— Деньгами. Можно такой же ерундой, — мужчина подкинул на ладони цепочку с крестиком. — Еще лучше — монетами.
— У меня нет ничего, — устало ответила Софья Маркеловна и, понимая уже, с кем разговаривает, равнодушно посоветовала: — Можете сами убедиться.
По этому равнодушию, безучастности, тот сразу понял, поверил, что Софья Маркеловна говорит правду, цепкими цыганскими глазами пошарил по открытому на высокой груди халату — прикидывая, не взять ли тут хотя бы то, что можно взять, зло ругнулся:
— Эх вы, блаженные! Такую вашу!..
Рывком, заученно сунул под кожанку золотую несработавшую отмычку. — Софья Маркеловна не удержалась:
— Отдайте мне!
— Считай, что опять подарила. — Холодный предостерегающий взгляд шаркнул по ней, как нож: — О том, что был, — никому. Я не повторяю, понятно?
И, откинув крючок, бесшумно, как тень, исчез в темноте, под дождем.
Прометавшись остаток ночи по комнате, утром Софья Маркеловна сходила в милицию, обо всем рассказала. Ее внимательно выслушали, поблагодарили, а спустя неделю сами вызвали ее. Прибывшая из губернии воинская часть разгромила банду, несколько бандитов было схвачено живьем, некоторые убиты в бою, — Софью Маркеловну пригласили на опознание. Ни среди живых, ни в числе убитых высокого цыганистого человека в кожанке не оказалось. Поражаясь своей бесчувственности, не дрогнув, только зажав платком нос и рот, прошла она по сараю, в котором, лицом вверх, лежали покойники. К счастью, не было тут и Виталия Гладышева. Когда-то ожидавшая его — какого угодно, готовая простить его — тоже за что угодно, она ощутила вдруг грустное удовлетворение, что его нет здесь — среди тех, кого сажают, как зверей, за решетку, как бешеных собак, стреляют. Теперь — окажись иначе — это было бы ужасно!..
Есть женщины, поверяющие свои душевные тайны, от самых пустяковых до самых сокровенных, чуть не первому встречному, и они, наверно, даже счастливы: ничего у них на языке не держится, но зато ничто их и не гнетет. Софья Маркеловна относилась к другой категории: открытая, общительная, гостеприимная, только в одном — в подобном случае — она оставалась по-девичьи застенчивой и предельно замкнутой; дожив до глубокой старости, она, как и прежде, неизменно считала, что есть вещи, которые не дано трогать посторонним. О своей юности, о своем Вике она рассказала лишь однажды — Сергею Николаевичу Орлову. Да и то потому, что он сам, по-дружески просто спросил о портрете, — ему нужно было говорить или все, или ничего. А еще, наверно, рассказала потому, что в жизни каждого наступает пора, момент, когда самое больное перестает болеть и становится, непонятно отчего, — только воспоминанием.
В конце тысяча девятьсот пятьдесят третьего года коллектив детдома отметил шестидесятилетие Софьи Маркеловны и торжественно проводил ее на пенсию. Два дня подряд она никуда не выходила из своей боковушки — перекладывала, переставляла подарки, перечитывала Почетные грамоты, тихонько всплакнула, чего никогда прежде себе не разрешала. И все это — в подсознательной попытке заполнить образовавшуюся пустоту: своему детдому, детям она отдала не только тридцать пять лет жизни, но и что-то еще, более существенное. Вечером, догадавшись, как ей тут, с непривычки, солоно, одиноко, пришел Сергей Николаевич. С мороза красный, студеный, он, снимая в прихожей меховую шапку, пальто, весело выговаривал:
— Это вы чего ж носа не кажете? Закрылись тут, понимаете! Разнежились, да?
Софья Маркеловна от удовольствия рассмеялась, вспорхнула, как молоденькая, захлопотала с чаем; когда она внесла поднос с чашками, Орлов, стоя, разглядывал портрет на стене, живо оглянулся.
— Софья Маркеловна, кто ж это такой — старорежимный товарищ? Брат?
— Жених, — порозовев, ответила она, тут же расставив все точки над и, — который так и не стал мужем.
За чаем — удивляясь, что воспоминания не доставляют ей былой боли, — с пятого на десятое поведала о своей купеческой юности, о Виталии, вплоть до того, как искала его среди убитых бандитов. Сергей Николаевич слушал, то потирая рукой высокие залысины, то коротко дотрагиваясь до открытой косовороткой шеи, стянутой вишневой ниткой шрама; под конец поинтересовался:
— Он тоже наш — загоровский?
