— А то, что ты впала в тоску и без видимой причины. Хотел бы всегда видеть тебя светлой и ясной, как ты умеешь быть. Если хочешь знать, я затем и позвал тебя, чтобы вознаградить за все, что ты делала и делаешь для меня, детей моих.
— Правда?
— Как я — это я, а ты — это ты.
Вскинула подернутые болью неловкости глаза и прильнула к плечу своего мужа. Прижималась и говорила что-то, говорила и прижималась, а он обнимал ее, гладил, успокаивая, плечи и радовался тому, что снова видит свою Миловиду такой, как там, в окружении ясноликих детей.
— Милана знаешь, что поведала мне, когда уходила от нас? — услышал наконец ее слова.
— А что?
— Призналась, что очень прикипела сердцем к роду отца своего, если бы не повеление Лады и не долг перед тем же родом, ни за что не пошла бы с ним. «Пусть мама знает, — сказала, — кому я больше благодарна в этом роде, то это вам. Потому что умели быть кровной на месте некровной, аж такими щедротами вознаградили за много лет, как, может, не вознаградила бы и кровная».
— Так и сказала?
— Да.
— Вот видишь. Я только собрался поблагодарить тебя за твои щедроты, а Милана уже поблагодарила. Думаешь, это так себе? О нет. Это правда говорит нашими устами. Ты не только отрада, ты — божья награда всем нам. Слышишь, услада моя, не только отрада — вознаграждение!
— Как и князь для меня.
— Правда?
— Не было бы правдой, разве родила бы ему шестерых сыновей?
Улыбнулся радостно и потом поправил:
— Пять их у нас.
— Будет и шестой, княже. Знай, непраздна я.
— Вот так?
Теперь он, князь Волот, молчал удивленно. Наконец отбросил сомнения, засветился лицом и стал расцеловывать жену свою, так сладко и горячо, как если бы, впервые, подступил к ней, со своим наибольшим желанием.
Вот почему она показалась ему сегодня в неузнаваемо красивой и миловидной! Непраздна есть!
— Так, может, на этот раз девочка будет? — остановился, наконец, и заглянул, охваченный радостью, в радужные ее глаза.
— Хотела бы иметь девочку. Если бы ты знал, муж мой, как хотелось бы! Но, увы, не будет ее.
— Откуда такая уверенность?
Вспомнила: когда-то давно имела об этом уже беседу. Однако ничем другим не могу объяснить князю своей уверенности.
— Еще в Выпале, когда была отроковицей, приснился мне сон. Якобы рву на воде лилии, а кладу себе в руки маленьких мальчиков. Одного, второго, третьего вот так. В ужасе проснулась и поведала свое сновидение бабушке. Старенькая выслушала меня и сказала: «Лилии — русалок дети, негоже срывать их. А поскольку ты принимала среди них только мальчиков, то знай, у тебя будут одни лишь мальчики».
Предсказания ее, как видишь, оправдываются: уже пять родила.
— Но на воде, ты взяла только трех.
— Да трех.
— Вот видишь, среди всех прочих может быть и девочка.
Поверила или только хотела верить, во всяком случае, намеревалась сказать утешительное для себя и для мужа, но ей не дали высказаться. Кто-то посторонний подъехал в этот момент в терем и дал знать слугам, что хочет видеть князя.
Это был гонец от сторожевой башни на Днестре. Прибыл сказать князю: к нему направляется с миром и согласием кутригурский хан Заверган и просит разрешения на въезд в стольный город Черн.
Князь велел пригласить хана и дать ему достойное высокого гостя сопровождение, а тем временем думал: «Что это ему надо от меня? Сказал, с миром и согласием. Не обры ли зашевелились?»
