— Да, или что-то в этом роде. Сказать по правде, мной уже овладевало неколебимое предчувствие огромной удачи. Почему — сам не знаю. То было не столько предчувствие, быть может, сколько самовнушение. Поверите ли, глупые слова Юпитера о том, что жук из чистого золота, сильно подействовали на мое воображение. К тому же эта удивительная цепь случайностей и совпадений!.. Ведь все произошло в тот самый день, выпадающий, быть может, всего раз в году, когда холод заставляет затопить камин, а ведь без камина и без участия моего пса, который явился как раз в нужную минуту, я никогда не узнал бы о черепе и никогда не стал бы владельцем сокровищ.
— Так что же было дальше? Я сгораю от нетерпения.
— Хорошо. Вы, конечно, знаете, что есть множество смутных преданий о кладах, зарытых Киддом и его сообщниками где-то на атлантическом побережье. В основе всех этих преданий, конечно, лежат факты. Предания существуют с давних пор и не теряют своей живучести; полагаю, это говорит о том, что клад до сих пор не найден. Если бы Кидд сперва спрятал сокровище, а потом пришел и забрал его, едва ли предания дошли бы до нас все в той же неизменной форме. Заметьте, предания гласят лишь о поисках клада, о находке в них нет ни слова. Стоило пирату отрыть сокровище, и толки о нем затихли бы. Мне всегда казалось, что какая-нибудь случайность, например потеря плана, где было обозначено местонахождение клада, помешала Кидду разыскать его. О беде Кидда разведали другие пираты, без того вообще никогда не узнавшие бы о спрятанном сокровище. Их бесплодные поиски, предпринятые наудачу, и породили все эти толки и предания, которые разошлись по свету и дожили до наших дней. Доводилось ли вам слышать, чтобы на нашем побережье кто-нибудь нашел богатый клад?
— Нет, никогда.
— А ведь всякий знает, что Кидд владел несметными богатствами. Итак, я сделал вывод, что клад все еще лежит в земле. Пусть же вас не удивляет, если во мне родилась надежда, граничившая с уверенностью, что столь необычным путем попавший ко мне пергамент укажет мне, где зарыто сокровище Кидда.
— Что же вы предприняли дальше?
— Я снова стал нагревать пергамент, постепенно усиливая огонь, но это не дало ничего нового. Тогда я решил, что помехой служит грязь, наросшая на пергаменте. Я взял пергамент, осторожно обмыл его теплой водой, затем положил на железную сковороду, повернув книзу той стороной, где был изображен череп, и поставил сковороду на пылающие уголья. Через несколько минут, когда сковорода накалилась, я вынул пергамент и с невыразимой радостью увидел, что в нескольких местах на нем появились какие-то знаки и цифры, расположенные строкой. Я снова положил пергамент на сковороду и подержал еще с минуту над огнем. Тогда надпись выступила целиком, — сейчас я вам ее покажу.
Тут Легран нагрел пергамент и дал его мне. Между черепом и козленком, грубо выведенные красными чернилами, стояли следующие знаки:
53##+305))6*;4826)4#)4#);806*;48
+8 ||60))85;;]8*;:#*8+83(88)5*+46
(;88*96*?;8)*#(;485);5*+2:*#(;4956
*2(5*-4)8 ||8*;4069285);)6+8)4##;1(#9;48081;8:8#1;48+85;4)485+528806*81(#
9;48;(88;4(#?34;48)4#;161;:188;#?;
— Что ж, — сказал я, возвращая пергамент, — меня бы это не подвинуло ни на шаг. За все сокровища Голконды[7] я не возьмусь решать подобную головоломку.
— И тем не менее, — сказал Легран, — она не столь трудна, как это может показаться на первый взгляд. Знаки, конечно, — шифр; иными словами, в них заключено определенное содержание. Кидд, сколько я знаю о нем, не сумел бы составить сложной криптограммы. И я сразу решил, что передо мной простейший шифр, но притом такой, который незатейливой фантазии моряка должен казаться совершенно непостижимым.
