– А разве есть такое Евангелие?
– Да нет, деточка. Это роман. За него Сарамаго получил Нобелевскую премию.
– А я и канонические Евангелия, по правде говоря, не читала.
– Сначала их прочти. А Сарамаго написал как бы жизнь Христа с реалистических позиций. Достанется ему от клириков.
– А мне можно? Дадите?
– Ну, конечно, для чего ж я говорю о ней. А? А ты всё ж почитай канонические. Их всего-то четыре.
– Настолько-то я знаю.
– А всего их было что-то в районе тридцати. Ну, всех их собор не признал. Остались как апокрифы.
Ну, причём тут эти богоспасательные премудрости? Он не знал ничего. Считал, что за разговорами действия сами родятся. Женщины, даже без опыта, особенно, когда любят, решительнее смелее, умнее любимого. А он всё ещё говорил про книги, про апокрифы, по созвучию перешёл на апокрифы Чапека, но даже кофе ещё не сделал. Боялся оторваться от неё. Так и сидел рядом на диване, обняв её одной рукой и неся всю эту несусветицу. Несусветицу в этой ситуации. Она ещё послушала. Но, прервав его на полуслове, развернулась к нему, обняла двумя руками и впилась своими губами в него. Губы были чуть больше раскрыты. Он почувствовал зубы. Но губы, губы оставались тугими, а язык и вовсе где-то был совсем далеко.
Он не вспоминал свой опыт. Губы сами собой работали по давней инерции. Его губы раскрыли её ещё больше. Он мазнул своим языком по губам и чуть увлажнил их. Она оказалась способной, послушной ученицей. Он повернул к себе любимую, уже свою, свою и не в мечтах, а, как бы это сказать, ну… в телесных ощущениях. Голова её лежала у него на чреслах. Диван был в этой ситуации короток. Лёжа на боку, она подвернула ноги…
– Милая! Я, наверное, ждал тебя всю жизнь.
– Я очень люблю вас, Ефим Борисович.
– Да не надо «вы». Короче.
Она стала целовать его. В нос, щеки, глаза, опять в губы.
– У меня пока не получается. Пусть? Можно же?
– Я просто жду, когда у тебя получится. Ты, ты, ты… привыкай, милая.
– Угу. Ой, осторожно. Я так кофту порву.
– Да сними ты её к чёрту.
– Сниму, да не к чёрту.
– И юбку.
Она оторвалась от него. Поднялась и, не больно раздумывая, стала раздеваться. Они не отходили от дивана. Тут же, как он сидел…
А он сидел. Знал же, знал. Но… Вся жизнь… Всё насмарку. Она надвинулась на него. Ох, эти спасительные объятия и поцелуи, которые отвлекают от… Ну… Ну же! Он обнимал, а она расстёгивала ему рубашку. Он целовал и мешал ей. Он продолжал целовать, а руки свободны. Нет – руки-то заняты. Наконец, он перестал обнимать и занялся ремнём, застёжкой на брюках.
Всё! Всё, наконец, сброшено. Всё ненужное, лишнее, мешающее. Он сидел – она надвинулась на него сверху. Он сидел, а она… Перехватило дыхание. Хотел что-то сказать. Только звук какой-то издал. Выдох, выдох без вдоха.
– Да, да! Ой.
– Что? Тебе что-то не так?
– Ох, нет. Так. Так! Ой. Ой – о чём ты сейчас. Да. Да-да-да… Ну. Ага.
– Милая! Губы, губы…Родная. Счастье моё. Ты. Ты. Говори ты.
– Ты… ты… У-у-у-мм-ы.
…………………………….
– Ох. Зачем нам этот марафон?
– Что? Тебе?…
– Да-да!
– Иланочка! Как я люблю тебя.
– А я как вас люблю.
– Опять «вас»? Нужен марафон, чтоб ты не говорила «вы»? У меня на это сил не хватит. – Смеется.
Она сидит рядом, обнимает его. Целует в мочку уха, ниже, ниже, в щёку, шею…
– Пойдём в постель. Ляжем. Может, просто полежим. А?
Илана не ответила, а молча пошла…
Он следил за ней взглядом. «Родная девочка. Она и в постели, как ребёнок. И в постели никакой политики, никаких… ничего, что говорило бы о зрелом сексуальном прошлом. Какая замечательная, какая чистая, искренняя. А бельё… Конечно, она рождена для сексуальной жизни. Такое бельё не для себя надевают. А ведь не знала, что сегодня будет у меня. Или я… Или я просто влюбился, словно «отважный капитан, что объездил много стран и не раз бороздил океан». Или я просто ослеп и «влюбился, как простой мальчуган». Она рождена для полноценного секса, а не только для исполнения физиологических обязанностей. Для украшения жизни. Родная моя… Любимая, будто… Будто много лет любимая».
Они лежали в постели. Со своим человеком, с любимым можно и не говорить. С любимым так хорошо молчать. С любимым всё понятно без слов. С любимым хорошо молчать. Рядом любимое тело, от которого так не хочется оторваться. Так бы до конца жизни лежать и чувствовать родное тепло. Такого тепла он никогда в жизни не знал и не чувствовал. Они лежали рядом и оба смотрели в потолок. Он смотрел. А она, может, тоже. А может, глаза закрыла…. Обнялись и лежали не как мужчина и женщина, а как два отогревающихся человека. А потом они вдруг, враз, как говорится, не сговариваясь, прижались ещё сильнее друг к другу, сплелись… «Скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье…» Господи, как он жаждал судеб скрещенья! Будет ли? Судьба только начинается. Отогрелись………
Он смотрел через её голову в окно.
