Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Арина Родионовна - Михаил Дмитриевич Филин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из знаемого же с детства: Пушкин из всех женщин на свете больше всего любил свою няню, которая была не женщина. Из „К няне“ Пушкина я на всю жизнь узнала, что старую женщину — потому что родная — можно любить больше, чем молодую — потому что молодая и даже потому что — любимая. Такой нежности слов у Пушкина не нашлось ни к одной.

Такой нежности слова к старухе нашлись только у недавно умчавшегося от нас гения — Марселя Пруста. Пушкин. Пруст. Два памятника сыновности»[47].

В корпусе специальной литературы о няне, созданной послереволюционными эмигрантами, особо следует выделить очерк поэта, критика и пушкиниста В. Ф. Ходасевича «Арина Родионовна (Скончалась в конце 1828 года)»[48]. Этот «подвал» из влиятельной парижской газеты «Возрождение» был, по нашему убеждению, самым впечатляющим достижением «философической» пушкинистики за весь межвоенный период. В этюде немало остроумных реплик и тонких наблюдений частного характера, — но наличествуют там и обобщающие (можно сказать, методологические) выводы. По меркам второй четверти прошлого столетия умозаключения В. Ф. Ходасевича «о той, которая любила его (Пушкина. — М. Ф.) так беззаветно и бескорыстно, о той, кому он столь многим обязан, кого сам любил верно и крепко, вернее возлюбленных, крепче матери», представлялись вполне оригинальными.

«В творчестве Пушкина образ Арины Родионовны движется по двум линиям, совпадающим лишь отчасти, — писал Владислав Фелицианович. — К первой из них относятся непосредственные обращения к няне и конкретные воспоминания о ней. <…> Вторая линия отражений Арины Родионовны в поэзии Пушкина сложнее и, может быть, глубже. <…> Арина Родионовна <…> была истинною водительницей многих пушкинских вдохновений. Замечательно, что сам Пушкин давно предчувствовал это. <…> Можно сказать буквально и не играя словами, что Арина Родионовна с давних пор в представлении Пушкина была лицом полу-реального, полу-мифического порядка, существом вечно юным, как Муза, и вечно древним, как няня. Понятия няни и Музы в мечтании Пушкина были с младенчества связаны…»

«Арина Родионовна была воплощением Русской Музы. <…> И „доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит“ — будет живо о ней предание». Этими словами — к вящему неудовольствию многих — завершил в 1929 году свой парижский очерк «двух станов не боец», непредвзятый пушкинист Владислав Ходасевич.

Попробуем теперь разобраться, кому и чем могла не угодить такая пушкинская няня и «в краю чужом», и — шире — в самой «метрополии», то есть в России XIX–XX веков.

Из приведённых выше фрагментов и замечаний напрашивается вот какой вывод. В общественном сознании за няней поэта чуть ли не изначально, с первых шагов пушкинистики было закреплено видное и, как выясняется, далеко не всех устраивающее место. «Арина Родионовна <…> стала одним из самых знаменитых образов пушкинского окружения, если не вообще знаком русского начала при Пушкине, — пишет по этому поводу H. Н. Скатов, — да и во всей нашей жизни сделалась как бы символом всех русских нянь»[49].

Иначе говоря, Арину Родионовну с порога приветили и всячески поднимали на щит преимущественно лица, принадлежавшие, выражаясь (в угоду традиции) очень условно, к славянофильскому направлению. Их идейные оппоненты, так называемые западники, не остались в долгу: они (опять-таки не без исключений) были в оценках пушкинской няни гораздо более сдержанны, а то и откровенно скептичны.

Надобно понимать, что дискуссия об Арине Родионовне возникла (и, не утихая, продолжается по сей день) как жёсткий, но всё же локальный спор в рамках значительно более масштабной, мировоззренческой полемики — полемики о месте и роли Пушкина в отечественной истории. Дабы не уклониться далеко в сторону от проблематики настоящей книги, сформулируем суть этой дискуссии по возможности лапидарно, посредством бинарной оппозиции, которую обозначим классическими цитатами.