— И что же, вы сумели найти решение?
— С легкостью! В моей практике встречались шифры в тысячу раз сложнее этого. Я занялся подобными головоломками благодаря особым обстоятельствам моей жизни и природным склонностям ума и пришел к выводу, что едва ли разум человека может загадать такую загадку, которую разум другого человека, направленный должным образом, не смог бы разгадать. Скажу вам прямо, если текст зашифрован без ошибок и документ в приличной сохранности — мне больше ничего не надо: дальнейшие трудности для меня не существуют.
Прежде всего, как всегда, возникает вопрос о языке криптограммы. Принцип решения (в особенности это относится к шифрам простейшего типа) в огромной мере зависит от особенностей языка. Выяснить этот вопрос можно единственным путем… испытать один язык за другим в поисках совпадений и закономерностей, пока не нападешь на верное решение. С моим пергаментом такой трудности не было: подпись давала разгадку. Игра словами Kid и Kidd говорила в пользу английского языка. В ином случае я начал бы поиски с французского или испанского. Пират южных морей скорее всего избрал бы для тайной записи один из этих двух языков. Но я уже знал: криптограмма написана по-английски.
Как видите, текст криптограммы идет в сплошную строку. Если бы слова были написаны раздельно, задача намного упростилась бы. Я начал бы сличать и исследовать более короткие слова; и как только напал бы на слово, состоящее из одной буквы (например, местоимение
Самая употребительная буква в английской письменной речи — это
Итак, уже с самого начала у нас в руках путеводная нить. Составленная таблица весьма полезна, хотя в данном случае она понадобится нам лишь на первой стадии работы.
Поскольку знак 8 встречается в криптограмме чаще других, примем его за букву
Итак, будем считать, что 8 — это
То, что мы расшифровали целое слово, намного облегчает дальнейшую работу, так как позволяет искать границы новых слов. Для примера возьмем предпоследнее из сочетаний; 4 8. Идущий за 8 знак; будет, очевидно, начальной буквой следующего слова. Выписываем, начав с него, шесть знаков подряд. Только один из них нам не знаком. Обозначим известные знаки буквами и оставим для неизвестного свободное место:
t eeth
Ни одно слово в английском языке, начинающееся на t и состоящее из шести букв, не имеет окончания th; в этом нетрудно убедиться, подставляя на свободное место по очереди все буквы алфавита. Потому отбрасываем две последние буквы как посторонние и получаем:
t ее
Для заполнения свободного места можно опять обратиться к алфавиту. Единственным правильным прочтением будет:
tree (дерево).
Итак, мы узнали еще одну букву —
the tree.
Немного дальше находим уже знакомое сочетание; 4 8. Примем его за границу и выпишем отрывок, начинающийся с двух расшифрованных нами слов. Получаем следующее:
the tree; 4 (#? 3 4 the
Заменим уже расшифрованные знаки буквами:
the tree thr #? 3h the
Теперь подставим на место неизвестных знаков точки:
the tree thr…h the
He может быть сомнения, что перед нами слово through (через). Это открытие дает нам еще три буквы
Внимательно вглядываясь в криптограмму, находим неподалеку от ее начала сочетание знакомых нам знаков:
8 3(88
которое читается так: egree. Это, конечно, слово degree (градус) без первой буквы. Так мы узнали, что буква
Вслед за словом degree, пропустив четыре знака, встречаем такое сочетание:
; 4 6 (; 8 8 *
Заменим, как и раньше, известные нам знаки буквами и неизвестные точками:
th. rtee.
Нет сомнения, что перед нами слово thirteen (тринадцать). К уже выясненным буквам прибавились еще
Криптограмма начинается со следующего сочетания:
53 # +
Подставляя по-прежнему буквы и точки, получаем:
good (хороший).
