«Старики и молодежь, родители, жены, сестры и братья – все они стекались в Мценск из разных мест России, из самых разнообразных классов общества, общая радость при свиданиех и общая скорбь при разлуке объединила их в одну большую семью. Какое это было дорогое, драгоценное время!»
«Дорогое, драгоценное время!» – Какая глубокая скорбь звучит в этом восклицании, вырвавшемся из глубины сердца, если мы примем во внимание, что эти свидание были с узниками, оставлявшими Россию навсегда, чтобы пройти путь в 7000 верст и быть заключенными в стране скорби и слез – Сибири. «Дорогое, драгоценное время!» И автор воспоминаний детально описывает свидание; рассказывает о пище, которую они приносили узникам, чтобы подкрепить их силы после шестилетнего заключение, о различных рабочих инструментах, которые им дарили для их развлечение; об аккуратных приготовлениех к далекому и длинному путешествию через Сибирь; о подкандальниках, которые приготовлялись, чтобы кандалы не натирали ног тем пяти товарищам, которым предстояло пройти весь путь в кандалах; и, наконец, следует описание длинного ряда телег с двумя узниками и двумя жандармами на каждой, прибытие на железнодорожную станцию и скорби при разлуке с любимыми людьми, из которых до сих пор ни один не вернулся, а многих уже нет.
Приведенные примеры дают уже понятие об русских уголовных тюрьмах. Много страниц можно было бы еще наполнить, беря примеры из различных тюрем, но это было бы повторением. И старые и новые тюрьмы ничем не отличаются друг от друга. Все наши карательные учреждение превосходно охарактеризованы следующими словами из тех же тюремных воспоминаний, которыми я уже пользовался выше.
«В заключение», – говорит автор этих воспоминаний, – «я должен прибавить, что наконец в тюрьму назначили нового смотрителя. Старый вздорил с казначеем: они не могли миролюбиво поделить доходов от арестантского пайка и в заключение оба были прогнаны со службы. Новый смотритель не такой зверь, как его предшественник. Но я слышал, однако, что при нем арестанты еще больше голодают и что он нисколько не стесняется прогуливаться кулаком по их физиономиям». Вышеприведенный отрывок превосходно суммирует «тюремные реформы» в России. Одного изверга прогоняют со службы, но на его место сажают другого, иной раз еще худшего. Не заменой одного негодяя другим, а лишь путем коренной реформы всей системы может быть достигнуто какое-либо улучшение в этой области; к этому заключению пришла и специальная правительственная коммиссие, недавно рассматривавшая этот вопрос. Но конечно было бы величайшим самообманом думать, что возможны какие бы то ни было улучшение при существующей системе государственного управление. По меньшей мере, полдюжины правительственных коммиссий заседают для обсуждение вышеуказанных вопросов и все они пришли к заключению, что правительство должно решиться на очень крупные расходы, в противном же случае в наших тюрьмах будут господствовать старые порядки. Еще более чем в крупных расходах, наши тюрьмы нуждаются в честных и способных людях, но за такими людьми теперешнее русское правительство не гонится, хотя они существуют в России, и даже в немалом количестве. Я укажу, для примера, на одного такого честного человека, полковника Кононовича, коменданта Карийских промыслов. Не вовлекая казну в новые расходы, полковник Кононович ухитрился починить и привести в порядок старые полусгнившие тюремные здание, сделав их более или менее удобообитаемыми; располагая ничтожными средствами, он улучшил арестантскую пищу. Но было достаточно случайной похвалы путешественника, посетившего Карийскую ссыльную колонию, и такой же похвалы, в письме, перехваченном на пути из Сибири, чтобы сделать полковника Кононовича подозрительным в глазах нашего правительства. Он был немедленно уволен и его заместитель получил приказание возвратиться к старому суровому режиму. На политических преступников, пользовавшихся относительной свободой по отбытии ими сроков, были снова надеты кандалы, двое из них, однако, не захотели подчиниться этому варварскому распоряжению и предпочли покончить с собой. На Каре водворился желательный для правительства «порядок». Другой сибирский чиновник, генерал Педашенко, попал в немилость за то, что отказался утвердить смертный приговор, вынесенный военным судом политическому арестанту Щедрину. Щедрин обвинялся в том, что ударил офицера, оскорбившего двух его товарищей по заключению, Богомолец и Ковальскую.
Подобные явление в порядке вещей в России. Займетесь ли вы распространением образование, улучшением быта арестантов или какой-либо другой работой гуманитарного характера, вы неизменно вызовете неудовольствие и подозрение правительства, а в случае если вы окажетесь виновником, вам прикажут подать в отставку. Вблизи Петербурга имеется исправительная колоние для детей и подростков. Судьбе этих несчастных детей некий господин Герд (внук знаменитого шотландца, помогавшего Александру I в деле реформы наших тюрем) посвятил всю свою энергию. Он отдался этому делу всем сердцем и, по справедливости, мог быть назван вторым Песталоцци. Под его облагораживающим влиянием, испорченные маленькие воришки и другие дети, испорченные влиянием улицы и тюрьмы, становились людьми в лучшем смысле этого слова. Удаление мальчика из общих мастерских или высылка его из класса были самыми сериозными наказаниеми, практикуемыми в этой колонии; немудрено, что она вскоре сделалась образцовой. Но русское правительство не нуждается в людях, подобных Герду. Его уволили от занимаемого им места и колоние, которой он так гуманно управлял, превратилась в обычную русскую тюрьму, с обычной системой наказаний, до розг и карцера включительно.
Приведенные нами примеры в достаточной степени ясно указывают как на недостатки системы, так и на то, чего можно ожидать от наших властей. Воображать, что возможна какая либо реформа в наших тюрьмах, было бы явной нелепостью при данных условиях. Наши тюрьмы являются лишь отражением всей нашей жизни при теперешнем режиме; и они останутся такими до тех пор, пока наша правительственная система и вся наша жизнь не изменятся коренным образом. Тогда, и лишь тогда, «Россие сможет показать, что она в состоянии сделать;» но тогда, я надеюсь, мы найдем для борьбы с преступлениеми нечто получше так называемых «прекрасных тюрем.»
Глава III Петропавловская крепость
Неограниченная монархия невозможна без Тоуэра или Бастиллии. Петербургское правительство не представляет исключение из этого правила и имеет свою Бастиллию – Петропавловскую крепость. Снаружи она не имеет такого мрачного вида, какой имела Парижская Бастиллия. Ея низкие гранитные бастионы, выходящие на Неву, имеют вполне современный вид. В стенах крепости находится монетный двор, ка?едральный собор с гробницами членов императорской фамилии, несколько зданий, занимаемых инженерами и военными властями и большие арсеналы в новом кронверке на северной стороне. Днем ворота крепости открыты для обычного уличного движение.
Но чувство холодного ужаса охватывает жителей Петербурга, когда они всматриваются в серые бастионы крепости, лежащие по другой сторони Невы, против императорского дворца; и мрачные мысли овладевают ими, когда северный ветер доносит до их слуха нестройные звуки крепостных колоколов, каждый час вызванивающих меланхолическую мелодию. Вековая традиция связывает крепость и даже самое имя её с деспотизмом и страданиеми. Тысячи, десятки тысяч народа, в большинстве случаев украинцы, легли костьми здесь, закладывая фундамент бастионов на низком болотистом острове Ени-сари. С именем крепости не связано воспоминаний о какой-либо славной защите, слава её целиком покоится на тех мучениех, которые претерпевали заключенные в ней враги самодержавия.
В этой крепости Петр I мучил и пытал врагов новой военной империи, в которую он пытался насильственно обратить Россию. Здесь он приказал замучить пыткой своего сына Алексея, а может быть и умертвил его собственноручно, как утверждают некоторые историки. Сюда, во время царствование императриц, всемогущие царедворцы запрятывали своих личных врагов, заставляя многие семьи задумываться над вопросом: куда исчезли их родные? Утоплены ли они в Неве или погребены заживо в каменных мешках крепости? Здесь были заключены герои первой и единственной открытой революции в Петербурге, декабристы, причем некоторые из них, как напр. Батенков, провели здесь двенадцать лет. Здесь был пытан и потом повешен Каракозов. И с тех пор целое поколение мужчин и женщин, воодушевленных горячей любовью к угнетенному народу, вдохновляемых идеями свободы, проникавшими с запада или выросшими на почве старых народных традиций, целое поколение идеалистической молодежи толпилось в стенах этой крепости, некоторые из них исчезая в ней навсегда, другие кончая свою жизнь на её глассисе – на виселице; для сотен других мрачная крепость была временным жилищем, откуда их тайком увозили в снежные пустыни Сибири. Целое поколение, на которое смотрели с надеждой, как на литературных и научных представителей России, было безцельно замучено и задушено! Сколько их томится в крепости и поныне? Какое унылое, мучительное существование влачат они там? Какова их дальнейшая судьба?.. Никто не может ответить на эти вопросы. Чувство какого-то суеверного ужаса связано с самым представлением об этой колоссальной массе гранита, над которой развевается императорский штандарт. Такова наша Бастиллия.
Крепость с её шестью бастионами и шестью куртинами, двумя равелинами и обширным кронверком из красного кирпича, построенным в северной части Николаем I, занимает более ста десятин. Внутри её стен имеется масса различных помещений для арестантов всякого рода. Никто, кроме коменданта крепости, не знает их всех.[15].
Среди других зданий крепости возвышается трехъэтажная постройка, которую одно время, шутя, называли «Петербургским императорским университетом», так как сюда, после университетских беспорядков 1861 года, отправили сотни студентов. Масса молодых людей провели здесь несколько месяцев, прежде чем они были отправлены «в более или менее отдаленные губернии империи»; благодаря такой «царской милости» научная карьера их была, конечно, навсегда испорчена.
В крепости имеется так называемая Екатерининская куртина, выходящая на Неву; под её широкими амбразурами у гранитных стен, между двумя крепостными бастионами, растут сирени. Здесь, в 1864 году, был написан Чернышевским его знаменитый роман «Что делать?», который в свое время произвел целую революцию в отношениех студенчества к женщинам, боровшимся за право приобретать научные познание наравне с мужчинами. Из глубины каземата этой куртины Чернышевский учил молодежь видеть в женщине не домашнего раба, а товарища и друга и урок этот не пропал даром.
Здесь же был заключен Д. И. Писарев, продолжатель работы Чернышевского. Лишенный возможности заниматься активной деятельностью на свободе, он продолжал ее в крепости: здесь им было написано одно из самых блестящих и популярных изложений «Происхождение видов». Таким образом были загублены два могучих таланта в то время, когда они достигли полной силы своего развития. Чернышевский был сослан в Сибирь, где его продержали двадцать лет, сначала в рудниках, а потом, в течении тринадцати лет, в Вилюйске, крохотном городишке, расположенном у границ полярной области. Просьба об его освобождении, подписанная членами международного литературного конгресса, не произвела никакого впечатление. Русское правительство настолько боялось влияние Чернышевского в России, что разрешило ему возвратиться из Сибири и поселиться в Астрахани лишь тогда, когда о прежней литературной деятельности Чернышевского не могло быть и речи: здоровье великого писателя было в конец разрушено двадцатью годами жизни, полной лишений и нравственных страданий; жизни, бесплодно растраченной среди полудикарей. Сенатский суд над Чернышевским был в сущности лицемерной комедией; достаточно указать, что в числе доказательств его вины фигурировали его статьи, все из них пропущенные цензурой, и его роман, написанный в крепости. С Писаревым поступили еще проще, продержав его в крепости, пока сочли нужным… Он утонул несколько месяцев спустя после освобождение.