Допустим, так: что есть Пушкин для нашего ушедшего и длящегося бытия — «русский национальный поэт», «явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа» (Н. В. Гоголь) или же только «наш первый[50] поэт-художник» (И. С. Тургенев)?

При «тургеневском», с подчёркнутой эстетической доминантой, ответе на основополагающий вопрос Арину Родионовну надлежало (так сказать, по определению) разжаловать из знаковых и символичных фигур, входящих в ближайшее пушкинское окружение, — в очеловеченный задник сценического пространства, в онемелый и окаменелый объект. И за время существования пушкинистики означенную операцию, в той или иной форме, с разными степенями мастерства, откровенности и приязни к старушке, провела целая клака противников «русского начала».

Уже через несколько месяцев после выхода в свет анненковских «Материалов для биографии А. С. Пушкина» поэт и критик М. А. Дмитриев возмущался в письме к М. П. Погодину (тяготевшему к славянофилам): «Из новейшей биографии Пушкина <…> узнали мы, что, вероятно, обязан Пушкин народностью некоторых своих произведений — старухе своей нянюшке, о которой столько нынче пишут, что, я думаю, ей икается на том свете. Словом: Пушкина не выводят нынче перед публикою иначе, как со старухой нянькой. Карамзин и И. И. Дмитриев, я думаю, смеялись бы этому; а Пушкин краснел бы, представляя из себя эту группу. <…> Только и прославляете двух богов: Пушкина и Гоголя, да одну богиню: няньку Радивоновну!..»[51]

Есть основания думать, что за щедрые комплименты в адрес Арины Родионовны П. В. Анненкову тогда досталось не только от взбалмошного М. А. Дмитриева. Да и сам Павел Васильевич, человек вполне либеральной закваски, приверженец «европейских начал»[52], увидев однажды имя пушкинской няни на развевающихся славянофильских хоругвях, вероятно, понял, что погорячился и ненароком угодил в недружественный стан. К началу семидесятых годов XIX века взгляд «первого пушкиниста» на старушку был публично и довольно существенно скорректирован.

Переиздавая в 1873 году биографию поэта[53], П. В. Анненков не стал редактировать общеизвестный текст и сохранил все ранее им данные характеристики няни. Но спустя год он напечатал в Петербурге новый труд — «Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху», где фактически дезавуировал собственные высказывания 1855 года.

«…Довольно трудно представить себе, что биографы Пушкина, — впрочем, со слов самого поэта нашего, только понятых ими чересчур узко, — заставляют участвовать в развитии Пушкина и даже направлять это развитие няню его, Арину Родионовну, — писал поставивший себя в положение унтер-офицерской вдовы П. В. Анненков. — Это одно из тех недоразумений, которые отходят в область „биографических предрассудков“ <…>. По смыслу этого предания выходит так, как будто добрая и ограниченная старушка, Арина Родионовна, играла нечто вроде роли бессознательного, мистического деятеля в жизни своего питомца и открывала ему область народного творчества, благодаря своему знанию русских сказок, песен и преданий. Арина Родионовна была действительно верным и усердным посредником в ознакомлении Пушкина с некоторыми примерами и мотивами народной фантазии, но, конечно, не её слабая и немощная рука указала поэту ту дорогу, на которой он <…> очутился: тут были указатели другого рода и порядка»[54].

Об «ограниченности» няни и ничтожности её влияния на поэта чуть позже заявил в записках и его племянник, сын пушкинской сестры Ольги Сергеевны, Л. Н. Павлищев. В его мемуарной эскападе, полной к тому же пренебрежения к русскому фольклору, сквозила и нескрываемая личная обида:

«До настоящего времени никто из биографов покойного моего дяди, — как это ни покажется странным, — не отвёл единственной родной сестре его, матери моей Ольги Сергеевне, подобающего ей места, между тем как, распространяясь о младшем брате поэта, господа эти толковали усердно и о няньке матери моей и его, Ирине Родионовне (нашедшей себе место и на картине Ге — „Пушкин, читающий свои стихи Пущину“), личности полуграмотной и ровно ничем не замечательной, в сущности, кроме сообщаемых ею россказней о богатыре Еруслане Лазаревиче, царе Салтане и прочих, в этом роде, народных басен»[55].