Недостающей буквой будет а, и первые два слова криптограммы будут читаться так:
A good
Чтобы не запутаться, расположим наши знаки по алфавиту. Вот так:
Здесь ключ к десяти важнейшим буквам. Я думаю, нет нужды рассказывать вам, как я расшифровал остальные. Я познакомил вас со структурой шифра и, надеюсь, убедил, что он легко поддается разгадке. Повторяю, впрочем, что наша криптограмма принадлежит к простейшим. Теперь осталось дать вам полный расшифрованный текст записи на пергаменте. Вот он:
(Хорошее стекло в трактире епископа на чертовом стуле двадцать один градус и тринадцать минут север-северо-восток главный сук седьмая ветвь восточная сторона стреляй из левого глаза мертвой головы прямая от дерева через выстрел на пятьдесят футов.)
— Что ж, — сказал я, — загадка осталась загадкой. Как перевести на человеческий язык эту тарабарщину: «трактир епископа», «мертвая голова», «чертов стул»?
— Согласен, — сказал Легран, — текст темноват, особенно при беглом чтении. Первое, что надо было сделать, — это расчленить запись по смыслу.
— То есть расставить знаки препинания?
— Да, в этом роде.
— Но как же вы добились этого?
— Я видел, что автор намеренно записал свой текст в сплошную строку, чтобы затруднить разгадку криптограммы. Человек не слишком тонкого ума, задавшись такой целью, непременно хватит через край. Там, где в тексте по смыслу нужен просвет, он будет ставить буквы еще теснее. Взгляните на пергамент, и вы сразу увидите пять таких мест. Основываясь на этом, я разбил текст на предложения следующим образом:
«Хорошее стекло в трактире епископа на чертовом стуле — двадцать один градус и тринадцать минут — север-северо-восток — главный сук седьмая ветвь восточная сторона — стреляй из левого глаза мертвой головы — прямая от дерева через выстрел на пятьдесят футов».
— Текст разбит на предложения, — сказал я, — но смысла от того не прибавилось.
— И мне так казалось, — сказал Легран. — Первое время я расспрашивал всех, кто попадался мне на глаза, нет ли по соседству с Сзлливановым островом какого-либо строения, или дома, известного под названием «трактир епископа». Ничего не узнав, я уже решил было расширить сферу моих поисков и повести их более систематично, как вдруг однажды утром мне пришло в голову, что, быть может, слова «трактир епископа» — bishop's hostel — нужно связывать со старинным родом Бессопов — Bessop, — владевшим в давние времена усадьбой в четырех милях к северу от острова. Я отправился на плантацию и обратился к неграм, старожилам этих мест. После долгих расспросов самая дряхлая старушка сказала, что она знает место, которое называется «трактир епископа», и думает, что сможет найти его, но что это вовсе не трактир и даже не таверна, а высокая скала.
Я обещал хорошо заплатить ей за труды, и после некоторых колебаний она согласилась отправиться туда со мной. Мы добрались до места без особых приключений. Я отпустил ее и стал осматриваться. «Трактир» оказался нагромождением скал и утесов. Одна скала, стоявшая особняком, выделялась высотой и странностью очертаний, напоминая искусственное сооружение. Я взобрался на ее вершину и остановился в недоумении, не зная, что предпринять дальше.
Пока я раздумывал над этим, взор мой упал на узкий выступ в скале, на восточном склоне ее, примерно в ярде от вершины, где я стоял. Выступ торчал наружу дюймов на восемнадцать и имел в ширину около фута. За ним в скале была ниша, и он походил на кресло с полой спинкой, какие стояли в домах наших прадедов.
Я сразу понял, что это и есть «чертов стул» и что я проник в тайну криптограммы.
«Хорошее стекло» могло означать только подзорную трубу — моряки часто пользуются словом «стекло» в этом смысле. Нужно было смотреть отсюда в подзорную трубу, причем с заранее определенной позиции, не допускающей отклонений. «Двадцать один градус и тринадцать минут» и «север-северо-восток» указывали, конечно, направление трубы. Сильно взволнованный своим открытием, я поспешил домой, взял подзорную трубу и вернулся на вершину скалы.
