Абдулла до появления кавалькады хотел сесть на камень. И вдруг обнаружил себя лежащим под ним! Он еще и подумать не успел, надо или не надо прятаться, зачем и от кого прятаться? А тело уже распорядилось…
Молодая женщина из его сна плакала, закрывшись накидкой, но она сидела лицом к долине, лицом к миру, опираясь спиной о камень. А он, мужчина, мгновенно юркнул в нору!
Кого он боится и от кого прячется? Здесь ведь не особо охраняемая территория и не пограничная зона? Почему он подумал об этом? Потому что глаза зафиксировали: четыре машины, возникшие на дороге, — джипы. А на джипах по Ашхабаду и республике носятся люди из охраны Хозяина да военные. Каждый раз, видя джипы на улицах, он с тревогой думал о сыне, который служит сейчас в армии.
Абдулла хотел подняться и принять достойную позу. Например, сесть на камень, скрестив по-турецки ноги, как праздный человек, вроде юноши-хиппи. Или как вольный художник. Еще лучше — встать рядом с камнем, слегка прислонясь к нему плечом, и любоваться открывающимся видом спокойно и значимо, как и подобает заслуженному артисту республики.
А вдруг люди из машин увидят его именно вылезающим из-под камня? Какое уж тут достоинство и значимость! А то еще заподозрят в чем-нибудь. Спросят: почему прятался, от кого, что замыслил? И поди докажи, что сам не знаешь… Просто так не прячутся…
Нет уж, теперь поздно. Надо переждать, пока машины проедут. Два автомобиля промчались мимо. Третий, кажется, остановился — шум мотора затих неподалеку. Абдулла выглянул из укрытия: так и есть, стоит рядом. А вдали — четвертая машина. Тоже остановилась. Никто из нее не выходит.
Вторая машина, умчавшаяся к хребту, начала разворачиваться. Как будто ее послали посмотреть: что там, кто там? А первая едет дальше, огибая холмы, словно проверяя, объезжая дальние окрестности.
В поле зрения Абдуллы появился человек в камуфляже. Огромный, мощный да еще с автоматом на плече. Абдулла сжался от страха: вот сейчас наведут на него дуло, прикажут спуститься с вершины и куда-нибудь поведут. Или пристрелят на месте — кто знает, что это за люди. Труп растерзают шакалы — и никто не узнает, как и куда пропал артист Абдулла Нурыев. В Туркмении давно привыкли, что люди исчезают без следа.
Абдулла открыл глаза — оказывается, он зажмурился, представляя свою незавидную судьбу, — и вдруг рассмотрел, что человек в камуфляже нагружен разноцветными бутылками, несет их в охапке, как гору подарков. Абдулла закрыл и снова открыл глаза, осторожно помотал головой, но видение не исчезло. Грозный, могучий человек в камуфляже, с автоматом через плечо, нагружен был бутылками, как арба, доверху. Пройдя метров сорок, он остановился на взгорке. На пикник приехали? Только почему он один и из других автомобилей никто не выходит? Когда пикник — кругом шум и смех, беготня и суета. Здесь же — зловещая тишина, одинокая фигура и застывшие в отдалении машины.
Человек в камуфляже тем временем расставил бутылки в ряд, через два шага друг от друга. Проверил, насколько надежно они стоят, и бегом вернулся к машине. И тут же прогремел выстрел. Абдулла заметил, как взвихрилась пыль у крайней в ряду красной бутылки.
— Да убери ты эту свою берданку! — раздался злобный голос. На каменистую землю упало что-то тяжелое, видимо, ружье, презрительно названное берданкой.
Однако Абдуллу поразило другое — голос показался ему знакомым. Не успел он задуматься, где слышал, как по ушам ударил грохот автоматной очереди. Осколки стекла, брызги разноцветных напитков полетели во все стороны.
По горам раскатилось эхо. Заглушая его, вблизи раздался раскатистый смех. И тут Абдулла узнал его сразу. Сомнений не было — Сам! Великий Яшули! И раздраженный голос — его голос! Значит, внизу стоит Президент и Главнокомандующий, которого в народе чаще всего называют Великий Яшули.