В течение 1870 и 1871 годов в куртинах находилась в заключении молодежь обоего пола, обвинявшаяся в принадлежности к кружкам Нечаева, которых лозунг был: «В народ!» Они учили русскую молодежь нести проповедь социализма в недра народных масс, разделяя в тоже время с народом его тяжелую трудовую жизнь. Но вскоре, уже в 1873 году, была открыта новая, более обширная и более надежная тюрьма в стенах крепости, а именно – Трубецкой бастион. С того времени Екатерининская куртина делается исключительно военной тюрьмой, предназначенной для петербургских офицеров, присужденных к заключению в крепостях за нарушение военной дисциплины. Политические же заключенные, содержащиеся до суда, помещаются в Трубецком бастионе. Обширные и высокие казематы куртины были переделаны, украшены и вообще сделаны более или менее комфортабельными. Так как они сообщаются с Трубецким бастионом, тут дают теперь свидание с родными тем немногим из заключенных, которые пользуются этой льготой. Тут же заседают специальные коммиссии, производящие предварительные следствия по государственным процессам и выпытывают признание. Соловьев, повешенный в 1879 году, был, повидимому последним из «политических», сидевших в куртине. Впрочем, некоторых обитателей Трубецкого бастиона переводят на несколько дней в куртину, для того, – чтобы уединить их для каких-то неизвестных целей от остальных товарищей. Мне известен один такой случай, относящийся к Сабурову. Его увели в куртину и усыпили при помощи медикаментов, с целью его фотографировать… Так по крайней мере, сказали ему, когда он был приведен в сознание. Во всяком случае, Екатерининская куртина не играет больше роли политической тюрьмы. Трубецкой бастион, находящийся рядом, был перестроен для этой цели в 1872 году.
Здесь «политических» держат нередко по два, по три года, в ожидании решение различных тайных коммиссий, которые могут отдать их под суд или же просто выслать в Сибирь «административным порядком», без всякого суда.
Трубецкой бастион, в котором мне пришлось провести более двух лет, не облечен более той тайной, которая его покрывала в 1873 году, когда он впервые был сделан домом предварительного заключение для политических. Семьдесят две камеры, в которых содержатся арестанты, занимают два этажа редута, пятиугольного здание с двором внутри; один из фасов этого здание занят квартирой заведующего бастионом и караульной комнатой. Камеры бастиона довольно обширны, каждая из них представляет из себя каземат со сводами, предназначающийся для помещение большого крепостного орудия. Каждая имеет одинадцать шагов (около 25 фут.) по диагонали, так что я мог ежедневно совершать семиверстную прогулку в моей камере, пока мои силы не были окончательно подорваны долгим заключением.
Света в них очень мало. Амбразура, заменяющая окно, почти тех же размеров, как окна обыкновенных тюрем. Но камеры помещены во внутренней части бастиона (т.е. в редуте) и окна выходят на высокие бастионные стены, находящиеся от них на расстоянии 15-20 фут. Кроме того, стены редута, долженствующие противустоять ядрам, имеют почти пять футов толщины, и доступ света еще более преграждается двойными рамами с мелким переплетом и железной решеткой. Да и петербургское небо, как известно, не отличается ясностью. Камеры темны[16], – но все-таки в одной из них – правда, самой светлой во всем здании, – я написал два тома моей работы о ледниковом периоде и, пользуясь ясными летними днями, чертил карты, приложенные к этой работе. Нижний этаж очень темен, даже летом. Наружная стена задерживает весь свет и я помню, что, даже в ясные дни, было довольно затруднительно писать; в сущности заниматься работой можно было лишь тогда, когда солнечные лучи были отражаемы верхними частями обеих стен. Оба этажа всего северного фасада очень темны.
Пол в камерах покрыт крашеным войлоком; стены устроены особенным образом – они двойные; самые стены также покрыты войлоком, но на расстоянии около 5 дюймов устроена проволочная сетка, покрытая толстым полотном и оклеенная сверху желтой бумагой. Эта махинация придумана с целью – помешать узникам разговаривать с соседями по камере, путем постукиваний по стене. В этих обитых войлоком камерах господствует гробовая тишина. Я знаю другие тюрьмы; в них внешняя жизнь и жизнь самой тюрьмы доходит до слуха заключенного тысячами разнообразных звуков, отрывками фраз и слов, случайно долетающих до него; там все же чувствуешь себя частицей чего-то живущего. Крепость же – настоящая могила. До вас не долетает ни единый звук, за исключением шагов часового, подкрадывающегося, как охотник, от одной двери к другой, чтобы заглянуть в дверные окошечки, которые мы называли «иудами». В сущности, вы никогда не бываете один, постоянно чувствуя наблюдающий глаз – и в тоже время вы все-таки в полном одиночестве. Если вы попробуете заговорить с надзирателем, приносящим вам платье для прогулки на тюремном дворе, если спросите его даже о погоде, вы не получаете никакого ответа. Единственное человеческое существо, с которым я обменивался каждое утро несколькими словами, был полковник, приходивший записывать несложные покупки, которые нужно было сделать, как напр., табак, бумагу и пр. Но он никогда не осмеливался вступить в разговор со мною, зная что за ним самим наблюдает надзиратель. Абсолютная тишина нарушается лишь перезвоном крепостных часов, которые каждую четверть часа вызванивают «Господи помилуй», каждый час – «Коль славен наш Господь в Сионе», и, в довершение, каждые двенадцать часов – «Боже, царя храни». Какофоние, производимая колоколами, постоянно меняющими тон при резких переменах температуры, поистине – ужасна, и неудивительно, что нервные люди считают этот перезвон одной из мучительнейших сторон заключение в крепости.
Камеры отапливаются из коридора при помощи больших печей и температура всегда бывает очень высокой, очевидно с целью предотвратить появление сырости на стенах. Для поддержание подобной температуры, печи закрываются преждевременно, когда угли еще не успевают хорошо прогореть и, благодаря этому, узники нередко страдают от сильных угаров. Как большинство россиен, я привык к довольно высокой комнатной температуре, но и я не мог примириться с такой жарой, а еще менее – с угаром и, лишь после долгой борьбы, я добился, чтобы мою печку закрывали позднее. Меня предупреждали, что в таком случае мои стены отсыреют, и, действительно, вскоре углы свода покрылись влагой, а обои на внешней стене отмокли, как будто их постоянно поливали водой. Но, так как мне приходилось выбирать между отсыревшими стенами и температурой бани, – я предпочел первое, хотя за это пришлось поплатиться легочной болезнью и ревматизмом. Позднее мне пришлось узнать, что некоторые из моих друзей, сидевших в том же бастионе, были твердо убеждены в том, что их камеры каким-то образом наполняли удушливыми ядовитыми газами. Этот слух пользовался широким распространением и даже дошел до сведение иностранцев, живших в Петербурге; слух этот тем более замечателен, что не было жалоб на попытки отравление каким-либо другим путем, напр., при помощи пищи. Мне кажется, что сказанное мною выше объясняет происхождение этого слуха: для того, чтобы держать печи накаленными в течение суток, их закрывали очень рано и узникам приходилось каждый день задыхаться от угара. Лишь этим я могу объяснить припадки удушья, от которых мне приходилось страдать почти каждый день, и за которыми обыкновенно следовало полное изнеможение и общая слабость. Я избавился от этих припадков, когда добился, чтобы у меня совсем не открывали душника.
Когда комендантом крепости был генерал Корсаков, пища, в общем, была хорошего качества; не отличаясь особенной питательностью, она была хорошо приготовлена; позднее она сильно ухудшилась. Никакой провизии извне не допускали, нельзя было приносить даже фруктов; исключение делалось только для колачей, которые подаются сострадательными купцами арестантам на Рождество и на Пасху, согласно старинному русскому обычаю, до сих пор еще сохранившемуся. Наши родные могли приносить нам только книги. Тем из заключенных, у которых не было родных, приходилось довольствоваться многократным перечитыванием однех и тех же книг из крепостной библиотеки, в которой находились разрозненные томы, оставленные нам в наследие несколькими поколениеми заключенных, начиная с 1826 года. Пользование свежим воздухом было доведено до возможного минимума. В течение первых шести месяцев моего заключение, я пользовался 30-40 минутной прогулкою каждый день; но позднее, когда число заключенных в нашем бастионе возрасло почти до 60 человек, в виду того, что для прогулок был отведен лишь один тюремный двор и сумерки зимой под 60° широты наступают уже в 4 часа вечера, нам давали лишь 20 минут на прогулку через день летом и дважды в неделю зимою. Нужно прибавить, что благодаря тяжелым аммиачным парам, выходившим из трубы монетного двора, возвышающейся над нашим двориком, и падавшим в него при восточном ветре, – воздух бывал иногда совершенно отравлен. Я не мог тогда переносить постоянного кашля солдат, которым целый день приходилось вдыхать этот ядовитый дым, и обыкновенно просил, чтобы меня увели обратно в мою камеру.
Но все эти неудобства были мелочными в наших глазах и никто из нас не придавал им особенного значение. Все мы прекрасно сознавали, что от тюрьмы нельзя ожидать многаго и что русское правительство никогда не проявляло нежности к тем, кто пытался свергнуть его железное иго. Больше того, мы знали что Трубецкой бастион это – дворец, да, дворец, по сравнению с теми тюрьмами, в которых ежегодно томятся сотни тысяч наших соотечественников, подвергаясь тем ужасам, о которых я писал выше.
Короче говоря, материальные условия заключение в Трубецком бастионе не были особенно плохи, хотя в общем, конечно, они были достаточны суровы. Не должно забывать, что, по меньшей мере, половина сидевших в крепости попали туда просто по доносу какого-нибудь шпиона, или за знакомство с революционерами; не должно забывать также и того обстоятельства, что значительная их часть, пробыв в заключении 2-3 года, не бывали даже предаваемы суду, а если и попадали под суд, то бывали оправдываемы (как, напр., в процессе 193-х) и вслед за тем высылались «административным порядком» в Сибирь или в какую-либо деревушку на берегах Ледовитого Океана. Следствие ведется втайне и никому не известно, сколько времени оно займет; не известно – какие законы будут применены: – общегражданские или законы военного времени, и что ожидает заключенного; его могут оправдать, но могут и повесить. Защитник не допускается во время следствия; запрещается даже разговор или переписка с родными об обстоятельствах, поведших к аресту. В течение всего безконечно длинного периода следствия узникам не дают никакой работы. Перо, чернила и карандаш строго воспрещены в стенах бастиона; для писанья дают только грифельную доску, – и когда совет Географического Общества хлопотал о разрешении мне окончить одну научную работу, его пришлось добывать у самого императора. Особенно тяжело отзывается эта, тянущаяся иногда годами, вынужденная бездеятельность на рабочих и крестьянах, которые не могут читать по целым дням: вследствие этой причины наблюдается большой процент психических заболеваний. В западно-европейских тюрьмах, двухлетнее-трехлетнее одиночное заключение считается серьезным испытанием, могущим повести к безумию. Но в Европе арестант занимается какой-либо ручной работой в своей камере; ему не только разрешается читать и писать, но ему дают все необходимые инструменты для выполнение какой-нибудь работы. Его жизнь не сводится исключительно к деятельности одного воображение; его тело, его мускулы также бывают заняты. И все же компетентные наблюдатели принуждены, путем горького опыта, убедиться в том, что двухлетний-трехлетний период одиночного заключение черезчур опасен. В Трубецком бастионе чтение было единственным разрешенным занятием; но даже чтение не дозволялось приговоренным к заключению в Алексеевском равелине.
