В разоре Войско Донское: моровая язва, война, межевание земли между станицами и старшиной. Четыре года война идет. Нет семьи, чтоб казаки на царскую службу не ушли. А хохлы реестровые от оной службы бегают и за донской старшиной за малую плату записываются. Идет по войску ропот, сыплются доносы, что на старшинских хуторах малороссияне утопают в удовольствиях и богатстве, а казаки по городкам и речкам разоряются и приходят в неисправность, к службе неспособны делаются. Пойди, набери еще десять тысяч на службу…
Один атаман, и в обиде на всех. Кому верить? На кого положиться? Отец родной, Данила Ефремович, его маленького в залог калмыкам оставлял[45]. «Государственный человек, — говорил, — себе не принадлежит». В Санкт-Петербурге нашли сей поступок отменно высоконравственным и благородным. Но потрясенный Степан отцу этого залога не простил и забыть не мог. Рос единственным наследником, принял от отца Войско, как вотчину[46], но велела царица — и обязался он поступать по ордерам и постановлениям престарелого батюшки Данилы Ефремова. Под пятьдесят было, а все в пристяжных ходил. С отцом не встречались, письма друг другу писали: один — про коварные происки, другой про злобные гонения.
Запивал атаман в угловой низкой комнате с Васькой Маньковым, хранителем войсковых магазинов, с другими ближними. Блуждали в воспоминаниях, мыкались душой в четырех стенах. Не то большую охоту устроить не в урочное время? Есть у Черкасска курган, сборное место «гулебщиков»… Вспоминали, как охотились. Вздыхали, что дичина уже не та. Кабаны да волки. А бывало… А рассказывали… И лоси тут водились, и медведи, и гиена из Закубанских лесов выходила, этакая пакость!..
Сидели допоздна. От беленых стен светло, как в снегу. Приходила Меланья Карповна, становилась — руки в боки — и начинала их выпроваживать, не стесняясь людей и унижая всем своим поведением мужа перед гостями. Всю жизнь Ефремов «скромные цветочки» подбирал. Подобрал на свою голову… Хозяйка дает вид дому и всей семье. Убил бы, да лишний грех на душу брать не хочется.
В разгар перебранки, когда казаки, неловко посмеиваясь, потянулись мимо хозяйки к двери, заглянул в комнату есаул атаманской сотни:
— Степан Данилович, там к тебе Черепов…
Казаки переглянулись, посерьезнели, вопросительно глянули на атамана. Тот кивнул: «Идите». Ушла и Меланья Карповна, «москалей» она не любила. С атаманом остался один Васька Маньков.
Черепова атаман встретил у двери, повел к столу. Заметалась прислуга, обметая лавки, расставляя приборы.
Наденька отца жалела, знала, что после таких переборов в угловой, особенно если мать ругалась с ним в чьем-то присутствии, отец становился вспыльчивым, мог рявкнуть, наорать на кого-нибудь незаслуженно. Увидев, как мать, зло поджав губы, поднималась к себе, она соскользнула по лестнице и вкруговую побежала успокоить, утешить отца.
У закрытой двери, прислонившись плечом к притолоке и скрестив на груди руки, стоял есаул. На немой вопрос он отрицательно покачал головой: «Нельзя. Занят».
Наденька, став вплотную, — есаул невольно подвинулся, — вслушалась. Слов не разобрать, но голос говорившего был спокоен, развязен даже язвителен. Она переводила взгляд с дубовой двери на напряженное лицо есаула и дождалась.
— А теперь слушай и не перебивай! — прогремел отец. — Я тебе все расскажу.
У есаула покривилось лицо, он досадливо заелозил плечом по притолоке.
— Ежели в Петербурге мне не доверяют и прислали следить за мной своих соглядатаев, то… я вам наделаю делов, чтоб уж было о чем доносить. Я Войско в горы уведу, — сорвавшись, орал отец, — тогда царица меня точно не забудет.
Неизвестный Наденьке голос быстро и напористо заговорил.