По спине, по ложбинке, ручьем потек горячий пот. Разум Абдуллы еще не осознал всей меры ужаса, а тело уже отреагировало. Если его заметят — конец. Террорист в засаде на Президента! Сразу же откроют шквальный огонь. Абдулла где-то читал, что плотная автоматная очередь разрезает тело пополам.
Лишь бы сразу не начали стрелять. А потом, Абдулла надеялся, — Великий Яшули его узнает. Должен узнать. По стране легенды ходят о его цепкой, феноменальной памяти. А уж Абдуллу Нурыева как не узнать. Если же не вспомнит, Абдулла скажет, что он — тот самый артист, который исполнял роль Гюн-хана, сына Огуз-хана, исторического прародителя туркмен, основателя древнейшей туркменской государственности.
Совсем недавно, еще в прошлом месяце, вся Туркмения отмечала день рождения Великого Яшули. На площади, перед его дворцом с золотыми куполами, Абдулла произносил монолог Гюн-хана, и телевидение разносило его голос по городам и весям. По режиссерскому замыслу, высочайше одобренному Великим Яшули, основатель гуннской империи как бы из глубины веков обращался к своему наследнику — Президенту независимого, суверенного Туркменистана. Президент стоял на высокой трибуне, и Гюн-хан-Абдулла простирал к нему руки, чеканя звенящие слова: «Ты поразил весь мир, подарив своему народу Золотой век в начале Двадцать Первого века! Ты достиг того, чего мы не смогли достичь. Сегодня у великой огузской империи появился величайший наследник — ты! Значит, не напрасно проливалась в веках священная кровь, не напрасны были жертвы на тысячелетнем пути!»
Великий Яшули не мог не запомнить такие слова. А значит, и артиста. Наверняка поинтересовался, кто выступал на торжествах в образе Гюн-хана? Ему, конечно, доложили: Абдулла Нурыев, заслуженный артист республики. У Великого Яшули память, словно капкан. Кто попал — не выберется. На случай, если не запомнил и не поверит, Абдулла может повторить монолог Гюн-хана тут же, на вершине холма, перед ним.
Сверху послышался нарастающий гул вертолета. Видимо, облетает район по широкому кругу, обеспечивая безопасность Великого Яшули. Удивительно, что вертолет только один. Возможно, Сам не захотел привлекать внимание к поездке на холмы, к упражнению в стрельбе по бутылкам. Однако и одного вертолета достаточно, чтобы заметить Абдуллу. И расстрелять из крупнокалиберного пулемета или из автоматов службы безопасности Президента. Опять же в кино видел, как бьют сайгаков с неба. Сайгаки хоть бегут, надеясь спастись, а он лежит, как неподвижная мишень. У сайгаков пятнистая шкура, сливающаяся с местностью, а Абдулла в американском джинсовом костюме. К счастью, за прошедшие небогатые годы костюм потерял ярко-синий цвет, называемый индиго, и превратился в серую тряпку, неразличимую на серой земле. Гул стал удаляться, зато приблизился лай собак. Абдулла кожей ощутил, как стягивается петля вокруг него. И сам себе дал команду: «Встань медленно, с поднятыми руками». Но тело отказывалось подчиниться приказу. Язык присох к небу. Не то что монолог Гюн-хана, даже имя свое назвать не в силах. И разве то, что он артист, игравший роль Гюн-хана, избавляет его от подозрений? Но если выйти с поднятыми руками, сразу стрелять не будут. Возможно. Надо надеяться, спросят: «Что тут делаешь?» Отвечу: «На прогулку вышел». Начнут пытать: «Почему за камнем прятался?» Ответить нечего. Скажут: «В театре сегодня рабочий день, а почему ты не на рабочем месте?» И — самое страшное: «Откуда тебе стало известно, что Президент приедет сюда?»
Пусть спрашивают. Пока спрашивают — не стреляют. Не без причины по Туркмении бродят слухи, что служба безопасности Великого Яшули сметает и расстреливает любые машины, по воле случая оказавшиеся на пути его кортежа.
