Актриса выходит на сцену. На ней — соломенная шляпа; она выпячивает нижнюю губу, наклоняет вперед голову. Я уже не воспринимаю, я
Эта интуитивная материя очень скудна; пародия воссоздает лишь немногие элементы, которые к тому же представляют собой то в интуиции, что наименее интуитивно, а именно отношения: канотье сдвинуто на ухо, подбородок и шея образуют характерный угол и т. п. Кроме того, некоторые из этих отношений намеренно искажены, так, к примеру, утрирован крен канотье, поскольку этот знак принципиален и призван поразить вас в первую очередь, а вокруг него выстраиваются все остальные. В то время как портрет верно изображает свою модель во всей ее многосложности, а перед картиной, как и перед лицом самой жизни, требуется некоторое усилие, чтобы упростить ее и выделить характерные черты, в подражании с самого начала дана как раз характеристика как таковая. Портрет — это в некотором смысле (по крайней мере, по своим внешним признакам) природа без человека.
Подражание — это уже переосмысленная модель, сведенная к неким рецептам, схемам. Именно в этих технических рецептах сознание стремится потопить образную интуицию. Добавим к тому же, что эти весьма сухие схемы — настолько сухие и абстрактные, что их только что можно было прочесть как знаки, — тонут во множестве деталей, которые будто бы этой интуиции противоречат. Как распознать Мориса Шевалье в этом женском теле и в женской одежде сквозь эти жирные румяна и с этими черными волосами?
Тут стоит вспомнить знаменитый отрывок из
«А priori… кажется, что четкое различение индивидуальных объектов есть некое избыточное совершенство восприятия… Кажется, что мы начинаем не с восприятия индивида, и не с познания рода, но с некоего промежуточного знания, со смешанного чувства отличительного качества или подобия…».[23]
Эти черные волосы не кажутся нам черными, а это тело не воспринимается нами как женское тело, мы не видим этих бросающихся в глаза округлостей. Однако коль скоро мы спускаемся на интуитивный план, то используем чувственное содержание всего этого в его наиболее общих аспектах. Волосы, тело и т. п. воспринимаются как некие неопределенные массивы, как чем-то заполненные пространства. Они не прозрачны для чувств, и речь, в конце концов, идет лишь о какой-то их
По-видимому, их оказывается недостаточно и нам нужно получить позитивные определения. Дело не в том, чтобы с помощью тела эстрадной певицы Франконе конституировать совершенный
Для начала мне необходимо оживить эти столь сухие схемы. Но будем осторожны: я должен воспринимать их только сами по себе, если же я обращаю внимание на уголки губ, на цвет той соломки, из которой сделано канотье, то сознание образа рассеивается. Нужно дать восприятию обратный ход, отталкиваясь от знания и определяя интуицию сообразно ему. Эта губа только что была знаком, теперь я делаю ее образом. Но она является образом лишь в той мере, в какой прежде была знаком. Я вижу ее только как «толстую выпяченную губу». Мы обнаруживаем здесь существенную характеристику ментального образа — феномен квази-наблюдения. То, что я воспринимаю, есть то, что я знаю; объект не может мне ничего сообщить, а интуиция есть лишь отягченное, выродившееся знание. В то же время эти различенные островки связаны между собой смутными интуитивными зонами: щеки, уши, шея актрисы функционируют как неопределенная соединительная ткань. Здесь опять-таки первично именно знание: то, что воспринимается, соответствует смутному знанию о том, что у Мориса Шевалье есть щеки, уши, шея. Частности рассеиваются, а то, что не может исчезнуть, не поддается образному синтезу.
Но эти различные интуитивные элементы не могут вести к осознанию той «экспрессивной природы», о которой мы говорили. Здесь появляется новый фактор — фактор аффективности.
Введем два принципа:
1. Всякое восприятие сопровождается аффективной реакцией.[24]
2. Всякое чувство есть чувство чего-либо
Теперь мы можем понять роль аффективности в сознании подражания. Когда я вижу Мориса Шевалье, это мое восприятие включает в себя определенную аффективную реакцию. Она проецирует на облик Мориса Шевалье некое не поддающееся определению качество, которое мы могли бы назвать его «смыслом». В сознании подражания интенционированное знание, отталкивающееся от знаков и начатков интуитивного понимания, пробуждает ту аффективную реакцию, которой предстоит войти в состав интенционального синтеза. Сообразно этому аффективный смысл лица Шевалье проявится на лице Франконе. Именно благодаря этому синтезу возникает синтетическое единство различных знаков, именно он одушевляет их застывшие, сухие черты, придает им жизнь и известную плотность. Поскольку он наделяет изолированные элементы подражания не поддающимся определению смыслом и делает их единым объектом, именно его следует считать подлинной интуитивной материей сознания подражания. В самом деле, то, что мы усматриваем в теле актрисы, и есть наконец-то этот объект в образе — знаки, объединенные аффективным смыслом, то есть
Обрззный синтез сопровождается очень интенсивным сознанием спонтанности и, можно сказать, свободы. В конце концов, только формальное волевое усилие может помешать сознанию выскользнуть из образного планэ и перейти в плзн восприятия. В большинстве случзев это выскальзывание все-таки время от времени происходит. Часто случается даже, что синтез не совершается полностью: лицо и тело актрисы не утрзчивают свою индивидуальность целиком; и все же нэ этом лице, в этом женском теле только что проявилась экспрессивная природа «Морис Шевалье». Отсюда возникает некое гибридное состояние, которое нельзя вполне отнести ни к восприятию, ни к образу и которое стоило бы описать сзмо по себе. Эти неуравновешенные, непродолжительные состояния, очевидно, и доставляют зрителю наибольшее наслаждение в зрелище пародии. В самом деле, отношение объекта подражания к его материи является здесь отношением
Таким образом, в некоем изначальном смысле имитатор является одержимым (possede).[25] Может быть, этим объясняется роль подражания в ритуальных танцах первобытных народов.