Текли годы — струилась и полемика…

Установка на механическое прославление няни, навязанная пишущему сословию «пушкиноведами в шинелях с наганами» (О. Э. Мандельштам) в советские времена, в какой-то мере сковала руки противникам «русского начала». Однако возможности, и немалые, для завуалированных возражений живучим (но тоже не жирующим) «славянофилам» у них всё же остались — и контроверза продолжилась.

Иногда дискуссия принимала обличье праведной борьбы с апологетическими крайностями коммунистического толка. Но порою полемисты одной-двумя фразами метили и в тех, кто некогда стоял у истоков няниного «культа» («Некоторые критики, как, напр<имер>, Аполл<он> Григорьев, преувеличили её роль…»[56] и т. д.).

Чаще всего они действовали просто: сочувственно и в нужном контексте цитировали своих дореволюционных единомышленников. Так, поступили, положим, А. Л. Осповат и Н. Г. Охотин, которые напечатали в комментариях к факсимильному изданию анненковских «Материалов…» вышеприведённое письмо М. А. Дмитриева к М. П. Погодину.

Трудно было придраться и к М. К. Азадовскому, почти дословно повторившему в статье «Сказки Арины Родионовны» (1938) мысли П. В. Анненкова: «Нельзя видеть в Арине Родионовне, — как это делают многие исследователи, — воплощение какой-то чуть ли не мистической силы, властно направившей Пушкина на новый путь. Неправильно видеть в ней основной и почти единственный источник и стимул фольклорных интересов Пушкина. Такие утверждения прежде всего необычайно снижают и обедняют смысл и значение пушкинского фольклоризма в целом, отрывая поэта от более сложных воздействий общественного порядка и вырывая его из общего процесса развития мировой литературы. А если бы не было Арины Родионовны, неужели в таком случае Пушкин прошёл бы мимо народных источников творчества или, может быть, он не сумел бы стать великим народным поэтом?»[57]

Применялись, впрочем, и более затейливые методы. Так, эссе В. С. Непомнящего «Мамушка» (или «Мама») в своё время вызвало не только озабоченность в кругах предрасположенной ко всяческим фобиям интеллигенции, но и самиздатовский пасквиль на пушкиниста (автором и распространителем текста был довольно известный московский литератор).

Эффективной формой умаления заслуг Арины Родионовны, отнюдь не всегда и далеко не всеми осознаваемой, была и стимуляция обывательского спроса на Наталью Николаевну Пушкину — как на главную (или роковую) женщину в жизни поэта. Порождённые ажиотажным спросом сочинения о жене Пушкина — иногда искренние, чаще лукавые, почти всегда малопристойные — приходились по вкусу невзыскательной публике, а заодно они теснили «пресные» сюжеты о крепостной старушке на историографическую периферию.

Долго хранил молчание, но в конце концов всё-таки молвил своё веское слово об Арине Родионовне и Владимир Набоков, для которого в послевоенные («лолитные») годы сами понятия «национальный поэт» или «поэт народный» звучали как нонсенс. В юности Владимир Владимирович (тогда ещё тосковавший по России В. Сирин) писал сентиментальные стихи о ждущей Пушкина няне и её «верной душе»[58]. Став же литературным олимпийцем и транснациональным мэтром, Набоков (вернее, уже Nabokow или, в иной транскрипции, Nabokov) и трактовал «мамушку» (равно как и полемику вокруг Арины Родионовны) по-олимпийски: свысока и космополитично.

