Мы с завистью смотрели на Москву, на её техническое оснащение. На то, как свободно дикторы, ведущие говорят прямо в объектив камеры. Режиссёр Валя Князькова укоряла меня: — Зачем ты перед собой держишь бумагу? Ведь ты сам пишешь себе тексты!
Режиссёрам вообще трудно объяснить, что собой представляет процесс написания сценариев, информаций. Их работа — чего-нибудь кричать и размахивать руками. Я не мог объяснить Вале, что писать стихами и говорить стихами — это разные жанры. И я — говорить не могу.
Потом я узнал, что у дикторов и ведущих солидных студий есть специальные прозрачные экраны, телесуфлёры, на которых прямо перед глазами ведущего движется текст. Ларчик открывался просто.
Вне телевизионной своей жизни по молодости лет я интересовался и увлекался всем, чем попало. Музыка — джаз, рок, живопись — абстракции, сюрреализм и пр. И хотелось, конечно, как-то вынести всё это на телеэкран, поделиться с актюбинским зрителем. Но Сальвадор Дали и Элвис Пресли были явными антисоветчиками. Ну, и все остальные там, Элисы Куперы, Джимми Хендриксы. Мир, чуждый советскому человеку. Тлетворное влияние. Разврат. К чему призывал, к примеру, Мерл Тревис в своей знаменитой песне? Ясное дело — к половой разнузданности. От прослушивания его похабных ритмов до измены Родине — один шаг.
И попалась мне как-то на глаза тоненькая книжка «Музыка бунта». В ней давался обзор современной музыки. «Оркестр Махавишну», «Дип Пёрпл», «Роллинг стоунз». Про всех можно было уже, хоть что-нибудь, прочитать. Но — в «правильном» ключе. Оказывается, все эти западные ансамбли, рок-группы терпеть не могут капитализма, среди которого живут. И потому так неистово кричат на весь мир, даже разбивают гитары.
Ну, я этой книжке очень обрадовался. Я увидел возможность внести свой вклад в борьбу с мировым злом. Быстренько сел, накатал сценарий передачи, которую так и назвал: «Музыка бунта». У знакомой девушки взял двухтомник по модернизму. И наделал из него репродукций всех самых поганых, всемирно известных, западных художников. Анри Валенси, Йожеф Чаки, Андре Лот, Оскар Кокошка, Ле Корбюзье, Пьер Корнель.
Передача проходила так: я в кадре клеймил всякими последними словами язвы капитализма, используя ссылки и сноски на замечательную книжку «Музыка бунта». В паузах звучала музыка «Doors», «Creedence», «Rolling Stones», «Led Zeppelin», «Deep Purple», «Elvis Presley».
А зрителям в это время, в качестве иллюстраций показывали репродукции вредных художников. Пятна и искорёженные фигурки на их картинах явно свидетельствовали о том, что и художники не в стороне от классовой борьбы. Они бунтуют. И, в общем, они — с нами. Хотя, конечно, многого ещё не понимают.
Само собой, никакие «фирменные» диски в передаче не звучали. Я пользовался только легальными, «открытыми» каналами. В магазине «Мелодия» в свободном доступе лежали пластинки с безобидными названиями: «Мелодии и ритмы», «Субботний вечер», «Музыкальная лестница». В них иногда просто «насыпью», один за другим, были записаны зарубежные хиты. Часто, даже без названия автора и произведения. Что и оказалось весьма удобным для публикации в областном эфире.
В покупке «фирменного» диска я только однажды принял участие. В музыкальном отделе магазина подошёл ко мне молодой человек и предложил «Smoke On The Water» Deep Purple. А я, блин, колхоз. Внутри аж похолодело. Настоящую «фирму» предлагают. А я — ни в зуб ногой, ничего в этом не понимаю. Но виду не подал. Ответил спокойно, что, в принципе, можно было бы, но — надо прежде послушать. Фирмач со мной согласился. Договорились о встрече у меня дома. Парень в условленное время пришёл. Мы с другом Павликом уже с нетерпением его ожидали. Продавец извлёк из конверта своё сокровище, передал мне. Моя «Вега-стерео» даже слегка присела от уважения к диску.