Глава 4. От знака к образу: схематические рисунки
Образ, говорит Гуссерль, есть «наполнение» (Erfüllung*) значения. Исследование подражания заставляет нас думать, что образ, скорее, есть выродившееся значение, значение, опустившееся на интуитивный уровень. Наполнения тут не происходит, происходит изменение природы. Исследование сознания схематических рисунков утвердит нас в этом мнении. В самом деле, в этих рисунках интуитивный элемент представлен в значительно меньшей мере, а активность сознания приобретает еще большую роль: именно интенция конституирует образ и возмещает все недостатки восприятия.
Схематический рисунок конституирован некими схемами. Например, карикатуристы могут изобразить человека с помощью нескольких легких штрихов: черная точка — голова, две черточки — руки, одна — грудь, еще две — ноги. Схема характеризуется тем, что занимает промежуточное место между образом и знаком. Ее материя требует расшифровки. Схема передает лишь определенные отношения. Сама по себе она ничего не значит. Многие схемы нельзя расшифровать, если неизвестна система условностей, являющихся ключом к ним; большинство из них нуждаются в искусном толковании; они не обладают достоверным сходством с объектом, который представлен на них. Однако схемы не являются знаками, поскольку не рассматриваются как таковые. В этих нескольких черных линиях моя интенция усматривает бегущего человека. Знание нацеливается на образ, но само не является образом — оно просачивается в схему и принимает форму интуиции. Но знание не состоит в постижении только тех качеств, которые напрямую представлены в схеме. В одном недифференцированном блоке оно объемлет также все виды интенций касательно различных физических качеств, которыми может обладать содержание, включая цвет, черты лица, иногда даже его выражение. Направленные на схематическую фигуру эти интенции остаются недифференцированными, но интуитивно реализуются в ней. Благодаря этим черным линиям мы видим не только силуэт, мы видим всего человека; в них мы сосредоточиваем все его качества, не проводя различий между ними: схема переполнена настолько, что вот-вот разорвется. На самом деле, эти качества не
Большинство схематических фигур можно прочитать в том или ином смысле. Движения глаз способствуют восприятию, взрезают окружающее пространство, определяют силовые поля, преобразуют линии в векторы. Рассмотрим, к примеру, схематическое изображение какого-нибудь лица. Я могу увидеть на нем просто линии: три отрезка сходятся в точке О; другая точка находится ниже, немного правее точки О, от нее отходит еще одна, ничем не обозначенная линия. В этом случае линии организуются для меня по формальным законам, которые были исследованы Кёлером и Вертгеймером. Белый лист служит однородным фоном, три отрезка образуют разветвление. Мои глаза поднимаются от точки N к точке О, и отсюда движение продолжается по двум расходящимся направлениям. Изолированная точка, расположенная ниже точки О, примыкает к этой фигуре. Напротив, кривая линия, проведенная мною ниже, остается изолированной и образует другую фигуру.[26]
Теперь я прочитываю эту схему совершенно иначе: я усматриваю в ней изображение человеческого лица. Тот из трех отрезков, что поднимается наискось, истолковывается мною как контур лба, отрезок справа — бровь, нисходящий отрезок — линия носа. Изолированная точка представляет собой глаз, кривая линия играет роль рта и подбородка. Что же при этом происходит? С самого начала радикальным образом была изменена интенция. Мы не станем описывать здесь это изменение, оно хорошо нам известно: перцептивная интенция превращается в образную. Но этого было бы недостаточно: нужно, чтобы эту фигуру можно было истолковать. Наконец — и это особенно важно — нужно, чтобы мое тело приняло определенную установку, сыграло некую пантомиму, для того чтобы одушевить эту совокупность линий. Прежде всего, полностью изменяется смысл, присущий белому листу бумаги по обе стороны от фигуры. Пространство справа от линий сливается с фигурой таким образом, что кажется, будто линии тем самым обозначают некую границу; в силу этого я охватываю взглядом некоторую часть белого пространства справа от фигуры, не полагая его при этом как бумагу. По правде говоря, я мыслю его вовсе не как плоть человеческого лица, а, скорее, как некий объем, как плотную, насыщенную среду. В то же время движение моих глаз, которое, если не слишком уточнять, началось справа от фигуры, на высоте кончика носа, немного правее брови, резко обрывается на линиях ONM, выступающих как границы некоей неопределенной, заполненной области. Напротив, часть белой бумаги, расположенная слева от фигуры, функционирует как пустое пространство: я попросту не принимаю ее в расчет. Конечно, я не могу не видеть ее, когда вожу глазами по черным линиям фигуры. Но
Поместим напротив рассматриваемой схематической фигуры еще одну, изображающую профиль человеческого лица с помощью линий, которые почти в точности соответствуют линиям исходного рисунка: пространства справа и слева соединяются теперь, образуя пустой фон, и на этом фоне лишенные плотности линии перестают казаться границами: они приобретают плотность, толщину; у каждой линии я различаю правый и левый контур. В то же время (по крайней мере, в том, что касается меня) фигура расшифровывается как ориентированная снизу вверх и т. д.
Эти описания могут и должны быть проделаны заново каждым читателем. Толкование той или иной схематической фигуры зависит от наличного знания, а знание у разных индивидов разное. Но в любом случае остаются неизменными выводы, а нас интересуют только они. В самом деле, во всех случаях мы столкнемся с весьма своеобразным феноменом — со знанием, разыгрываемым в некоей символической пантомиме, и с пантомимой, гипостазируемой и проецируемой в объект. Именно этот феномен мы в несколько иной форме обнаружим и в — случае ментального образа; с ним следует хорошенько разобраться. В дальнейшем он поможет нам разрешить множество проблем.