Земля пахла сыростью и холодом. Он лежал, вжавшись в нее лицом, но холода не ощущал — губы горели, будто в малярийном жаре. Тела он не чувствовал, а вот руки заледенели.
Послышался рокот автомобильных моторов. И стал стихать. Уезжают?!
Абдулла боялся верить, старался даже и не думать. Главное — не двигаться, слиться с камнем, раствориться в земле. Говорят, от страха человека может даже парализовать. Ледяной холод в руках не первый ли признак паралича? Абдулла стал осторожно шевелить пальцами, а затем сжимать их в кулаки и разжимать. Вроде бы слушаются. А как ноги, тело? И только сейчас понял, что тело его, подобно змее, пытается обвить пестрый камень. Он стал гладить его ладонями и почувствовал, что возвращается тепло. Как после снежка в руках, который уже растаял. Абдулла прижался к камню щекой, думая, что от него идет тепло, но камень был холодный.
Абдулла прижался еще плотнее и почувствовал легкое движение. Обломок скалы покачнулся. Значит, если он поднатужится, то может скатить его вниз? Вот почему ему привиделось, что пестрый камень катится с холма. Как он ни старался во сне, не мог рассмотреть, куда катится, кто там, внизу, в долине. Теперь он знал КТО. Там стоял Великий Яшули! Представил, как обрушивается скала на его голову, сплющивая и без того узкий лоб, превращая в кровавую кашу мясистое лицо.
О, боже, почему он об этом думает? Откуда такие мысли? Что они означают?
Абдулла приподнял голову, высунулся из-за камня и увидел вдали радиоантенны уносящихся машин президентской охраны. По республике ходят слухи, что за двадцать миллионов долларов куплена сверхсовременная электронная аппаратура, способная подслушивать, улавливать и записывать разговоры людей на больших расстояниях. Впрочем, на фоне современных чудес техники простое подслушивание разговоров кажется сущим пустяком — запросто поверишь, если скажут, что есть приборы, позволяющие читать твои тайные мысли.
«Нет греха страшнее, чем покушение на жизнь человека. Только бог, который дал душу, может и забрать ее». Эти слова Абдулла произнес вслух, подумав, что таким образом снимет с себя подозрение в злом умысле.
Лучше б никогда не видеть ему этот пестрый камень! Ни во сне, ни, тем более, наяву. Если удастся, он постарается забыть его.
Абдулла достал припасенный кусочек лепешки и подложил под камень. Затем стал читать молитву-аят из Корана, закрыв глаза. Не закончив, начал сначала и повторил еще раз. Если трижды прочитать аят из Корана, то молитва будет без изъяна. Потом, не открывая глаз, обратился к камню: «Ты видишь, я специально пришел, чтобы убедится: ты есть! Давай не будем обижаться друг на друга, у нас нет для этого никаких причин!»
Абдулла еще раз пообещал себе, что постарается забыть. Но понимал, что не удастся. В их театре, в советские еще времена, ставили комедию… Он не был занят в спектакле, смотрел из зала, что нечасто случалось. И, как простой зритель, смеялся от души. Там мулла обманывал горожан, обещая и убеждая легковерных, что ему дан Аллахом дар воскрешения мертвых. Присутствующие при чтении молитвы-заклинания должны очистить чувства и разум, прежде всего не думать о богомерзкой рыжей обезьяне. Так и разъезжал мулла-прохиндей по городам, собирая обильную дань. Ибо кто может честно сказать, что во время молитвы он не думал об отвратительных гримасах рыжей мартышки?
Тогда Абдулла смеялся. Сейчас впору плакать.
Он поднялся с земли, колени дрожали и нестерпимо болели, будто впервые встал на ноги, будто колени не выдерживают веса тела. Осторожно провел руками между ног, сказал сам себе: «Слава богу, штаны у тебя вроде сухие». И сам засмеялся над собой, не сочтя смех оскорблением. Зрителям в театре всегда приятно поднимать на смех труса. Хотят доказать себе, что они-то не такие! О-го-го, какие смелые! А может быть, с помощью смеха пытаются победить страх?