В англоязычном Комментарии к «Евгению Онегину», опубликованном в 1964 году в Нью-Йорке, В. В. Набоков признал, что Пушкин «и в самом деле душевно любил Арину и её сказки». Но тут же он добавил: «Русских комментаторов слишком опьяняет идея „простой русской женщины из народа“, которая рассказывает старые сказки (увы, почерпнутые из дешёвых итальянских брошюр) „нашему народному поэту“ (как будто истинный поэт может быть „народным“!)…» Так и не пояснив, какими путями старушка ознакомилась с «итальянскими брошюрами», В. В. Набоков снял проблему Арины Родионовны следующим образом:

«Народолюбцы-пушкинисты обожают её до слёз. Влияние её сказок на Пушкина усердно и нелепо раздувается. Вряд ли Пушкин когда-нибудь читал ей вслух ЕО („Евгения Онегина“. — М. Ф.), в чём уверены некоторые комментаторы и иллюстраторы. В 1820-е гг. она твёрдою рукою вела хозяйство, держала в страхе служанок и была очень не прочь приложиться к бутылочке. Пушкин, отзывавшийся на всякое модное литературное веяние своего времени, романтизировал её в стихах…»[59]

О том, что Арина Родионовна «пивала», автор «Лолиты» упомянул и в «Других берегах» (1954).

Вердикт авторитетного В. В. Набокова был повторен и заучен как эмигрантами, так и западными славистами. Полюбился он и некоторым российским исследователям, которые после краха советского режима наконец-то получили возможность свободно высказаться насчёт няни — и не мешкая сочинили вариации на тему: «Старушонка вздор!.. Не в ней и дело!».

Однако главным супостатом Арины Родионовны в «пост-набоковской» пушкинистике, как представляется, всё же стал представитель «третьей волны» эмиграции — профессор Калифорнийского университета, прозаик и специалист в жанре «литературного расследования» Ю. И. Дружников.

Из-под его пера вышло несколько сочинений о поэте, в частности, книга о «великом отказнике» — «Узник России. По следам неизвестного Пушкина», посвящённая чуть ли не всегдашнему пушкинскому «настойчивому желанию выбраться» из ненавистной империи. Логичным развитием профессорского «свежего, даже субъективного взгляда на биографию узаконенного символа национальной гордости» (В. Д. Свирский) была «демистификация» Арины Родионовны, осуществлённая Ю. И. Дружниковым в пространной работе под названием «Няня Пушкина в венчике из роз». Она была напечатана в нью-йоркском «Новом журнале» в 1996 году[60].

Кто-то из знатоков, открыв этот журнал, с первых же страниц уличит американского профессора в дилетантизме, подчас вопиющем; ещё кого-то могут покоробить блоковские реминисценции или фрейдистские экзерсисы; третьему вздумается указать на библиографическую неопрятность работы и т. п. Но знатоки, полагаем, должны и поблагодарить автора за подкупающую откровенность его очередного «расследования». Нам не приходилось сталкиваться со столь прямодушными декларациями, разящими чохом и Арину Родионовну («историко-литературное явление»), и тех, кто водрузил на старушечье чело, по терминологии Ю. И. Дружникова, розовый венчик.

Довольно часто профессор бичевал, как может показаться, «перегибы» русских и советских пушкинистов, их нелепые и невежественные подставки — однако за близкими (и порою верно избранными) мишенями явственно просматриваются его главные, стратегические цели: их Ю. И. Дружников не терял из виду.

Изучив «толстую папку накопленных материалов» и установив, что Пушкин «любил няню» (но только в годы михайловской ссылки: «в Петербурге она была ему не нужна»), Ю. И. Дружников затем пришёл к выводу, что Арина Родионовна «обрела вторую жизнь в воображении и текстах» поэта, то есть была им идеализирована: «Она осталась в его произведениях романтизированным счастливым персонажем без личной жизни и вне социального контекста, столь важного для русской литературы». Такая ирреальная «литературная модель» (во всех произведениях функционирующая как «второстепенная»), с одной стороны, была любезна Пушкину и вдохновляла его на новые творческие свершения, с другой же — приносила сугубую пользу, укрепляла репутацию поэта в светском обществе: ведь «человеческое отношение к простому люду» считалось «хорошим стилем того времени и пушкинского круга».