Будем отталкиваться от восприятия. Вот, например, стол, то есть некая плотная, непроницаемая форма, некий массивный объект. Я могу водить глазами справа налево и слева направо, не производя никакого изменения. Точно так же, если я гляжу на портрет Декарта работы Франса Хальса, я могу рассматривать губы философа начиная от уголков рта к центру или, наоборот, переходя от середины рта к его уголкам; их сходство с реальными губами от этого не изменится. В таких хорошо выраженных случаях мы четко различаем форму воспринимаемого объекта и движение наших глаз. Без сомнения, в большинстве случаев, для того чтобы охватить взглядом ту или иную форму, нужно привести в движение наши глазные яблоки и следовать глазами по контурам. И неважно, каким способом осуществляется это движение, как оно прерывается и возобновляется: в отношении объекта, данного как совершенно неизменный, движения глаз образуют бесконечное множество возможных и равноценных путей.
Это не означает, что движение глаз не производит никаких изменений в восприятии. Когда я перевожу свой взгляд, видоизменяется отношение объекта к сетчатке. Поскольку всякое движение относительно, объект не содержит какого-либо признака, по которому можно было бы определить, объект ли перемещается относительно наших глаз или наши глаза перемещаются относительно объекта. Кроме того, существуют и предельные случаи, когда мы можем запутаться. Но чаще всего мы здесь не ошибаемся: во-первых, перемещается не только сам объект, но и все его окружение; далее, движения глаз сопровождаются внутренними ощущениями (мы ощущаем вращение глазных яблок в глазницах); наконец, они представляются если и не продуктом волевого усилия, то, по крайней мере, продуктом некоей спонтанной психической деятельности. Тем не менее, для того чтобы соотнести движение с нашим телом и обездвижить находящийся перед нами объект, требуется некое знание, некая совершенно особая интенция, можно сказать, принятие некоего решения. Конечно, мы не заучиваем раз и навсегда это решение и не прибегаем к нему ежеминутно. Оно появляется, когда мы занимаем перцептивную установку в отношении окружающего нас мира, и является конститутивным для этой установки (вкупе с другими интенциями, которые мы не станем здесь перечислять). Можно было бы сказать, что само по себе отношение объекта к сетчатке глаза нейтрально: это отношение полагания, оставляющего без ответа вопрос о реальном субъекте движения.
Далее, в самом мире восприятия некоторые формы навязывают нашим глазам определенные движения как в силу того, что сама их структура вызывает у нас известные моторные реакции, так и вследствие привычек, выработанных при созерцании этих форм и неразрывно связанных с ними. В этом случае впечатление спонтанности, которым сопровождалось перемещение наших глазных яблок, полностью исчезает. Фигура представляется образцом для наших движений, данные восприятия группируются по-новому: мы конституируем новые объекты, с которыми изменение связывается как одно из их качеств. Например, в иллюзии Мюллера-Лиера движение глаз в точках А' и В' упирается в закрытые углы; напротив, открытые углы в точках А и В позволяют продолжить движение до бесконечности. Движения, встречающие препятствие на своем пути, гипостазируются в случае отрезка А'В', а движения, совершаемые в благоприятствующих условиях, проецируются на отрезок AB, и мы говорим, что AB длиннее, чем А'В'. Если понаблюдать за собой, то можно заметить, что это выражение довольно неточно. То, что нам кажется большим в случае AB, — это стремление к протяженности. Отрезок AB продолжается кверху и книзу; напротив, отрезок А'В' стянут на себя. Дело в том, что в действительности мы проецируем движение на отрезки AB и А'В', сохраняя в то же время эти фигуры в неподвижности. Эти два противоречащих друг другу решения придают объекту новое качество: неподвижное движение становится неким движением в потенциале, неким стремлением. Отрезки преобразуются в векторы. Это означает лишь, что движение наших глаз дано как необратимое. При всем этом мы оставались на почве восприятия: мы сообщили объекту новое качество и
Теперь мы подходим к схематическим образам. Момент реальной необходимости в них невелик. Они не предлагают нам образец движения. Моторными реакциями управляет то или иное знание, и бывает даже, как в приведенном выше примере с изображением лица, что оно разрушает естественную структуру форм и инициирует новый синтез. Отсюда естественным образом следует, что движения глаз даны как
Именно этим объясняется, что мы так много смогли прочесть по одному образу, материя которого столь бедна. В действительности наше знание не реализуется непосредственно в этих линиях, которые сами по себе ни о чем не говорят; оно реализуется благодаря опосредующим движениям. С одной стороны, в отношении одной-единственной линии эти движения могут быть многочисленными, так что одна эта линия может иметь множество смыслов и расцениваться как репрезентативная материя множества чувственных качеств представленного в образе объекта. С другой стороны, в одном и том же движении может реализоваться различное знание. Сама линия есть лишь некая опора, некий субстрат.[29]
Но можно ли отличить друг от друга знание и движение? В самом деле, все обстоит не так, как если бы, с одной стороны, имело место направляющее знание, а с другой — ряд подчиненных ему движений. Но подобно тому, как мы зачастую отдаем себе отчет в наших мыслях,
Глава 5. Лица в пламени. Пятна на стенах. Скалы с очертаниями человеческого тела
В данном случае, как и в предыдущем, речь пойдет о движениях, интерпретирующих ту или иную форму. Однако в позициональных установках сознания имеет место значительное различие.