Кочевья кутригуров не доходили до Днестра, поэтому и раздоров с ними у тиверцев не было. Только и забот было из-за них, которых пустили восемь лет назад за Дунай и выслушали упрек императора: «Зачем пустили? Разве союзники так поступают?» После кутригуры не рвались к ромеям и до Днестра не доходили. Пасли стада коров, овец, а больше лошадей дальше на восток, если и были какие-то стычки или переговоры с антами, то только с теми, соседствующими с ними — уличами да полянами, когда те спускались на низовья Днепра, или Бугом, или Онгулом. Ратных боев между ними и антами, сколько помнит себя, не было. Неужели зашевелились обры и угрожают походом через кутригурские земли? Очень возможно. До сих пор они, сидя за Днепром, на уличей и полян ходили как тати, и теперь могли обойти их и отправиться к Днестру через Кутригурскую землю. Почему бы и нет? Сколько этих кутригуров и что для обров кутригуры? Эти обры и не таких способны поглотить.
Хан не торопился объявиться в гриднице Черна, однако и не слишком медлил. Когда приехал, был по-Асийски вежлив и щедр на похвалу. А еще поразил князя Волота молодецкой статностью и доброликостью. Не только кровь, сила и здоровье изобиловали в нем.
— Принес я князю на Тиверии, — склонил он покорно голову и положил руку к сердцу, — жене и детям его низкий поклон и большую любовь с пожеланием здоровья и покоя от себя и всего народа на Кутригурах. Пусть славится имя, как гонителя ромеев, и будет хорошей память об этом не только среди живущих, но и среди потомков.
— Спаси бог.
— А еще кланяюсь мужам и воеводам, всем, кто является опорой князю в делах ратных и вечевых.
«А он хорошо знаком с нами, как и с тем, что творится у нас», — рассуждает между тем Волота и выискивает возможность заговорить по существу.
— Еще раз спасибо хану за благосклонность сердца, как и за добрые пожелания. Правитель кутригуров, надеюсь, впервые в нашей земле?
— Да.
— Так пусть будет спокоен: на добро она всегда отвечает добром. Выражаем и свои самые сердечные здравицы хану, всем родовым его мужам ратным и думающим и просим быть среди нас, как среди своих. Садись, хан, на видное место, пусть садятся по обе стороны люди твои и говорите, что привело вас в землю нашу.
Заверган не заставил хозяина просить вторично. А пока усаживался и осматривался, взвешивал давно взвешенные мысли и присматривался, кто из них будет сейчас наиболее дельный.
— Князь должен знать: у правителей людьми нет ничего выше потребности людей. То, что сняло меня и моих кметов с насиженных мест и привело в Тиверскую землю, не прихоть.
Опустив на мгновение вниз глаза, похоже, что черпал там где-то, за гридницей, своему сердцу силу, и уже потом начал рассказывать, какие беды преследуют его народ, и довольно часто. Поэтому и надумали кутригуры: не поискать ли им щедрой на злаки, а затем и на благодать земли? Раз уже прибыли к ним, тиверцам, как к добрым соседям и не скрывали того, с чем прибыли, то не будем скрывать и дальше: все видят какое благо в задунайских землях Византии, также думают и кутригуры: если идти куда-то, то идти надо только туда.
— Чем же может послужить вам Тиверия? — не совсем понимал князь хана или подгонял его, чтобы открылся скорее с тем, ради чего приехал в Черн.
— Пришли просить князя, чтобы пропустил нас туда, не становился на нашем пути с ратью. Злого умысла к народу тиверскому у нас нет. Пройдем к Дунаю и исчезнем за Дунаем.
— А что скажет нам Византия?
— Идете не вы, мы пойдем, и пойдем с добрым намерением — поселиться.
«Вы не юлите со мной», — сказал сам себе князь Волот и не колебался уже.
— Не дело говоришь, хан. У нас с Византией давно заключен договор на мир и согласие, мы не можем нарушать его и, тем более, ставить себя под угрозу ромейского вторжения.
— Пока же за Дунай, как и из-за Дуная, свободно могли ходить. Неужели князь не может сослаться на это, когда будет сетовать Византия?