С тайным благоговением все втроём прослушали. После паузы заговорили о цене. Фарцовщик сказал, что вообще они расходятся по двенадцать. Нам он согласен уступить за девять. Очень деньги нужны. Я подумал, подумал. Импортные пластинки в магазине продавались по три рубля. Девять — это выглядело как-то уж слишком. И сказал, что за девять не могу, а вот за шесть — пожалуй. Мы ещё немного пообъяснялись, но сторговаться не удалось.
Спустя какое-то время узнал я, деревня, что девять — это девяносто рублей. И что я сам предлагал за импортную пластинку шестьдесят! При моей зарплате в сто двадцать.
Хорошо, что «фирмач» не согласился.
И в чём прелесть провинциального телевидения: никто не заметил этого смелого прорыва в общем потоке тихих однопартийных передачек. Никто не похвалил, никто не упрекнул в завуалированном инакомыслии. Прошла передача — будто её и не было.
Не стало и тех нескольких десятков фотографий, репродукций из редкого двухтомника о модернизме. Они бесследно куда-то пропали, сразу после передачи.
Главным редактором меня назначили совсем неожиданно. Работал я на тот момент кинооператором. Был, так сказать, на телевидении простым рабочим парнем. Но в руководящих наших элитах что-то не заладилось с главными редакторами. Мудрейший Геннадий Иванович попал под колпак КГБ. В Советском Союзе КГБ входил в состав семьи. Вместе они составляли ячейку советского общества. КГБ всегда думал о нас. Мы — о НИХ.
Геннадия Ивановича не уволили, но с должности убрали. Молодой Афанасьев уехал в столицы. Начальство недели две в раздумьях водило пальцем по творческому коллективу, и палец упёрся в меня. Хорошее образование: факультет журналистики МГУ.
Я согласился сразу. Потому что привык кидаться, куда попало, не глядя. Наверное, авантюрист. А сам внутри чувствовал, что начальник над журналистами из меня никакой. Нужно уметь отругать, срезать премию, приласкать повышенным гонораром. Нужно быть политиком. Вот Геннадий Иванович это умел. Пройдётся по редакции, заглянет в режиссёрскую. Там слово тихонько скажет, там — два. Потом садится у себя в кабинете и с удовольствием слушает, как в редакции кто-то кому-то в волосы вцепился, кто-то в режиссёрской валерьянку пьёт. А он, Геннадий Иванович, при всём при этом оставался как-то в стороне.
А я ничего этого не умел.
Но согласился сразу. Подумал: научусь.
Какой солдат не мечтает стать генералом!
В обязанности главного редактора входило всякий раз по понедельникам выступать с итоговым словом по передачам, которые прошли за неделю. Выступали обзорные, потом — главный редактор. Я новичок. Но уже две-три недели, как начальник. И уже выступал. И вот новый понедельник. И мне нужно выйти, подвести черту под передачами прошлой недели. А я не все смотрел. Ну, про те, что видел, высказал своё начальственное мнение. Но была ещё одна передача, про которую нужно было обязательно что-то сказать. Очень передача важная. Нужная. Из ряда тех, за которые журналистам зарплату платят.
Передача — беседа журналиста с высоким должностным лицом из Обкома партии. Ответственным за передачу, её ведущим был зам. председателя по телевидению Амангельды Мектепбаев.
И вот эту-то передачу я и не посмотрел.
Я мог пропустить, проспать все передачи, но эту посмотреть был ОБЯЗАН! И — куда деваться — я стал нагло врать. Первым делом — что передача нужная, полезная. Напомнил всем, что из-за таких передач и держат наше телевидение. И содержат. Что на передаче поднимались важные вопросы. Которые умело ставил перед руководящим работником Партии наш уважаемый Амангельды Мектепбаевич. И на которые, не менее ловко, руководящий работник отвечал… Я увлёкся… Смотрю — в помещении какой-то шорох. Смотрят на меня коллеги не только с интересом, но и с некоторым недоумением. Шёпот по рядам. Диктор наш, Иван Яковлевич Ушанов, из первого ряда делает мне какие-то знаки. Пришлось самого себя прервать, прислушаться. — Не было этой передачи на прошлой неделе! — осторожно шипел мне на всю аудиторию Иван Яковлевич. — Как? — я переспросил. — У нас с Иваном Яковлевичем завязывался странный диалог. — Не было этой передачи на прошлой неделе, перенесли! — наклонившись в мою сторону, шумным шёпотом повторил диктор. — Не было? — Удивлению моему не было границ. И все это заметили.