Когда я смотрю на рисунок, я в самом своем взгляде полагаю мир человеческих интенций, продуктом которых является этот рисунок. Кто-то провел эти линии, чтобы конституировать образ бегущего человека. Без сомнения, для того, чтобы этот образ появился, необходимо содействие моего сознания. Но рисовальщик это знал; он на это рассчитывал; он просил об этом содействии, проводя эти черные линии. Нет нужды полагать, что они предстают в восприятии для меня сначала как безусловные и простые, чтобы затем, в образной установке, стать элементами
Интерпретируя какое-нибудь пятно на скатерти, какой-либо мотив рисунка обоев, мы не полагаем, что это пятно или мотив обладают репрезентативными свойствами. Действительно, это пятно ничего собой не
Есть два варианта: в одном случае движения наших глаз осуществляются свободно и мы рассматриваем контуры пятна по своей прихоти, следуя тому порядку, который нам больше нравится, наудачу сопрягая одну его часть с другой в синтезе, который ни к чему не призывает и ничего не отбрасывает. Именно это происходит, когда, лежа и бездействуя во время болезни, мы позволяем нашему взгляду блуждать по рисунку обоев. Бывает, что какая-нибудь знакомая форма вдруг проявится в этих арабесках, и это значит, что в результате этих движений под моим взглядом совершается некий более или менее связный синтез: мой взгляд прокладывает себе дорогу и эта дорога оставляет след на обоях. Тогда я говорю: вот человек, сидящий на корточках, вот букет, а вот это собака. Это означает, что, отталкиваясь от этого свободно совершаемого синтеза, я выдвигаю некую гипотезу: придаю только что проявившейся и определенным образом ориентированной форме репрезентативную ценность. По правде говоря, чаще всего я и не ожидаю, чтобы этот синтез свершился, просто что-то вдруг кристаллизуется и формирует начальные черты какого-либо образа. «Вот проступает что-то вроде букета, а вот будто бы верхняя часть лица и т. д.». Знание соединяется с моими движениями и руководит ими; теперь я знаю, как мне завершить операцию, знаю, что я должен найти.
В другом случае от общего фона сама собой отделяется некая форма, структура которой провоцирует определенные движения глаз. В действительности речь почти всегда идет о том, что Кёлер называет слабыми, двусмысленными формами, обладающими как явными, так и скрытыми очертаниями. Чтобы обнаружить последние, почти всегда требуется некое первое, случайное движение глаз (например, подняв голову, мы вдруг замечаем на стенной обивке линию, которую прежде всегда рассматривали сверху вниз. На этот раз мы пробегаем ее взглядом снизу вверх, и остальное следует само собой). Форма здесь еще только намечается: если показались лоб и глаз, то мы навряд ли уже можем знать, что имеем дело с изображением нефа. Мы сами довершим остальное, согласуя реальные данные восприятия (линий арабесок) с созидательной спонтанностью наших движений, то есть сами станем отыскивать нос, рот и подбородок.
Независимо от того, свободно ли они следуют друг за другом или побуждаются к этому какими-либо структурами, движения, поначалу лишенные смысла, становятся вдруг символическими, поскольку оказываются воплощены в определенном знании. Знание, реализованное на пятне посредством этих движений, создает образ. Но движения представлены как свободная игра, а знание — как безосновательная гипотеза. Тем самым мы обнаруживаем здесь двойную нейтрализацию тезиса: пятно не полагается как имеющее репрезентативные свойства, а объект образа не полагается как существующий. Следовательно, образ предстает чистым фантомом, как игра, осуществляемая на материале внешних явлений.
В основе этого сознания лежит нейтрализованный тезис. Замените его позитивным тезисом, то есть сообщите пятну репрезентативную способность, — и мы подойдем вплотную к гипнагогическому образу.
Глава 6. Гипнагогические образы. Сцены и персонажи, увиденные в кофейной гуще или в хрустальном шаре
По всей видимости, гипнагогические видения являются образами. Леруа[30] характеризует установку сознания в отношении этих явлений как «зрительскую и пассивную». Дело в том, что сознание здесь не полагает являющиеся ему объекты как действительно существующие. Однако в основе этого сознания лежит позитивный тезис: если женщина, попадающая в поле моего зрения, когда мои глаза закрыты, сама и не существует, то существует все же ее образ. Мне представляется нечто, несомненно напоминающее женщину. Часто образ оказывается даже более отчетливым, чем когда-либо был его объект.
«Удивительным образом мой взгляд превращался в негатив цветного фотоснимка, и ни одно зрелище в этом мире не оставляло во мне такого впечатления».[31]
«В пору моих занятий анатомией меня довольно часто посещало одно гипнагогическое видение, нередкое среди студентов-медиков. Лежа на кровати с закрытыми глазами, я вполне отчетливо и отстраненно наблюдал препарирование, которое делал днем: сходство казалось очень точным, а впечатление реальности и, если позволительно так выразиться, яркости
Итак, образ оказывается «более подлинным, чем природа» в том смысле, в каком об особенно выразительном портрете говорят, что в нем больше правды, чем в самом оригинале. Но он остается лишь образом. С другой стороны, сознание ничего не утверждает о его реальной природе — является ли он некоей конструкцией, возводимой на основе действительных данных, иллюзией или же отличающимся особой живостью воспоминанием. Когда появляется образ, мы относительно него не выносим никаких решений. Мы ограничиваемся утверждением, что этот образ так или иначе все-таки здесь перед нами, что он является нам, что он находится в поле нашего зрения, а это обычно и выражают словами «я вижу». В начале приведенного отрывка Гонкуры, стремясь быть более точными, пишут об этом: «на сетчатке моего глаза». Тем не менее полагание образа совершается не в плоскости восприятия; в самом деле, воспринять какую-либо вещь — значит разместить ее среди других вещей. Видения, посещающие нас в состоянии полусна, стоят особняком. Они вообще не локализованы, нигде не находятся, не занимают никакого места среди других объектов, они лишь выделяются на некоем расплывчатом фоне. Одним словом, мы полагаем наше представление существующим в качестве представления (не уточняя его природу). Кроме того, мы придаем ему характерные свойства объективности, четкости, независимости, содержательного богатства и внеположенности, которые обычно бывают присущи восприятию и которыми никогда не обладает ментальный образ. Его объект не полагается существующим.