Даже немногие «послабление», допущенные теперь во время свиданий с родными, были добыты тяжелой борьбой. Вначале свидание с родными рассматривалось не как право заключенного, а как милость со стороны начальства. Со мною случилось однажды, после ареста моего брата, что я не видел никого из моих родных в течение трех месяцев. Я знал, что мой брат, с которым меня связывали узы более чем братской любви, был арестован. Письмом в несколько строк меня извещали, что относительно всего, касающегося издание моей работы, я должен обращаться к другому лицу и я догадывался о причине, т. е. об аресте брата. Но в течение трех месяцев я не знал, за что его арестовали; не знал, в чем его обвиняют; не знал, какая судьба ждет его. И, конечно, я не пожелаю никому в мире провести три таких месяца, какие провел я, совершенно лишенный вестей о всем происходящем за стенами тюрьмы. Когда мне, наконец, разрешили свидание с моей сестрой, ей строго запретили говорить мне что-нибудь о брате, в противном случае ей угрожали не давать больше свиданий со мной. Что же касается до моих товарищей, то многие из них никого не видели за все 2-3 года заключение. У некоторых не было близких родных в Петербурге, а свидание с друзьями не разрешались; у других родные были, но такие, которые подозревались в знакомстве с социалистами и либералами, а потому считались недостойными такой «милости», как свидание с арестованным братом или сестрой. В 1879 и 1880 годах свидание с родными были разрешаемы каждые две недели. Но должно помнить, как было добыто это расширение прав. Оно было завоевано тяжелой борьбой, путем знаменитой голодной стачки, во время которой некоторые заключенные в Трубецком бастионе, в течение 5-6 дней, отказывались принимать какую бы то ни было пищу, отвечая физическим сопротивлением на все попытки искусственного кормление. Позднее, впрочем, это, с таким трудом завоеванное, право было опять отнято, число свиданий очень сильно сокращено и введена опять железная дисциплина.
Особенно возмутительны методы, употребляемые при ведении тайных дознаний: следователи пускаются на самые бесстыдные уловки, чтобы вырвать неосторожное признание у арестованного, в особенности, если он не вполне владеет своими нервами. Мой друг Степняк дал в своих работах несколько образчиков подобного обращение с арестованными; массу примеров можно также найти в различных нумерах «Народной Воли». Следователи не щадят даже святых материнских чувств. Если у арестованной рождается дитя, – крошечное создание, увидевшее свет в прочном каземате, – у матери отбирали ребенка и грозили не отдать его до тех пор, пока мать «не пожелает быть более искренней», т.е., другими словами, выдать своих товарищей. Ей приходится отказываться несколько дней от пищи или покушаться на самоубийство, чтобы ей отдали ребенка… Если допускаемы подобные возмутительные надругательства над лучшими человеческими чувствами, стоит ли говорить о различных мелких мучительствах того же рода? И все же, худшее выпадает, обыкновенно, не на долю заключенных, а тех, которые находятся за стенами тюрьмы, тех, вся вина которых – в горячей любви к их арестованным дочерям, братьям и сестрам! Самые возмутительные методы застращивание, – жестокие и вместе с тем утонченные, – практикуются наемниками самодержавия по отношению к родным арестованных, и я должен признать, что образованные прокуроры, состоящие на службе государственной полиции, бывают хуже малограмотных жандармских офицеров и чиновников III Отделение.
Понятно, что постоянные попытки на самоубийство, – иногда при помощи осколка стекла из разбитого окна, или головок фосфорных спичек, тщательно собираемых и скрываемых в течение нескольких месяцев, или путем самоповешение на полотенце, – такие попытки являются необходимым последствием. Из обвинявшихся по большому процессу 193-х, 9 человек сошло с ума и 11 покушалось на самоубийство. Я встретился с одним из них после его освобождение. Он покушался раз шесть, а теперь, умирает в больнице во Франции.
И все же, если вспомнить слезы, проливаемые по всей России, в каждой глухой деревушке, в связи с судьбой сотен тысяч арестантов, если вспомнить об ужасах наших острогов и центральных тюрем, о солеварнях в Усть-Куте, о золотых рудниках Сибири, то пропадает всякая охота говорить о страданиех небольшой кучки революционеров. Я бы и не стал говорить о них, если бы защитники русского правительства не вздумали искажать фактов.
У русского правительства есть нечто гораздо худшее для политических заключенных, чем содержание в Трубецком бастионе. Вслед за процессом «шестнадцати» (в ноябре 1880 г.), в Европе с удовольствием узнали, что из пяти осужденных на смерть, трое были помилованы царем. Теперь мы знаем настоящее значение этого помилование. Вместо того, чтобы, согласно закону, быть высланными в Сибирь или в центральную тюрьму, они были посажены в Трубецкой равелин[17] (в западной части Петропавловской крепости). Казематы эти были настолько мрачны, что лишь в течение двух часов в сутки в них можно было обходиться без свечей; со стен так текло, что «на полу образовывались лужи». «Не только не давали книг, но запрещалось все, что могло каким-либо образом служить развлечением. Зубковский сделал себе из хлеба геометрические фигуры, с целью повторить курс геометрии; они были немедленно отобраны, при чем смотритель заявил, что каторжникам „не может быть дозволено подобное развлечение“». С целью сделать заключение еще более невыносимым, в камеру ставился жандарм или солдат. Жандарм не спускал глаз с заключенного и стоило последнему посмотреть на что-либо, как он тотчас бросался расследовать предмет внимание. Таким путем ужасы одиночного заключение удесятерялись. Самый спокойный человек начинал ненавидеть шпиона, следившего за каждым его движением, взглядом – и доходил до бешенства. Малейшее неповиновение наказывалось побоями и темным карцером. Все, подвергнутые такому режиму, вскоре заболели. Ширяев, после года заключение, нажил чахотку; Окладский – крепкий, здоровый рабочий, которого замечательная речь на суде была напечатана в Лондонских газетах, сошел с ума; Тихонов, тоже крепкий человек, заболел цынгой и не мог даже подняться на кровати. Таким образом, несмотря на «помилование», все трое, в течение одного года, очутились на краю могилы. Из пяти остальных, осужденных на каторжные работы, двое – Мартыновский и Цукерман – сошли с ума и в таком состоянии их постоянно сажали в карцер, так-что, наконец, Мартыновский сделал покушение на самоубийство.
В тот же равелин посадили еще нескольких других – и результаты неизменно бывали всегда одни и те же: их быстро доводили до могилы. Летом 1883 г. правительство решилось смягчить участь некоторых, послав их на каторгу в Сибирь. Двадцать седьмого июля 1883 г, их привезли в тюремных вогонах в Москву и двое случайных свидетелей, которым удалось видеть их, дали потрясающее описание того состояние, в котором находились бывшие узники Петропавловской крепости. Волошенко, весь покрытый цынготными язвами, не мог двигаться. Его вынесли из вогона на носилках. Прибылев и ?омин упали в обморок, когда их вынесли на свежий воздух. Павел Орлов, также пострадавший от цынги, с трудом мог ходить. «Он весь согнут в дугу и одна нога совершенно скорчена», – говорит очевидец. «Татьяна Лебедева судилась и была приговорена к смерти, но потом помилована – на вечную каторгу. Ей, впрочем, все равно, к скольким годам ее ни приговорили, так как долго она уже не проживет и так. Скорбут развился у неё ужасно: десен совсем нет и челюсти обнажены. При том же, она в последних градусах чахотки… За Лебедевой показалась Якимова (Кобозева) с полуторогодовалым ребенком на руках. На ребенка этого нельзя взглянуть без жалости: он, кажется, ежеминутно умирает. Что касается самой Якимовой, она не пострадала особенно ни физически, ни нравственно и, несмотря на ожидающую ее вечную каторгу, всегда спокойна. Остальные питерцы чувствовали себя настолько лучше, что способны были сами перейти из вогона в вогон… Что касается Мирского, то на нем одном совсем не видно следов четырех-летнего пребывание в Петропавловской крепости. Он только заметно возмужал»[18]. Мирскому, впрочем, было в то время всего 23 года.
Но, даже среди этих полутрупов, скольких недоставало из числа тех товарищей, которые судились одновременно с ними! Сколько из них осталось погребенными в Трубецком равелине? С тех пор, как прямые сношение с крепостью прервались, неизвестно ничего о происходящем в равелине, и лишь ужасные слухи о позорном насилии ходили по Петербургу, при чем на это насилие указывали, как на причину смерти Людмилы Терентьевой.
Мы не исчерпали всех ужасов… Остается рассказать еще об
«Я не буду отрицать существование „oubliettes“ в крепости, хотя бы уже потому, что даже в настоящее время в России исчезают люди так бесследно, что никто не может дознаться места их пребывание. В виде примера, я укажу на Нечаева. Он убил в Москве шпиона, убежал в Швейцарию и был выдан федеральным советом с тем условием, что русское правительство отнесется к Нечаеву, как к обыкновенному уголовному преступнику, а не как к своему политическому врагу. Судом присяжных в Москве он был приговорен к каторжным работам и после всякого рода истязаний, о которых я говорю в другом месте, – он
Конечно, как и следовало ожидать, вопрос мой остался без ответа, но с тех пор само русское правительство признало существование «oubliettes» в крепости, предоставляя своим английским восхвалителям выпутываться из этого противоречия, как им заблагорассудится. Правительство отдало под суд солдат за доставку писем именно в эти «oubliettes» алексеевского равелина!
В 1882 восемнадцать человек солдат, состоявших на карауле в алексеевском равелине, были преданы военному суду, вместе с студентом медицины, Дубровиным[20]. Солдаты обвинялись в том, что они тайно передавали письма трех заключенных в равелине студенту Дубровину и обратно. Обвинительный акт, подписанный военным прокурором, полковником Масловым, был напечатан целиком[21]; приговор суда был опубликован в петербургских газетах. Из обвинительного акта видно, что в 1881 г. в равелине содержались четыре человека. В тексте акта они не поименованы: прокурор упоминает о них, как об арестантах, занимающих камеры № 1, № 5, № 6 и № 13. До ноября 1879 г., – говорится в акте, – в равелине было лишь два государственных преступника: в камерах № 5 и № 6. В ноябре был привезен третий арестант, которого поместили в камере № 1, а в следующем году (19 ноября 1880 г.) – четвертый, занявший камеру № 13. Этот последний арестант, – как видно из вышеупомянутого оффициального документа, – был Ширяев. Солдаты, между прочим, обвинялись в том, что они вели разговоры «преступного содержание» с арестантом № 5; что они передавали письма арестантов №№ 1, 5 и 13 друг к другу и, что, со времени прибытия последнего (№ 13), они начали носить письма из равелина к студенту Дубровину и приносить в равелин периодические издание, письма и деньги, которые они передавали трем из находившихся в равелине арестантов.
Разговоры «преступного содержание», которые солдаты вели с арестантом № 5, приведены в обвинительном акте, по показанием самих солдат во время предварительного следствия; и, очевидно, что разговоры эти крепко засели в памяти солдат. «Солдат и мужиков, – говорил № 5 – теперь обижают, но скоро настанет другое время…» и т. д.
