с ней тусовались довольно близко. А теперь она стоит в дверях и пялится на мои штаны, как будто у меня там стрелка присобачена, которая сейчас качнется, подползет к животу и покажет карту погоды на ближайшую неделю. Сегодня ожидается исключительно красная с порывами до черной погода с прояснениями. Сегодня будет русская погода. Над городом собираются красные тучи. День Без Русских из-за неблагоприятных погодных условий, возможно, придется отменить.
Я без понятия, чего она сюда приперлась, чего ей от меня надо. Спереди в волосах белая прядь. Хитрый взгляд. Небольшой горб.
— Депресняк? — спрашивает она меня на тему моих штанов, сально улыбаясь, мол, я кое-чего знаю, но не скажу. Хотя вообще-то Наташа классная телка. Только на что это она типа намекает? Типа со мной что-то не так, типа половые отклонения, окончательное и бесповоротное половое расстройство: прощай, мол, джордж, ты меня достал, из-за тебя я загадил себе штаны, и теперь тебе хана. Попытка убийства острым оружием. Хуже, почти самоубийство, игрушечный комплект для детей в возрасте от трех лет, звучное коммерческое название «маленькое самоубийство», кухонный ножик и крохотный гробик для джорджа из не разлагающихся в земле синтетических материалов, на цепочке. А для тех, кто позвонит первый, сюрприз от фирмы, чехольчик.
— Нееееееа, это одна моя знакомая, — говорю я Наташе на тему этих штанов, хотя надеюсь, что Анжела не слышит, а убирается в комнате.
— Фу, просто свинья, а не знакомая, это ж надо было так тебя уделать, а? — говорит Наташа, слюнявит палец и пытается стереть там, где надо.
— Ага, — говорю я. — Просто извращенка. — Наташа в ответ спрашивает, извращенка это что, имя у нее такое или фамилия, потому что она про анкетные данные меня спрашивает, а не про подвид.
И, нагло глядя мне прямо в глаза, дальше трет мне штаны своим пальцем. Ну, я ей на это начинаю постанывать. Она тогда меня отпихивает, кричит, что я такая же свинья, как и все, что она ко мне по-дружески, а я ей тут вылезаю со своей поганой эрекцией, и что, может, у меня или у моего братана есть какая травка, что-нибудь нюхнуть, потому что она за этим пришла.
— Заткни свою зяпу, ладно? — говорю я ей. — На полтона тише. У меня в гостях двоюродная сестра, — отчитываю я ее. — Заливаешь? — шипит Наташа, входит и на цыпочках адидасов идет в комнату, куда нагло заглядывает. — Никакая это не сестра, — шипит она в мою сторону, — это какая-то садомазохистка, какая-то мрачная проблядь. — Ты это, заткнись, понятно? — шиплю я ей, и мы вдвоем смотрим в дверную щелку. Анжела на коленях довольно-таки заторможенно собирает бумажки и окурки с пола. — Мля-а-а-а, она вообще живая или ты ее с кладбища приволок? Может, это вообще труп на батарейках? — шипит Наташа, пихает дверь и входит. — Привет рабочему классу. Ну, и как тебя зовут? Меня, например, Наташа. — Подает Анжеле руку и говорит: Ната. Ната Блокус.
— Анжелика, — говорит Анжела, — но если хочешь, можно просто Анжела.
— Анжела, значит? — говорит Наташа и подтягивает штаны.
— Просто Анжела, — говорит Анжела.
— Классные у тебя браслеты из гвоздей. Почем брала? — говорит Наташа.
— Смотря какой, — отвечает Анжела, поднимаясь с колен. — Они все разные, но в основном я их покупала сегодняшним летом в туристическом городке Закопане или на других высокогорных экскурсиях.
— Класс, — говорит Наташа. — Просто завал.
Отходняк у меня просто голимый. Я до сих пор не знаю, говорил об этом или нет, но у меня череп сносит и вообще, наверное, я прямо сейчас умру. И не буду скрывать, что, глядя на Наташу, глядя на Анжелу, я задумываюсь над таким вот подозрением, что это ясный как белый день ад, специальный ад за барыжничество, за амфу, ад с незаходящим солнцем, с лампочкой в пять тысяч ватт прямо в глаза, с какой-то тусовкой, на которой веселятся две отмороженные телки, из которых одна, может, вообще давно уже жмурик, а вторая шастает по квартире, с отвращением поднимает разные вещи и бросает их назад на ковер. Как одночленная комиссия по делам произошедшего тут военного преступления. Как вьетнамский солдат среди зарослей сахарного тростника. Под одеяло на диване заглядывает: о, я вижу, тут была крутая резня, а, Сильный, кого это ты так уделал, извращенец, собаку свою, что ли, говорит она.
Анжеле бледнеть уже дальше некуда, поэтому она резко сереет. К тому же она вдруг отрыгивает, что грозит опасностью, может, на свет божий опять просится очередная порция камней. Нужно ее спасать, потому что как ни крути, а сегодня она проявила к нам с Суней большую доброжелательность и смекалку.
— У меня собака сдохла, — объясняю я Наташе, показывая на диван, — русские отравили. Она умирала в муках и все засрала кровью. Они ей скормили саморазрывающийся внутри жертвы патрон. Противопехотную мину в еде, — говорю я, сажусь рядом с Анжелой на диван и утешительно обнимаю ее рукой. — Она нам всю квартиру загадила, мы ее только что похоронили.