С другой стороны, гипнагогический образ остается на почве квази-наблюдения. Это еще не удалось продемонстрировать в достаточной мере. Без сомнения, его объект бывает дан столь живо, что на мгновение можно поверить, что благодаря методичному наблюдению можно обнаружить в нем различные свойства. Следом за описанием видения, которое мы привели выше, Jlepya сожалеет о том, что у него «отсутствовала способность по собственной воле вызывать подобные видения в день экзамена». Следовательно, он предполагал, что, зафиксировав образ и подвергнув его некоторого рода анализу, смог бы перечислить его различные характерные черты.
Но в действительности объект никогда ничему нас не учит; он сразу бывает дан во всей своей полноте и не позволяет за собой понаблюдать. Некоторое время спустя Jlepya заметил, что «изобилие деталей и содержательное богатство видения были иллюзорными». Стало быть, нам только
Кроме того, характерную черту этих образов составляет их «фантастичность», происходящая оттого, что в них никогда не предстает что-либо определенное. Строгий закон индиви-дуации для них недействителен.
«Когда я на протяжении нескольких часов после обеда усердно занимался вскрытием, вид препарирования изменялся каждую минуту не только из-за самой работы моего скальпеля, но также по мере того, как менялось освещение, мое положение за столом и т. д. А вечером, когда меня посетило мое видение, я не смог бы даже приблизительно сказать, какой момент или аспект работы воспроизводится в нем. В частности, освещение все время было каким-то
В той же мере, в какой эти образы ускользают от принципа индивидуации, не подчиняются они и другим законам восприятия, например законам перспективы.
Часто их даже нельзя нарисовать.
«Я отчетливо вижу две спицы зонта; в этом нет ничего необычного, но третья должна быть скрыта тканью и плитой камина, объектами, как один, так и другой, непрозрачными, а я все-таки ее вижу. Тем не менее я вижу ее не из-за того, что они прозрачны; в этом есть что-то, что нельзя ни объяснить, ни нарисовать».
Однако, возразят нам, стоит понаблюдать за ними одно мгновение, хотя бы ради того, чтобы определить, что именно они представляют. Но это мнение ошибочно. На самом деле существенная особенность гипнагогических образов, состоящая в том, что они никогда не предшествуют знанию, не была подчеркнута в достаточной мере. Просто внезапно нас охватывает уверенность, что мы видим розу, квадрат или лицо. До сих пор это не принималось во внимание; теперь же
«В какой-то момент, закрыв глаза, я отчетливо вижу женщину, которая пилит дерево:
Или: «Одна за другой появляются несколько легких поперечных линий; цветы располагаются в шахматном порядке, так, что их верхние окончания оказываются достаточно близко к этим нитям.
Фактически, согласно моим собственным наблюдениям и наблюдениям многих из тех, кого я смог опросить, следует проводить радикальное различие между тем, как чье-либо лицо дано в восприятии, и тем, как то же самое лицо предстает в гипнагогическом видении. В первом случае перед нами возникает некая вещь, которая впоследствии отождествляется с лицом. Алэн, как и многие другие философы, хорошо показал, как суждение обрабатывает, организует, стабилизирует восприятие. Этот переход от «некоей вещи» к «такому-то объекту» не раз описан в романах, особенно если речь в них идет от первого лица.
Так, например, Конрад пишет: «Я услышал какие-то приглушенные, беспорядочные постукивания, хруст и треск — это пошел дождь» (цитирую по памяти).
Если являющийся нам объект привычен для нашего восприятия, если восприятие ясно и отчетливо (в особенности, если оно поставляется органами зрения), то промежуток может быть значительно сокращен; тем не менее сознание должно еще многое уточнить в отношении объекта (это уточнение, если того захотеть, можно сделать довольно скоро), объект же находится перед нами до всякого уточнения.
В случае гипнагогического видения этого принципиального разрыва не существует. Уточнение не производится. Просто у нас вдруг появляется знание, столь же отчетливое, как и чувственная очевидность: мы осознаем себя
Эти замечания позволяют понять, что в состоянии полусна мы имеем дело с образными сознаниями. Остается выяснить, какова их материя, каково отношение интенции к материи в глубине этих сознаний. Многие авторы считают, что эта материя поставляется энтоптическими бликами.[36] Не делая никаких выводов, Jlepya возражает им, указывая на относительную независимость образов от фосфенов.[37] Далее мы попытаемся показать, что эти возражения обращены лишь против совершенно определенного понимания того, как интенция соотносится с энтоптическими бликами. По нашим собственным наблюдениям и по наблюдениям цитируемых авторов, для этого нужно сначала дать общее описание гипнагогического образа.
Мы начнем с того места, где заканчивает Jlepya, и приведем его блестящий, ставший уже классическим вывод.
«Гипнагогические видения характеризуются… совокупным видоизменением состояния субъекта, а именно, его переходом в
По нашему мнению, в этом отрывке заслуживает критики лишь одно выражение — «состояние». Психология имеет дело не с состояниями, а с той или иной организацией мгновенных сознаний в интенциональном единстве некоего более продолжительного сознания: «гипнагогическое состояние» есть некая временная форма, развертывающая свои структуры в течение того отрезка времени, который Лермитт называет «погружением в сон» (l’endormissement). Эту временную форму мы и должны описать.