— То ж, кто идет туда с добрыми намерениями, и сейчас свободно идет. Кутригуры же хотят пойти и сесть на ромейских землях с шумом — так, как садятся склавины. А между ними и ромеями — хан, надеюсь, знает — идет настоящая сеча. Как же мы, союзники ромейские, можем напустить на ромеев еще и вас?
Заверган переглянулся с кметями.
— А если за Дунай захотят пойти не только кутригуры, — сказал и глубоко заглянул Волоту в глаза, — и утигуры, обры? Неужели князь всем им встанет на пути? Неужели он захочет обескровить себя только потому, что имеет с ромеями договор?
Волот почувствовал себя загнанным в угол. Сидел, смотрел на правителя кутригуров и молчал.
Хан не замедлил воспользоваться этим.
— Кутригуры не хотели, бы, обескровливать себя в бою с тиверцами, — сказал он доверительно. — Давно их считают добрыми соседями, поэтому и хотели бы принимать только за таких. Сошлись, княже, на древний обычай — свободно ходить гостеприимным путем на рубежах — и тем уймешь ромеев, и будешь иметь, как и должно, с ними мир и согласие.
— Нет, хан, о согласии тогда не следует и помышлять. Это было похоже на отказ, и Заверган пал духом. Смотрел на правителя тиверцев все еще умоляюще, и вместе с тем, приметно, неловко. Волот сгладил это и, пожалуй, сжалился над ним и его огорчением.
— Пусть хан погостит у нас день-другой, — отозвался погодя. — Я должен собрать всех лучших мужей Черна и его окрестностей и посоветоваться, как нам поступить в этом деле, чтобы и с ромеями не разбить кувшин, и с вами, соседями в Поморье, также. А сейчас прошу всех за княжеский стол, отведать блюда хозяйки моей, разносолы сердце и ум питают.
Довольствуясь кушаньями и питьем княгини Миловиды за день, поблагодарили, поднялись и потом, как стемнело, пошли отдыхать. И не только князь с ханом и те, что стояли около них.
На княжеский пир прибыли главные мужи тиверской дружины, было немало и из городских, особенно мужей думающих, появился из Волыни и нарочитый муж князя Добрита, Мезамир. Спор и беседа все время велись вокруг одного и того же: негоже, действительно, ссориться с кутригурами? Разве давно не так было: кто хотел, тот и шел за Дунай, кому надо было отправиться из-за Дуная, то и отправлялись? Племена-соседи, как и правители племен, не в ответе за тех, кто приходит, они в ответе за себя — и только. Хан говорит правду: Тиверии на всех не хватит и всех собой она не прикроет. Так и должны сказать ромеям: вы бдите у себя, мы — у себя. А то, что есть договор о невторжении, то так оно и есть: Тиверия не вторгается, вторглись кутригуры, пользуясь обычаем свободно ходить рубежами чужой земли.
Хан расчувствовался в тех беседах и рвался присягнуть кровью, что будет верен обещанию, что будет Тиверия и тиверцы за добрых соседей, как сейчас, так и в веках. Ему верили, и с ним были щедры на питье и еще больше на благоволение. На другой день, после обеда уже, князь собрал советников и провел с ними особый, от гостей, совет: как быть с кутригурами?
Советовались долго и склонялись к тому, чего хотел хан, во всем, а утвердились на неожиданной и, как показалось всем, единственно возможной мысли: пусть идут кутригуры за Дунай, однако не там, где есть тиверские сторожевые башни и проторенные к ним пути. Они сами должны проложить их и переправиться в местах, где их никто не ждет, Тиверия будет делать вид, что не знала об этом.
Князь Волот не сразу, все же вынужден был признать: то это действительно дельный совет, и не медлил уже ознакомить с ним правителя кутригуров.
