Монс Каллентофт
Осенний призрак
Пролог
Разве мальчик на экране напуган?
Разве страх чувствуем мы, когда теряем что-то важное в нашей жизни?
Боялся ли я, когда они гнали меня по школьному двору, бросая вслед слова, разящие, будто выпущенные из пращи камни, жалящие, как гадюки?
Меня пугала их злоба и удары, сыпавшиеся на меня. Я не понимаю, за что меня били? Или эти удары были просто даны мне свыше? Что во мне вызывало такую злобу?
Но больше всего я страшился одиночества, того, что стоит за ударами, за оскорблениями. Тем не менее я был одинок почти всю свою жизнь. Я словно стоял под дождем в пустынном поле и ждал чего-то.
И этой осенью небо разверзлось. Город, поле, леса и люди изнывали от дождей всех мыслимых видов, когда-либо посылаемых небесами на землю.
Уже много раз заливало городские клоаки. Мертвых жуков и мышей из переполненных водой канализационных колодцев выносило в сточные канавы и на улицы Линчёпинга. И крыс, больших, как кошки, со вздутыми, разлагающимися животами, наводящих ужас на горожан. А также змеенышей, задыхающихся от нехватки воздуха, желавших больше всего на свете хотя бы один раз сменить кожу перед смертью, пожить настоящей змеиной жизнью.
И кто знает, что еще может всплыть из-под земли…
Мы, люди, словно собаки: в обществе друг друга бываем особенно одиноки. Но мы пугливей собак, потому что знаем, что наши муки имеют историю. И нам становится больно каждый раз, когда мы приближаемся к себе.
Змееныши в моей крови не перестают хныкать, не хотят оставить меня в покое. Они шипят и плюются. Их языки извиваются, касаясь внутренней стороны моей кожи.
Этим вечером мир снаружи еще темней, чем на кинопленке.
Капли дождя на стекле напоминают слезы.
Что мне делать?
Я всего лишь хочу вернуть часть того, что принадлежит мне.
Когда я думаю об отце, прежде всего вспоминаю свой страх и вижу его кулак, в любой момент готовый обрушиться на мою голову.
Обыкновенно мой отец одной рукой держал камеру, близко поднеся ее к правому глазу, а другой размахивал в воздухе, гоняя меня то в одну, то в другую сторону. В этом и состояли его безнадежные попытки навести порядок в реальной жизни, придать ей нужное направление, сделать такой, как ему хочется.
Однако кое-что было для него потеряно навсегда.
Теперь я знаю, что значит бояться. Настоящий страх всегда сопровождает чувство, что он единственное, что у тебя осталось и ничего уже не изменишь.
На экране мелькают выцветшие черно-белые кадры, снятые на пленке формата «супер-восемь».[1] Я, мальчик, двигаюсь так порывисто и беззвучно, что только одноглазой камере под силу схватить мою неугомонность.
Жизнь на моих глазах становилась тем самым фильмом, который я вижу сейчас.
Босые, замерзшие ноги скачут по мокрой от росы траве, по холодному гравию; мяч взлетает высоко в воздух; скорчившееся тело, споткнувшись, падает в песочницу.
Опущенные плечи выдают сломленного жизнью человека, и это передается по наследству. Я перенял твою горечь, отец, твой стыд.
Иногда мне хотелось добраться до самого сердца зла. Стоять возле его дома, под деревом, и ждать.
Что нужно этому мальчику на экране? О чем думает он в своем остановившемся настоящем?
О том, что жизнь — это смех? Вечная погоня?
А сейчас, должно быть, камеру держит мама. Я в объятьях отца, пахнущего табаком. Его руки покрыты седыми волосами, а где-то на заднем плане сияет черно-белая рождественская елка. Я плачу. Мне два года, и все мое лицо выражает растерянность. Кажется, весь я редуцировался до трех чувств: печали, беспокойства и проклятого страха.
О чем думает тот мальчик с опухшими красными щеками?
Меня целуют в лоб.
Отец носил бороду, согласно тогдашней моде, а мама смотрится забавно в своей короткой юбке. И вот я снова развеселился на несколько секунд.
Здесь, в лесу, измученном холодным колючим дождем и серым ядовитым ветром, у меня есть только одна возможность восстановиться, стать тем человеком, которым я имею право быть; тем, чья жизнь — ряд кадров, красивых, неприятных и смешных, множество пленок в белых конвертах, источающих химический запах.
Позади меня трещит проектор. Голова и плечи отбрасывают тень на край экрана, как будто мое тело хочет вползти в изображение и снова превратиться в того мальчика, чтобы на этот раз он стал таким, каким должен быть.