— Что «Джан-Малик-бей», — перебил отец. — Да я без него одно слово скажу, и на Дону ни одна московская душа…
Тут есаул застонал, как от боли, и досадливо стал сучить кулаками.
— Степан Дани… Степан… — испуганно вскрикнул кто-то за дверью. Дверь распахнулась. Красный, в съехавшем парике генерал Черепов быстро прошел к выходу, за ним, чуть не сбив Наденьку, выскочил Маньков.
— Эй, кто там? — громыхнул отец. — Собираться! Едем в Петербург!
Наденька так и осталась безмолвным свидетелем всей этой сцены.
Никто с ней не говорил, ничего не спрашивал.
Отец уехал в Санкт-Петербург. Потом верные люди тихо предупредили, чтоб ехала Меланья Карповна со всем семейством в Зеленый дворец[47], за город.
Из разговоров и недомолвок уже в Зеленом дворце поняла Наденька, что отец в столицу не поехал, а отправился по речкам — пугает казаков, что запишут их в регулярство[48]. Меланья Карповна только крестилась, не ожидала она такого поворота.
Слухи путали и опутывали обитателей Зеленого подворья. Вокруг все всё знали, друг другу доносили, друг друга пугали. Знали, что пришел из Санкт-Петербурга решительный приказ явиться Ефремову в Военную коллегию, а нет — доставил бы его Черепов в кандалах. Знали, что ездят закутанные в башлыки люди по городкам и говорят разные слова… Вдруг отец вернулся. Сбросил с плеч сырой кафтан, велел:
— Никого не пускать. Болею…
Походил нетерпеливо из угла в угол и замер в боковой комнате у окна. Ночью приезжали не знакомые по ухватке, по выговору люди. Может, с «верха», а может, — с Хопра[49]. Шептались с отцом. Вспугнув всех, прискакал один из Средней станицы.
— Ну, чего там?
— Караулы вокруг Черкасска ставят. Велено тебя отсель в город не пускать…
Сгрудились, сдвинули головы. Зашептали зло:
— Круг на Покров…
— Ладно…
— Может, и выйдет..
— Всё. Договорились…
Брался атаман за великое дело, а сам боялся. Терзали сомнения. Встанут низовцы, слухи о регулярстве их подвигнут, а верховцам, похоже, «один черт», все равно. Эх, калмыков бы поднять!.. Калмыки, Терек, Чечня, Закубанье… Эти прибегут, когда увидят за Ефремовым силу. А где эта сила? Черкасня, новая аристократия, вступится за него, за мятежного атамана? Он им землю донскую раздал, казаков разул, раздел, оголил. Этого пока не видно…
Думает Ефремов, вглядывается из боковушки в окошко. Нет, не вступятся. Утвердит царица им льготы, оставит по городкам атаманить, упадут к ее царским ножкам, обольют слезами, а себе на Дон нового Ефремова найдут. Или Иловайского… или Орлова…
1 октября, на праздник Покрова Пресвятой Богородицы, собрался в главном городе Черкасске круг. Со времен Петра Первого собирали его лишь для виду. Но теперь, когда ефремовская власть зашаталась, другой, кроме круга, на Дону не было.
Заломили донцы, по обычаю, шапки на ухо, сошлись, стали плечом к плечу. Встретили регалии. Поплыл над разномастным кругом символ Войска — белый бунчук. Светился золотой шар с двуглавым орлом, под ним свисал, струился по древку щелочно-белый конский хвост. Шум, гомон:
— Иде ж атаман-то?..
Отец с утра сидел в Зеленом дворце, тревожно ждал чего-то. Подъехали из Черкасска человек десять, вошли с поклоном; двоих он увел в дальнюю комнату, пошептался, к остальным вышел и сказал:
— Отдаю себя и власть свою на милость круга.
Казаки постояли, понимающе переглянулись. Один из тех, с кем шептался отец, надел шапку, поправил на голове:
— Ладно. Побегли…
Посадились верхами, гикнули. Присели и рванули наметом гнедые, черноногие кони, заслоняясь пылью.
Отец глядел вслед, покусывал губу. Глаза пустые.