№ 5, – как мы знаем теперь, – был никто иной, как Нечаев. Печатая глубоко интересный оффициальный документ, отрывки из которого мы привели выше, «Вестник Народной Воли» привел также несколько писем, полученных Исполнительным Комитетом от Нечаева. Теперь, значит, можно с уверенностью сказать, что русское правительство, давшее швейцарской республике при выдаче Нечаева торжественное обещание в том, что последний будет рассматриваем лишь в качестве уголовного преступника, – сознательно и преднамеренно лгало. К Нечаеву никогда не относились как к простому уголовному преступнику. Московским судом он был приговорен к каторжным работам, а не к заключению в крепости. Но он не был послан ни в Сибирь, ни в одну из каторжных тюрем. Немедленно после осуждение он был замурован в Алексеевском равелине и оставался там с 1874 г. Оффициальный документ – обвинительный акт – прямо именует его «
Какова была судьба Нечаева в равелине? Теперь известно, что правительство дважды делало Нечаеву предложение – «дать откровенные показание»; первый раз – через графа Левашова и второй – через генерала Потапова. Нечаев с негодованием отказался. Предложение, сделанное генералом Потаповым, было настолько возмутительно и по форме и по содержанию, что Нечаев ответил на него полновесной пощечиной могущественному сатрапу Александра II. Нечаева за это страшно избили, надели оковы на руки и ноги, и приковали цепями к стене каземата. В конце 1881 г. он написал, употребляя вместо пера свой ноготь и вместо чернил – собственную кровь, письмо к Александру III, – заметим, кстати – очень скромное письмо, в котором он указывал на его незаконное заключение в крепости… Это письмо, копия которого была сообщена Нечаевым Исполнительному Комитету и которое было позднее напечатано в «Вестнике Народной Воли», было отдано Нечаевым лицу, случайно проходившему под окнами его каземата, во время каких-то починок в равелине; комендант крепости никогда не заходил в камеру Нечаева, а смотритель равелина, конечно, не передал бы подобного письма по назначению.
Начиная с лета 1882 г. нет прямых сведений от самого Нечаева. В декабре 1882 г. ходили слухи, что он, не выдержав постоянных придирок, сделал какую-то сцену смотрителю и был за это страшно избит, а, может быть, даже и высечен; опять-таки по слухам, спустя несколько дней он покончил с собой. Единственным достоверным известием является лишь то, что 5 или 8 декабря один из заключенных в равелине – умер. Исполнительный Комитет счел Нечаева умершим и в конце 1883 г. опубликовал выдержки из его писем. Но, может быть, он и до сих пор жив.
Другой из узников Алексеевского равелина – Ширяев – умер 16 сентября 1881 года. Когда заключенных перестали пускать гулять и заколотили их окна (результат попытки Нечаева передать письмо) и даже душники, у Ширяева быстро развилась чахотка. Нечаев сообщал, что Ширяев умер в состоянии странного возбуждение и предполагал, что его отравили каким-то возбуждающим средством, данным ему для того, чтобы выпытать у него какие-то сведение. Предположение это весьма вероятно. Ведь давали же какие-то усыпляющие средства Сабурову, с целью, как говорили эти изверги, – «фотографировать его». Можем, ли мы быть уверены, да уверен ли и сам Сабуров, что в роли «усыпляющего средства» фигурировал лишь хлороформ или опий? Люди, скрывающие свои позорные деяние под покровом тайны, не остановятся ни перед чем.
Но кто же были узники № 1 и № 6? № 1 был, – вероятно, – террорист. Что же касается № 6, то он не обменивался письмами с остальными тремя заключенными и мы знаем о нем лишь из писем Нечаева. Это – некто Шевич – офицер, академик, доведенный крепостью до потери рассудка, крики которого были слышны всем проходящим у стен равелина. В чем заключалась его вина? Он не был политическим преступником; он не принадлежал ни к какой революционной организации; даже имя его неизвестно революционерам. В чем же, однако, его вина?
……………………………….
Мы не имеем никаких достоверных сведений. Но история с Шевичем должна быть известна в Петербурге, и рано или поздно, правда обнаружится. Мы уверены лишь в одном, а именно, что Шевич не был политическим преступником и не был замешан ни в какое политическое дело, начиная с 1860 года. Он был доведен до безумия в Алексеевском равелине, в виде наказание за какой-то проступок иного характера.
Являются ли «oubliettes» Алексеевского равелина единственными в России? – Конечно нет. Кто знает, сколько их может быть в других крепостях, но мы знаем теперь наверное об «oubliettes» Соловецкого монастыря, расположенного на одном из островов Белаго моря.
В 1882 г. мы с чувством громадной радости прочли в петербургских газетах, что один из узников, просидевший в Соловецком каземате
Был ли Пушкин единственным лицом, которое мучили подобным образом? Не думаю. Около 15 лет тому назад, один из моих друзей, немецкий геолог Гёбель, «открыл» в Соловках одного артиллерийского офицера, находившегося в положении Пушкина. Мы делали всевозможные попытки в Петербурге, обращались к различным влиятельным лицам с целью добиться его освобождение. В его судьбе удалось заинтересовать даже одну из великих княгинь. Но все наши хлопоты и усилия не повели ни к чему и, может быть, несчастный до сих пор томится в «тюрьме», если только он не умер.
Надо заметить, впрочем, что последнее время русскому правительству не везет с его «oubliettes». Прежде, если кто-нибудь переступал сводчатую арку крепости, в сопровождении двух жандармов, он, обыкновенно, бесследно исчезал. Десять, двадцать лет могло пройти и об исчезнувшем не было ничего известно, за исключением слухов, передававшихся под большим секретом в семейном кружке. Что же касается тех, кто имел несчастие попасть в Алексеевский равелин, – русские самодержцы были твердо уверены, что никакой слух о постигшей узников судьбе не просочится сквозь гранитные стены крепости. Но положение дел с тех пор сильно изменилось, и, может быть, эта перемена лучше всего указывает, насколько упал престиж самодержавия. По мере того, как росло число врагов существующего режима, росло и число заключенных в крепости, пока не достигло такого количества, которое сделало невозможным погребение узников заживо, как это практиковалось с их предшественниками. Самодержавию пришлось пойти на уступки общественному мнению; правительство нашло невозможным предавать смертной казни или ссылать на всю жизнь в Сибирь всех тех, кто был когда-либо заключен в крепости. Некоторые из них в конце концов были высланы в «менее отдаленные места империи», как напр. в Колу, и ухитрились бежать оттуда. Один из таких беглецов рассказал в европейской прессе историю своего заключение.[23] Да и самая крепость мало по малу потеряла свой таинственный характер. Ряд казематов Трубецкого бастиона был построен в 1873 г. Я был одним из первых постояльцев, попав туда в начале 1874 г. Тогда бастион, действительно, был могилой. Ничего, кроме тщательнейшим образом просмотренных писем, не выходило из него. Нас, заключенных, было всего шесть человек на 36 камер верхнего этажа, так что друг от друга нас отделяли 4-5 камер. Пять солдат караулили корридор, значит, на дверь каждой камеры приходилось почти по солдату, причем за каждым солдатом, в свою очередь, следил недавно произведенный унтер-офицер, следил со всею ревностью новичка, желающего выслужиться. Понятно, что, при таких условиях, никакие сношение между заключенными не были возможны; еще менее были возможны подобные сношение с внешним миром. Эта система была лишь тогда заведена и работала безукоризненно: взаимное шпионство было доведено до такого совершенства, как будто это был иезуитский монастырь.
Но не успело пройти и двух лет, как система начала портиться. Начальство убедилось, что революционеры, – какими-то неведомами путями, – оказываются осведомленными обо всем, происходящем в Трубецком бастионе. В крепости не удерживались больше государственные секреты. При немногих свиданиех, начальством принимались самые строжайшие предосторожности. В конце 1875 г. нам даже не дозволяли близко подходить к пришедшим на свидание родным: между ними и нами всегда находился полковник бастиона и жандармский офицер. Позднее, как мне говорили, была введена железная решетка и другие «последние слова цивилизации». Но все эти предосторожности ни к чему не повели и, по словам моего друга Степняка, из бастиона получалась масса писем.
Был приспособлен ряд казематов, в которых, в течении многих лет, не были помещаемы арестанты (так называемые испытательные камеры Трубецкого равелина). Правительство надеялось, что в этих камерах оно может похоронить заживо своих врагов и что теперь уж об их судьбе никто не узнает. Но какими-то путями письма успевали проникать даже сквозь толстые стены равелина: мало того, – эти письма публиковались в революционной прессе. Таким образом, обнаружились тайны одного из самых секретных уголков крепости. Еще позднее некоторые из заключенных в вышеуказанных казематах увидели, в конце концов, свет божий. Весьма вероятно, что сначала правительство думало держать их замурованными в равелине в течение двенадцати-двадцати лет, т.е. весь срок каторги, на который они были осуждены, а, может быть, и в течение всей их жизни. Но, опять-таки, в страшный равелин попадала такая масса народа и узники умирали или сходили с ума в нем с такою быстротою, что пришлось оставить первоначальный план, и когда многие из заключенных были уже на краю могилы, – выслать их в Сибирь.
Но все же в крепости имелись «oubliettes», откуда не проникала никакая весть, может быть, с того времени, как они были построены. Я имею в виду, конечно, Алексеевский равелин, эту государственную тюрьму par excellence, немую свидетельницу стольких преступлений русского правительства. Всякий в Петербурге знаком с её страшным именем. Правительство считало этот равелин самым надежным местом и в нем содержалось всего два человека. Но, как читатели видели, лишь только в равелине оказалось вместо двух – четыре заключенных, немой равелин начал выдавать свои тайны. Караульные солдаты попали под суд. Но кто поручится, что новые солдаты, назначенные на место прежних, не будут передавать писем из равелина?
Вслед затем правительство… возстановило тюрьму в Шлиссельбурге[24].
В 60 верстах от Петербурга, при истоке Невы из Ладожского озера, стоит эта мрачная крепость на одиноком острове. Вокруг неё расположен маленький заброшенный городок, за всеми жителями которого легко следить, – так что целые годы могут пройти, прежде чем революционеры смогут найти какие-либо пути для сношение с крепостью и для пропаганды в её пределах. Таким образом, русское правительство, настолько нуждающееся в средствах, что оно не может истратить каких-нибудь 10.000 руб. для починки сгнивших и разваливающихся зданий Карийской тюрьмы, не задумалось истратить 150.000 руб. для приспособление Шлиссельбургской крепости в новую государственную тюрьму, куда будут посылаемы наиболее энергичные революционеры, приговариваемые к каторжным работам. Судя по израсходованным деньгам, можно бы подумать, что новая тюрьма, по удобствам и роскоши, представляет нечто в роде дворца; но дело в том, что деньги расходовались не столько в целях удобства арестантов, сколько на приспособление для тщательнейшего надзора за ними и на предотвращение каких-либо попыток их сношение с внешним миром.
Кто был послан туда? Нам известно около дюжины имен, но сколько там заключенных – никто не может сказать. Какова будет их дальнейшая судьба? Опять-таки никому неизвестно. Не попытаются ли утопить их там? Может быть… Или их расстреляют одного за другим, «за нарушение тюремной дисциплины», как расстреляли Минакова, или полковника Ашенбреннера[25], который был «помилован» и был послан в Шлиссельбурге лишь для того, чтобы его там тайком расстреляли! Или их оставят в покое, ожидая, пока они, один за другим, перемрут, снедаемые цынгой и чахоткой? Возможно и это. Никто до сих пор не знает дальнейшей судьбы Шлиссельбургских узников. Скрытые за толстыми стенами крепости, тюремщики и придворные могут делать с заключенными, что им заблагорассудится, – пока не настанет день русского «14-го июля», который сметет с лица земли и эти позорные тюрьмы и позорящих мир тюремщиков.
Глава IV. Отверженная Россие На пути в Сибирь
Сибирь, страна изгнание, – всегда являлась в представлении европейцев страной ужасов, страной цепей и кнута, где арестантов засекают на смерть жестокие чиновники или убивают непосильной работой в рудниках, страной, в которой народные массы стонут от невыносимых страданий и в которой враги русского правительства подвергаются страшным преследованием. Наверное каждый, кто пересекал Уральские горы и останавливался на водоразделе, где стоит столб, с надписью «Европа» на одной стороне и «Азия» на другой, – не мог побороть чувства некоторого ужаса, при мысли, что он вступает в страну скорбей… Многие путешественники, вероятно, думали про себя, что цитата из Дантовского «Ада» была бы более уместна на этом пограничном столбе, чем вышеприведенные слова, которые претендуют разграничить два материка.