Опустившись на выступ, я убедился, что сидеть на нем можно было только в одном определенном положении. Моя догадка, таким образом, подтвердилась. Я взялся за трубу. Направление по горизонтали было указано в словах «север-северо-восток»; значит, указание «двадцать один градус и тринадцать минут» относилось к высоте над видимым горизонтом. Ориентируясь по карманному компасу, я поднял трубу приблизительно под углом в двадцать один градус и стал осторожно наводить ее сперва кверху, потом книзу, пока взор мой не задержался на круглом отверстии или просвете в листве громадного дерева, поднявшего свою крону над окружающим лесом. В центре просвета я приметил белое пятнышко, но не мог сперва понять, что это такое. Отрегулировав трубу, я взглянул еще раз и ясно увидел человеческий череп.
Открытие окрылило меня, и я счел загадку решенной. Было очевидно, что слова «главный сук седьмая ветвь восточная сторона» относились к положению черепа на дереве, а приказ «стреляй из левого глаза мертвой головы» тоже допускал лишь одно толкование и указывал местонахождение клада. Опустив пулю в левую глазницу черепа, надо было затем провести «прямую» — иными словами, прямую линию от ближайшей точки ствола через «выстрел» (место падения пули) на пятьдесят футов вперед. Там находилось место, где, по всей вероятности, было зарыто сокровище.
— Все это выглядит убедительно, — сказал я, — и при некоторой фантастичности все же просто и по-своему логично. Что вы сделали, когда покинули «трактир епископа»?
— Хорошенько приметив дерево, я направился домой. В ту же минуту, как я встал с «чертова стула», круглый просвет исчез: сколько я ни напрягал взор, я его больше не видел. В этом и состояло остроумие замысла, что просвет в листве дерева (как я убедился, повторив опыт несколько раз) открывался наблюдателю с одной-единственной точки — с узкого выступа на скале.
В экспедиции к «трактиру епископа» меня сопровождал Юпитер, который, конечно, заметил, что последнее время я веду себя как-то странно, и не отставал от меня ни на шаг. Но на следующий день я поднялся чуть свет, ускользнул от его надзора и ушел в горы разыскивать дерево. Я разыскал его с большим трудом. Когда я вернулся вечером домой, Юпитер, как вы знаете, хотел поколотить меня.
О дальнейших приключениях можно не рассказывать. Они вам известны.
— Надо полагать, — сказал я, — что первый раз вы ошиблись местом из-за оплошности Юпитера, опустившего жука в правую глазницу черепа вместо левой?
— Конечно! Отклонение в «выстреле», то есть в положении колышка под деревом, не превышало двух с половиной дюймов, и, если бы сокровище было зарыто под деревом, ошибка не имела бы значения. Но ведь линия от дерева через «выстрел» лишь указывала направление, по которому следовало идти. По мере того как я удалялся от дерева, отклонение возрастало, и, когда я отошел на пятьдесят футов, клад остался в стороне. Не будь я так глубоко уверен, что здесь на самом деле зарыто сокровище, наши труды пропали бы даром.
— Не пиратский ли флаг внушил Кидду эту странную причуду, этот череп, в пустую глазницу которого надо опустить пулю? Вернуть сокровище через посредство зловещей эмблемы пиратов — в этом чувствуется некий поэтический замысел.
— Быть может, и так, хотя я думаю, практические соображения значили здесь не меньше, чем поэтическая фантазия. Увидеть с «чертова стула» небольшой предмет на дереве можно только в том случае, если он будет белым. А что тут сравнится с черепом? Череп не темнеет от дождей и бурь — напротив, становится все белее…
— Ну, ваши высокоторжественные речи и это верчение жука на шнурке!.. Что за странное чудачество! Я был уверен, что вы сошли с ума. И почему вам вздумалось опускать жука в глазницу черепа вместо пули?
