самое время!
АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ
Мальчик стоял посреди рынка, и рынок гудел вокруг. Вспыхивал огнями апельсинов. Золотыми кувшинами дынь. Россыпями топазов-изюмов. Вился дымными усами благовоний. Пестрел дикими коврами. Вихрился солнечными цветными шелками, привезенными из звездной Индии, из страны Офир, из Тира и Сидона.
У мальчика пересохли губы: он хотел пить.
У него было с собой несколько монет, и он мог купить на них себе вкусного питья — хорошего сладкого синего дамасского вина, и разбавить его холодной водой, и так пить; или свежевыжатого сока померанцев, или сока тыквы, смешанного с пахтой и крепким зеленым чаем, — кочевники зовут такой напиток «хурч», а еще они добавляют в него коровьего масла, — но мальчик хотел, перетерпя жажду, на невеликие деньги свои купить матери своей удовольствие: украшение, или моток шерсти для вязанья, или малую птичку.
Он стоял посреди рынка, и к нему подошел, жадно перебирая пальцами в воздухе, торговец птицами. Птицы сидели в клетках за спиной торговца; птицы сидели у него на плечах; птицы вцеплялись коготочками ему в волосы, и торговец смеялся от щекотки.
— Ах, чудо, чудо! — зазывно запел торговец, подойдя к мальчику. — Ах, великое чудо!
И, вторя завыванью торговца, разом запели все птицы: у него за лопатками, у него на плечах, у него на голове.
Мальчик поглядел на торговца. Он увидел его затылок. Он был выше птичника ростом.
— Ах, чудесный мальчик! — сладко завывал коротышка— птичник. — Купи, купи птичку! Птички драгоценные! Птички роскошные! Птички — загляденье! А поют! Заслушаешься! Царь Соломон, в блеске и славе своей, слыша моих птичек на золотом троне своем, засмеялся бы от радости и счастья!
Мальчик засунул руку в карман холщового серого плаща. День жаркий, а голова мальчика непокрыта: ни белого платка с черной перевязью, ни полосатой накидки, ни тюрбана. Птицы пели, заливались. Мальчик вытащил из кармана руку и разжал ладонь. Торговец по-птичьи изогнул шею и рассмотрел монеты. Два ассария. Всего-то?!
Нищего улещает. Тьфу. А одет чисто! Мать, должно быть, заботится. Или жена.
Молод для жены? И в тринадцать лет в пустыне женят. А мальцу на вид все пятнадцать.
— Дай мне белую птичку, — тихо попросил мальчик. — Вон ту.
И указал пальцем, какую.
Птичка сидела на темечке у торговца и пела громче всех.
— Белую, а-а-а! — запел торговец и широко развел руками, не сводя глаз с монет на ладони мальчика. — Два ассария! Всего два ассария! Как раз два! Угадал! Два всего лишь!
Мальчик протянул руку. Птичник схватил монеты с ладони острыми пальцами, как птичьим клювом.
— Бери! Бери смело! Не улетит! Ручная!
Мальчик робко поднял руки и осторожно снял с головы торговца маленькую белую птичку. Птичка испуганно чирикнула. Мальчик нежно посадил ее за пазуху, под плащ. Шептал ласково: не бойся, не бойся. Птичник изучающе проколол раз, другой иголками зрачков лицо мальчика. Загорелое, сожженное пустынным солнцем и песчаными ветрами лицо птичника, похожее на горелую корку пресного хлеба, смялось подобострастной, корявой улыбкой. Из растрескавшейся губы потекла на подбородок темная кровь.
— Еще эту возьми! Эту! Синюю! Цветом как сапфир царя Соломона, да счастливо ему живется там, за облаками, в виду Всемогущего!
— У меня больше нет денег, — сказал мальчик. Птичка высовывала белую головку из-под холщовой теплой складки.
— Нет денег?! Нет дене-е-е-ег! А-а-а-а-а! — запел торговец громче, выразительней. — А-а-а-а-а! Не поверю! Никогда не поверю! Никогда не поверю, что у такого богатого славного благородного юноши нет денег, а-а-а-а!
За спиной мальчика закачалась тень и заслонила его голову от жестокого солнца.
— Кто тут обижает кого?! Бьет?!
— Никто никого обижает и не бьет, господин! — Птичник согнул спину в поклоне, и птицы в клетках у него на загорбке громко заверещали. — Мальчик купил у меня птичку, господин!