Но, по мере того, как путешественник спускается ниже к роскошным степям Западной Сибири; по мере того, как он наблюдает сравнительную зажиточность и вместе с тем независимость сибирских крестьян и сравнивает эти черты их быта с нищетой и рабским положением крестьян в России, – он начинает задумываться, знакомясь с гостеприимством «сибиряков», которых он считает бывшими каторжниками, а также с интеллигентным обществом сибирских городов, и не видя в тоже время никаких признаков ссылки, не слыша о ней ни слова в повседневных разговорах, или же лишь в форме хвастливого заявление «сибиряка», – этого восточного янки, что ссыльным в Сибири живется лучше, чем крестьянам в России, – путешественник склонен бывает подумать, что его прежние представление о великой ссыльной колонии были несколько преувеличены и, что, в конце-концов, ссыльным, может быть, и не так плохо в Сибири, как об этом говорили сантиментальные писатели.
Многие путешественники по Сибири, – и не одни лишь иностранцы, – впадали в подобную ошибку. Лишь какая-нибудь случайность: встреча с арестантской партией, тянущейся по невылазной грязи, под проливным осенним дождем, или возстание поляков по круго-байкальской дороге, или встреча с ссыльным в якутских дебрях, в роде описанной с такой теплотой Адольфом Эрманом в его «Путешествиях», – лишь одно из подобных случайных обстоятельств может натолкнуть путешественника на размышление и помочь ему раскрыть истину, трудно замечаемую, благодаря оффициальной лжи и обывательской индифферентности; повторяем, обыкновенно лишь такие случайности открывают глаза путешественнику и он начинает видеть ту бездну страданий, которая скрывается под этими простыми тремя словами:
Эта история уже тянется в продолжении трех столетий. Как только московские цари узнали, что их вольные казаки завоевали новую страну «за Камнем» (как тогда называли Урал), они начали посылать туда партии ссыльных. Казаки расселили этих ссыльных по рекам и тропам, проложенным между сторожевыми башнями, которые постепенно, в течении 70 лет, были построены от устьев Камы до Охотского моря. Где вольные поселенцы не хотели селиться, там закованные колонисты должны были вступать в отчаянную борьбу с дикой природой. Что же касается до тех, кого московские цари считали самыми опасными врагами, то их мы находим среди самых заброшенных казачьих отрядов, посланных «за горы разъискивать новые землицы». Никакое расстояние не казалось боярам достаточным, чтобы отделить этих врагов от царской столицы. И как только выстраивался самый маленький острожок или воздвигался монастырь, где-нибудь, на самом краю царских владений, – за полярным кругом, в тундрах Оби, или за горами Даурии, – и ссыльные были уже там и собственными руками строили башни, которые должны были стать их могилами.
Даже теперь Сибирь, с её крутыми горами, с её непроходимыми лесами, бешеными реками, и суровым климатом осталась одной из самых трудно доступных стран. Легко представить, чем она была три века тому назад. И теперь Сибирь осталась тою областью русской империи, где произвол и грубость чиновников безграничны. Каково же было здесь в XVII столетии? «Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, пытки жестокие, огонь да встряска, – люди голодные: лишь станут мучить, ан и умрет», – писал протопоп Аввакум, поп старой веры, который шел с одной из первых партий, посланною на Амур. – «Долго ли муки сея, протопоп, будет»? – спрашивала его жена, упав от изнеможение на льду реки после путешествия, которое тянулось уже пятый год. – «До самые смерти, Марковна, до самые смерти», – отвечал этот предшественник людей с железными характерами нашей эпохи; и оба, и муж и жена, шли в дальнейший путь, в конце которого протопоп будет прикован цепями к стене мерзлой ямы, вырытой его собственными руками.
Начиная с XVII века поток ссыльных, направлявшихся в Сибирь, никогда не прерывал своего течение. В первые же годы в Пелым ссылаются жители Углича, вместе со своим колоколом, который бил в набат, когда разнеслась весть, что царевич Димитрий предательски убит по приказу Бориса Годунова. И люди, и колокол были сосланы в глухую деревушку на окраине тундры. И у людей и у колокола были вырваны языки и оторваны уши. Позднее вслед за ними идет безконечный ряд раскольников, взбунтовавшихся против аристократических нововведений Никона в управление церковью. Те из них, которые не погибли во время массового избиение в России, шли населять сибирские пустыни. За ними вскоре последовали массы крепостных, пытавшиеся сбросить недавно наложенное на них ярмо; вожди московской черни, взбунтовавшейся против боярского правление; стрельцы, возставшие против всесокрушающего деспотизма Петра I; украинцы, боровшиеся за автономию своей родины и её древние учреждение; представители различных народностей, не хотевших подчиниться игу возникающей империи; поляки, ссылаемые десятками тысяч одновременно после каждой неудачной попытки возстание и сотнями ежегодно за проявление неуместного, по мнению русского правительства «патриотизма». Наконец, позднее, сюда попадают все те, кого Россие боится держать в своих городах и деревнях – убийцы и просто бродяги, раскольники и непокорные, воры и бедняки, которые не в состоянии заплатить за свой паспорт; крепостные, навлекшие на себя неудовольствие господ; еще позднее, «вольные крестьяне», не угодившие какому-нибудь исправнику или не смогшие заплатить растущих с каждым годом податей, – все они идут умирать в мерзлых болотах, непроходимой тайге, мрачных рудниках. И этот поток течет неудержимо до наших дней, увеличиваясь в устрашающей пропорции. В начале настоящего столетия в Сибирь ссылалось от 7000 до 8000 человек; теперь, в конце столетия, ссылка возросла до 19000 – 20000 в год, не считая таких годов, когда цифра эта почти удваивалась, как это было, напр., вслед за последним польским возстанием; таким образом, начиная с 1823 года (когда впервые завели статистику ссыльных) в Сибирь попало более 700000 человек.
К сожалению, немногие из тех, кому пришлось пережить ужасы каторжных работ и ссылки в Сибирь, занесли на бумагу результаты своего печального опыта. Это сделал, как мы видели, протопоп Аввакум и его послание до сих пор распаляют фанатизм раскольников. Печальная история Меньшикова, Долгоруких, Бирона и других ссыльных, принадлежавших к знати, сохранена для потомства почитателями их памяти. Наш молодой поэт-республиканец, Рылеев, прежде, чем его повесили в 1827 г., успел рассказать в трогательной поэме «Войнаровский» о страданиех этого украинского патриота. Воспоминание некоторых декабристов и поэмы Некрасова «Дедушка» и «Русские женщины» до сих пор наполняют сердца русской молодежи любовью к угнетаемым и ненавистью к угнетателям. Достоевский в своем знаменитом «Мертвом доме», этом замечательном психологическом исследовании тюремного быта, рассказал о своем заключении в Омской крепости после 1848 года; несколько поляков описали мученическую жизнь их друзей после революций 1831 и 1848 гг… Но что такое все эти страдание, когда сравнишь их с теми муками, которые должны были вынести более чем полмилльона людей из народа, начиная с того дня, когда они, прикованные к железному пруту, отправлялись из Москвы в двухлетнее или трехлетнее путешествие к Забайкальским рудникам, вплоть до того дня, когда, сломленные тяжким трудом и лишениеми, они умирали, отделенные пространством в семь – восемь тысяч верст от родных деревень, умирали в стране, самый вид которой и обычаи были также чужды для них, как и постоянные обитатели этой страны, сибиряки, – крепкая, интеллигентная, но эгоистическая раса!
Что такое страдание этих немногих культурных или высокорожденных людей, когда сравниваешь их с терзаниеми тысяч, корчившихся под плетью и кнутом легендарного изверга, Разгильдеева, которого имя до сих пор с ужасом произносится в Забайкальских деревнях; когда сравниваешь их с мучениеми тех, кто, подобно польскому доктору Шокальскому и его товарищам, умер во время
И кто, наконец, поведал миру о менее бросающихся в глаза, но не менее удручительных страданиех тысяч людей, влекущих бесполезную жизнь в глухих деревушках дальнего севера и нередко заканчивающих свое безконечно унылое существование, бросаясь с тоски в холодные волны Енисея? Максимов попытался, в своей работе «Сибирь и Каторга», поднять слегка завесу, скрывающую эти страдание; но ему удалось показать лишь маленький уголок мрачной картины. Полная история этих страданий пока остается, – и вероятно, навсегда останется, – неизвестной; характерные её черты стираются с каждым днем, оставляя после себя лишь слабые следы в народных сказаниех и в арестантских песнях; каждое новое десятилетие налагает свои новые черты, принося новые формы страдание все растущему количеству ссыльных.
Само собой разумеется, – я не могу набросать эту картину, во всей её полноте, в узких границах настоящей моей работы. Мне придется ограничиться ссылкою, скажем, – за последние десять лет. Не менее 165.000 человеческих существ было отправлено в Сибирь в течении этого сравнительно короткого периода времени. Если бы все ссыльные были «преступниками», то такая цыфра была бы высокой для страны, с населением в 80.000.000 душ. Но дело в том, что лишь половина ссыльных, переваливающих за Урал, высылаются в Сибирь по приговорам судов. Остальная половина ссылается без всякого суда, по административному распоряжению или по приговору волостного схода, почти всегда под давлением всемогущих местных властей. Из 151,184 ссыльных, переваливших через Урал в течении 1867-1876 годов, не менее 78,676 принадлежало к последней категории. Остальные шли по приговорам судов: 18,582 на каторгу, и 54,316 на поселение в Сибирь, в большинстве случаев на всю жизнь, с лишением некоторых или всех гражданских прав[26].
В 60-х годах ссыльным приходилось совершать пешком весь путь от Москвы до места их назначение. Таким образом, им надо было пройти около 7000 верст, чтобы достигнуть каторжных тюрем Забайкалья и около 8000 верст, чтобы попасть в Якутскую область, два года в первом случае и 2 1/2 года – во втором. С того времени, в способе транспортировки введены некоторые улучшение. Теперь ссыльных собирают со всех концов России в Москву или Нижний-Новгород, откуда их препровождают на пароходе до Перми, оттуда железной дорогой до Екатеринбурга, затем на лошадях до Тюмени и, наконец, опять на параходе до Томска. Таким образом, ссыльным приходится идти пешком, как выражается автор одной английской книжки о ссылке в Сибирь, – «лишь пространство за Томском». Но, переводя на язык цыфр, это пустячное «пространство», напр. от Томска до Кары, будет равняться 3100 верстам, т.е. около девяти месяцев пути пешком. А если арестант посылается в Якутск, то ему придется идти только 4400 верст. Но русское правительство открыло, что даже Якутск является местом черезчур близким от Петербурга для высылки туда политических ссыльных и оно посылает их теперь в Верхоянск и Нижне-Колымск (по соседству с зимней стоянкой Норденшильда), – значит, к вышеуказанному «пустячному» расстоянию надо прибавить еще около 2 1/2 тысяч верст и мы опять получаем магическую цыфру 7000 верст, или, другими словами, два года пешей ходьбы.
Необходимо, впрочем, заметить, что для значительного количества ссыльных пеший путь сокращен на половину и они начинают свое путешествие по Сибири в специально приспособленных повозках. Г. Максимов очень наглядно описывает, как арестанты в Иркутске, которым дозволили выразить их мнение о достоинствах этого громоздкого сооружение, немедленно заявили, что оно является наиболее нелепым приспособлением для передвижение, какое когда-либо было изобретено на муку лошадям и арестантам. Эти повозки без рессор тащатся по неровным кочковатым дорогам, вспаханным колесами безконечных обозов. В Западной Сибири, на болотистых склонах восточного Урала, путешествие в этих повозках превращается в прямое мучение, так как дорога вымощена бревнами, и напоминает ощущение во всем теле, если провести пальцем по всем клавишам рояля, включая черные. Путешествие при таких условиях не особенно приятно даже для путника, лежащего на толстой войлочной подстилке в удобном тарантасе; легко можно себе представить, что переносят арестанты, которым приходится сидеть восемь-десят часов неподвижно на скамье изобретенной чиновником повозки, едва прикрываясь какой-нибудь тряпкой от дождя и снега.