Гипнагогическому состоянию предшествуют значительные изменения в способности ощущения и моторике. Леруа утверждает, что исчезают лишь зрительные ощущения. Фактически в значительной степени притупляются и другие. Мы очень смутно ощущаем свое тело и еще менее отчетливо — его соприкосновение с простыней и матрасом. Положение тела в пространстве определено очень слабо. Ориентация характерным образом нарушена. Восприятие времени недостоверно.
Тонус большинства мышц ослабляется. Мышечное напряжение, связанное с положением тела, почти полностью исчезает. Однако некоторые мышцы имеют повышенный тонус. Например, веки закрываются не только вследствие расслабления векодержателей; требуется еще и сокращение круговых мышц. Далее, если большие косые мышцы расслабляются, то малые косые — сокращаются, и это приводит к дивергенции глазных осей; отверстие зрачка уходит под костный плафон глазницы. Наконец, сужение зрачка вызвано сокращением диафрагмы.[38]
Расслабление векодержателей и больших косых мышц не происходит сразу же после того, как смыкаются веки. Какое-то время мы продолжаем размышлять о событиях дня. Глаза остаются конвергентными, веки по-прежнему закрыты благодаря сокращению круговых мышц, происходящему по нашей воле. Потом мысли становятся менее определенными. В это же время происходит расслабление векодержателей. Теперь, для того чтобы открыть глаза, понадобилось бы некоторое положительное усилие. Большие косые мышцы расслабляются, и глаза начинают двигаться в орбитах. Если наши размышления возобновляются хоть на миг, то большие косые сокращаются, и глаза возвращаются на свое место. Точно также, услышав какой-либо шум, я чувствую, как мой взгляд «замирает», то есть, по всей видимости, имеет место двойной рефлекс — конвергенции и аккомодации. Гипнагогические видения и, по-видимому,[39] даже фосфены тотчас же исчезают. Одновременно с мышечным расслаблением мы ощущаем переход в весьма своеобразное состояние, которое можно было бы назвать параличом, наступающим благодаря самовнушению. Jlepya дает хорошее описание этому явлению.
«Спустя какое-то время оказывается, что я по-прежнему лежу на спине и, чувствуя, что проснулся, хочу открыть глаза… Не получается! Я вовсе не ощущаю склеенности век (это я заметил), как это у некоторых бывает при пробуждении, но
Речь идет — и предшествующее описание со всей ясностью говорит об этом — не просто о каком-то возникающем на периферии ощущении, соответствующем расслаблению мышечного тонуса. Кроме того, в приведенном у Jlepya случае имеет место еще и активное сокращение круговых мышц. К чистому и простому мускульному ощущению (впечатление расслабленности, покоя, непринужденности) добавляется некое сознание
Часто упор делают на расстройствах внимания, которые предшествуют появлению гипнагогического образа. Леруа говорит о некотором ослаблении волевой концентрации внимания, «которое не может уже уделяться наиболее интересным внешним событиям или чисто умозрительным построениям».
Очевидно, речь идет о некоей необходимой структуре гипнагогического сознания, поскольку мы вновь обнаруживаем эти расстройства внимания в патологических случаях. В самом деле, существует патология гипнагогических образов. Лермит приводит три наиболее интересных случая, но он описывает их как случаи грез наяву, тогда как речь, по всей видимости, идет о гипнагогических видениях. Ниже приводится случай семидесятидвухлетней женщины, охваченной приступом с симптомами заболевания ножки головного мозга:
«…Эта больная, все ментальные функции которой оставались в полном порядке, рассказала нам о явлениях, причинявших ей большое беспокойство. По ее словам, вечерами, на исходе дня, когда в углах комнаты, в которой она отдыхает, сгущаются тени, ее посещают животные, бесшумно скользящие по паркету; по комнате не спеша прохаживаются куры, коты, какие-то птицы; она могла бы их сосчитать и сумела даже изобразить на бумаге; но эти животные, совсем как в сновидении, имели странный, диковинный вид, казалось, они населяют какой-то иной мир, довольно-таки не похожий на наш… Созерцая эти явления, больная оставалась совершенно спокойной и невозмутимой… Несмотря на сочетание зрительных и тактильных ощущений, она не считала, что речь тут может идти о подлинных восприятиях, и, вероятно, была вполне убеждена в том, что становится жертвой иллюзии. При этом следует иметь в виду, что у этой женщины был сильно нарушен ночной сон, и с бессонницей была связана некоторая сонливость, длившаяся всю вторую половину дня… Эти явления, совсем как во сне, возникали в тот самый момент, когда больная утрачивала интерес к окружающим ее вещам в связи с тем, что с наступлением сумерек притуплялась острота зрительных восприятий».
И Лермит заключает:
«То, что во всех трех случаях выражено наиболее ясно, так это отсутствие интереса к действительной, актуальной ситуации, некоторое нарушение ориентации…».
Таким образом, кажется, что как в норме, так и при патологии конститутивную основу гипнагогического сознания составляет некоторое изменение направленности внимания.
Можно ли здесь принять бергсоновский тезис, который применительно к трем вышеупомянутым случаям воспроизводят Ван Богарт и Лермит?
«На деле эти галлюцинаторные образы возникают вследствие того, что ослабляется чувство реальности, внимание к действительной жизни, благодаря чему образы и представления приобретают необычный вид».