Мальчик обернулся. Перед ним стоял рослый широкоплечий человек в розовом шелковом тюрбане. Надо лбом в тюрбан вставлен крупный, странный красный камень — мальчик таких никогда не видал ни на рынке в ювелирных рядах, ни в ушах и на шеях ночных продажных женщин из Храмового квартала. Гладкий камень, старательно обточенный, с неровными краями; будто вознеслась красная прозрачная морская волна на закате — и застыла.
Черные густые брови человека срослись над переносицей. Он говорил по-арамейски.
— Ты правда купил птицу?
— Правда.
Мальчик отогнул ворот плаща. Птичка вертела головой, косила черным зерном глаза.
— Как тебя зовут?
— Исса.
— Хочешь есть?
— Я не голоден, — улыбнулся мальчик.
— Хочешь поглядеть на красоту?
— Хочу.
Густобровый человек в розовом тюрбане протянул мальчику руку, и мальчик доверчиво взял ее. И так, рука в руке, они двинулись через весь рынок, и рынок гомонил вокруг них, идущих, и птичник пристально, жадно смотрел им вслед, и по лбу птичника из-под полосатой накидки катился мелкий соленый пот, и птицы, помолчав, снова запели в клетках, сплетенных из высохших прутьев иорданской ивы, у него за спиной.
Человек в розовом тюрбане подвел мальчика к прилавкам на самом краю обширного рынка. На грубо сколоченных столах и на земле, в пыли возле, лежали узорчатые ковры, длинные кривые ножи и короткие кинжалы в богато изукрашенных болотной яшмой, тусклыми глазами рубинов и мелким жемчужным пшеном, серебряных и стальных ножнах. В широкой и глубокой чаше навалены синие, цвета зимнего неба, камни величиной с перепелиное яйцо. Мальчик зачарованно смотрел на бирюзу. Перевел взгляд на искусно выточенную из черного обсидиана кошку. Глаза кошки горели зеленью. Два изумруда.
— Египетские копи, — горделиво сказал купец в розовом тюрбане и потрогал кончиком пальца кошачьи глаза. — Слава мастеру, что сделал. Гляди! Такого нигде не увидишь!
Мальчик погладил каменную кошку по холодной голове. Птичка за пазухой чвиркнула раз, другой.
— Вы это все продаете?
Улыбка кошачьим хвостом мазнула по губам купца.
— Все на свете продается и покупается, отрок! — Снисхождение звучало в голосе. — Ты разве об этом не знаешь?
— Не все, — тихо сказал мальчик, а ясные глаза смотрели прямо в лицо мужчине, смело, достойно.
Купец отвел взгляд. Розовый румянец взбежал ему на широкие смуглые скулы.
— Я поспорю с тобой!
— Ты не поспоришь со мной. — Голос мальчика был тих и весел. — Разве ты никогда не дарил подарки? Тем, кого любишь?
Краска стыда на щеках купца потемнела. Солнце поднималось выше, пекло нещаднее.
— Ты без накидки, — смущенно, ворчливо сказал купец. — На! Держи!
Сдернул с торгового стола серую накидку из верблюжьей шерсти — бишт, протянул мальчику. Мальчик, улыбаясь, принял; надел.
Из-за стола на них глядели три пары веселых глаз. Белки пылали синим светом, катались под бровями не хуже бирюзы. На грубых пальцах, и толстых и худых, горели под солнцем перстни. Крупные богатые камни сверкали с вызовом. Шелковые тюрбаны, под стать струистым атласным халатам, кричали о довольстве и веселии хозяев.
— Мы с друзьями давно торгуем и, как видишь, радуемся жизни! — Купец в розовом тюрбане широко повел в воздухе загорелой рукой, и на его безымянном пальце тоже сверкнул особо драгоценный перстень: камень, с куриное яйцо, странного серо-лилового, зловещего цвета, остро вспыхивал изнутри алыми пожарищными огнями. — Мы знаем вкус жизни, цвет ее и радость! Мы знаем вкус и пользу денег! А также вкус земных наслаждений знаем мы! На заработанные торговлей деньги мы все можем купить! Все, что пожелаем! Лучших, красивейших женщин! Не только шлюх, но и изысканных гетайр! Лучшую еду! Лучших коней! А гляди, какие у нас верблюды! — Смуглый жесткий, деревянный палец гордо указал на громадных, длинношеих, опушенных вислой шелковистой, золотистой шерстью, и впрямь роскошных верблюдов, крепко привязанных перевитыми веревками к заостренному столбу; сбруя, расшитая мелкими перлами, искрилась на солнце. — Не бедствуем мы! Радуемся мы! Чего ж еще желать?