К счастью, подобное путешествие продолжается лишь несколько дней, так как в Тюмени ссыльных пересаживают на специальные баржи, плавучия тюрьмы, буксируемые параходами, и через 8-10 дней они прибывают в Томск. Едва ли нужно говорить, что превосходная идея сокращение таким образом на половину длинного пути через Сибирь, по обыкновению, очень сильно пострадала при её применении. Арестантские баржи бывают настолько переполнены и находятся в таком грязном состоянии, что, обыкновенно, являются очагами заразы. «Каждая баржа была построена для перевозки 800 арестантов и их конвоя», – говорит томский корреспондент «Московского Телеграфа» (15 ноября, 1881 г.), «вычисление размеров баржи не было сделано, однако, в соответствии с требованиеми гигиены; главным образом принимались в соображение интересы господ пароходовладельцев, Курбатова и Игнатова. Эти господа занимают для своих собственных надобностей два отделение, расчитанных на 100 человек каждое, и таким образом 800 арестантов приходится размещаться на таком пространстве, которое первоначально назначалось лишь для 600 чел. Вентиляция барж очень плоха, в сущности, для неё не сделано никаких приспособлений; а отхожия места – отвратительны». Корреспондент прибавляет, что «смертность на этих баржах очень велика, особенно среди детей», и его сообщение вполне подтверждается цыфрами оффициальных отчетов за прошлый год. Из них видно, что от 8 до 10 % всего числа арестантов умирает во время девятидневного путешествия на этих баржах, т. е., от 60 до 80 чел. на 800 душ.
«Здесь вы можете наблюдать», – писали нам друзья, сами совершившие это путешествие, – «настоящее царство смерти. Дифтерит и тиф безжалостно подкашивают и взрослых и детей, особенно последних. Госпиталь, находящийся в ведении невежественного военного фельдшера, всегда переполнен».
В Томске ссыльные останавливаются на несколько дней. Часть из них, особенно уголовные, высылаемые административно, отправляются в какой-нибудь уезд Томской губернии, простирающейся от вершин Алтая на юге до Ледовитого океана на севере. Остальных отправляют дальше на восток. Можно себе представить, в какой ад обращается Томская тюрьма, когда прибывающие каждую неделю арестантские партии не могут быть немедленно отправляемы в Иркутск, вследствие разлива рек или какого-либо другого препятствия. Тюрьма эта была построена на 960 душ, но в ней никогда не бывает меньше 1300-1400 арестантов, а иногда их число доходит до 2200 и даже более. Почти всегда около 1/4 их общего числа бывают больны, а тюремный госпиталь может поместить не более 1/3 всего количества заболевающих; вследствие этого больные остаются в тех же камерах, валяясь на нарах или под нарами, на ряду с здоровыми, причем переполнение доходит до того, что трем арестантам приходится довольствоваться местом, предназначенным для одного. Стоны больных, вскрикивание находящихся в бреду, хрипение умирающих смешиваются с шутками и хохотом здоровых и руганью надзирателей. Испарение этой грязной кучи человеческих тел смешиваются с испарениеми их грязной и мокрой одежды и обуви и вонью ужасной «параши». – «Вы задыхаетесь, входя в камеру и, во избежание обморока, должны поскорее выскочить из неё на свежий воздух; к ужасной атмосфере, висящей в камерах, подобно туману над реками, можно привыкнуть только исподволь», – таково свидетельство всех, кому приходилось посещать сибирские тюрьмы. Камера «семейных» еще более ужасна. «Здесь вы можете видеть», – говорит г. Мишла, сибирский чиновник, заведывавший тюрьмами, – «сотни женщин и детей, стиснутых в крохотном пространстве, и переносящих невообразимые бедствия». Добровольно следующие семьи ссыльных не получают казенной одежды. Так как их жены, в большинстве случаев, принадлежат к крестьянскому сословию, то почти никогда не имеют больше одной смены одежды; проживши впроголодь чуть ли не с того дня, когда муж, кормилец семьи, был арестован, они одевают свою единственную одеженку и идут в путь из Астрахани или Архангельска и, после долгаго путешествия из одной тюрьмы в другую, после долгих годов задержек в острогах и месяцев пути, эта единственная одежда превращается в изодранные тряпки, едва держащиеся на плечах. Нагое изможденное тело и израненные ноги выглядывают из под лохмотьев платья этих несчастных женщин, сидящих на грязном полу, прожевывая черствый хлеб, поданный добросердечными крестьянами. Среди этой массы человеческих тел, покрывающих каждый вершок нар и ютящихся под ними, вы нередко можете увидеть ребенка, умирающего на коленях матери и рядом с ним – другого, только что рожденного. Это новорожденное дитя является радостью и утехою женщин, из которых каждая гораздо человечнее, чем любой смотритель или надзиратель. Ребенка передают из рук в руки, его дрожащее тельце прикрывают лучшими тряпками, ему расточают самые нежные ласки… Сколько детей выросло при таких условиях! Одно из них стоит теперь возле меня, когда я пишу эти строки и повторяет мне рассказы, которые она часто слышала от матери, о доброте «злодеев» и безчеловечии «начальства». Она рассказывает мне об игрушках, которыми ее занимали арестанты во время томительного путешествия, – простых игрушках, в которые было вложено больше доброго сердца, чем искусства; она рассказывает о притеснениех, о вымогательствах, о свисте нагаек, о проклятиях и ударах, расточавшихся «начальством».
Тюрьма, однако, мало-по-малу освобождается от излишка население: арестантские партии пускаются в путь. Еженедельно партии в 500 чел. каждая, включая женщин и детей, отправляются, если только погода и состояние рек позволяет это, из Томской тюрьмы и пускаются в длинный путь пешком до Иркутска и Забайкалья. У тех, кому приходилось видеть подобную партию в пути, воспоминание о ней остается навсегда в памяти. Русский художник, Якоби, попытался изобразить ее на холсте; его картина производит удручающее впечатление, но действительность еще ужаснее.
Пред вами – болотистая равнина, по которой носится леденящий ветер, взметая снег, начавший покрывать замерзшую землю. Топи, заросшие там и сям мелким кустарником и искривленными деревьями, согнувшимися от ветра и тяжести снега, тянутся кругом, насколько захватывает глаз; до ближайшей деревни верст 30 расстояние. Вдали, в сумерках обрисовываются силуэты пригорков, покрытых густым сосновым лесом; по небу тянутся серые снежные тучи. Дорога, утыканная по сторонам вехами, чтобы отличить ее от окружающей равнины, изрытая следами тысяч повозок, изрезанная колеями, могущими сломать самое крепкое колесо, вьется по обнаженной болотистой равнине. Партия медленно плетется по этой дороге; шествие открывает ряд солдат. За ними тяжело выступают каторжане, с бритой головой, в сером халате, с желтым тузом на спине, в истрепанных от долгаго пути котах, в дыры которых торчат тряпки, обертывающие израненные ноги. На каждом каторжанине надета цепь, заклепанная у щиколки, причем кольцо, охватывающее ногу, завернуто тряпкой – если ссыльному удалось собрать во время пути достаточно милостыни, чтобы заплатить кузнецу за более снисходительную ковку. Цепь идет вверх по ноге и подвешивается на пояс. Другая цепь тесно связывает обе руки и, наконец, третья соединяет от 6-8 арестантов. Каждое неловкое движение одного из такой сцепленной группы тотчас же чувствуется всеми его товарищами по цепи; сильному приходится тащить за собою слабых: останавливаться нельзя, до этапа далеко, а осенние дни коротки.
Вслед за каторжанами идут поселенцы, одетые в такие же серые халаты и обутые также в коты. Солдаты идут по бокам партии, может быть, размышляя о приказании, полученном при выступлении: – «если арестант попытается бежать, стреляй в него. Если убьешь – собаке собачья смерть, а ты получишь пять рублей награды!» В хвосте партии медленно движутся несколько повозок, запряженных изнуренными крестьянскими лошаденками. Они завалены арестантскими мешками, а на верху их нередко привязаны веревками больные и умирающие.
Позади повозок плетутся жены; немногим из них удалось найти свободный уголок на заваленных арестантскою кладью повозках, чтобы приткнуться и они сидят там скорчившись, едва имея возможность пошевелиться; но большинство плетется за повозками, ведя детей за руку или неся их на руках. Одетые в лохмотья, замерзая под холодной вьюгой, шагая почти босыми ногами по замерзшим колеям, вероятно, многие из них повторяют вопрос жены Аввакума: «Долго ли муки сея будет?» Партию замыкает наконец второй отряд солдат, которые подгоняют прикладами женщин, останавливающихся в изнеможении отдохнуть на минуту среди замерзающей дорожной грязи. Процессие заканчивается экипажем, на котором возседает конвойный офицер[27].
Когда партия вступает в какое-нибудь большое село, она обыкновенно затягивает «милосердную». «Этот стон у нас песней зовется…» Эта, единственная в своем роде, песня состоит, в сущности, из ряда воплей, единовременно вырывающихся из сотен грудей; это – скорбный рассказ, в котором с детскою простотою выражений описывается горькая судьба арестанта; это – потрясающий призыв русского ссыльного к милосердию, обращенный к крестьянам, судьба которых нередко мало чем отличается от его собственной. Века страданий, скорбей и нищеты, преследований, задавливавших самые могучия силы нашего народа, слышатся в этой рыдающей песне. Ея звуки глубокой скорби напоминают о пытках прошлых веков, о полузадушенных криках под палками и плетями нашего времени, о мраке тюрем, о дикости тайги, о слезах стонущей жены. Крестьяне придорожных сибирских деревень понимают эти звуки: они знают их действительное значение по собственному опыту и этот призыв к милосердию со стороны «несчастных», – как наш народ называет арестантов, – всегда находит отклик в сердцах крестьянской бедноты; самая убогая вдова, осеняя себя крестным знамением, спешит подать «несчастным» несколько грошей или кусок хлеба, низко кланяясь перед ними, благодаря их, что они не пренебрегают её бедной милостыней.
К вечеру, сделав пешком 20 или 30 верст, арестантская партия, наконец, достигает этапа, на котором проводит ночь и отдыхает целыя сутки после каждых двух дней, проведенных в пути. Как только вдали покажутся высокие пали ограды, за которой помещается старое бревенчатое здание этапа, наиболее крепкие из арестантов бегут вперед, стараясь заблаговременно занять лучшие места на нарах. Большинство этапов было построено лет 50 тому назад и, благодаря суровому климату и постоянному пребыванию в них сотен тысяч арестантов, они страшно загрязнились и прогнили насквозь. Ветхое бревенчатое здание не в состоянии уже дать защиту закованным постояльцам; ветер и снег свободно проникают в зияющие между бревнами щели; целыя кучи обледеневшего снега скопляются по углам камер. Этапы устроены на 150 человек; таков был средний размер арестантских партий лет 30 тому назад. Теперь же партии доходят до 450-500 чел., и все они должны размещаться на пространстве, скупо рассчитанном на 150 челов.[28].
Аристократия тюрьмы – старые бродяги и известные убийцы – занимают все этапные нары; остальной арестантской массе, количеством в 2-3 раза превосходящей «аристократию», приходится размещаться на сгнившем полу, густо покрытом липкой грязью, под нарами и в проходах между ними. Легко можно себе представить атмосферу камер, когда их двери заперты и они переполнены человеческими существами, лежащими в обнаженном виде, имея подстилкой грязную одежду насквозь промокшую от дождя и снега во время пути.