Но пушкинистика, как сообщено читателям далее, «полюбила няню ещё больше Пушкина». Волю эмоциям дали и дореволюционные жрецы науки о поэте, и, естественно, славянофилы, которым Арина Родионовна «помогала <…> приближать поэта к своему лагерю», и представители «советской пушкинской школы». Все они, обращаясь к «литературному мифу об идеальной няне», словно сговорившись, «высказывали мысли, созвучные официальной национальной идеологии».

Через пару страниц профессор вновь взял на мушку раздражающую его цель и заострил мысль: «После октябрьского переворота миф о няне был использован для политической коррекции образа Пушкина как народного поэта. <…> Рассуждения о народности творчества стали неотъемлемой частью науки о Пушкине. Пригодились и некоторые соображения славянофилов». Пришлись же они ко двору потому, что «пушкинистика становится родом агиографии, каковой она пребывает и сегодня. Темы „Пушкин и народ“, „Пушкин и Родина“, его патриотизм объявляются фундаментальными в литературоведении, а няня — основополагающим элементом построения таких моделей».

Поэзии и письмам Пушкина, свидетельствам современников няни и славянофильской выдумке Ю. И. Дружников противопоставил свою — сорную, не ведающую стыда, «правду». На поверку Арина Родионовна — «сублимированная мать поэта» — была совершенно другой. «…Невозможно выяснить, — утверждал профессор, — каков реальный вклад няни в воспитание поэта». Вклад той самой старушки, «которая не могла запомнить двух букв, чтобы написать слово „няня“» — но умела слушать воспитанника («талант, свойственный, правда, в ещё большей степени, чем людям, собакам и кошкам»); той крепостной женщины, которая «вряд ли понимала, что именно пишет барин», — но зато «была склонна к алкоголизму».

Исчерпав компрометирующие няню материалы и захлопнув досье, Ю. И. Дружников подвёл итоги «расследования»:

«…B целом сегодня миф об Арине Родионовне существенен для многих, он — часть воспитания человека в российской культуре и в определённом духе. Не разрушать, а понять его было нашей задачей. И всё же возникает простой, как глоток воды, вопрос, который автор обращает к самому себе, но он может вызвать негодование поклонников няни: нужно ли тратить быстротечное время, чтобы столь подробно её рассматривать? Мне кажется, если няня не играла такой важной роли в жизни поэта, писать о ней в его биографиях лучше короче и в скромных тонах».

В слегка отредактированном виде очерк Ю. И. Дружникова был быстро и не единожды переиздан в нашей стране, где его рекламировали как «остроумный вызов, брошенный писателем официозной пушкинистике, десятилетиями эксплуатирующей одни и те же штампы»[61]. Жаль, что ни американскому профессору, ни его российским лоббистам, похоже, так и не вспомнились слова Пушкина, сказанные по поводу подобных сочинений: «…Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» (XII, 36).

Подходящей пушкинской ремаркой мы и завершим вводную главу.

Переходим к жизнеописанию Арины Родионовны.

Скоро сказка сказывается — да не скоро книга пишется…

Выпало нашей нянюшке два разных века узреть, жить-быть в российском царстве-государстве при двух сиятельных царицах и четырёх владыках свирепых.

А явилась она на свет Божий в самый что ни на есть разгар Семилетней войны со всяческими басурманами, когда на прародительском престоле в граде Петровом восседала всё ещё величественная, но уже расстающаяся с былой красой и тужащая по сему случаю Елисавета Петровна…

Глава 2

КРЕСТЬЯНСКАЯ ДОЧЬ

Явилась из толщи народа русского…

В. Ф. Ходасевич

В тот год, оказавшийся 7266-м от Сотворения мира, весна в северной России началась «марта 9-го числа после полудни, в 6-м часу в 34-ой минуте, когда Солнце в знак Овна вступило и по всей земли первое в году равноденствие учинило». Люди разных сословий пробуждению природы радовались, — и всё же поглядывали на сумрачное небо с изрядной опаской: ждали оттуда появления кометы, предсказанной английским астрономом Эдмундом Галлеем. «Но понеже течение ея несколько переменно быть кажется, то он, взявши и переменность оную в рассуждение, полагает, что оной ожидать можно в исходе сего году или в начале будущего, 1759-го, году», — загодя успокаивал встревоженную публику петербургский месяцеслов[62].