– Темно. Там уже темно. А в Австралии сейчас…
– В Австралии лето. Наверное. Светло. Тепло.
– Причём тут Австралия?
– Не знаю. Вы вспомнили. Тепло, тепло.
– Я тебе кофе так и не сделал.
– Ну и не надо. Мне надо ехать.
– Хорошо лежим.
Она прижалась к нему, поцеловала и решительно вскочила с постели.
– Ну чего же ты?
– Дочка.
– Родненькая моя. Иланочка. Надо жизнь строить, исходя из факта, что дети, во всяком случае, взрослые, оперившиеся дети родителей не любят.
– Здрасьте! Что вы? Меня моя дочь любит. Я своих родителей люблю.
– Это не любовь. Это, если хочешь, при хорошем воспитании в достойной семье, плата по векселям за детство…
– Плата… Причём…
– Дослушай, золото моё. Это, и, прежде всего, уважение, поклонение, благодарность, если хочешь, даже преклонение. Конечно, заботливость.
– Ну а что?…
– Родители из другого времени. Из жизни другого поколения. И образ жизни меняется с каждым поколением. Ты вспомни конфликты у твоих каких-нибудь знакомых. Конфликты с тёщей, со свекровью – дети чаще становятся рядом с избранным спутником, а не с родителями. Сами выбирали. Она понятнее.
– Но ведь бывает…
– Бывает, бывает. И есть. Есть любовь лишь родительская. Ведь любят всегда за что-то. Грубо говоря, не в меркантильном смысле, корыстно. То есть за что-то: за красоту, за доброту, за смелость, ум, мужество, честность… Не важно – за что-то. И о родителях говорят, какие они. А детей родители любят ни за что. Какие бы дети не были – родители за них… В общем, – леди Макбет, помнишь? Родительская любовь единственная, мистическая, бескорыстная. И плохих, и хороших…
– Ничего не знаю, кто кого и за что. Я вас люблю очень, Ефим Борисович.
– Господи! Когда же я доживу до «ты»!? Доченька. Я так хочу познакомиться с твоими родителями.
– Нельзя.
– А что? Родители… Из-за дочери? Они что?.. Что мужа у тебя?… – Ну, никак у него не выговаривался вопрос об отце девочки. А знать хотелось. – Знаешь, если думаешь о чести, то стыдиться своими поступками надо не перед предками, а перед потомками. А ты…
– Ну, причём тут? О чём вы? Я не стыжусь. Как вы… Ефим Борисович. Вы меня не понимаете…
– Детка, прости. Это моё дурацкое любопытство, на любви построенное. Я…Ты на порядок выше, тоньше меня.
– Перестаньте. Ирочка моя плод студенческой любви. Мы ж были прогрессивные, как теперь говорят, продвинутые. Зачем, мол, расписываться. Мы и так любим друг друга. А на распределении нас разогнали по разным городам. Ирочки ещё не было. А, несмотря на продвинутость, я о беременности сказать постеснялась. Любимый мой – психиатр. Там, вдалеке от меня, ввязался в борьбу за права человека против практики советской психиатрии. Ну, понимаете. С реальной жизнью мы практически не встречались. А любовь… Любовь, она как огонь – без пищи гаснет.
– Ты что волнуешься?.. Ладно, Иланочка. Не рассказывай.
– Нет. Я хочу, чтоб ты знал.
– Ради этого «ты» – волнуйся и рассказывай.
– Вам смешно…
– Совсем не смешно, особенно, если опять вы.
– Дайте выговориться. Мне это нужно. Может, это первый раз в жизни у меня. Короче, его осудили, посадили. Он написал мне, так сказать, отказное письмо. Может, не хотел, чтоб мы с дочерью были семьёй осуждённого диссидента. А может… Может… Я ж говорю – огонь без пищи гаснет. Может, кого нашёл. Искать по лагерям, декабристкой стать – дочка совсем младенец. Ну и… Ну, говорю, что огонь без пищи… Ну, а теперь…
Ефим Борисович поцелуями и объятиями не дал ей закончить мысль. Ему казалось, что и так всё понятно.
– А Ирочка что знает? А родители…
– Они живут в Канаде. Уже давно. Так получилось. Потому и машина у меня есть.
– А может и… Ну, да, ладно… Ладно, девочка моя любимая.
Досадно, что провожать не надо. Машина снимает сладость провожания. Ефим не любил провожать. И когда такая необходимость возникала, он внутренне, про себя ворчал. Но необходимость, она и есть необходимость. А сейчас ему так хотелось провожать, постоять в подъезде, как почти полвека назад стоялось. Стоялось. Полвека назад. Подъездные поцелуи. Хм, тамбурные романы.
О чём это он сейчас. Вспомнилось поездное приключение. Почему всё это шальное отвлекает его сейчас. Мешает. «Всё! – ничего не хочу вспоминать. Хаотические воспоминания. Почему это должно мешать? Жизни-то не мешало. Даже украшало. Разве нет?
Нет – они спустились на лифте, постояли около машины и…
– Доедешь – позвони.
– Конечно.
– Только обязательно. А то я заболею. Я же старый.
– Старый! Это не так. А заболеете, возьму к себе и сама лечить буду. Моё! Позвоню, позвоню.
– Из машины или из дома?