Но, во-первых, в этом случае мы впали бы в иллюзию имманентности, имплицитно предположив, что существуют два взаимодополняющих мира — мир вещей и мир образов, и что всякий раз, когда один погружается во тьму, другой в той же мере высвечивается. Это означало бы помещать образы в ту же плоскость, что и вещи, относить те и другие к одному и тому же типу существования. Кроме того, этим можно было бы объяснить появление в виде галлюцинаций образов, однажды запечатленных в памяти, но такое объяснение теряет всякую ценность, когда речь заходит о возникновении совершенно новых образов. Наконец, — и это самое главное — появление гипнагогических образов обусловлено не только этим ослаблением внимания к жизни, к реальному миру; следует, прежде всего, старательно избегать того, чтобы внимание оказывалось обращено
«Для того чтобы увидеть, как явление протекает во времени, как и для того чтобы дать ему родиться, требуется, так сказать, „отсутствие“ целенаправленного внимания», — совершенно справедливо говорит Леруа.
Ему вторит Байярже:
«Не удается активно фиксировать свое внимание, не теряя при этом из виду само явление».
Не прибегая к этому выражению, Леруа говорит об отсутствии внимания как о рассеянности.
«Для того чтобы явление развертывалось, — говорит он, — требуется определенный
В состоянии полусна сознание представляет собой словно некую модифицирующую силу, обладающую определенной действенностью, стоящую вне игры и позволяющую явлениям развертываться, сцепляясь друг с другом вслепую. В самом деле, Леруа различает «созерцающее» сознание и гипнагогические феномены, развертывающиеся автоматически. Но это понятие психологического автоматизма, чья мнимая ясность подкупила столь многих авторов, абсурдно с философской точки зрения. Гипнагогические феномены не «созерцаются сознанием»; они
На деле это не означает, что оно целиком и полностью не направлено на свой объект, но оно направлено на него иначе, чем внимание. В основе всякого феномена внимания предполагается некоторая моторика (конвергенция, аккомодация, сужение поля зрения и т. д.). Все эти движения до поры до времени невозможны; чтобы их совершить, нужно выйти из того состояния паралича, которым мы охвачены. Тогда мы вернулись бы в состояние бодрствования. Таким образом, эти движения позволяют субъекту сориентироваться относительно объекта и наблюдать его; именно они придают субъекту его независимость. Даже внимание, которое мы уделяем какому-нибудь кинестетическому ощущению, подразумевает некую телесную ориентацию относительно этого ощущения; даже внимание, которое мы направляем на какую-нибудь мысль, подразумевает нечто вроде пространственной локализации. Обратить внимание на какой-либо объект и локализовать этот объект в пространстве — этими двумя выражениями обозначается одна и та же операция. Отсюда вытекает своеобразная внеположен-ность субъекта относительно объекта (будь то ощущение или мысль). При погружении в сон моторный базис внимания исчезает. В отношении объекта отсюда следует другой тип его присутствия. Он находится здесь, но не является внеположен-ным субъекту; в то же время его нельзя наблюдать, то есть что-либо относительно него предположить и затем проверить гипотезу. Чего тут не хватает, так это как раз созерцательной способности сознания, способности держаться на расстоянии от своих образов, от своих собственных мыслей и позволять им развертываться по их логике, а не давить на них всей своей тяжестью, не придерживать чашку весов, не становиться судьей и обвинителем и не употреблять свою синтетическую способность для того, чтобы связывать что угодно с чем угодно. Мне привиделась карета, которая
Итак, я улегся на боку, слегка подтянув колени; мускулы расслаблены, глаза закрыты; я чувствую себя парализованным в силу какого-то самовнушения; я уже не в состоянии следить за ходом своих мыслей — они оказываются поглощены множеством впечатлений, которые отвлекают их и зачаровывают, они или застывают на месте, или бесконечно повторяются. В каждый миг я оказываюсь захвачен каким-то впечатлением, от которого уже не удается уйти, которое приковывает меня к себе, увлекает в круг дологических мыслей и затем исчезает. Паралич моих членов и зачарованность моих мыслей суть не что иное, как два аспекта некоей новой структуры, а именно — плененного сознания. Почва для появления гипна-гогических образов приготовлена: я пребываю в особом состоянии, которое можно сравнить с состоянием некоторых психастеников; здесь впервые происходит падение напряжения, сознание начинает свое нисхождение на уровень сновидения. Появление гипнагогических образов не знаменует собой перехода на второй уровень: они просто появляются или не появляются на этом фоне, вот и все. Дело здесь обстоит так же, как в случае некоторых психозов, которые развиваются как в простой форме, так и в форме бреда. Судя по всему, гипнагогические образы относятся к последней. Я еще могу рефлексировать, то есть производить сознания сознаний. Но для того чтобы сохранить целостность первичных сознаний, нужно, чтобы рефлексивные сознания в свою очередь подверглись очарованию, чтобы они не полагали перед собой первичные сознания, наблюдая и описывая их. Они должны разделять иллюзии этих сознаний, полагать объекты, которые те полагают, следовать за ними в плен. По правде говоря, с моей стороны тут требуется некоторое потворство. В моей власти освободиться от этого очарования, разрушить стены этих карточных домиков и снова обрести мир бодрствования. Вот почему в каком-то смысле гипнагогическое состояние, будучи переходным, несбалансированным, остается состоянием искусственным. Это — «сновидение, которое никак не может сформироваться». Сознание не желает схватить себя целиком, в том смысле, в каком о сливках говорят, что они «не схватываются». Гипнагогические образы сопровождаются некоторым нервным возбуждением, они словно сопротивляются погружению в сон и представляют собой как бы многократно прерываемое соскальзывание в сон. В состоянии полного покоя мы, не отдавая себе в том отчета, из всего лишь зачарованного состояния соскальзываем в состояние сна. Однако обычно мы
В этом состоянии добровольного пленения я могу позволить полю фосфенов зачаровать себя, а могу и не позволить этому произойти. Если я поддаюсь очарованию, то вскоре появляются и гипнагогические образы.