VI
Флавию Петру Савватию Юстиниану не было оснований обижаться на давно умершую и забытую в житейских заботах мать. Как бы там ни было, ни кто другой — как она, бедная крестьянка из Верхней Македонии, вознаградила его не только лицом и телосложением Аполлона, но и счастливой судьбой, если начистоту, может, сделала самым счастливым из всех смертных. Кто он был, когда отправился с потерянного между гор, никому не известного поселка Таурисий в таинственную столицу Византийской империи? Обыкновенный пастух: босой, полураздетый, с обожженной солнцем копной волос на голове и с полотняной котомкой за плечами. И вот как обернулось, стал императором крупнейшей в мире империи, полновластным повелителем, чуть ли не полмира — всей Передней Азии с многочисленными провинциями, начиная с Палестины, Сирии, Аравии, Финикии, Месопотамии и кончая Арменией, а еще Понтом Пелемона, Еленопонтом, Дакией, Фракией, древней Иллирикой и еще более древними греческими провинциями северной Африки, чуть ли не всей Италией. Или это так себе и потому ли только, что в Константинополе сидел тогда, в день его появления, Юстиниан, кровный дядя в ипостаси императора Юстина? Да нет, не только поэтому. Была еще и воля Всевышнего, призванная молитвами матери, которая провожала сына в такую далекую и такой не определенный путь, который и был дарован той же матерью в день рождения Флавия Петра Савватия в мир всеблагой заступницы — судьбы. Это она позаботилась, тогда еще, когда Флавия качали в колыбели, ибо император Анастасий не оставил для трона, на котором он столько восседал, наследника, чтобы среди тех, кто только оплакивал его, восторжествовало не согласие — возмущение, и такое, что не оставляло никакой надежды на примирение. Сенат, цирковые партии, аристократы Константинополя уповали на Ипатия племянника Анастасия, а всесильный Амантий, временщик Анастасия — загорелся желанием: ни в коем случае не выпустить из рук дарованную Богом власть. И пошло, и завертелось. Пока аристократы справляли по Анастасию поминки и обхаживали Ипатия (и они, как и следовало, втолковывали ему, как садиться в императорское кресло, чью руку он должен держать, когда сядет), Амантий приметил дядюшку Юстина, тогдашнего правителя силы, на которую опирался трон — императорскую гвардию, и дал ему, как особе влиятельной среди гвардейцев, немалую кучу солидов, а заодно и повеление: не скупиться ими сыпать щедро направо и налево, однако с неуклонной целью: чтобы гвардия посадила на трон не Ипатия, а Феокрита, лицо доверенное и во всем покорное Амантию. «Хватит аристократам править нами», — сказал таинственно и гневно, уповая, конечно, на то, что дядюшка, как бывший плебей, примет оскорбление к сердцу и позаботится, чтобы на трон сел Феокрит, так как он, Амантий-евнух, не может сесть. Не кто-то другой, а именно она, всесильная и всеблагая судьба, надоумила в те дни и сенаторов не уступать своим, отдать скипетр императора кому угодно, только не Амантию и его ставленника Феокрита. «Прочь евнухов» — закричали и начали объединяться и раскидывать мозгами, кто может встать Амантию на перепутье. «Юстин, предводитель императорской гвардии» — подсказала та же судьба, и поскольку иной силы при Августионе действительно не было, а дядя Юстин тоже был человеком не без мозгов в голове, обернулось так, что гвардейцы не встали на сторону Феокрита, однако не встали и на сторону Ипатия, и провозгласили императором Юстином. Амантий поспешно убрал голову в плечи, а сенаторы, как и цирковые партии, склонились на сторону гвардейцев. «Лучше будет, — сказали они себе, — когда империей будет править во всем покорный нам смерд, к тому же пожилой и бездетный, чем властный и неподступный евнух».