— Что ж, не скрою: ваши намеки, что я не в своем уме, рассердили меня, и я решил отплатить вам маленькой мистификацией в моем вкусе. Сперва я вертел жука, а потом решил спустить его с дерева. Кстати, эта мысль воспользоваться им вместо пули пришла мне на ум, когда вы сказали, что поражены тяжестью жука.
— Теперь все ясно. Ответьте только на один вопрос. Откуда взялись скелеты, которые мы нашли в яме?
— Об этом я знаю не больше вас. Тут возможна, по-видимому, лишь одна догадка, но она предполагает дьявольскую жестокость. Понятно, что Кидд — если сокровище зарыл Кидд, в чем я лично не сомневаюсь, — не мог обойтись без помощников. Когда работа была сделана и подручные его стали засыпать яму, он рассудил, наверно, что не нуждается в лишних свидетелях. Два-три удара ломом, я думаю, решили дело. А быть может, потребовался целый десяток — кто скажет?
Убийство на улице Морг
Что за песню пели сирены или каким именем назвался Ахилл, скрываясь среди женщин, — уж на что это, кажется, мудреные вопросы, а какая-то догадка и здесь возможна.
Эта способность рассуждения, возможно, выигрывает от занятий математикой, особенно тем высшим ее разделом, который неправомерно и только в силу обратного характера своих действий именуется анализом, так сказать анализом par excellence[9]. Между тем рассчитывать, вычислять — само по себе еще не значит анализировать. Шахматист, например, рассчитывает, но отнюдь не анализирует. А отсюда следует, что представление о шахматах как об игре, исключительно полезной для ума, основано на чистейшем недоразумении. И так как перед вами, читатель, не трактат, а только несколько случайных соображений, которые должны послужить предисловием к моему не совсем обычному рассказу, то я пользуюсь случаем заявить, что непритязательная игра в шашки требует куда более высокого умения размышлять и задает уму больше сложных и полезных задач, чем мнимая изощренность шахмат. В шахматах, где фигуры неравноценны и где им присвоены самые разнообразные и причудливые ходы, сложность (как это нередко бывает) ошибочно принимается за глубину. Между тем здесь все решает внимание. Стоит ему ослабеть, и вы совершаете оплошность, которая приводит к просчету или поражению. А поскольку шахматные ходы не только многообразны, но и многозначны, то шансы на оплошность соответственно растут, и в девяти случаях из десяти выигрывает не более способный, а более сосредоточенный игрок. Другое дело шашки, где допускается только один ход, лишь с незначительными вариантами; здесь шансов на недосмотр куда меньше, внимание не играет особой роли, и успех зависит главным образом от проницательности игрока. Представим себе для ясности партию в шашки, где остались только четыре дамки и, значит, ни о каком недосмотре не может быть и речи. Очевидно, здесь (при равных силах игроков) победа зависит от удачного хода, от неожиданного и остроумного решения. За отсутствием других возможностей аналитик старается проникнуть в мысли противника, он ставит себя на его место и нередко с одного взгляда замечает ту единственную (и порой до очевидности простую) комбинацию, которая может вовлечь его в просчет или толкнуть на ошибку.