— Нет, из-под Тулы… Мать у него — сельская учительница была. Собиралась к ней сразу после свадьбы… — Софья Маркеловна помедлила, досказала: — Писала я ей. И до войны. И сразу после войны — никто не ответил.
— А вы возьмите и съездите туда, — неожиданно посоветовал Орлов.
— Зачем? — поразилась Софья Маркеловна.
Он промолчал, ответив одними спокойными проницательными глазами, и Софья Маркеловна поняла зачем, поняла, вдруг заволновавшись, вдруг почувствовав, как ей действительно хочется съездить в деревню под Тулой. Просто так, безо всякой внятной цели, по извечному позыву пожилых людей побывать, напоследок, там, куда тянет, с чем-то попрощаться, замкнуть в душе какой-то последний круг.
— Какой уж я ездок, голубчик, — с сожалением вздохнула Софья Маркеловна, недоговорив, что и годы уже не те, и, главное, ехать-то особо не на что…
Неделю спустя Орлов вручил ей выписку из приказа по облоно и деньги, которыми она была премирована по этому приказу за многолетнюю безупречную работу; как их удалось выколотить, он, конечно, говорить не стал, лишь посмеивался — радуясь, кажется, не меньше, если не больше засобиравшейся Софьи Маркеловны.
В Москве она, сама не ожидая от себя такой прыти, с утра до вечера проходила по улицам — до этого столицу она видела мельком, когда дважды ездила по профсоюзным путевкам на юг, в санаторий: переночевала у добрых людей, благополучно добралась электричкой до Тулы и уже в полдень, автобусом, была в незнакомом, заново отстроенном после войны большом селе, — то, что, сидя в Загорове, представлялось дальней далью, по нынешним временам оказалось чуть ли не рядышком.
В огромной, похожей на дворец школе никто, конечно, учительницу Гладышеву не знал, не помнил, но Софье Маркеловне повезло. Отыскался дедок и, когда она докричалась в его тугое, заросшее волосом ухо, — сразу закивал, показал в улыбке младенческие беззубые десны:
— Как же, как же — Антонина Егоровна! Сам к ей три года в классы ходил. Году никак в двадцатом, в двадцать втором ли померла. В самую голодовку, стал быть!
Не надеясь, Софья Маркеловна спросила о сыне учительницы, — заскорузлыми пальцами старый поскреб в дремучей, с прозеленью бороде, как в памяти своей, — вовсе просиял:
— И-их ты! Это офицерик, что ли? Так он еще пораньше ее — в гражданку! Отписали ей, либо был от него кто — не упомню уж. Точно, точно тебе говорю — с того она попрежде других и подалась в царствие небесное. Голодовка — это уж к тому же, дело второе! Убивалась — толкую…
Вместе с веселым дедком Софья Маркеловна пообедала в сельской чайной — старик, к ее удивлению, охотно принял предложенную водочку, с наслаждением вытянул ее, прошлепывая розовыми младенческими деснами, — вместе сходили на кладбище. На нем следа учительницы Гладышевой тем более не нашлось.
— Что ты! — шумел, заливался — после угощения — старый и восторженно тыкал во все стороны затертой рукавичкой: — Тут в войну да и опосля нее как трактор прошел! Все взбугрил! В три етажа лежат — друг на дружке!..
Круг замкнулся. Собираясь сюда, Софья Маркеловна не питала никаких иллюзий, и все-таки поездка дала ей многое: душевную успокоенность. Как бы там ни было, а Виталий Гладышев, ее Вика, погиб, пусть не в правом, но в открытом честном бою, не мародером из бандитских шаек, каждый шаг которых отмечен кровью и проклятиями. И еще, теперь ее никто не смог бы переубедить в этом, она знала, что, переживи он те трудные, не всем понятные годы, события, он, как и она, во всем бы разобрался, принял новую, не очень-то легкую и устроенную пока жизнь, но в тысячу раз справедливее всякой другой! В таком умиротворенном состоянии Софья Маркеловна вернулась домой, внешне вроде бы даже помолодевшая, ей, кстати, в шестьдесят не давали больше пятидесяти. И, еще раз поразив ее своей проницательностью, ни о чем не расспрашивая, Сергей Николаевич озабоченно сказал:
— Софья Маркеловна, дорогая вы наша! Выходите на работу. У преемника вашего что-то не очень ладится. Оставим его вашим помощником или придется расстаться. — Все понимая, он засмеялся. — На пенсию мы уж с вами вместе пойдем.