Эти этапы, однако, являются дворцами, по сравнению с полуэтапами, где арестантские партии останавливаются лишь для ночевки. Здание полуэтапов еще меньше по размерам и, вообще, находятся в еще более ветхом и антисанитарном состоянии. Грязь, вонь и духота в них иногда доходят до таких размеров, что арестантская партия предпочитает проводить холодные сибирские ночи в легких летних бараках, построенных на дворе, в которых нельзя разводить огонь. Полуэтапы почти никогда не имеют отдельного помещение для женщин и последним приходится помещаться в караульной комнате с солдатами (см. Максимова «Сибирь и Каторга»). С покорностью, свойственной «всевыносящим» русским матерям, они забиваются с своими детьми, завернутыми в тряпки, куда-нибудь в самый отдаленный угол под нарами или ютятся у дверей, где стоят ружья конвойных.
Неудивительно, что, согласно оффициальной статистике, из 2.561 детей моложе пятнадцати лет, отправившихся в 1881 г. в Сибирь с родителями, «
Нужно ли прибавлять, что на этапах и полуэтапах не имеется специальных помещений для заболевающих и что лишь люди, обладающие исключительно крепким телосложением, могут остаться в живых, если заболеют в пути? На всем пространстве между Томском и Иркутском, занимающем около 4 месяцев пути, имеется всего лишь пять маленьких госпиталей, причем во всех их в совокупности не больше 100 кроватей. Судьба тех больных, которым не удалось добраться до госпиталя, следующим образом описывается в «Голосе» (5-го января 1881 г.): «их бросают на этапах без какой-либо медицинской помощи. В камерах нет ни кроватей, ни тюфяков, ни одеял и, конечно, никакого постельного белья. Сорок одна с половиною копейка, отпускаемые ежедневно казной на каждого больного арестанта, почти целиком попадает в карманы тюремного начальства».
Нужно ли упоминать о тех вымогательствах, со стороны этапных сторожей, которым подвергаются ссыльные, не смотря на их ужасающую нищету. Достаточно, впрочем, указать, что казна выдает этим этапным сторожам, кроме пайка, всего только 3 руб. в год. – «Печка развалилась, нельзя топить», – говорит сторож, когда партия, иззябшая от дождя или снега, является на этап и арестантам приходится платить за разрешение – ростопить печку. – «Рама в починке» говорит другой и партия опять платит за тряпки, чтобы заткнуть дыры, сквозь которые дует леденящий ветер. – «Вымойте пол перед уходом», говорит третий, «а не хотите мыть – заплатите» и партия опять платит, и т. д., и т. д. Наконец, нужно ли упоминать о том, как обращаются с арестантами и их семьями во время пути? Даже политическим ссыльным пришлось в 1881 г. бунтоваться против офицера, осмелившегося в темном корридоре оскорбить одну из политических ссыльных. С уголовными же, конечно, церемонятся еще менее…
И все это относится не к области отдаленного прошлаго. Увы, аналогичные сцены происходят теперь, может быть, в тот момент, когда я пишу эти строки. Н. Лопатин, который совершил подобное путешествие в 80-м году и которому я показывал эти страницы, с своей стороны вполне подтверждает точность моих описаний и сообщает много других подробностей, столь же возмутительного характера. Уничтожена – и то очень недавно – лишь одна мера, о которой я упоминал выше, а именно – сковка на одной цепи нескольких арестантов. Эта ужасная мера отменена в январе, 1881 г. Теперь, на каждого арестанта надевается отдельная пара ручных кандалов. Но все же цепь, соединяющая эти кандалы настолько коротка, что кисти рук, вследствие ненормального положение, чрезвычайно устают во время 10-12-ти часового пути, не говоря уже о том, что, благодаря страшным сибирским морозам, кандалы неизбежно вызывают ревматические боли. Эти боли, как мне говорили, отличаются необыкновенной остротой и превращают жизнь арестанта в сплошное мучение.
Едва ли нужно добавлять, что вопреки свидетельству г. Лансделля, недавно проехавшегося по Сибири, политические ссыльные совершают путешествие на Кару или на места их поселение при тех же самых условиях и совместно с уголовными ссыльными. Уже один тот факт, что Избицкий и Дебогорий-Мокриевич могли «сменяться» с двумя уголовными ссыльными и таким образом убежать с пути на каторгу, – лучше всего указывает на недостоверность сведений английского путешественника. Николай Лопатин, о котором я говорил выше и который был осужден на поселение в Сибирь, совершил весь путь пешим этапом, совместно с несколькими из своих товарищей. Правда, что значительное количество польских ссыльных 1864 г. – в большинстве случаев принадлежавших к дворянству и игравших крупную роль в возстании, – отправлялись в ссылку на почтовых лошадях. Но, начиная с 1866 г., политические (присужденные к каторжным работам или ссылке) в большинстве случаев совершали весь путь пешим этапом, вместе с уголовными. Исключением являются 1877-1879 годы, когда некоторым из политических, следовавшим в Восточную Сибирь, даны были подводы, но весь путь совершался по линии этапов. Начиная, однако, с 1879 г., все политические, без различия пола, должны совершать путешествие вышеописанным мною образом, причем на многих из них надевают кандалы, вопреки закону 1827 г. Что же касается высылаемых административным порядком, то им, как и раньше, теперь дают подводы, но весь путь они совершают в составе уголовных партий, останавливаясь на этапах и в тюрьмах вместе с уголовными.
Заканчивая свою книгу о Сибири[30], М. Максимов выразил надежду, что описанные им ужасы пешего этапа вскоре отойдут в власть истории. Но надежда его не осуществилась до сих пор. Либеральное движение 1861 г. было задушено правительством; всякие попытки реформ стали рассматриваться, как «опасные тенденции» и ссылка в Сибирь осталась в таком же состоянии, в каком она была раньше – источником неописуемых страданий для 20.000 чел., ссылаемых каждогодно.
Эта позорная система, осужденная уже давно всеми, кому приходилось изучать ее, была удержана целиком; и в то время как прогнившие насквозь здание этапов постепенно разрушаются и вся система приходит все в большее и большее расстройство, новые тысячи мужчин и женщин прибавляются каждый год, к тем несчастным, которые уже раньше попали в Сибирь и число которых, таким образом, возрастает в ужасающей пропорции.
Глава V Ссыльные в Сибири
Недаром слово «каторга» получила такое ужасное значение в русском языке и сделалось синонимом самых тяжелых физических и нравственных страданий. «Я не могу больше переносить этой
В начале 60-х годов из 1500 чел., осуждавшихся ежегодно на каторгу, почти все посылались в Восточную Сибирь. Часть из них работала на серебряных, свинцовых и золотых рудниках Нерчинского округа, или же на железных заводах Петровском (не далеко от Кяхты) и Иркутском, или же, наконец, на солеварнях в Усолье и Усть-Куте; немногие работали на суконной фабрике близ Иркутска, а остальных посылали на Карийские золотые промыслы, где они обязаны были выработать в год традиционные «100 пудов»' золота для «Кабинета Его Величества». Ужасные рассказы о подземных серебряных и свинцовых рудниках, где при самых возмутительных условиях, под плетями надсмотрщиков, каторжного заставляли выполнять двойную против нормального работу; рассказы каторжан, которым приходилось работать в темноте, закованными в тяжелые кандалы и прикованными к тачкам; об ядовитых газах в рудниках, о людях, засекаемых до смерти известным злодеем Разгильдеевым или же умиравших после пяти-шести тысяч ударов шпицрутенами, – все эти общераспространенные рассказы вовсе не были плодом воображение сенсационных писателей: они являлись верным отражением печальной действительности[31].
И все это не предание старины глубокой, а в таких условиях работали в Нерчинском горном округе в начале 60-х годов. Они еще в памяти людей, доживших до настоящего времени.
Мало того, многие, очень многие, черты этого ужасного прошлаго сохранились в неприкосновенности вплоть до настоящего времени. Каждому в Восточной Сибири известно, хотя бы по наслышке, об ужасной цынготной эпидемии, разразившейся на Карийских золотых промыслах, в 1857 г., когда, согласно оффициальным отчетам, бывшим в распоряжении М. Максимова, не менее 1000 каторжан умерло в течение лишь одного лета. Причина эпидемии также не была секретом: всем было хорошо известно, что горное начальство, убедившись в невозможности выработать, при обычных условиях, традиционных «100 пудов» золота, заставило работать без отдыха, сверх силы, пока некоторые не падали мертвыми на работе. Много позднее, в 1873 г., мы были свидетелями подобной же эпидемии, вызванной подобными же причинами, разразившейся в Енисейском округе и унесшей в течение очень короткого периода сотни жизней. Теперь арестанты мучатся в других местах, характер работы несколько изменен, но самая сущность каторжного труда осталась все той же, и слово «каторга» до сих пор сохраняет свое прежнее страшное значение.
В конце шестидесятых годов система каторжного труда подверглась некоторым изменением. Наиболее богатые серебром рудники Нерчинского горного округа были выработаны: вместо того, чтобы обогащать Императорский Кабинет ежегодно 220-280 пудами серебра, как это бывало прежде, они стали давать (в 1860-63 гг.) всего от 5 до 7 пудов, и их пришлось закрыть. Что же касается золотых приисков, то горное начальство успело убедить Кабинет, что в округе не имеется более приисков, заслуживающих разработки, и Кабинет предоставил золотые промыслы частным предпринимателям, оставив за собой лишь розсыпи на речке Каре, впадающей в Шилку. Конечно, как только было обнародовано разрешение – разработывать прииски частным лицам, очень богатые розсыпи, место нахождение которых давно было известно, были немедленно «открыты» золотопромышленниками. Благодаря всему вышеуказанному, правительство было вынуждено найти какое-либо другое занятие для арестантов и, до известной степени, изменить всю систему каторжных работ. Были изобретены «центральные тюрьмы», в Европейской России, описание которых я дал в одной из предыдущих глав, и теперь каторжане до высылки их в Сибирь отбывают около 1/3 срока наказание в этих тюрьмах. Я уже говорил, каким ужасным образом с ними обращаются. Число этих несчастных, для которых даже сибирская каторга кажется облегчением, доходит до 5000 чел. Помимо этого, в последние годы пытаются населять ссыльно-каторжными остров Сахалин.
Каторжане, высылаемые ежегодно в Сибирь в количестве 1800-1900 чел., распределяются различным образом и употребляются для разного рода работ. Часть таких ссыльных (2700-3000) попадают в каторжные тюрьмы Западной и Восточной Сибири, остальных же посылают или на Карийские золотые прииски или на соляные заводы Усолья и Усть-Кута. В виду того, однако, что немногие рудники и заводы, принадлежащие казне в Сибири, не могут использовать труда почти 10.000 человек, присужденных к каторжным работам и которых приходится держать в Сибири, – из этого положение был найден выход в том, что таких арестантов стали отдавать в наем, в качестве рабочих, на частные золотые прииски. Легко себе представить, что в таких условиях люди, присужденные к каторжной работе, могут попасть в совершенно различную обстановку по воле или капризу начальства, а также и по средствам, которыми они располагают. Он может умереть под плетями на Каре или в Усть-Куте, но может также вести довольно комфортабельную жизнь на частных приисках какого-нибудь приятеля, в качестве «надсмотрщика», чувствуя неудобство ссылки в Сибирь лишь в замедлении получение новостей от друзей из России.
Ссыльно-каторжные в Сибири могут быть разделены на три главные категории: содержимые в тюрьмах, работающие на золотых приисках Кабинета или частных владельцев и, наконец, работающие на соляных заводах.