3. В духоте
Абдулла добрался до города на исходе дня, ног не чуя от усталости и от пережитого. Наверно, раз в жизни выпадает человеку угодить в такую передрягу. Причем на пустом месте из-за каких-то снов! А труп, прошитый очередью из автомата Калашникова, был бы реальностью.
Домой не пошел — направился на окраину Ашхабада, в район за железной дорогой, где бывал очень редко. Ни редакций, ни театров, ни учреждений здесь отродясь не водилось. Жили двое-трое знакомых, земляков, выходцев из его аула.
Поселок с незапамятных времен был и остался слободкой — районом частных домов со своими участками, хозяйственными постройками, сараями и хлевами. Никого не удивляли корова или верблюд, привязанные к железному колу или столбу на тротуаре. Лишь бы не поперек проезжей части: ведь некоторые слободские ухитрялись не то что скотину на тротуаре привязывать — ставили на тротуаре тамдыры — круглые глиняные печки для туркменских пресных лепешек. Как и во многих южных поселках, жизнь происходила на виду, на улице. Люди сидели вдоль нее, у своих домов, на корточках, изредка обмениваясь несколькими словами. В прежние времена кипели споры или текли непрерывные беседы о том и о сем. Сейчас люди больше молчали, не находя слов друг для друга, и на каждом лице читалась общая печать усталости.
Улицы под стать людям. Все обветшало. От асфальта почти ничего не осталось. Абдулла шел, спотыкаясь на ухабах, проваливаясь в рытвины, радуясь, что сильных дождей нет, иначе б скользил по грязи.
Дойдя до двора Овеза, нажал на кнопку звонка, прикрепленного к калитке. Овез всегда был в своем околотке непререкаемым авторитетом. Особенно при советской власти, поскольку заведовал тогда магазином.
Сейчас Овез и его взрослый сын зарабатывали тем, что забивали чужую скотину и продавали мясо на базаре.
Ни в прежние времена, ни в нынешние Овез не менялся.
— О! Артист! Какой ветер занес тебя в наши края?! — закричал он, распахнув калитку. Поздоровался вначале за руку, а потом обнял, прижал к груди.
— Какой ветер? — переспросил Абдулла. — Теперь у нас в Туркмении ветер один — ветер перемен!
И сам поразился сказанному. Прозвучало двусмысленно, с подковыркой, почти как в речах Белли Назара, известного туркменского писателя и диссидента, выступающего иногда по западным радиоголосам.
Слегка озадачился и Овез. Впрочем, заметного удивления не выказав.
— Помнишь, Овез, что ты как-то говорил про артистов? — спросил Абдулла.
— Ай, разве я могу вспомнить все, что когда-то говорил, тем более про вашего брата! Память на то и дана человеку, чтобы тут же забывать глупости, которые выбалтывает язык.
— Ты говорил, что артисты напоминают тебе детей-сирот.
— Ну, я имел в виду, что о вас вроде бы никто и не заботился. А ведь артист должен одеваться красиво. Вот я и снабжал вас дефицитом, как мог.
— А я в ответ напомнил народную пословицу: «Встретишь сироту — побей его. Станет убегать — догони и побей. Не догонишь — брось чем-нибудь вслед». А ты сказал: «Мне дела нет до того, что говорит народ — я высказываю свое мнение и в поправках народа не нуждаюсь».
— Не помню, дорогой мой артист! Но если это я сказал — то правильно сказал. Мир уже разрушают, ссылаясь на мнение и поддержку народа.
Много лет назад Овез в первый и единственный раз побывал в театре. В семидесятые-восьмидесятые годы ходить на все спектакли, выставки, на оперу и балет, заводить в доме роскошные библиотеки считалось модным и престижным. Билеты и книги не покупали, а
Среди них Овез занимал одно из первых мест — директор продовольственного магазина в Центральном районе. Не крупного, но и не мелкого — в самый раз, чтобы иметь вес и в то же время не высовываться, не торчать на виду, как глупая длинноногая птица в камышах. Хотя, если продолжить сравнение с птицами, Овез в чем-то был белой вороной в серой стае. Только так сложилось, что все думали наоборот: мол, Овез — единственная серая ворона в их белой стае исключительно интеллектуальных и интеллигентных завмагов, интересующихся всеми книжными и театральными новинками.