Быстро перетасовали между собой имеющиеся в сенате места, подняли паруса и, убедившись — корабль идет своей, раз и навсегда выбранной дорогой, стали петь новому императору осанну. И воин он, каких мир еще не знал, и государь, которых в империи этой еще не было. Не удивились и тогда, когда этот воин и государь укоротил век сначала Амантию, который мог не смириться и прокладывать путь к императорскому столу, затем Феокриту, срубил голову популярному в те времена командующему палатийских легионов Виталиану, инициатору финансовых реформ и весьма влиятельному при Анастасии лицу в империи — префекту претория Морину. Важно, что их, сенаторов, обошел карающий меч и достигнуто главное — нет Амантия. Были, правда, другим озадачены: новый император, оказывается, не просто себе, мало знаком с грамотой, он не способен даже поставить подпись под эдиктами, которые готовят другие!
Сначала широко таращили глаза, пожимали плечами, потом начали позволять себе шептать: как быть? Меньшие шли к старшим, старшие — еще до старших, а те, не зная, что можно сделать, делали каменными лица и тем говорили: вы это не знаете, вам это приснилось.
Но не спит человеческая мысль, когда знает: над ней висит и ежесекундно грозит наказанием меч. Пусть не среди высших и высоких, все же нашелся в сенате такой, что прибежал одним утром и воскликнул, подобно Архимеду:
— Эврика! Я нашел!
— Что? — удивленно взглянули на него.
— Сделайте для императора пластинку из четырех букв: legi («я прочитал») — и этого будет достаточно. Она подтвердит подданным и всему миру его грамотность и компетентность в делах империи, а поставить такую пластинку не трудно.
Потеха — большое искушение, а желание видеть себя мудрее самого императора тем более. Поэтому и состязание сената с императором-смердом, чем дальше, тем заметней входило в силу, и кто знает, чем завершилось бы, если бы та же участь не встала на сторону дяди Юстина и не нашептала ему: сенаторы подсовывают тебе посмешище вместо эдиктов, а ты раскинь мозгами и подсунь сенаторам что-то такое, от чего у них не только в носу закрутило бы. И дядюшка послушался тех нашептываний. Первое, что сделал, стал бывать — и довольно часто — на цирковых представлениях, собирать у себя и щедро вознаграждать поэтов, которые нравились публике, и каким аплодировала самая заядлая публика. Не ведая до того, что такое наука и культура, император стал изрядно заботиться об их расцвете в империи, заложил и воздвиг для своей памяти больше, чем было, научных и культурных учреждений, церквей, как истинный христианин стал преследовать ересь и еретиков и тем заставил служителей церкви, даже цирковые партии поставить углом глаза и сказать публично: «О-о!», а вся остальная просвещенная братия — и прежде поэты, и актеры, не замедлили подхватить это «о-о» и возвеличить императора Юстина в глазах непросвещенных как мудрого среди мудрых и просвещенного среди просвещенных.
Никто не смел уже подсовывать императору лживые письмена вместо эдиктов. Напротив, в том, свидетельствовали искренность, клялись в верности, хотя за глаза и уповали на время. Они думали, Юстин, пожилой возрастом, к тому же не имеет наследников. Отойдет — и сделают свое: наденут императорский венец лицу императорской крови.
Но и здесь ошиблись: дядя Юстин действительно оказался мудрее мудрых. Тогда еще, как только сел на престол, послал в Верхнюю Македонию гонцов с повелением: пусть кто-то из племянников бросает посох овчара, с которым ходит за овцами, и отправляется в Константинополь. А когда племянник прибыл, сказал: «Я стар для того, чтобы садиться за скамью и овладевать науками, тем более в высшей школе — университете — сядешь ты. Времени имеем мало, поэтому не теряй его, дни и ночи сиди над книгами — мудростями веков. А постигнешь их более-менее, придешь и будешь рядом со мной, помогать мне, править империей и сам научишься. Не брякай там, среди учителей и тех, с кем будешь учиться, именем моим, вместо этого постарайся постигнуть разумом больше, чем кто-либо, и стать под конец обучения выше, чем все».