— Ты смотри… Панин через Васильчикова свалил Орловых…
Она не знала, не догадывалась, а если б узнала, то не посмела бы жалеть всесильного отца.
Казалось, все идет, как надо. У крыльца столпились верные казаки атаманской сотни. Спокойные, развязные. Поздняя паутина сиротливо проплыла через двор, осела у кого-то на яблоке золоченого эфеса[50], поникла. Ждали, переговаривались. Так, ни о чем. Или о домашнем. Показался конный. Все смолкли, ожидая. Подлетел, указал куда-то, оглядываясь:
— Тянут…
Кто-то засмеялся.
Оказывается, читал Черепов на круге грамоту, чтоб атаманских приказов не исполняли, и решил круг, что в том обида атаману, и положил вязать Черепова и выдать его Ефремову головой.
Убоялась Наденька, что велит разгневанный отец Черепова утопить и сам поедет присутствовать при оном утоплении, забилась в дальние комнаты, чтоб не видеть и не слышать.
На заднем дворе, не поднимая голов, хлопотали малороссиянки. И праздник[51] им не в праздник.
Долго стояла Наденька, наблюдая за кутерьмой, и отвлеклась невольно. Не дождалась она ни воплей, ни алчного до крови рева толпы. Отпустил атаман генерала Черепова. Разъехались казаки.
После Покрова занепогодило. Налетела «низовка», несколько раз снег находил и таял. Мать собиралась перебираться всем семейством в Черкасск, отец не хотел. Сидел один бирюком в угловой комнате, отмалчивался. Чего-то ждал и не надеялся дождаться.
Канителилась обычная предзимняя хозяйственная суета. Ничего вроде не изменилось. Но принято было решение и сказано было людям, что делать. И покатилось все в тартарары.
Не понимала Наденька, что ее гнетет. Упустила она этот миг, когда все решалось, а теперь — как проснулась. Стала она прислушиваться, приглядываться…
Роптали казаки. Отступил атаман, «скинул следы»… Сдал своих… Дескать, это Всевеликое Войско бунтует, а он, Ефремов, один царице верный, один Войско в узде держать может. Хитер!.. Но с Москвой такие шутки не проходят…
Эти речи, вполуха услышанные за пределами и в самом поместье, повергали Наденьку в ужас и уныние. Она вынашивала свой страх и еще боялась, что речи эти дойдут до отца…
Приближался Михайлов день. Ночью сквозь сон ей почудились топот, крик. Она заворочалась, приподняла голову от подушки, и в это мгновение громко, на весь дом, бабахнул выстрел. Мысль: «Отец…» пробудила ошеломленную Наденьку окончательно. По стене — блики от горящих во дворе факелов.
В одной рубашке бросилась она к двери, распахнула… По коридору, обдав ее пороховой гарью, с топотом промчались двое. Передний, дежурный из атаманской сотни, щукой скользнул в боковушку и захлопнулся. Бегущий за ним человек ударился о дубовую дверь. Кривая полоска сабли, белки глаз и зубы одинаково влажно блеснули в качнувшемся огне свечей.
— О, Господи!.. Что это?!.
Она бросилась в комнаты отца и налетела на толпу холодных, чужих людей. Черные, усатые, горбоносые, с висков перед ушами свисали косички[52], в свете факелов сверкали отчаянные глаза, как у чертей. Из-за их спин и голов долетел звонкий, с вызовом, голос:
— Капитан-поручик Ржевский. Извольте, господин Ефремов, следовать за мной.
Над Войском сиротливо гудела тревога: капитан-поручик Ржевский с гусарами похитил и увез в крепость Дмитрия Ростовского войскового атамана. Обезглавленное казачество вяло содрогалось. Тянущиеся к старине голодранцы и кое-кто из обиженной ефремовской родни готовились садиться в осаду. Меланья Карповна, которой злая судьба нежданно-негаданно устроила знатный «бирючий обед»[53], пыталась, по примеру великих современниц, сама управлять растерявшимся Войском. Несколько станиц появились по сполоху, писали грамоты и ходили к крепости выручать атамана. Орали и свистели под стенами. На стенах горбатились под вьюгой гарнизонные солдаты и доломаны Азовского полка. Туда же комендант Потапов вывел закованного Ефремова, и Ефремов просил казаков разойтись и мирно заступаться за него перед царицей: «Просите царицу, чтоб вернула меня».