Между тем продолжался Великий пост, текла его шестая неделя, близилась Пасха — и заодно подходила к концу первая декада апреля. Светало в Петербурге и его окрестностях уже рано, в начале второго, а тусклое солнце появилось на небосклоне в 4 часа 34 минуты. Накануне, в четверток 9 апреля, поутру, река Нева «совершенно вскрылась, после чего в 8 часу выпалено из 3 пушек с крепости»[63].

Чинно шёл сорок девятый год от рождения императрицы Елизаветы Петровны и семнадцатый — от вступления её на Всероссийский престол. Ровно через две недели двор, свет и весь город готовились высокоторжественно отметить день священного коронования дочери Петра.

В пятницу на Вербной столичная газета извещала читателей: «Ея Императорское Величество всемилостивейше соизволила определить губернаторами: в Ревель, генерала аншефа принца Голштейн-Бека; в Ригу, генерала порутчика, князь Володимера Петровича Долгорукова; да генералу порутчику и действительному камергеру, Николаю Андреевичу Корфу, указала быть губернатором же в Кёнигсберге»[64].

О военных же действиях против наглой коалиции в этом нумере «Санкт-Петербургских ведомостей» не было сказано ни полслова: они разворачивались тогда столь вяло, что для обозрения нерегулярных ратных происшествий вполне хватало страницы-другой в ежемесячных «Прибавлениях» к газете.

Зато в «Петербурге неугомонном» и на прилегающих к нему землях жизнь в преддверии величайшего из двунадесятых праздников била ключом.

Академия наук, к примеру, желала приобрести «несколько сот сажен дров берёзовых однополеняных», а кто-то выставил на продажу «до 30 цуговых и верьховых меренов вороных большого росту»; одни горожане остро нуждались в «ивовых обручах», другим же были надобны «дубовые леса разных пропорций»; торговцы сулили невиданные скидки и зазывали из пригородов поставщиков «масла постного», «потребного числа ветчины, сусла, молока и протчего». Законопослушные иностранцы, покидавшие Петербург, заблаговременно уведомляли о том своих кредиторов и должников; а никуда не отъезжающая французская повивальная бабка Дюваль, «которая прежде сего жила в доме Георга Енкеллера», сообщала заинтересованным в её услугах лицам, что «ныне жительство имеет на перспективе у Собакина в деревянном доме, внутрь двора находящемся»[65].

Кроме того, в указанную пятницу в храмах поминали священномученика Терентия, убиенного в Сирии много веков назад, ещё при императоре Декии, всеми давно и прочно позабытом.

Таким, судя по говорливым «Ведомостям», выдался великопостный день 10 апреля 1758 года от Рождества Христова.

Именно в этот весенний день в деревне Суйде, лежащей примерно в 55 верстах от Петербурга, у крестьянина Родиона Яковлева родилась дочь, в крещении наречённая Ириной.

Отметим то, что наверняка не отметили её родители: доставшееся крестьянской дочери имя восходило к греческому слову мир.

Согласно административному делению елизаветинского времени, село Суйда, Воскресенское тож, числилось по Копорскому уезду Петербургской губернии. В былинную старину оно и прочие селения того малолюдного и бедного региона, контролировавшиеся новгородскими князьями, составляли так называемые Ижорские земли. Они были заселены вперемешку и русскими, и представителями угро-финских народов. Однако в начале XVII столетия Россия в ходе военных конфликтов не сумела удержать их, и по Столбовскому договору 1617 года земли отошли к шведам, став Ингерманландией. Лишь при Петре Великом, закрепившемся на берегах Балтийского моря, империя вновь обрела утраченные было территории и стала постепенно осваивать стылый край, водворяя сюда на жительство крестьян из великорусских губерний.