Он, Юстиниан, тоже был не из другого теста, все-таки из дядюшкиного, поэтому не замедлил уяснить, куда клонит император, особенно, когда он позвал его и еще нескольких таких, как он, в Августион и повелел быть его доверенными в Августионе. Может, кто-то из сенаторов и понял погодя, к чему идет, но было уже поздно. Император Юстин почувствовал в то время, что дни его сочтены, и усыновил, осведомленного с науками и с сенатскими премудростями, племянника своим едва ли не последним эдиктом, — тем, на котором стояло привычное для всех «Я прочитал», но этот был намного значимее: «Я передал власть над вами и всей империей своему племяннику Юстиниану Первому».
Пусть воля императора и не нравилась кому-то, пусть кто-то рвал на себе волосы, поняв, что произошло в империи, и в чьи руки попала империя, — все напрасно. Таким было веление судьбы, так и должно уже быть: отныне на императорском троне сидеть не наследникам Зенона и его вдовы Ариадны, и даже не родичам Анастасия, сядет род Юстина с далекой Македонии и сядет надолго. Кто посмеет воспротивиться завещанию, когда этот преемник Юстина имел уже своих сторонников и в сенате, и среди гвардейцев?
Юстиниан останавливается перед глубоко посаженным в стене, окном императорского дворца и долго смотрит вдаль, что проходит через Босфор и дальше. Вон сколько лет прошло, как надели на него императорский венец и посадили на место покойного дядюшки. Шутка ли, как — более тридцати. За это время умерли не только те, кто рвал на себе волосы, сожалея, что какой-то проходимец из иллирийцев сумел напустить туману и оставить всех в дураках, умерли, даже и те, кто помнил, из какого рода-племени император Юстиниан, как стал он повелителем крупнейшей на всю Ойкумену империи. Как давно, в первые года его присутствия на троне, кричали на ипподроме: «Было бы лучше, если бы не рождался твой отец Савватий! Он не родил бы убийцу!» Теперь некому кричать. Да и не посмеют. Вот какой след оставил он по себе в империи, а затем и в памяти людской. «Какой? — выныривает кто-то из тех, что позволяли себе распространять на ипподроме обличительные листки и кидать в его сторону возмутительные фразы. — Ты тот, кто кровавил землю на многочисленных побоищах в Северной Африке, Италии, в многолетней резне с готами, персами, где полегли по твоей милости сотни и сотни тысяч, и тот, что укоротил век тем же тысячам, а то и миллионам граждан империи, не говоря уже о рабах, из-за небывалых для тебя поборов, самых изобретательных податей».
«Не только, — Юстиниан поворачивается в ту сторону, откуда, дернули его за руку, и принимает позу легионера, что приготовился к бою. — Вы, наверное, ведь только и знаете, что напоминать о податях и побоищах. Да, облагал вас, и на смерть посылал. А почему? Вы когда-нибудь задумались: почему? Хотите жить в богатой, славной на весь мир империи и не лить крови, не терпеть от податей? Ан нет, не было так до меня, не будет и после меня. Слышали, не будет».
Почему так сказал, сам не знал, однако был уверен: сказал правду. Как правда и то, что его не за подати и не за пролитую кровь в битвах будет помнить империя. Были же не только подати, было и создание самой империи, дядюшка Юстин лишь заигрывал с поэтами и актерами, он же, Юстиниан, во имя развития самой поэзии, как и науки, не только окружил себя сонмом блистательных поэтов и ученых мужей, наступил на горло собственным убеждениям и уступил перед ними своим убеждениям. Всех преследовал и жестоко наказывал за отступление от христианской идеологии, а на отступления поэтов и ученых закрывал глаза и позволял пользоваться языком эллинов-язычников, которым никому не разрешалось пользоваться. Разве этого не помнили прежде и не помнят сейчас, хотя бы и Прокопий Кесарийский, Агафий Миринейский, поэты-эпиграммисты Павел Силенциарий, Юлиан Египетский, Македоний, братья Схоластики?