Мои глаза закрыты. Перед ними поле относительно стабильных светящихся пятен переменного цвета и яркости. Намечаются какие-то движения, смутные водовороты, порождающие неопределенно очерченные светящиеся формы. В самом деле, для того чтобы описать формы, нужна возможность следовать глазами за их контурами. Кроме того, когда в глазах появляются энтоптические блики, мы не можем заставить глазные яблоки занять определенное положение относительно этих бликов. Однако мы постоянно испытываем побуждение придавать им те или иные контуры. На раннем этапе погружения в сон мы даже пытаемся следовать за ними взглядом. Напрасная затея: движению следовало бы пройти
«Улегшись в кровать и закрыв глаза, примерно через полчаса после этого я каждый раз вижу множество светящихся точек, звезды и другие причудливые формы, среди которых мне особенно запомнилась одна, много раз появлявшаяся то в уменьшенном, то в увеличенном виде, ломаная линия, образованная неровными зубьями пилы, которые в своей совокупности описывали площадь неправильного круга».
Эти формы конституируются чуть раньше энтоптических пятен: гипнагогическое поле оказывается несколько смещено относительно энтоптического. Первые формы появляются по краям, внизу, вверху, справа или слева, но никогда — по крайней мере на первых порах — в центре поля. Как было показано выше, тщетно попытавшись в какой-то момент рассмотреть энтоптическое поле, мы внезапно оказываемся
Образы в собственном смысле слова (те или иные лица, животные и т. д.) появляются позднее. В литературе приводятся случаи, когда они возникали прежде каких бы то ни было геометрических фигур, но я заметил, что чаще всего мы едва обращаем внимание на эти появляющиеся в гипнагогическом поле арабески. Мне кажется, что на самом деле они всегда появляются первыми. Они распределяют пространство в трех измерениях, отталкиваясь от энтоптического поля; они устанавливают некие рамки. Более сложные образы бывают вызваны нашей
«Вдруг я вижу, что линии — это веревки».[41]
Впрочем, из этого же фрагмента явствует, как мысль кристаллизуется в интуитивную достоверность:
«Немедленно я замечаю и бельевые прищепки, которыми они (носки) крепятся на этих веревках».
Веревки и носки вызывают в уме представление о прищепках. Но это представление не мыслится как чистая идея; оно тотчас же приобретает достоверность: то, что я вижу,
Естественно, следовало бы дать объяснение метаморфозам, непрерывно происходящим с гипнагогическими образами. В самом деле, мы тут имеем дело с миром, охваченным непрестанным движением: фигуры трансформируются, быстро сменяют одна другую, линия превращается в веревку, веревка становится лицом и т. д. С другой стороны, каждой фигуре живость придают поступательные или вращательные движения — вращающиеся огненные колеса, стремительно падающие звезды, приближающиеся или отдаляющиеся лица. По нашему мнению, эти движения объясняются тремя факторами. С одной стороны, это само течение скованной мысли, которая никогда не бывает свободна от той или иной интерпретации; одна очевидность спешит на смену другой; за ослепительно достоверными очертаниями какого-либо лица с очевидной достоверностью следуют очертания скелета и т. д. Во-вторых, видоизменения энтоптического поля поставляют беспрестанно обновляющуюся интуитивную основу для всё новых достоверностей. Поскольку возникновению энтоптических бликов способствуют спонтанная деятельность зрительного нерва, эффекты кровообращения или механическое воздействие век на глазные яблоки, а также поскольку все эти элементы наличествуют одновременно, их побудительные причины постоянно меняются, и как следствие в той же мере меняются их результаты. Мы полагаем, что возникновение этих фигур, стремительно вращающихся вокруг своей оси или раскручивающихся по спирали, обусловлено непрерывным мерцанием отдельных энтоптических пятен. Третьим фактором, естественно, должно стать движение глазных яблок. Именно им я объяснил бы некоторые парадоксальные особенности гипнагогических видений: например тот факт, что звезда, которая словно падает сверху вниз, пересекая мое зрительное поле, кажется все время
Но наша задача состоит здесь не в том, чтобы определить структуру гипнагогического сознания во всех деталях. Мы только хотим показать, что речь здесь идет именно об образном сознании и что оно очень близко к тем сознаниям, которые обнаруживают образы в каком-нибудь пятне или в пламени. И в том и в другом случае материя пластична: здесь — какие-то арабески, слабо выраженные формы, там — лишенные контуров блики. В обоих случаях разум бездействует; положение тела зачастую остается одним и тем же: человек лежит, не в состоянии заснуть, и его взгляд блуждает по арабескам обоев. Именно в такой ситуации перед нами предстает большинство образов. Здесь же берет свое начало и зачарованность. Часто арабески выглядят довольно странно; линии воспринимаются в виде неподвижных вихрей; мы видим какие-то движущиеся формы, направленные движения, которые связывают их друг с другом и затем исчезают. Наш взгляд прикован к тому или иному целому, а вся остальная часть зрительного поля остается смутной и зыбкой. Именно в этот момент появляются новые формы — лица. Если возбуждение достаточно сильно, эти лица и персонажи по своей отчетливости могут приближаться к галлюцинациям. Однако между двумя этими типами сознания сохраняется очень большая разница: в отношении арабесок мы не полагаем, что реальное качество объекта состоит в том, чтобы представлять собой какое-либо живое существо или лицо. Полагание существования не производится. В деятельности сознания ощущается спонтанность. Речь идет о некоей игровой активности, сознающей себя таковой. В гипнагогическом образе это игровое сознание исчезает. Образ полагается не как объект, но как представление. Пусть мы не видим кота, но мы имеем представление о коте; выражаясь точнее,
Хотя образное сознание, связанное с пятнами и арабесками, глубоко отличается от гипнагогического сознания присущей ему