Мальчик погладил по головке и спинке птичку, совсем вылезшую из-за пазухи. Птичка медленно, цепляясь коготками, переместилась из-под плаща на плечо.
— Прав ты, — сказал мальчик, — желать больше нечего.
Улыбка жгла ему губы.
И купец в розовом тюрбане понял: в сердце прокралась тревога.
Тревожно стало ему от этой улыбки, горько, больно. С чего бы?
Хотел замахнуться. Прогнать насмешника, негодяя!
Еще и накидку ему пожаловал!
— А вы издалека привозите красоту? — вдруг спросил мальчик, блеснув глазами. — Путешествуете?
Купец видел, видел свет, что загорелся на дне широко расставленных юных глаз.
Свет любопытства. Жажда простора.
И купец, вместо пощечины злой, улыбнулся отроку в ответ.
И я, Ангел Господень, видел из-под купола чистых и жарких небес, как мальчик и купец обменялись немногими, но важными словами; обменялись записками на тонких и узких полосках пергамента из нежной козьей кожи, прибитых к кедровым дощечкам; как на прощанье улыбнулись друг другу, уже без насмешки и страха, и глубоко заглянул розовый от волненья купец в глаза непонятного отрока, широко, как у молодого бычка, расставленные подо лбом; и долго глядел ему, уходящему с птичкой за пазухой, вослед.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. ОРГАННЫЙ КОНЦЕРТ
Очень маленький человек, а казался себе непомерно большим. Много горя пережил.
У него на одиноком медном крючке в коридоре висел странный такой тулуп овечий, самосшитый, не помнит уже, кто сшил ему: то ли мать покойная, то ли тетка покойная, а покойная жена звала одежонку по старинке — зипун, так и он его стал называть: сверху серо-грязное плотное сукно, из такого шинели военным шили, снизу белая курчавая овчина к сукну пришита; за длинную жизнь протерся до дыр на локтях, моль побила толщь армейского сукна и мездру, но лишь кусок вывернутого внутрь, к теплу тела, старого овечьего меха спасал его в морозы.
Лютые морозы, стальные морозы.
Накрывался зипуном поверх одеяла. Ноги к подбородку поджимал. Дрожал. Согревался. И мерз опять.
Синие искры и стрелы мороза бежали по стеклу слепого окна, слагались в узоры и надгробные цветы. А он все не хотел умирать.
Он не хотел умирать, хоть смерть ему назначили безусловную и скорую. Никто не знает часа своего, это так, а он знал, ему — сказали.
Непомерно огромная жизнь прошла. Вся уместилась на ладони.
Ладонь твердая, кожа наждачная, мозоли у основанья пальцев, ближе к ладони, будто от весел. Будто б он всю жизнь работал гребцом. Что он делал руками? Ну да, работал.
Работали руки на всяких работах, изломались в костях, устали. Он ушел от всех работ, уволился отовсюду. «Как ты будешь жить?» — спрашивали его чужие, хриплые голоса. «Никак», — пожимал плечами, смеялся. «Никак — это значит не жить?» — тоскливо уточняли голоса и сливались в один серый волчий, меховой шорох. Наоборот, усмехался, только сейчас жить и начну.
Собирал пустые бутылки на задах заснеженных дворов, по оврагам, по пустырям, около бензинных гаражей; пел над бутылками песню, когда домой приносил и раскутывал, как дитяток, бережно вынимая из рваного заплечного мешка, притворявшегося ранцем.
Ел скудно. Жалкие деньги вырывались из кулаков ветхими сухими листьями, серебряными голыми рыбками. Уплывали. Вот бы и мне уплыть, подумал однажды чисто, беззлобно.
Куда уйти? Куда исчезнуть? О, исчезнуть от людей, вот счастье.
Ведь нужен Путь, и высчитать надо время, что пробудет в Пути.
И дойдет куда? Кто в объятья примет его? Кто простит?