Овез книг не читал, не покупал и в театры не ходил.
Они познакомились с Абдуллой случайно и не случайно. На одном из праздников в поселке, где Абдулла пил водку не как известный артист, а как земляк хозяина дома, и Овез был не завмаг, а сосед. Они сошлись, потому что самым ценным в их общении была полная независимость: им друг от друга ничего не было нужно.
Однажды Абдулла все же уговорил Овеза прийти в театр.
— Дорогой мой! — взмолился Овез. — Я приду, если ты так хочешь! Но скажи мне, хоть смешно там будет?
— Нет, будет скорбно.
— Но как же можно делать спектакль из скорби?
— В театре все возможно, дорогой Овез! — с наивным воодушевлением воскликнул тогда Абдулла. — Мы расскажем историю народа «джан», который от невыносимо тяжелой жизни потерял память. Оказывается, народ, потерявший память, превращается в стадо животных, в скотов. Но животных спасает инстинкт, а люди гибнут, как от чумы, растворяются в песках. Из Москвы в Каракумы посылают Назара Чагатаева с заданием вывести народ «джан» к новой жизни. Назар мальчиком попал в Москву, выучился там и теперь едет спасать свой народ. Его роль я играю, приходи хоть на меня посмотреть.
— Кто такую чушь придумал? — спросил Овез.
— Как это — «чушь»? — растерялся Абдулла. — Русский писатель придумал, Андрей Платонов, великий писатель…
— Что может знать русский человек о жизни в песках? — удивился Овез. — Что может он сказать о чужом погибающем народе? И скажи мне, как один человек сможет спасти целый народ?
— За его спиной стоит советская власть, Москва стоит, — кратко ответил Абдулла. И, как видно, нашел самый убедительный довод.
— Если правительство стоит — тогда другой разговор, — согласился Овез.
Для таких людей, как он, слова и мнения ничего не значат. А вот правительство, власть — это авторитетно, это — серьезно.
И все равно, уговаривать Овеза пришлось долго. Оказывается, он и не знал, что спектаклю «Джан» дали Государственную премию от самой Москвы. А узнав, преисполнился почтения: Москва — это Москва! Наконец, в честь платоновской героини Абдулла назвал новорожденную дочь — Айдым. Тут уж Овез никак не мог отказаться.
Однако после спектакля Абдулла, как ни высматривал, не увидел его. Пришел на следующий день к нему в магазин, спросил.
— Ай, сидел, зевал, подумал, что сейчас усну — стыдно будет. Дождался перерыва и ушел, — объяснил Овез, нисколько не смущаясь.
Абдулла даже восхитился его искренностью. Никто еще в Туркмении не говорил, что ему скучно смотреть «Джан». Все только восхищались. Пойми, где восхищение от души, а где давит авторитет Москвы и Государственной премии!
Сейчас, вспоминая попытку приобщить Овеза к театру, они с грустью посмеялись. Оба понимали, что исчезли безвозвратно те дни и те заботы. Другие нынче времена — совсем другие заботы, и далеки они от споров по поводу русского писателя Платонова…
— Пригласи меня еще раз на тот спектакль, — попросил вдруг Овез.
— На какой? — растерялся Абдулла.
— На «Джан», — сказал Овез. — Про пески и про народ.
— С большим бы удовольствием, — усмехнулся Абдулла. — Только Великий Яшули избавил тебя от зевания в театре. «Независимый туркменский театр не нуждается в спектакле, который нравится Москве», — сказал наш Вождь.
— Вот значит как, — протянул Овез. — Ну что ж, не удивляюсь…
Они еще с полчаса поговорили о том и о сем.
— Пойдем в гости, — предложил Овез. — Сосед тут зовет на пир горой.
— В честь чего?