Собрался новый круг, и в проникновенно-льстивых, со слезами, выражениях составил бумагу, что бунта нет и не помышлялось. Кое-кого из своих горластых, кто давно уже всем насточертел, сдали в розыск Черепову и Потапову: не они ли подбивали Войско на разные нехорошие дела? Засвистели плети, взвыли пытаемые.
На широкий ефремовский двор, заметно опустевший, заявился Васька Машлыкин с дружками:
— Ты, Карповна, не дюже… Ты думаешь, что делаешь?.. Ты чего тут делаешь? А?.. Короче — я теперь наказной атаман. Давай, показывай, где ты чего хоронишь…
Завыла, заругалась матушка Меланья Карповна. Но это не при муже, Степане Даниловиче. Взломали Васькины люди глухую стенку у потаенной комнаты на первом этаже и поволокли, рассыпая по снегу, рухлядь, потянули чугунки с золотом. То и дело руки в карманах грели — монеты прятали.
Реванула Меланья Карповна в голос:
— Да милая моя дочушка. Да кто ж тебя, сироту-бесприданницу, теперь замуж возьмет?..
Наденька окаменела, ошеломленная страшными переменами. Молча прошла к себе сквозь наполненный чужими людьми двор.
Два верных казака — последние — стояли, прислонясь к перилам лестницы, ведущей на второй этаж.
— Побунтовали, мать твою… — говорил старый. — Кто ж так бунтует?!
— Что ж делать? Все казаки на войне, — отвечал молодой. Оба не обратили на Наденьку ни малейшего внимания.
Она закрылась в своей комнате и упала сухим горячим лицом в подушки: «И правда… Кто ж меня теперь замуж возьмет?»
Пропащая жизнь, казалось. И ничего не поможет.
Отца в кандалах отправили в Санкт-Петербург, где, прочитав многочисленные «вины», приговорили к «правильному повешенью». Но помнила царица добро — Петергофский поход и иные услуги. Подарила она Степану Ефремову жизнь и определила на жительство в город Пернов.
Семья все это время, весь год, жила как на иголках. Вслед за чумой пожаловал голод. Казаки роптали. Осенью затихшее было следствие вспыхнуло на Дону с новой силой в связи с пугачевским возмущением. Панин, недоброжелатель ефремовский, говорил на Государственном совете: «Если бы атаман Ефремов впору схвачен не был, имели бы всю Кубань на плечах». Васька Машлыкин уехал в Санкт-Петербург доказывать, что верны донцы царице.
Облетевшая Меланья Карповна только плакала и вздыхала:
— О, Господи! Когда ж это кончится?
Глава 4
ПОДВИГ ПЛАТОВА
Матвей Платов, попавший в случай и получивший в восемнадцать лет без видимых усилий и особых заслуг в командование полк, воспринял это без удивления, как должное. Велика важность! У отца свой полк, у него — свой. А как иначе в войсковые атаманы выйти?
Привычка верховодить черкасской детворой помогла. Он орал за упущения, поощрял за усердие. Знал, кому что поручить. Теша тщеславие, покрасовался перед пятью сотнями (казачьи полки имели тогда пятисотенный состав). Единственно, что смущало, — полковая отчетность. Каждый новый срок собирал Матвей сотенных командиров, делили они при нем положенные суммы, писарь писал, а Матвей, напрягшись, подписывал. О своем содержании он не заботился. В донском полку командир голодать не будет. Лишь бы казаки не роптали. «А там, — мечтал, — выучусь грамоте».
Казаки пока не роптали. Набрали их в полк с верхних речек, с Цимлы и выше, с Пяти Изб, с Трех Островов[54], многие — старой веры. Платова они не знали. Догадывались, что чей-то сынок.