Нужно было что-то ответить, сказать по этому оперативному поводу. Думать было некогда. Ехидный творческий коллектив в молчании ждал.
Я улыбнулся, как будто услышал новость, весьма для меня приятную. Развёл руками и, не теряя достоинства, и уже с лёгкой грустью (новость, конечно, приятная, но радоваться тут, откровенно говоря, было нечему) произнёс: — А — жаль!..
Оператор Саша Чернухин в задних рядах сполз со стула и рыдал от смеха.
Внутренне я всегда понимал, что, как главный редактор, я определённо не на своём месте.
И всё-таки в этой должности я проработал ещё девять лет…
Прямой эфир
Архиинтересно — выражаясь ленинским языком — но при этом архитрудно работать в прямом эфире. Неизгладимый кайф… Просто неизъяснимый кайф ловишь от этого…
Когда-то все передачи телевидения выходили в прямом эфире. Про видеозапись тогда и слыхом не слыхивали, а рассказы о том, что такое понятие существует, воспринимались, как фантастика.
Помнится, уже в конце семидесятых, председатель нашей телерадиокомпании, Михаил Николаевич Козин, после поездки в Москву, рассказывал нам не летучке, что совещание, на котором он присутствовал, снимали на кинокамеру, а потом сразу же и показали. В цвете. По телевизорам, которые находились в фойе.
Мы слушали, разинув рты. У нас ещё снимали кинокамерой на чёрно-белую негативную плёнку. Впереди маячил целый ряд лет перехода на позитивную, потом — цвет. Всё — мокрые процессы обработки. Отснял — жди несколько часов, пока через все ванночки с растворами киноплёнка пройдёт. Хорошо, если плёнка не оборвётся, если не выключат свет. Тогда всё пропало!..
Нам скорых и радостных перспектив с чудесными московскими камерами Михаил Николаевич не обещал. В своей дремучести он далеко от нас не ушёл, а во многом был и ещё и более продвинутым. Так, представляя, что на цветную киноплёнку мы будем снимать ещё при нашей жизни, он рассказывал, что вот-вот мы получим «цветные» кинокамеры и будем выглядеть не хуже, чем Алма-Ата, или же хвалёная Москва.
Михаил Николаевич не знал, что для съёмок в цвете не нужны «цветные» камеры. Достаточно зарядить цветную киноплёнку в обычную…
А — и нужно ли было Михаилу Николаевичу знать какие-то мелочи, подробности, из которых состояла руководимая им организация? В конце пятидесятых партия направила его на этот фронт — возглавить телерадиокомитет — он пошёл. Послала бы партия руководить консервным заводом или трикотажной фабрикой — без проблем. Партийные работники были талантливы универсально.
Будучи председателем облтелерадиокомитета, Михаил Николаевич принадлежал к номенклатуре обкома партии. А это значит, имел по сравнению с обыкновенными коммунистами значительные привилегии. Ежемесячные продуктовые пайки и много чего без очереди.
Возвращаясь из полезных совещаний, которые время от времени проводились в Москве с руководителями областных телерадиокомитетов, Михаил Николаевич приоткрывал для нас страничку жизни, в которую ему самому позволили заглянуть старшие товарищи, как человеку избранному.
Так, на летучке он рассказал однажды, что водили их, председателей, на спектакль «Мастер и Маргарита» на Таганке. Что скакала там по сцене голая женщина.
И, что он, Михаил Николаевич, будучи человеком с абсолютным коммунистическим здоровьем, спрашивал у организаторов экскурсии: — И как эту гадость позволяют показывать? И почему не запретят?
На что ему такой же привитый, здоровый товарищ ответствовал: — Вот вы посмотрели? И как вам?
— Дрянь! — ответил Михаил Николаевич.
— Ну, вот так и другие. Кто умный человек, посмотрит и сделает правильные выводы. А, кто неумный — так что с них взять!
Сказать, что Михаил Николаевич руководил своей организацией хуже, чем другой партработник авиапредприятием или заводом сенокосилок? Нет.
Всё в нашей стране управлялось равномерно.
Мой первый эфир состоялся в 74-м году. Передача про техническое училище № 7. Был старательно написанный сценарий. Фотографии, которые тоже сделал я сам. Отснятый на киноплёнку видеоматериал.
Дело оставалось за немногим — выдать передачу в эфир. Естественно, прямой.