Куда девается любовь? Я чувствую запах табака. Я возвращался к тебе, отец, хотя ты и бил меня, потому что не мог по-другому. Может, мне следовало бы забыть о тебе и согреваться теплом другого человека?
Папа и я в парке. Я падаю, и он отворачивается в сторону. Мама убирает от меня камеру, направляя ее прямо в лицо отца, а он корчит рожи. Или он просто так выглядит?
В его лице нет любви. Только отвращение.
А потом фильм заканчивается. Все мигает. Черное и белое, черное и белое, черное и белое.
Я думаю о мальчике на кинопленке и о том, на что он был способен.
Мне известно, что таится в гноящемся чреве этой ночи, я знаю, что змеенышам надо наружу, что им не место у меня внутри, что их злые лица должны исчезнуть.
Насилие поможет мне снова стать самим собой.
Часть 1
Еще живая любовь
1
Медленно, метр за метром, автомобиль преодолевает непогоду и ночь.
Малин кажется, что, если она немедленно не прибавит газу, машина разлетится на куски.
Дрожащие руки держат руль. За окнами черным-черно и мокро. Под порывами ветра струи дождя бьют в окно почти под прямым углом. Крупные капли мешаются с микроскопическими, ветровое стекло словно заплакано, и никаким «дворникам» не справиться с этими черными слезами.
Малин Форс чувствует биение собственного сердца и представляет его себе, такое же черное, влажное и живое, как ночь за окном. Она по-прежнему едет по лесной
Одной рукой Малин отпускает руль. Потом снижает скорость и вытирает глаза, убеждая себя, что это дождь течет по щекам. Дождь, и ничто другое.
В автомобиле душно, и ее начинает тошнить.
Но вот что-то стучит по крыше служебной «Вольво». Маленькие белые шары роятся в воздухе, потом раздается гром — и градины, размером, должно быть, с кулак, барабанят, заглушая мотор. Малин слышится голос, доносящийся до нее сквозь этот грохот: «Теперь ты сделала свой выбор, и обратного пути нет! Теперь ты сдалась!»
Ее трясет.
Перед глазами возникает лицо Янне, пляшущее на ветровом стекле. Потом Туве. Лицо пятнадцатилетней дочери Малин пугающе бледное, его контуры то теряются в темноте осенней ночи, то возникают опять. И как только Туве собирается что-то сказать, голос ее пропадает, заглушаемый стуком градин о крышу.
А потом все стихает. Остается гул мотора, и осторожные удары капель о ветровое стекло.
Мокрая одежда липнет к телу.
Огни вдоль трассы на въезде в Линчёпинг похожи на пульсирующие ночные маяки. Они приближаются, и Малин жмет на газ. «Ну, теперь мне плевать на все, — думает она. — Только бы поскорей». Она снова видит перед собой лицо Янне. Оно не выражает ни злобы, ни огорчения, только усталость. И это пугает ее.
На какое-то время всем троим показалось, что они созданы друг для друга и должны жить вместе.
Это была прекрасная мысль!
Они с Туве вернулись в дом Янне в пригороде Линчёпинга Мальмслетте в конце прошлого лета. После десяти лет развода попытались снова начать совместную жизнь. К этому их как будто подтолкнуло то сумасшедшее, жаркое лето, едва не стоившее жизни Туве, похищенной убийцей, за которой охотилась Малин.
В сентябре Малин сидела в саду возле дома, где когда-то давным-давно они так же жили все вместе, и наблюдала, как Туве и Янне пололи сорняки или убирали граблями листву возле разбитых автомобилей. Она смотрела на них и верила, что все действительно начинается снова, что теперь есть не только желание, но и все необходимое, чтобы начать строить новые отношения.
Вероятно, это было игрой с самого начала. Они не слишком много работали, вместе готовили, ели, потом опять ели, любили, снова любили, пытались разговаривать, но говорили друг другу лишь ничего не значащие слова.
И так наступила осень.
Они водили Туве к психологу, в подростковый кабинет в университетской клинике. Она отказывалась туда идти, говорила, что ей нечего там делать. «Страх прошел, мама, — убеждала она. — Я с ним справилась. Все хорошо, и ты ни в чем не виновата».
Никто не виноват.
Но Малин знала, что все произошло из-за нее. Прошлым летом Туве оказалась втянута в ее дела, и кто же в этом виноват, если не инспектор криминальной полиции Малин Форс? Если бы не ее работа, ничего подобного никогда не случилось бы.
«Люди делают странные вещи, мама», — говорила Туве.