У него в каморке висели две родовые, древние, избяные, лубяные, первобытные иконы. На одной горело темным, страшным золотом лицо Женщины, она крепко прижимала к груди Ребенка. А иной раз ему казалось — Старика. С другой пронзительно, беспощадно глядел Старик. Глядел сквозь его живую грудь. Сквозь стену. Сквозь ночную метель глядел, и зрачки его упирались в ледяную жесть крыш и в мертвые звезды. Если долго глядеть на Старика, он становился Ребенком.
И тогда он путал возрасты и времена.
И себя путал с кем-то другим, Иным, ему неподобным.
На столе торжественно и робко расставлял снедь: испеченную в печке, в жарко-синих и розовых углях, гнилую картошку, хрустальную старинную солонку с крупной серой солью, толсто нарезанный ржаной хлеб. Чай наливал в граненый стакан, стакан робко дрожал-колыхался в медном кривом подстаканнике — велик был подстаканник стакану, и велика была ему его жизнь: сшили кому-то чужому на вырост, а вот ему — по ошибке — досталась.
И только отщипывал от хлеба и клал черную пахучую, вкусную мякоть в рот, — в дверь звонили либо стучали, и он тихо, мелким шепотком, матерился.
Друзья приходили внезапно, крикливо и надоедливо. Все меньше их становилось. Он не знал, куда себя спрятать от них. Кипятил воду не в чайнике — у чайника носик отвалился давно, — в старой сожженной кастрюле; заваривал гостям чай прямо в чашках, и чашек год от года становилось все меньше. Расползались чашки, как тараканы. «Эх, Вася-Василек, — усмехались друзья, прихлебывая чай безо всякого там сахара или варенья, — эх, дружище, совсем обеднял ты! Жениться б тебе надо, а?» Он пожимал плечами: одно плечо торчало выше, другое ниже, такой сутулый был он, почти горбатый.
Один его дружок, наибольший надоеда, длинный как жердь-слега, он звал его Петрович, вот так однажды пил— пил пустой его зеленый чай — да и раскололся: вытянул из кармана книжечку без начала и конца, да ведь и без обложки, с обгорелыми страницами.
— В печке, что ли, сожгли! — беззлобно он воскликнул, помешивая ложечкой в граненом стакане невидимый, сказочный сахар.
А Петрович вооружился очками с разными стеклами: одно увеличивало глаз, другое уменьшало, и два глаза мерцали под заляпанными жирными стеклами, как куриное яйцо и перепелиное яичко, — развернул книжку, будто носовой платок, сейчас сморкнется! — и прочитал ему медленно, важно:
— «Когда он пересек Страну Пяти Рек и Раджпутану, поклонники бога Джайны просили его поселиться среди них. Но он покинул заблуждавшихся поклонников Джайны и отправился в Джаггернаут в землях Ориссы, где покоятся смертные останки Вьясы-Кришны и где белые жрецы Брахмы оказали ему радушный прием. Они научили его читать и толковать Веды, исцелять молитвами, разъяснять народу Священные Писанья и изгонять злых духов из тел человеков, возвращая им здравие». А? Каково?
Он ничего не говорил, обдумывая услышанное. Ложечка звенела в стакане. На миг ему почудилось — в стакане стоит маленький человечек, похожий на него, только очень старый, совсем старик; белые волосы игрушечного старичка треплет невидимый ветер, и старик вцепился сухими крючьями пальцев в край стакана, как в закраину лодки.
— Это сказка? — спросил он, вынув ложку из стакана. Поднес ложечку к губам и осторожно, по-зверьи, снял с нее губами невидимую святую сладость, и проглотил, и улыбнулся.
— Нет, не сказка это! — обиженно сказал приятель и поправил на носу очки, и толстое стекло сверкнуло дальней зарницей. — Это правда! Это про путешествие какого-то, едрить его, Иссы по разным экзотическим странам, вот это что! Слушай, классная книга! Я прочитаю — и тебе дам! Обязательно!
— Дай, Петрович. Пожалуйста, — наклонил он голову и потер ладонью мохнатую щеку.
— А может, тебе бритву подарить? — Голос Петровича сверкал шуткой, голодом и весельем. — А у тебя пожрать-то чего есть, окромя хлебца и картохи?
— Однако есть.
Он сел на корточки и полез в старый шкаф. Дверца заскрипела, посуда загремела, чашки и тарелки, из которых уже никто и никогда не ел и не пил, обреченно свалились друг на друга внутри шкафной фанерной коробки.