Вист давно известен как прекрасная школа для искусства расчета; известно также, что многие выдающиеся умы питали, казалось бы, необъяснимую слабость к висту и пренебрегали шахматами, как пустым занятием. В самом деле, никакая другая игра не требует такой способности к анализу. Лучший в мире шахматист — шахматист, и только, тогда как мастерская игра в вист сопряжена с умением добиваться победы и в тех более важных областях человеческой деятельности, в которых ум соревнуется с умом. Говоря «мастерская игра», я имею в виду ту степень совершенства, при которой игрок владеет всеми средствами, приводящими к законной победе. Эти средства не только многочисленны, но и многообразны и часто предполагают такое знание человеческой души, какое недоступно игроку средних способностей. Кто внимательно наблюдает, тот отчетливо помнит, и, следовательно, всякий сосредоточенно играющий шахматист может рассчитывать на успех в висте, поскольку руководство Хойла[10] (основанное на простой механике игры) общепонятно и общедоступно, чтобы хорошо играть в вист, достаточно, по распространенному мнению, соблюдать «правила» и обладать хорошей памятью. Однако искусство аналитика проявляется как раз в том, что не предусмотрено правилами игры. Каких он только не делает про себя выводов и наблюдений! Его партнеры, быть может, тоже; но перевес в этой обоюдной разведке зависит не столько от веских выводов, сколько от качества наблюдения. Важно, конечно, знать, на что обращать внимание. Но наш игрок ничем себя не ограничивает. И, хотя прямое его дело — игра, он не брезгает и самыми отдаленными указаниями. Он изучает лицо партнера и сравнивает его с лицами противников. Замечает, как сосед распределяет карты в обеих руках, и нередко угадывает козырь за козырем и онёр за онёром по взглядам, какие тот на них бросает. Следит по ходу игры за мимикой игроков и делает уйму заключений, подмечая все оттенки уверенности, удивления, торжества или досады, сменяющиеся на их физиономиях. Судя по тому как человек сгреб взятку, он заключает, последует ли за ней другая. По тому, как карта брошена, догадывается, что противник финтит и что ход сделан для отвода глаз. Ненароком или против воли оброненное слово; случайно упавшая или открывшаяся карта и как ее прячут — с опаской или спокойно; подсчет взяток и их расположение; растерянность, колебания, нетерпение или боязнь — ничто не ускользает от якобы непосредственного восприятия аналитика. С двух первых робберов из трех он представляет себе, что у кого на руках, и играет так уверенно, точно все игроки раскрылись.
Способность к анализу не следует смешивать с простой изобретательностью, ибо аналитик всегда изобретателен, изобретательный же человек зачастую оказывается неспособным к анализу. Умение придумывать и комбинировать, в котором обычно проявляется изобретательность и для которого френологи[11] (совершенно напрасно, по-моему) отводят особый орган, считая эту способность первичной, нередко наблюдается и у тех, чей умственный уровень во всем остальном граничит с кретинизмом, что не раз отмечалось писателями, живописующими быт и нравы. Между умом изобретательным и аналитическим существует куда большее различие, чем между фантазией и воображением, но это различие того же порядка. В самом деле, нетрудно заметить, что люди изобретательные — большие фантазеры и что человек с подлинно богатым воображением всегда склонен к анализу.
Дальнейший рассказ послужит для читателя своего рода иллюстрацией к приведенным здесь соображениям.
Весну и часть лета 18.. года я прожил в Париже, где свел знакомство с неким мосье Ш. Огюстом Дюпеном. Потомок знатного и даже прославленного рода, он уже в ранней молодости испытал превратности судьбы и оказался в обстоятельствах столь плачевных, что утратил всю свою природную энергию, ничего не добивался в жизни и не помышлял о том, чтобы вернуть прежнее богатство. Любезность кредиторов сохранила Дюпену небольшую часть отцовского наследства, и, живя на проценты и придерживаясь строжайшей экономии, он кое-как сводил концы с концами, равнодушный к приманкам жизни. Единственная роскошь, какую он себе позволял, — книги — доступна в Париже.
Впервые мы встретились в плохонькой библиотеке на улице Монмартр, и так как оба случайно искали одну и ту же книгу, чрезвычайно редкое и примечательное издание, то, естественно, разговорились. После этого мы не раз встречались. Я заинтересовался семейной историей Дюпена, и он поведал ее мне с чистосердечностью, присущей всякому французу, рассказывающему вам о себе. Поразила меня и обширная начитанность Дюпена, а главное — я не мог не восхищаться неистовым жаром и свежестью его воображения.