После этого Софья Маркеловна проработала еще почти пятнадцать лет, да с такой душевной полнотой, с таким умением и отдачей, с какими, может быть, никогда не умела работать прежде. В боковушке у нее — напротив портрета Виталия — появился недавно портрет ее ученика, ее несостоявшейся музыкальной надежды — Андрюши Черняка. Приходя домой, она поочередно смотрела то на одного, то на другого, и у нее возникало ощущение, что у нее есть семья. Возникала не потому, что ум за разум заходил. Просто бывают такие парадоксальные случаи, когда у иного по всем формальным признакам семья имеется, а ее-то на самом деле и нет. По тем же формальным признакам, по паспорту, по прописке, Софья Маркеловна — одна-одинешенька, но вот у нее-то семья есть, муж и сын, и вся семья в сборе. То, что на фотографии сын выглядел старше отца и родился лет через двадцать после смерти отца, ничего не меняло. В сердце женщины, жены и матери, могут уживаться любые противоречия, на то она и существует — женская логика.
12
Леонид Иванович лежит во дворе, в тени от забора и молодой березки, прямо на траве — вниз животом, босой, в полосатых пижамных штанах и белой майке, открывающей бугристые смуглые плечи и руки; загорела у него и лысина, ставшая под цвет темно-русых, на затылке, волос, — отсюда, от калитки, кажется, что он наголо обрит. Что-то читает.
Заслышав шаги, он садится, намереваясь встать — удерживаю его, с удовольствием опускаюсь рядом. Трава — гусиный хлеб, как ее у нас называют, с желтыми шишечками соцветий, приятно холодит ладонь, она тут на редкость густа, сильно и сладко пахнет.
— Поливаю, от нечего делать, — объясняет Леонид Иванович. — Прочитал вашу записку и послушно жду. Где ж вы столько пропадали, по такой жаре?
— У Софьи Маркеловны.
— А-а, тогда не в пропажу. Чудесная старуха!
Приятно, что Козин так отзывается о Софье Маркеловне, и про себя торжествую: если б он еще знал о ней столько, сколько я теперь знаю!
— Пойдемте ко мне, — Леонид Иванович мотает головой назад, — или тут пока?
Дом стоит во глубине двора — каменный по первому этажу и с бревенчатым надстроем второго; туда, наверх, ведет прямая лестница, забранная по торцу тесовой обшивкой. Квартира Леонида Ивановича — под самой крышей, там сейчас, конечно, — пекло.
— Лучше уж тут.
— Пожалуй, — соглашается Козин. — Все никак не приспособишься. Окна закроешь — духота. Откроешь — жарища. Вот лето выдалось!
Какая-то предварительная словесная разминка необходима нам обоим: Леониду Ивановичу — собраться с мыслями, настроиться, мне — как бы подготовить запасные емкости внимания, все еще взбудораженные предыдущей встречей. Больше всего хочется лечь, сунуть под затылок руку и смотреть, ни о чем не думая, в небо; самые нехитрые желания приходят к нам обычно тогда, когда они неисполнимы. Выкладываю спички, «Беломор», Козин молча вытаскивает папиросу, как-то поспешно тычется ею в поднесенный огонек; обычно злоупотребляющий, нынче при мне он закуривает впервые.
— Пробовал бросить, — иронически сообщает он.
— Давно? — завидуя людям с крепкой волей, спрашиваю я.
— Сегодня с утра…
Он глубоко затягивается, прикрывает глаза — по себе знаю, что в голове у него сейчас плывет, — и сердито вдавливает папиросу в траву.
— Цены на эту отраву повысить надо!
— Не поможет.
— Наверно… В Америке сигареты дороже — смолят побольше нашего. — И мимоходом, для сведения сообщает: — У них там все дороже. Табак, квартиры, лечение, газеты…
— А что у них дешевле, Леонид Иванович?