— Не могу сказать, — странно улыбнулся Овез. — Точно знаю, что никто там не родился, никто новый дом не построил и сына не женил.
— А зачем же ты идешь?
— Надо оказать уважение, — объяснил Овез. — Это вы там живете, как в Москве, по своим квартирам-клеткам, как зовут соседа, не знаете. А у нас тут по старинке…
Их встретили с почетом, провели в просторную комнату, где пел бахши. Двухструнный дутар в его руках звенел как голос живого человека, но человека больного, психически ненормального или на все озлобленного. Да и большая комната напоминала не человеческое жилье, а огромную полутемную нору, заполненную смрадным дымом и тяжелым запахом немытых тел. Казалось, собравшимся здесь любое дуновение свежего воздуха — словно удар ножа в бок. Стоило кому-либо войти сюда, на секунду отворив дорогу ветру с улицы, как на него обрушивался общий хриплый крик: «Закрой дверь!» Бахши сидел, сложив ноги по-турецки, держа дутар на коленях, а гости возлежали на одеялах вокруг скатерти с разбросанными как попало широкими блюдами, тарелками и бутылками. Они нестройными голосами поддерживали певца, который в бешеном темпе бил по струнам, выстукивал горячечную дробь на полированной деке дутара и неистово выкрикивал слова, кривя худое острое лицо и закрыв глаза. Он и сам был худ, как щепка, с коричневым лицом давнего курильщика опиума — терьяка.
Абдулла, глядя на странные, одержимые лица, почти понял, почему у них нет повода для праздника в обычном понимании — ни рождения нового человека, ни свадьбы, ни строительства дома. Им не нужны поводы, потому что повод для торжества рождается из созидательной жизни, из достижения той или иной цели. У них нет цели, и они не нуждаются в ней. Возможно, к такому скотству их привела безысходная жизнь, возможно — терьяк, а скорее — то и другое вместе. Они не замечают, что среди них чужой человек, и не стараются произвести на него хорошее впечатление. Жили и живут, как придется, не сопротивляясь обстоятельствам, и любой, кто думает иначе, — для них враг. Униженность жизни в вони и смраде сочетается в них с агрессией и злой гордыней.
Словно подтверждая его мысли, здоровенный мужчина, беспрестанно вытирающий пот со лба полотенцем, закричал, обращаясь к бахши:
— Вперед и дальше, Мурри! Парни, что тебя слушают, плюют в лицо судьбе! Они всех в гробу видели! Как там в твоей песне: «Мчаться вдаль и трахать баб, жрать и пить — вот как надо жизнь прожить!» Кто не согласен — получай в морду! Правильно я говорю?
Его заглушил общий рев одобрения. Как будто из черной норы раздалось рычание и пахнуло падалью из пасти.
Здоровенный мужчина, видимо, хозяин дома, махнув полотенцем, окликнул человека, стоявшего возле внутренней двери.
— Готово там?
Человек кивнул.
— У нашего Мурри голос пропал! — снова закричал здоровяк. — Провалился, как в задницу! — захохотал он, очень довольный своим остроумием. — А почему, спрашивается? — Он обернулся к гостям, возлежащим в разных позах.
— Интересно… почему… — забормотали те, и по их ухмылкам было видно, что они знают ответ и предвкушают его.
— Потому что кончилось горючее в баках! — возвестил здоровяк. — А значит, надо срочно заправиться! «Наш паровоз, вперед лети, в золотом веке остановка!» — запел он, размахивая полотенцем, как знаменем.
— Вперед, и только вперед!
— Горючее в топку!
— А я в ракете хочу! Улететь на хрен!
— Ты и так в полном улете!
Общее возбужденное разноголосье всколыхнуло затхлый туман в комнате.
— Кто хочет заправиться, проходи в ту комнату! — распоряжался хозяин. — А нашего Мурри мы унесем на руках!
Толстенными лапищами он подхватил хрупкого бахши, как есть, сидящего по-турецки, и понес в распахнутые двустворчатые двери. За ним, возбужденно гомоня, потянулись остальные.