В обед проходила трактовая репетиция. Группа ответственных товарищей, цензура просматривали то, что журналист хотел показать актюбинцам вечером.
Тогда все передачи ещё вели дикторы. Я вызвался свою передачу вести сам. Что может быть проще — сам написал, сам общался с героями передачи.
Свои возможности я переоценил. Когда включили свет, камеры и микрофон, язык во рту распух у меня до таких размеров, что мог я издавать только звуки, но не слова.
Мне предоставили возможность повторять попытки. Но ничего не получилось.
Мою первую передачу в прямом эфире прочитал диктор, Иван Ушанов.
Нам довольно быстро дали ПТС — передвижную телестудию. Большой автобус, забитый аппаратурой для трансляции телевизионных передач.
До того все передачи велись только из стационарного помещения на ул. 50 лет Октября, рядом с Обкомом партии. А помещение это размещалось в крыле драматического театра. Было очень удобно — в мае и ноябре трудящиеся приходили ликовать на привычные демонстрации. Из телестудии через окна и двери техники телецентра вытаскивали на площадь камеры, кабели. Для того чтобы показать в эфире эти главные политические события года.
Те из актюбинцев, которые по каким-то причинам на демонстрацию попасть не могли, садились у телеприёмников и, в течение полутора-двух часов вглядывались в колонны демонстрантов, в надежде увидеть своих друзей или знакомых.
Когда потом и те и другие после демонстрации встречались — было много радости: — А я тебя видел! — кричали одни. — А я вам махал! — счастливо смеялись в ответ другие.
И вот театр неожиданно сгорел. Почему неожиданно? Театры издревле обладают такой способностью. Даже есть устойчивое словосочетание: «артист погорелого театра». Если есть театр, то он когда-нибудь обязательно должен сгореть.
Сгорел и наш, Актюбинский областной.
Но это уже не было отдельным, частным огорчением только артистов театра. И не только нас, сотрудников телестудии, оборудование которой сгорело вместе со сценой и декорациями, в которых жили и кипели страсти всемирно известных персонажей.
Сгорела студия, а, значит, была утрачена возможность каждую весну и осень транслировать на область ликование трудящихся по поводу наших самых важных праздников.
Трудящиеся, конечно, праздники эти очень любили. Но потеря возможности помахать в камеру флажком или воздушным шариком, а потом услышать вечером: — А! Мы тебя видели — ты махал! — потеря этой возможности обессмысливала присутствие на этих демонстрациях. Вот ты там вроде был, вроде и прошёл мимо трибун, где стояли вожди в плащах и шляпах, а — будто тебя там и не было.
Вожди такое отношений трудящихся к демонстрациям вслух могли отрицать, но нутром чувствовали, что ситуацию нужно исправлять, нужно быстро что-то делать.
Нет, никто не кинулся срочно отстраивать здание нового театра. Без театра советский народ может прожить. А вот без телевизора — нет!
И в самом срочном порядке из казахстанской нашей столицы, из Алма-Аты, была доставлена ПТС — передвижная телевизионная станция. Конечно, не новая. Но из тех, которые уже работали на электричестве.
От пожара до прибытия передвижной станции был промежуток времени, в который всех сотрудников телевидения нужно было чем-нибудь занять. В стране Советов была на этот счёт безразмерная отрасль — сельское хозяйство. Куда можно было охапками, вагонами вбрасывать государственные дотации, поддерживать это хозяйство помощью солдат, учащихся, студентов, рабочих городских предприятий. И — как только ни помогали, а очереди за продуктами оставались.
Наш Михаил Николаевич периодически от своих старших товарищей из обкома получал разъяснения по поводу отдельных у нас наболевших вопросов. На которые мы, журналисты, должны были честно, без прикрас, отвечать трудящимся телезрителям.
Так вот, насчёт отсутствия мяса Михаил Николаевич объяснил нам: вообще-то жить мы стали лучше. И, от хорошей нашей жизни, стали больше есть мяса и прочих деликатесов. Вот почему на прилавках сейчас так пусто. Больше стали есть! И — вкуснее!
Мы смотрели на лоснящееся лицо нашего начальника, и вредные политические сомнения, если до того у кого-нибудь и закрадывались, благополучно рассеивались.
Наше вынужденное бездействие выпало на жаркие летние месяцы. Как раз, когда на селе шла ежегодная битва за сено.