— Дешевле?.. На мой взгляд, да по собственному опыту если, самое дешевое у них — люди. — Козин усмехается. — Была там у меня напарница — по грязной посуде. Дама постарше меня. Так вот — постоянно допытывалась, удивлялась: «Что вы за странные такие, Иваны-русские! Все думаете, думаете! А мы не думаем — живем. Лишь бы работа была».
— Загадочная славянская душа?
— Не столько наша славянская загадочна. Сколько их, среднеамериканская, — девственно наивна. Как у ребенка… Попробуйте, например, такой объяснить, что думать и значит — жить… Хотя, конечно, и их время учит.
— Все-таки учит?
— Еще как!.. Я ведь там был, когда наши объявили, что у нас атомная бомба есть. Представляете, как это на их обывателя подействовало? Словно та же бомба посреди них и взорвалась!.. С одной стороны, чуть ли не медведи пешком по Москве ходят, с другой — первый спутник, Гагарин. Поневоле мозгами шевелить начнешь!.. Хотя поучиться у них есть чему.
— И прежде всего — деловитости, конечно?
— Да, и деловитости. Чего-чего, а этого уж у них не отнять. — Клочкастые пепельные брови Леонида Ивановича хмурятся и расходятся. — Правда, и деловитость у них несколько иная. Отличается от нашей.
— Чем же? Понятие это, по-моему, довольно конкретно.
— Чем?.. Деляческая деловитость, если так можно выразиться. — Как всегда, подходя к каким-то обобщениям, выводам, Козин начинает говорить медленнее, отбирает слова. — Четко, быстро, но в пределах своих обязанностей. Ровно настолько, насколько оплачивается… Сергей вон тоже был деловитым. Очень деловитым. Но не от сих и до сих. Понимаете: та деловитость — исполнителя. Хотя порой нам и такой недостает, простейшей… А у Сергея — хозяйская. Поработал я с ним — убедился. И сравнил, и позавидовал. И поучился кое-чему…
Наконец отлаженные, невидимые шестеренки нашего разговора сходятся — зубец к зубцу, — переключаются с пробного холостого хода на рабочий.
— Значит, не побоялся он вас принять? — шутливо и прямолинейно возвращаю я рассказ к тому месту, на котором в прошлый раз он был прерван.
— Нет, как говорил, так и сделал, — подтверждает Леонид Иванович. — Написал приказ, поставил районо перед свершившимся фактом. Правда, прослужил я у него всего два месяца. Чуть даже поменьше.
— В школу перешли?
— Да нет, не сразу… Обстоятельства так сложились, что вынужден был уйти. — Козин искоса взглядывает на меня, усмехается: — По собственному желанию…
Обязанности воспитателя — со стороны глядя — не сложные: следить, как порученная, закрепленная группа живет, учится, отдыхает. И соответственно, помогать ей — жить, учиться, отдыхать. В действительности же все оказалось куда сложнее. Во-первых, выяснилось, всегда нужно быть готовым ответить на любой, самый неожиданный вопрос. Причем, отвечать неполно, чего-то не зная, — это можно, это прощалось; ответить уклончиво, избегая самой сути — нельзя: дипломатия и вранье тут не проходили. Семиклассники, с которыми начал Козин, — народ повышенного, прямо-таки гипертрофированного любопытства, — сразу же, например, запустили пробные шары: почему он был в Америке, какая она, Америка?.. Во-вторых, всегда нужно быть в хорошем настроении: твои собственные эмоции подопечных не интересуют, им просто не до них; попробуй в ответ хмуро буркнуть, и разномастные ребячьи брови изумленно подымаются в немом вопросе: «Дядя, а зачем ты тут?» В-третьих… Этих «в-третьих, в-пятых, в-двадцатых» открылось столько, что в первые дни Козин растерялся. В школе, где он считался неплохим преподавателем, было все проще: подготовился к уроку, провел его так, чтобы слушали и понимали, и — спрашивай, требуй. Как по-своему, конечно, легче даже было в сыром вонючем отсеке ресторанчика «Тихий Джимм». Знай себе подставляй под горячую струю сальные тарелки да выхватывай их распаренными опухшими пальцами — беспрепятственно думая свою угрюмую думу, не отвечая на болтовню шестидесятилетней леди…
— Самое главное — найти верный тон, — наставлял Орлов, посмеиваясь над преувеличенными страхами товарища. — Ровный, дружелюбный. И само собой — требовательный. Еще короче — ни панибратства, ни сюсюканья. А то была у нас одна воспитательница: «Ах, миленькие, ох, хорошие мои!» Знаешь, как ее окрестили? «Ириска»… Разговаривать с ними надо как с равными. Открою тебе по-дружески самый большой секрет: это очень серьезный народ — дети.