Высшие школы — университеты были и до него, это всякий знает. Но кто поспособствовал так развитию науки в университете и не только в Константинополе, но и в Бейруте, Александрии, Афин, Эдессе, в школе риторов и софистов в Газе, в медицинском училище в Нисибисе? Именно при нем, Юстиниане, забурлила там жизнь, стали возможными дискуссии между учеными-философами и учеными богословами, между блюстителями права и законодателями, историками и географами. Где такие библиотеки, как в Константинополе, Александрии, Бейруте, или во многих странах Христианского мира появились такие известные среди ученых и не ученых, просто просвещенных мужей, работы, как «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, трактаты его оппонента, александрийского философа Филопона, научно аргументированные рекомендации медикам лечебницы от Аэция Амидийского? А чьими усилиями создан свод законов Византийской империи? Да, чьими?
Многое могут вспомнить впоследствии императору Юстиниану: и то, что собранный на ипподроме восставший охлос плавал в собственной крови и просил пощады, а он не позволил оставить в живых хоть кого-то из тридцати пяти тысяч, и лил ромейскую кровь в многочисленных битвах за Византию, и не забудут, не могут забыть, что свод юридических законов его эпохи именуется Кодекс Юстиниана. Не профессоров права Феофила, Дорофея, Стефана, Фалалея, которые немало потрудились над ним, составляя и комментируя дигесты, а все-таки Юстиниана. Ибо исключительной важности и значимости памятник юридической мысли создан же при нем и благодаря ему.
Подати, пролитая в битвах кровь… А вы как думали? Рубежи Византийской империи вон, их до сего времени не смогли учесть. Кто позаботится о них, кроме императора, и кто остановит варваров, которые зарятся и зарятся на богатства империи? Вы? Да нет, император. Поэтому и дайте императору, чтобы было кем закрыть варварам путь в земли империи, чтобы было на что возвести крепости, через которые не могли бы пройти те же варвары, чтобы заботился о спасении душ ваших, наконец.
Скажете, не заботился обо всем? А чьими заботами и солидами восстановлено сотни старых, построены новые крепости на рубежах, построены города, церкви и монастыри по всей империи и среди них украшение православия — храм святой Софии в Константинополе? Или кто-то когда-то смог возвести такое чудо, или приложил столько усилий, чтобы процветало христианство, чтобы церковь и империя стали единым целым? Все это мои заботы и моя гордость. Слышали, моя и ничья другая! Сколько будет стоять храм святой Софии, как и построенный для гонимых и голодных дом Сампсона, столько и будут помнить Юстиниана. Да, я не жалел на все это вашего пота, как и вас. А разве я сам мало пролил его? Может, чревоугодничал, обладая такой империей, может, позволил себе хоть раз побыть на досуге, по-человечески выспаться? Не было того, вы это знаете, как знаете и то, что я никого не отталкивал от себя, был доступен для всех и щедр со всеми, когда речь шла о создании империи, а не о разрушении ее. Кто, кроме Юстиниана, заботился так о ратной способности ромеев, о развитии ремесла, торговли? Разве не моими усилиями добыта золотая жила византийской экономики — шелк-сырец? Разве это самое большое за все века достижение мало дало вам? Такое не забывают, знатные и не вельможные крикуны, как не забудет народ византийский и того, сколько сил и ума приложил император Юстиниан, чтобы осуществить давно ожидаемые законодательные реформы, ограничить власть сената и сенаторов, запретить крупным землевладельцам иметь свои тюрьмы, творить суд над подчиненными, чтобы преодолеть, пагубное для империи, запустение земель в провинциях.