Воевать за сено повезли и нас.
Байганинский район. По бескрайним подстриженным полям разбросаны тюки прессованного сена. Их нужно было вилами забрасывать на прицеп. В тени термометр показывал сорок. Естественно, работали мы без зонтиков. Питание — супы, каши и много мяса. Рядом обычная для тех мест речка — цепь продолговатых глубоких водоёмчиков, связанных между собой зарослями камыша. Вода — чистейшая. Хоть пей, хоть купайся, хоть уху в этой воде вари.
В общем, был у нас этакий санаторий с элементами принуждения. Хочешь не хочешь, а селскому хозяйству помогай, а за это купайся, загорай и кушай натуральную, без всяких вредных добавок, деревенскую пищу.
В эти дни я научился материться.
Был с нами телеоператор, Пётр Фаддеевич. И — Ах! Как красиво он матерился! Это была просто песня! Я прямо заслушивался Петра Фаддеевича. Ни до, ни после я не слышал такого красивого, художественного, мата.
Уже вернувшись из Байганинского района, я долго ловил себя на том, что уже и у меня наполовину вырывалось изо рта начало бесценного обсценного созвучия. Но я задерживал его, прикусывал. Потому что употребление ненормативной лексики всегда было противу правил, установленных внутри меня. Но Пётр Фаддеевич наглядно в своих факультативах показал мне когда-то, что в русском языке нет слов плохих, как и нет самых хороших. Главное — чтобы каждое слово было к месту.
А найти место шершавому, занозистому, неудобному, острому русскому слову доступно только Мастеру…
В эти же знойные байганинские дни возник у меня нестерпимый писательский зуд. Ничего не мог с собой поделать. Рука рвалась к перу, искала его. А потом они вместе набрасывались на любой подходящий кусок бумаги.
В часы обеда, в перерывах я садился за стол, либо распрямлял листок на каком-нибудь ящике и писал своего «Джузеппе»:
«От холода посинело небо. Ветер уносил в обрывки облаков сморщенные осенние листья. Долго не было дождя, и они высыхали, скрючивались, так и не успев пожелтеть. Они умирали молодыми…»
Я много чего тогда там наворотил:
«— Я уезжаю, Хуанита. И только это пришёл тебе сказать.
— Куда?
— Не имеет значения. Ты по-прежнему любишь меня?
— О — о — о!
Поцелуй. И ещё. И ещё. По губам. По лицу. По щекам. Почему она не целует в солнечное сплетение?..
— Как всегда — ты блеск и великолепие. Я от тебя в восторге. Прощай…
— До свидания, Джузеппе…
Лестница. Зубы ступенек. Арка небесного свода…
Свободу! Свободу Луису Корвалану! Руки прочь от Вьетнама! Они же там рис выращивают! Тоже жить хотят!..»
Газеты, радио своими воспитательными слоганами всюду нас сопровождали. И короткая жизнь моего Джузеппе так же проходила под их аккомпанемент:
«Президент Никсон вылетел во Францию… Киссинджер вынужден оставить свои дела на Ближнем Востоке… Лично Леониду Ильичу…Отпустите Анжелу Дэвис! Что вы там с ней делаете? Больше продукции, высшего качества с наименьшими затратами!..».
Наши дорогие, незабываемые 70-е. Когда не было колбасы, но было осознание, что мы самые сильные и самые справедливые…
Почему-то именно в это счастливое время моему Джузеппе приходили в голову мысли, чуждые сознанию советского человека. Может, потому, что он был Джузеппе и, видимо не совсем советский?..
«Жизнь… Она даётся один раз. И смерть тоже. У человека не получается быть хозяином своей жизни. А… смерти?
Среди зверей неудачников пожирают более сильные, более удачливые. У нас давно нет людоедов. Теперь у людей всё выглядит по-умному. Им не зря даны мозги. Они сами убивают себя, несмотря на то, что их мясо никто не будет есть.
Человек — продукт общества. Общество обеспечивает и определённый процент самоубийц. Общество всегда сильнее самого сильного. Общество растит, воспитывает, общество убивает людей…».
В общем — вот такое… Вокруг сено, жара, зной, лексика — больше обыкновенная, чем художественная, а у меня — Джузеппе…
А потом мы вернулись. Техники настроили диковинную ПТС, и в эфир опять стали регулярно выходить передачи Актюбинского телевидения.