Понемногу Козин начал осваиваться со своими новыми обязанностями, привыкать; понемногу привыкали к нему и ребятишки. Авторитет его у них необычайно возрос после того, как он помог однажды распутать каверзную задачу по алгебре, над которой безуспешно бились сильнейшие математики его группы и в их числе — черноголовый экспрессивный Андрюша Черняк. «Вот это — да!» — похвалил он воспитателя, чуть исподлобья и как-то по-новому взглянув на него. Этот же Андрей Черняк помог Козину сделать для себя еще одно предметное открытие; на праздничном Октябрьском вечере он уверенно играл на пианино, — Орлов был прав: ребятишки — народ серьезный, разносторонний, судить о них однозначно нельзя. Открытие, конечно, не ахти какое — крупица, но опыт воспитателя из таких крупиц и складывается. На том же вечере — также не без пользы для себя — Козин понаблюдал, как волнуется, переживая за своих юных музыкантов, Софья Маркеловна Маркелова. Во время концерта Козин сидел в зале неподалеку от нее. По ее красивому подвижному лицу проходила, быстро сменяясь, целая гамма выражений — от настороженности до полного удовлетворения, и тогда огромные иконописные глаза ее ликовали. Переживать с такой непосредственностью, проработав в детдоме со дня его основания, — вот что было удивительно, и это оставило у него в душе и в памяти какую-то полезную отметину. Поговаривали, что Маркелова не нынче-завтра выйдет на пенсию, и не верилось, что ей — шестьдесят: подвижная, прямая, все еще стройная, она выглядела значительно моложе своих лет, седина ее пышных волос воспринималась, как необычный, очень идущий ей цвет.
Работа в детдоме устраивала Козина и в бытовом отношении: не надо беспокоиться о собственном пропитании, кормежке. Как и все воспитатели, он обедал здесь же в детдоме — стоимость обедов, по существующим правилам, удерживалась из зарплаты. С завтраками и ужинами было проще: кефир, чай с каким-нибудь по пути домой купленным добавышем, и при всем при этом — почти никакой грязной посуды, осточертела она ему за десять американских лет. Обеды эти — обычные, что получали и ребятишки, стоили очень недорого, были по-домашнему вкусные и сытные: мясное первое, мясное или рыбное второе, непременный компот на третье, осенью — с добавлением свежих яблок из своего, детдомовского сада. Все больше вникая, присматриваясь, Козин однажды невольно задумался и над этим: во сколько же обходится государству содержание даже одного их детдома. Почти ежедневно завхоз Уразов доставлял с шофером говяжьи и бараньи туши, кули с мороженой рыбой, мешки сахара, крупы, картонные ящики масла и жиров. И все это — не считая того, что давало свое подсобное хозяйство и огороды; весь сентябрь и половину октября старшие группы после занятий работали в овощехранилище, из его дверей пахло укропом, чесноком, рубленой капустой, ребятня аппетитно хрустели кочерыжками. Раздумьями по этому поводу Козин поделился с Орловым, — Сергей Николаевич пожал плечами.
— А что ж ты хочешь: дети.
Как всегда, слово это, дети, — ничем, казалось бы, не подчеркнутое, просто опорно поставленное, — прозвучало у него по-особому емко, весомо, и оно одно, в таком произношении, заменяло самые обстоятельные доводы: да — все для детей, ибо ничего выше и нет. Козин понял, согласился, мысленно лишь добавив к такому, им же самим развернутому объяснению: у нас в стране. Добавил, оговорившись, потому что в другой стране он видел разных детей: и разряженных, как куклят, и таких, которые копались в мусорных кучах…
Воспитатели обедали в разное время — в зависимости от того, когда приходили из школы или, наоборот, уходили в школу, во вторую смену, их группы; наверно, поэтому Козин и не сразу обратил внимание, что не пользуется у них обедами один Орлов. Причем почти никогда не ходит обедать и домой. Однажды Козин зашел к нему в кабинет, — Сергей Николаевич ел бутерброд, запивая его чаем.
— Это ты чего ж в сухомятку? — удивился Козин. — Сегодня отличный обед.