Малин часто хочется быть такой же рациональной, прагматичной и внешне невозмутимой, как ее дочь, так же легко ориентироваться в любой ситуации.
Разбитые автомобили в саду. Тюбики зубной пасты без крышек. Обыкновенный пакет молока, разорванный не с той стороны. Слова, брошенные в пространство и будто отскочившие от стенки без ответа и внимания. Черепица, требующая замены. Продукты, за которыми надо отправляться на машине в отвратительный супермаркет. Чувство вины и раскаяния можно заглушить повседневными заботами и тщетным стремлением стать с годами умнее. Она почувствовала знакомое раздражение, когда в начале ноября все началось опять: эта свербящая боль, любовная нежность, смешанная с жестоким пренебрежением. А в ее снах снова появился маленький мальчик, и она хотела поговорить о нем с Янне: кто он, кем он может быть? Они лежали рядом в постели, и Малин знала, что муж не спит, но язык словно парализовало, и она не могла вымолвить ни слова.
Квартиру в городе сдали в аренду студентам. Малин засиживалась в полицейском участке до позднего вечера, а Янне старался, чтобы его дежурство на пожарной станции приходилось на ее выходной. Она знала об этом, понимала его и не могла ни в чем винить.
В свободное от службы время она опять вернулась к делу Марии Мюрвалль. Малин хотела разгадать эту загадку, узнать, что же произошло с молодой женщиной, которая была изнасилована и найдена блуждающей по лесной дороге у озера Хюльтшен, а теперь сидит, немая и закрытая для любых контактов с внешним миром, в палате больницы города Вадстены.
Янне терпел все, и это раздражало еще больше.
— Делай что хочешь, Малин. Что должна.
— Тебе нет никакого дела до того, что я делаю.
— Может, тебе следовало бы отдыхать от работы, когда ты дома, с нами?
— Янне, никогда не указывай, что мне следовало бы делать!
На Рождество возник вопрос, в каком соусе лучше запекать окорок, сладком или остром? Малин сказала «все равно», а потом страшно разозлилась на Янне за то, что он
И он кричал на нее, чтобы взяла себя в руки, чтобы хотя бы чуточку попыталась быть более сносной, нормальной. В противном случае пусть пакует вещи и отправляется в свою чертову квартиру. Янне кричал, что она может убираться к дьяволу, что вся эта затея с самого начала была идиотской, что он получил предложение поехать после Нового года в Судан вместе со Службой спасения и должен был бы ответить «да», только чтобы сбежать подальше от нее, от ее злобы и невозможного характера.
— Ты больна, Малин, понимаешь? Я не настолько глуп, чтобы не разобраться с этим чертовым окороком.
Она протянула ему стакан с текилой и колой.
А Туве сидела в нескольких метрах от них за кухонным столом, перед ней на красной хлопчатобумажной скатерти стояло новое фарфоровое блюдо из универмага «Оленс» с только что испеченным окороком.
Янне замолчал.
Малин захотелось что-нибудь крикнуть ему в ответ, но вместо этого она посмотрела на дочь.
Ее широко раскрытые синие глаза выражали страх и недоумение: «Так это и значит „любить“? Спасите меня от любви в таком случае».
Малин замечает, как светлеет небо, когда начинается город.
Движение сейчас не особенно оживленное.
Она вспоминает, есть ли у нее дома что-нибудь сухое, во что можно было бы переодеться, и понимает, что нет. Разве в каком-нибудь из ящиков на чердаке, вся остальная одежда в доме Янне.
Мимо нее проезжает черный автомобиль, какой именно, не видно из-за тумана, но водитель торопится, ведет со скоростью почти вдвое большей, чем она.
Дождь зарядил снова, и только что нападавшие листья, оранжевые и отливающие золотом, дрожат, прилипшие к автомобильным стеклам, мерцают у нее перед глазами, словно тропические жуки или искры адского пламени, вызывающие своим танцем все зло из города и его окрестностей.
А где-то внутри до сих пор эхом отдаются дурацкие оправдания Янне.
Все что угодно, только не еще одно такое Рождество. Это она себе пообещала.
— Мне надо ехать, — сказал Янне.
Они снова заговорили об этом в день праздника. У Малин было похмелье. Не в силах возражать, она сидела, охваченная тихой злобой и отчаянием оттого, что в очередной раз все вышло так, как всегда.
— Я нужен там. Я не смогу жить, если отвечу «нет». Им требуется мой опыт для быстрой постройки туалетов в лагерях для беженцев, иначе тысячи людей вымрут, как мухи. Ты когда-нибудь видела умирающего от холеры ребенка, Малин? А?