Судьба первых мало чем отличается от судьбы арестантов, находящихся в центральных тюрьмах России. Может быть, сибирский тюремный смотритель курит трубку, а не сигару, во время порки арестантов; может быть, он употребляет плети, а не розги; может быть, он порет арестантов, озлобленный тем, что жена приготовила ему плохой обед, – между тем как русский тюремный смотритель порет их вследствие того, что ему не повезло на охоте: результаты для арестантов получаются те же самые. В Сибири, как и в России, если сменят смотрителя, «секущего без пощады», то на смену является смотритель, «который прогуливается кулаком по физиономии арестантов и самым бессовестным образом обкрадывает их»; если же на должность смотрителя случайно попадает честный человек, он скоро уходит в отставку, или его увольняют из состава тюремной администрации, где честные люди являются лишь «помехой».
Не лучше и судьба тех двух тысяч арестантов, которых посылают на Карийские золотые прииски. Уже в шестидесятых годах в оффициальных отчетах указывалось на состояние тюрьмы в Верхней Каре: это было старое, пострадавшее от непогод, бревенчатое здание, построенное на болотистой почве и насквозь пропитанное грязью, скоплявшейся в течение многих лет целыми поколениеми арестантов, переполнявших тюрьму. Уже тогда, в оффициальном отчете указывалось на необходимость – немедленно разобрать это обветшавшее здание; но оно до сих пор служит местом заключение арестантов и, даже во время управление тюрьмой полковником Кононовичем, полы в ней мылись четыре раза в год. Она всегда переполнена вдвое против того, сколько позволяет ей кубическая вместимость и арестанты спят не только на нарах, расположенных в 2 этажа, один над другим, но и на полу, покрытом толстым слоем липкой грязи, причем их мокрая и грязная одежда служит для них и подстилкой и одеялом. Так было тогда, так оно и теперь. Главная тюрьма Карийских золотых приисков, Нижняя Кара, судя по сделанному в 1863 г. г. Максимовым описанию и по тем оффициальным документам, которые я читал, уже тогда была ветхим, гнилым зданием, по которому гулял ветер и в которое свободно проникал дождь и снег. Такова она и теперь, как говорили мне друзья. Средне-Карийская тюрьма была несколько лет тому назад подновлена, но вскоре сделалась такой же грязной, как и две другие. Шесть или восемь месяцев в году арестанты в этих тюрьмах ровно ничего не делают; и уже этого одного достаточно для полной деморализации обитателей тюрьмы и развития среди них всевозможных пороков. Желающие изучить вопрос о моральном влиянии русских тюрем на заключенных найдут обильный материал в замечательном психологическом труде Достоевского, работах Максимова, Львова и многих других.
Работа на золотых приисках, в общем, очень тяжела. Правда, она производится на поверхности земли, причем в алювиальной почве долины делаются глубокие выемки, с целью – извлечь золотоносный ил и песок, которые потом на телегах подвозятся к золотопромывательной машине. Но, в общем, как мы сказали, это – очень трудная и нездоровая работа. Выемки всегда ниже уровня реки, которая искусственным каналом отводится на известной высоте к золотопромывательной машине; вследствие этого, выемки в большей или меньшей степени наполняются просачивающейся водою, не говоря уже о потоках ледяной воды, льющейся со стен выемок, по мере того, как земля оттаивает под горячими лучами солнца. Насосы для откачивание воды мало помогают и людям приходится работать (я пишу об этом на основании собственных наблюдений) – в течении целаго дня, стоя в ледяной воде, доходящей до колен, а иногда даже до пояса; по возвращении в тюрьму, арестанту не дают сухой одежды для перемены и ему приходится спать в мокрой. Правда, что тысячи свободных рабочих находят возможным работать при тех же условиях на частных золотых приисках. Но дело в том, что владельцы этих приисков в Сибири, пожалуй, совсем не нашли бы рабочих, если бы при их найме они не прибегали к тем способам, которые практиковались в XVII ст. для пополнение армии. Их обыкновенно нанимают в состоянии полного опьянение, всовывая им крупные задатки, немедленно переходящие в карманы кабатчиков. Что же касается до ссыльно-поселенцев, голодная армия которых поставляет значительный контингент рабочих для частных золотых промыслов, то они в большинстве случаев сдаются в работы волостным начальством, которое немедленно захватывает их задатки в уплату податей, всегда накопляющихся за поселенцами.
Вследствие вышесказанных причин, каждую весну, при отправке «вольных рабочих» на прииски, дело не обходится без вмешательства уездной полиции или даже посылки военного конвоя. Понятно, что условия работы ссыльно-каторжных еще более тяжелы. Дневной «урок», который каждому из них приходится выполнить – больше по размерам и тяжелее по условиям работы, чем на частных приисках; кроме того, многие из каторжан работают в кандалах; а на Каре им приходится делать 7 верст пешком – расстояние от тюрьмы до места работы, таким образом, к их ежедневному «уроку» присоединяется еще 3 часа ходьбы. В тех случаях, когда золотоносный слой оказывается беднее по содержанию золота, чем ожидалось, и предполагавшееся количество не может быть промыто при обычных условиях труда, каторжан заставляют работать сверх сил, до поздней ночи, вследствие чего и без того высокий среди них процент смертности достигает ужасающих размеров. Короче говоря, все, серьезно изучавшие условия каторжного труда в Сибири, пришли к заключению, что каторжный, отбывший в течении нескольких лет наказание на Каре или на соляных заводах, выходит из них на поселение с совершенно разбитым здоровьем, потеряв работоспособность и вплоть до смерти является лишь бременем для общества.
Пища, – в общем менее питательная, чем на частных золотых приисках, может быть рассматриваема, как вполне достаточная, когда арестанты получают пайки, установленные для рабочаго времени. На каждого арестанта тогда отпускается ежедневно 4 фун. черного хлеба и ежемесячно такое количество мяса, капусты, гречневой крупы и пр., какое можно купить на 1 руб. Хороший эконом мог бы отпускать при этих условиях около полфунта мяса на человека ежедневно. Но вследствие отсутствия какого бы то ни было контроля, арестанты самым безжалостным образом обкрадываются начальством. Если в Петербургском доме предварительного заключение, под самым носом у дюжины инспекторов, подобное хищение практиковалось в течении ряда лет в колоссальных размерах, то чего же можно ожидать от каторжной тюрьмы, на краю света, в Забайкальских горах? Честные экономы, целиком отдающие арестантам их казенный паек, являются, конечно, редкими исключениеми. Кроме того, не должно забывать, что вышеуказанный паек дается в таких размерах лишь в период золотопромывательных работ, который продолжается менее 4-х месяцев в году. В продолжении же всей зимы, когда замерзшая почва напоминает по твердости железо, работа на приисках прекращается. И как только «годовой урожай» снят с розсыпей, пища арестантов доводится до размеров и качества, едва достаточных лишь для поддержание жизни. Что же касается платы за работу, то она – совершенно смехотворного размера, что-то около 11/2–2 рублей в месяц, причем даже из этой нищенской платы большую половину арестанту приходится расходовать на покупку одежды, в виду того, что даваемая казной быстро изнашивается на работе. Не мудрено, что цынга, эта ужасная гостья всех сибирских золотых приисков, находит массу жертв среди арестантов и что смертность на Каре колеблется ежегодно между 90-287 на 2000 чел., т.е., от 1 на 11 до 1 на 7, что является высоким процентом для взрослаго население. Оффициальные цифры, однако, не вполне совпадают с правдой, так как тяжело и безнадежно больных отсылают с приисков в богадельни или приюты для калек, где они и умирают.
Положение арестантов было бы, однако, еще более тяжелым, еслибы не то обстоятельство, что переполнение тюрем и интересы владельцев золотых приисков заставили правительство сократить срок заключение. Вообще говоря, ссыльно каторжный должен содержаться в каторжной тюрьме лишь около 1/3 всего срока его наказание. По истечении этого срока он должен быть поселен в деревне вблизи приисков, в отдельном доме, совместно с семьей, если жена последовала за ним в ссылку; хотя он обязан работать наравне с другими арестантами, но с него снимают кандалы, у него имеется дом, имеется собственный очаг. Понятно, что этот закон мог бы служить громадным облегчением для ссыльных, если бы только он, по обыкновению, не был изуродован при его применении. Освобождение арестанта из заключение целиком зависит от каприза заведывающего приисками. Кроме того, вследствие до смешного незначительной заработной платы, состоящей из 1 1/2-2 рублей в месяц, в придачу к пайку, освобожденный арестант, в громадном большинстве случаев, впадает в страшную нищету. Все исследователи единогласно изображают в самых мрачных красках нищету этой категории ссыльных и утверждают, что большое число побегов из «вольной команды» объясняется нищенскими условиями её существование.
Наказание, налагаемые на арестантов, целиком зависят от воли управляющего заводом и в большинстве случаев отличаются жестокостью. Лишение пищи и карцер – а читатель уже знает, что такое карцер в Сибири – в счет не идут. Наказанием начинают считаться только плети, удары которой щедро рассыпаются в неограниченном количестве за малейший проступок по воле и расположению духа управляющего.
Плети являются в глазах надсмотрщиков такой обыкновенной вещью, что «сто плетей» назначается за такие же проступки, которые в Европейской тюрьме повлекли бы за собою заключение в карцере; но, кроме плетей, имеется целая скала очень жестоких наказаний: напр., приковка к стене в подземном карцере на целые годы, практикуемая в Акатуе; приковка на 5 или на 6 лет к тачке, причиняющая самые ужасные нравственные страдание и, наконец, – из «лиса» т.е. обрубок дерева или кусок железа, весом в 1 1/2 пуда, прикрепляемый к кандалам и носимый преступником в течении нескольких лет. Ужасное наказание «лисой» выводится из употребление, но приковка на несколько лет к тачке до сих пор в большом ходу. Сравнительно недавно политические арестанты: Понко, ?омичев и Березнюк были присуждены за попытку бежать из Иркутской тюрьмы к приковке к тачкам в течении 2 лет.
Нечего и говорить, что управляющий приисками является чем-то вроде самодержавного монарха и что какие-либо жалобы на него совершенно бесполезны. Он может грабить арестантов, подвергать их самым ужасным наказанием, может даже мучить их детей – никакие жалобы не дойдут до начальства; а если бы нашелся арестант, осмелившийся пожаловаться, его просто заморят в темном карцере или он умрет под плетьми. Всем пишущим о ссылке в Сибирь следуеть помнить, что над смотрителями нет никакого контроля, честный же человек не сможет долго оставаться во главе каторжной тюрьмы в Сибири. Если его обращение с арестантами отличается гуманностью, это качество рассматривается в Петербурге, как «опасная сантиментальность» и он будет уволен со службы. Если он отличается даже примитивной честностью, его непременно выживет компание грабителей и всяких охотников до казенного пирога, которая собирается обыкновенно вокруг такого лакомого куска, как казенные золотые прииски. Русская пословица говорит: «Дайте мне на прокорм казенного воробья и я с ним прокормлю все мое семейство», а золотые прииски представляют несомненно величину более значительную, чем казенный воробей. На них работают тысячи арестантов, которых надо кормить и снабжать орудиями для работы; на них имеются машины, требующие починок и, наконец, – самое главное – на них производится очень выгодная торговля краденым казенным золотом. Вообще, на казенных приисках из поколение в поколение работает солидно-организованная шайка казнокрадов, которая настолько сильна, что даже деспотический, всесильный Муравьев-Амурский не мог справиться с ней. Честный человек, случайно попавший в эту воровскую шайку, рассматривается ею, как «беспокойный» и если ему не устроят отставки при помощи различных подвохов, он обыкновенно уходит в конце концов со службы по собственному желанию, утомленный бесплодной борьбою с ворами. Вследствие этого Карийские золотые прииски редко имели, в качестве начальников, таких честных людей как Барбоде-Марни или Кононович; во главе их почти всегда стояли жестокие негодяи, вроде Разгильдеева.