Я жил тогда в Париже совершенно особыми интересами и, чувствуя, что общество такого человека было бы для меня бесценным кладом, не замедлил откровенно сказать ему об этом. Вскоре у нас возникло решение на время моего пребывания в Париже поселиться вместе; а поскольку обстоятельства мои были чуть получше, чем у Дюпена, то я снял с его согласия и обставил в духе столь милой нам обоим романтической меланхолии сильно пострадавший от времени дом причудливой архитектуры в тихом уголке Сен-Жерменского предместья; покинутый хозяевами из-за каких-то суеверных преданий, в суть которых мы не стали вдаваться, он клонился к упадку.
Если бы образ жизни, какой мы вели в этой обители, стал известен миру, нас сочли б маньяками, хоть и безобидными маньяками. Наше уединение было полным. Мы никого не хотели видеть. Я скрыл от друзей свой новый адрес, а Дюпен давно порвал с Парижем, да и Париж не вспоминал о нем. Мы жили только в себе и для себя.
Одной из фантазий моего друга — ибо как еще это назвать? — была влюбленность в ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту bizarerie[12], как принимал и все другие, самозабвенно отдаваясь причудам моего друга. Темноликая богиня то и дело покидала нас, и, чтобы не лишаться ее милостей, мы прибегали к обману: при первом блеске утра захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажигали два-три светильника, которые, курясь благовониями, изливали тусклый, призрачный свет. В их бледном сиянии мы предавались грезам, читали, писали, беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход истинной Тьмы. А тогда мы рука об руку выходили на улицу, продолжая дневной разговор, или бесцельно бродили до поздней ночи, находя в мелькающих огнях и тенях большого города ту неисчерпаемую пищу для умственных восторгов, какую дарит нам тихое созерцание.
В такие минуты я не мог не восхищаться блестящим аналитическим умом Дюпена, ибо видел в нем лишнее подтверждение его умозрительных способностей. Да и ему, видимо, нравилось забавляться этим даром — если не блистать им, — и он не чинясь признавался мне, сколько радости это ему доставляет. Дюпен не раз хвалился с довольным смешком, что люди для него — открытая книга, и тут же приводил ошеломляющие доказательства того, как ясно он читает в моей душе. В подобных случаях мне чудилась в нем какая-то холодность и отрешенность; пустой, ничего не выражающий взгляд его был устремлен куда-то вдаль, а голос, сочный тенор, срывался на фальцет и звучал бы вызывающе, если бы не четкая дикция и спокойный тон. Глядя на него в эти минуты, я часто вспоминал старинное учение о двойственности души и забавлялся мыслью о двух Дюпенах: созидающем и расчленяющем.
Поймите меня, однако, правильно: я не собираюсь поведать вам некую тайну, я также не намерен сделать Дюпена героем фантастического романа. Описанные здесь черты моего приятеля-француза были лишь следствием перевозбужденного, а может быть, и больного ума. Однако о характере его замечаний той поры вам лучше расскажет живой пример.
Как-то вечером мы гуляли по необычайно длинной и необычайно грязной улице, неподалеку от Пале-Рояля. Каждый думал, по-видимому, о своем, и в течение четверти часа никто из нас не проронил ни слова. Как вдруг Дюпен, словно невзначай, произнес:
— Ну куда ему, такому заморышу! Лучше б он попытал счастья в театре «Варьете».
— Вот именно, — ответил я машинально.
Я так задумался, что не сразу сообразил, как удачно слова Дюпена совпали с моими мыслями. Но тут же опомнился, и удивлению моему не было границ.
— Дюпен, — сказал я серьезно, — это выше моего понимания. Скажу вам честно: я поражен, я просто ушам своим не верю. Как могли вы догадаться, что я думал о… — Тут я остановился, чтобы удостовериться, знает ли он, о ком я думал.
— …о Шантильи, — закончил он. — Почему же вы запнулись? Вы говорили себе, что при его тщедушном сложении нечего ему лезть в трагические актеры.