Наташа смотрит на меня каким-то непонимающим взглядом, потом вдруг резко встает.
— Не гони волну, Сильный, мне твоя собачья ферма по барабану, меня не интересует, на какой бок твоя собака перевернулась, когда сдохла, на левый или на правый. Ты мне лучше скажи, где у тебя товар заначен, потому что про погоду и хобби мы, конечно, можем потрепаться, но не тогда, когда мне так подышать приспичило, что я сейчас обоссусь.
Тогда, поскольку я не отвечаю, она идет на кухню. Начинает открывать шкафчики, хлопать дверцами, кастрюлями греметь, где товар, Сильный, где у вас, бля, товар, от тебя, дебила, толку не добьешься, у тебя совсем кукушка съехала, ты уже не знаешь, где кухня, где ванная, не говоря уж о том, куда стафф заныкал. Это ж три дня назад было, а сейчас ты даже не помнишь, как тебя тогда звали, Червяковский или еще как-нибудь.
Анжела остается в комнате, а я, как хозяин дома, тащусь за Наташей, бессильный перед лицом ее гнева. Как только я попадаюсь ей на глаза, она сразу начинает орать: вали отсюда, я сама буду искать, от тебя, Сильный, толку как от козла молока, иди себе эти кишки со штанов соскреби, а то видон у тебя, будто сам себя выпотрошить пытался. Пошел вон, кому сказала, смотреть на тебя не могу.
Ну, и я выхожу в коридор, мыкаюсь там, оглядываюсь по сторонам. Меня глючит, что я огромный кусок ваты, который катается по квартире туда-сюда, какие-то резкие порывы ветра носят меня из комнаты в комнату. Это типа сон у меня такой, мне вдруг кажется, что с потолка сыплется снег или град, белые бумажки, большой белый тюль медленно на меня опадает. В комнате бушует ветер. Меня сносит назад. Ветер дует сверху и сносит меня под пол, в подвал, внутрь Земли, где белые мигающие черви заползают под мои веки. Я вхожу в кухню, и сон тает. Грохот, бардак, разбитые стаканы на полу, моя кружка с гномиком тоже, из шкафчиков вытащены все тарелки и разложены по полу. Наташа у стола, то, что там стояло, сбросила на пол, башкой оперлась на руку. Высыпала на кухонный стол борщ в порошке и — телефонной картой, тук, тук, тук, делает себе дорожку. Потом берет ручку «Здислав Шторм» и втягивает борщ, при этом страшно чихает и плюет розовой слюной в раковину.
— Мля-а-а, Сильный, тебе сейчас будет хана, — заплетающимся языком обещает она. — И твоей панке тоже.
Она плюет в кучку борща и размешивает ее пальцем. Встает, идет в комнату. Я за ней. Когда она идет, поднимается ветер, развевает Анжелины волосы, портит ей прическу. Наташа открывает бар. Все бутылки по очереди. Тем, что ей не по вкусу, она полощет рот и выплевывает прямо на ковер. Плюет она классно. Куда хочешь попадет. Умеет. Тут она плюет в меня, прямо в лицо. С такой вдруг силой, что меня шатает на пару шагов назад. Это было мартини.
— Знаешь, за что? — говорит Наташа, набирает глоток и выплевывает мне его с ненавистью прямо на ширинку. — Знаешь, за что, мудила? За то, что я сегодня злая, за то, что во всем городе нет ни грамма нюхты, потому как День Без Кацапов сегодня, и все в городе должно быть супер и бантик на ратушной башне, фейерверк мэру в жопу, здоровое общество с грилем на балконе, а на каждом окне горшок с цветком. И еще, бля, за то, что ты вместо того, чтобы помочь мне искать товар в твоем же собственном доме, потому что Магда мне наводку дала, что он точно тут есть, и я этого так не оставлю, а ты вместо того, чтобы мне помочь, прохаживаешься, как болгарская плечевая. Сваливай с моих глаз, дай мне лучше закумарить, а то как въебу. Две дай. Давай все что есть.
Тут она поворачивается к Анжеле: я и на тебя плюну, не боись, я изи, потому как вижу, ты такая хилая, что тебя снести может.
Анжела смотрит на нее, разинув рот от удивления: тебе вообще не пришлось бы на меня плевать, говорит она Наташе, убирая волосы с лица, если бы ты умела сдерживать свои негативные эмоции.
Наташа смотрит на нее, что у нее на уме неизвестно. Сильный, говорит, ты ее за сколько купил? Признавайся, она, наверное, была в уцененных товарах. После чего плюет Анжеле очень, как обещала, легонько прямо в глаз редкой, белой слюной.
Тут Анжела резко встает и, схватившись за рот, несется в туалет. Наташа ни с того ни с сего плюхается на диван и накрывается одеялом: Сильный, — бормочет она, — Сильный, кончай жопиться, давай продадим этот видак русским, будет хоть какая-то капуста, а, будь другом. Мы сразу же возьмем тачку, поедем к Варгасу и купим. Мамаша твоя даже не просечет. Тебе половина товара, мне половина, и твоей френдихе тоже дадим полизать. Ну чего пялишься, я сегодня выгляжу как говно в лесу, и ты не лучше, иди, иди сюда, обними меня, ты мне лучше скажи, как звали мочалку, которую ты вчера трахнул, я ведь знаю, что трахнул, а с собакой это ты заливаешь, она хоть красивая была, волосы у нее красивые, блондинка или брюнетка? Это та, что ща блюет?