После суеты и блеска главной квартиры началась жизнь скучная, полковая. Крым даже при новом союзном хане Саиб-Гирее такую ораву прокормить не мог. Полк Платова загнали в Берды, на нудную кордонную службу, охранять на всякий случай старые земли от вновь покоренных татар. «Время — целое беремя». Облетев ближние кордоны и смотавшись на дальние, заваливался Матвей спать или слушал бесконечные рассказы в полковой избе.
К удивлению его, казаки с верхних речек по-своему рассказывали о жизни казачьей с предвеку веков. Якобы пришли первые казаки на Дон из-за реки Терека, но были не татары, а во всем сообразны с великороссиянами[55].
Вертелся разговор вокруг того, что воевали раньше или ради обороны, или за обиду, сговаривались по доброй воле, а не по наряду или по приказу[56]. Все были женаты, но существовал развод, а чтоб две жены иметь, не было и примера. Конечно, о чем на службе говорить? О самой службе и о бабах.
Ближе к ночи и разговор становился темнее, злее.
— За кражу — смерть. А если кто на другого скажет: «Трус», того бить по голеням палками, пока не докажет или не испросит прощения… Охриян, изменников, что в магометанство ушли, вешали на якоре…
— Чего так? Дал саблей по башке — и весь адат…
— Ну, не-е-ет… От сабли смерть легкая. Смахнул башку, и улетела душа на волю. А как вешают кого, душе выхода нет, она через ж… выходит. С изменниками только так!..
В начале зимы казаков оглушили вестью: «Ефремова взяли!..» Что там на самом деле? Слухи шли разные. Говорили, что на Дону голодно, ничего нету, хоть топор вари. Стоят в станицах солдаты Багратиона и Бринка, и только потому казаки не возмущаются.
В марте появился какой-то — упаси Господи! — пасквиль. Велено было искать. Но сколько ни высматривали его в степи…
Ошеломленный новостями Матвей Платов впал в хандру. Как же так? Ради чего теперь служить? Все рухнуло. А так хорошо задумано!.. Так хорошо мечталось…
Весной полк перебросили под Кинбурн, отражать предполагаемый десант. Василий Михайлович Долгоруков, расслабившись, Ждал чина фельдмаршала за покорение Крыма. Всеми делами в армии заправлял непоседливый генерал-поручик Прозоровский. Ожидая турецкой диверсии, загонял он казаков, охраняющих побережье. Сам Платов с двумя казаками, Данилой Ареховым и Иваном Кошкиным, носился от поста к посту. Казаков этих он выбрал со всего полка. Затесались низовцы, отбились от своих.
Одного Матвей помнил по Черкасску, другого — по Аксайскому стану, лихие были ребята, так и трясли бедой, то перевернуть, то разбить чего. Теперь шли за ним в огонь и в воду, спокойно ночевали под открытым небом среди замирившихся татар.
Чужая степь светилась огнем волчьих глаз, шныряли хитрые и наглые собаки, более опасные, чем волки. Казаки подозревали в них варкулак-оборотней. Чтоб расколдовать таких, надо у них на животе серпом пояс разрезать. Да где здесь в степи серп возьмешь? Оставалось креститься и отплевываться.
Но все это была жизнь обыденная, казачья. Матвея же неудержимо тянуло в жизнь новую, служило-офицерскую, в главную квартиру.
В штабе прикрывавшего Кинбурн отряда собралось свое веселое общество. Верховодил двадцатисемилетний полковник Мишенька Голенищев-Кутузов. Перевели его во 2-ю армию из 1-й за дерзость: передразнил командующего, самого Румянцева. Был он среднего роста, крепко сложен, рано начал полнеть, нрава скрытного и недоверчивого, но веселого. Матвея он распознал с первого взгляда и подтрунивал над ним. Чего привязался, неизвестно. Наверное, из-за советов, с которыми Матвей лез к кому ни попади. Кутузов же чужих советов терпеть не мог.
— А чего ты, Матвей, парика не носишь?