Конечно, найдутся и такие, которые ропщут. Я же, ввел таможенные пошлины для тех, которые привозят и продают в наших гаванях товары, взыскиваю высокие проценты с должников, сохранил рабство и ни на йоту не облегчил судьбу рабов, ввел принудительную скупку хлеба, повысил старые и придумал новые налоги, среди них даже такой, как налог на воздух — я был жесток, как со знатью, так и с охлосом, не брезговал доносами тайных послухов, наказывал по их доносу всех, даже тех, что творили со мной империю и были в свое время любимцами. А разве власть не является насилием, может, самым наибольшим и самым жестоким. И разве такой империей, как Византия, можно управлять без тайных послухов, соглядатаев, доносчиков? Всем нравится, что я победил силой меча варваров и вернул в лоно империи Северную Африку, Италию, восстановил, по сути, знаменитую Римскую империю в ее исторических рубежах. А разве все это можно было сделать без надлежащих расходов? Разве государственная касса — бездонная бочка, из которой можно черпать и черпать солиды? Вон сколько идет их на величие и славу Византийской империи, — то самое величие, которое всем веселит сердце и рождает гордыню. А за какие небесные дары можно создавать его? За какие? Может, повернется у кого-то язык сказать, что все эти подати-вымогательства император вводит ради себя, своего благополучия?
Юстиниан покидает, наконец, облюбованное место у окна, выходящего на Босфор, и медленно идет через огромный зал в один угол, затем — во второй.
«Почему это прошлое так неотступно преследует меня, пробуждает беспокойную мысль, более того, оставляет в сердце неприятное щемящее чувство? Постарел, слышу, недалеко то время, когда придется предстать перед всевышним и дать ответ за все свои деяния. Господи, почему это случится и случится в недалеком времени? А-а… — чувствует в себе силу и довольно решительно срывается с места, идет к двери. — Или этим я должен ломать голову? Живой заботится о живом, а облеченный властью император — о власти».
— Позовите мне настоятелей храмов святой Софии и святой Ирины. Скажите, пусть прибудут с ученой братией, и немедленно.
В последнее время положение империи, а соответственно и церкви в империи, чуть ли не больше всего волнует его. Уверен, не такое жесткое и прочное оно, как некоторым кажется. Западные земли вон как долго находились под варварами. Или это так себе? Или за эти многочисленные года мало навреждено христианству и тем более людям христианским, его быту, верованию, морали? Варвары, как и варварские обычаи — исчадие ереси, которой и без того достаточно. Одни манихеи чего стоят. А монтанисты, самаритяне, а монофиситы, которым, чего греха таить, потакала сама императрица и к которым причастна почти вся знать.
Там, на западе, с переменой власти не все само по себе переменится, и император как глава государства и церкви не может не заботиться об этом. Должен заботиться.
Ходил и размышлял, с чего начнет ее, беседу, а может, и спор с богословами. Но ему не дали собраться с мыслями, ибо вынудили даже перенести назначенную уже беседу на другое время. Прибыл в Константинополь гонец из Фракии и принес в Августион тревожные вести: варвары перешли через Истр не только в среднем, а в нижнем течении, разоряют Скифию и Нижнюю Мезию.
— Кто такие? Наши неверные союзники анты?
— Да нет, за этот раз не они. Вторгнулось знакомое императору по недавней сече племя, именуемое гуннами-кутригурами.
— Всего лишь? Что сделал наместник, чтобы их остановить? Почему не остановил и шлет мне гонца с плохими вестями?
— Потому что варваров не так уж и мало. Они обошли крепость и пошли гулять по провинциям. Берут у поселян только живность, самих же не трогают, пускают слух, будто пришли выбрать себе землю и сесть на нее.
— Намерены осесть, а тем временем обирают народ? Император был явно недоволен вестником, как и его вестями.
— Чего хочет наместник?
— Просит помощи, василевс. Так и сказал: самим не сдержать, пусть император пришлет палатийские легионы.
Юстиниана аж передернуло от этого наглого требования.
— Все ищут защиты у императора, всем подавай палатийские легионы! А где провинциальные? На что надеялся наместник Фракии, защитник северных рубежей, когда не способен защититься даже от кутригуров?
На его крик подоспела, как всегда, вовремя императрица.