— Я не хожу в столовую, — ответил Орлов.
— Почему?
— Да просто так. — Сергей Николаевич скомкал промасленную, после бутербродов, газету, бросил ее в корзину для бумаг, отставил на тумбочку стакан с блюдцем и лишь после этого объяснил: — Года два назад накапали в районо и в облоно, что я кормлюсь тут бесплатно. Что мне даже готовят отдельно. Ну, приехали, проверили и по ведомостям убедились, что удерживают с меня аккуратно, как и со всех. Насчет отдельно — вовсе чепуха, конечно. Вот с тех пор и не хожу.
— Кто же такую мерзость написал? — возмутился Козин.
— А бог его знает.
— Тогда, может, и нам всем — не надо? Во избежание, так сказать…
— Вот уж это — нет! — живо и решительно не согласился Орлов. — Порядок этот утвержден министерством. Цены — тоже не с потолка берем. Людям удобнее — домой не бегать. — Прямой, никогда не прибегавший к обтекаемым выражениям, он прямо назвал и основной, пожалуй, аргумент: — Кроме того — единственное преимущество, подспорье. Ставки у нас, сам знаешь, какие.
— У тебя ставка немногим больше.
— У меня еще работает жена. С нас хватит.
Орлов нахмурился, продолжать этот разговор ему не хотелось. Козин вышел от него и раздосадованный его чрезмерной щепетильностью и, по той же причине, питая к товарищу еще большее уважение.
Свою работу в детдоме Козин считал, конечно, временной — что не мешало с интересом вникать в нее, осваивать; Орлов — складывалось впечатление, хотя прямо он не заговаривал об этом, — начинал, кажется, питать надежду, что Козин тут останется или, по крайней мере, надолго задержится. Во всяком случае, по второму месяцу, на заседаниях совета воспитателей он все чаще осведомлялся:
— А ваше мнение, Леонид Иванович?
На людях, при всех, они были на «вы», обращались друг к другу по имени-отчеству — никогда о том специально не договариваясь; как, оставаясь вдвоем и так же не объясняясь, естественно переходили на обычный дружеский тон, на «ты»: Сергей — Леня, в чем обоим им слышалась юность. На одном из таких советов, когда текущие вопросы были решены, Орлов неожиданно предложил:
— Леонид Иванович, провели бы вы со старшими беседу об Америке, а?
— Зачем?
— Ну как зачем? Интересно, полезно. По учебникам учат, а тут живой рассказ — никакого сравнения.
Козин колебался, — Орлов, настаивая, привел еще довод:
— Все равно ведь поодиночке расспрашивают, никуда не денетесь. — И рассмеялся: — В конце концов, не мы эту «холодную войну» придумали.
Беседа состоялась; собрались не только старшие группы, но и все свободные воспитатели, сотрудники — красный уголок был переполнен. Вместе со всеми, в углу, сидел и Сергей Николаевич, улыбаясь, когда в дверь непрошенно всовывалась чья-либо любопытствующая рожица. Леонид Иванович, против ожидания, разговорился, рассказывал он не столько о своих злоключениях, сколько о том, что довелось увидеть, — перед слушателями возникала Америка, как она есть, — со всем лучшим, что создано трудолюбивым талантливым народом, и всем уродливым, что неизбежно несет чужой мир в себе и с собой. Много было вопросов, спрашивали и ребята, и взрослые — беседа закончилась перед самым отбоем.
— А ты говорил зачем! — довольно пошучивал по пути домой Орлов. — Помяни мое слово — до тебя еще лекторское бюро доберется! Правда, Леня, — толково.
Леониду Ивановичу было приятно; трудно объяснить, почему так, но именно после беседы возникло, окрепло ощущение, что он наконец действительно встал на ноги. Ощущение это сказалось на его настроении, на работе; как безошибочно почувствовал и то, что ребята его окончательно приняли. Вот что значит — быть дома!
И тут по ногам ударили — расчетливо, жестоко, несправедливо.
Орлов нашел Козина — тот занимался с ребятами — и позвал так, словно они были вдвоем:
— Леонид, зайди ко мне.
Уже по этому да еще по тому, что резче, чем обычно, размахивая одной левой рукой, Орлов пронесся по коридору, Козин понял: какая-то неприятность. Что неприятность связана с ним и связана самым подлым образом, он, конечно, не подозревал.