По предположению А. И. Ульянского, царь Пётр презентовал Суйду, Воскресенское тож, прилегающие угодья, а также расположенное поблизости сельцо Коприно (или Кобрино) своему сподвижнику — графу Петру Матвеевичу Апраксину, который в начале 1700-х годов одержал ряд важных викторий над шведами. Чертежей этих мест учёные пока не нашли[66], но из записей в метрической книге церкви Воскресения Христова, что в Суйдовской мызе, явствует: в 1722 году указанные владения точно принадлежали президенту Юстиц-коллегии П. М. Апраксину[67]. А после кончины графа (случившейся где-то между 1726 и 1728 годами) они перешли не к его сыну Алексею Петровичу, а к невестке, графине Елене Михайловне Апраксиной (урождённой Голицыной; 1712–1747)[68]. В исповедном реестре местной церкви за 1737 год она-то и поименована «госпожою» «в селе Воскресенском, что была мыза Суйдовская»[69].

Ранняя смерть графини Елены Михайловны сделала хозяевами мызы Суйда двух её сыновей — сержантов лейб-гвардейского Семёновского полка Петра и Фёдора Алексеевичей Апраксиных. Они фигурируют в качестве совладельцев вотчины в исповедной росписи за 1749 год. Однако граф Пётр Апраксин, адъютант Семёновского полка, преставился в ноябре 1757 года, и посему в аналогичном документе, составленном в начале 1759 года, уже было сказано, что Суйда числится только за отставным капитан-поручиком того же полка Ф. А. Апраксиным.

Подпоручик граф Фёдор Алексеевич Апраксин (1733–1789) и стал первым господином малютки Ирины (Ириньи), дочери крепостного крестьянина Родиона Яковлева.

В 1930-е годы исследователю удалось разыскать в Ленинградском областном историческом архиве (ЛОИА) метрическую книгу, имевшую длинное и витиеватое название: «Книги области епархии преосвященнаго Селивестра эпископа санкт петербургскаго и шлюшенбургского, архимандрита свято троицкого александроневского, Копорского уезду, церкви Воскресения Христова, что в Суйдовской мызе, священника Димитрия Ефимова с причетником записная о приходских тоя церкве людей, рождающихся, бракосочетающия и умирающия, разделяемая на три части 1758 году с генваря с 1 числа». В этой ветхой книге (в её «Части первой о рождающихся», под № 4) значилось, что 10 апреля 1758 года в «вотчине лейб гвардии Семёновского полку подпорутчика графа Фёдора Алексеевича Апраксина Суйдовской мызе» появилась на свет «деревни Суйды крестьянина Родиона Яковлева дочь Ирина», которую крестили спустя неделю, 17-го числа. Восприемниками младенца указаны «тоя ж деревни Суйды крестьянин Ларион Кирилин да крестьяньская дочь девица Евфимия Лукина»[70].

«Новорожденную назвали именем её тётки Ирины Кирилловой», — пишет А. И. Ульянский[71]. Небесными же покровительницами девочки стали две святые мученицы Ирины (одна из них была сожжена вместе с сёстрами при императоре Диоклетиане в начале IV века по P. X., другая пострадала в Коринфе).

Ирина была третьим ребёнком в этой крестьянской семье (ранее, в 1751 и 1755 годах, у Яковлевых родились Евдокия и Семион[72]). Изучение исповедных ведомостей, ревизских сказок и метрических записей, предпринятое биографом, позволило прояснить некоторые аспекты Ирининой родословной — впрочем, крайне скудные.

Точных данных о происхождении отца Ирины так и не обнаружилось. Нам известно, что Родион Яковлев родился в 1728 году; предположительно в тридцатых годах он очутился в доме Петра Полуектова (между 1692 и 1696–1772), крепостного крестьянина графов Апраксиных, переселённого в Суйду из какой-то центральной губернии. В бездетной семье приёмыш фактически стал родным сыном. Из других документов можно вывести, что в 1749 или в 1750 году «приимыш» Родион, которому было около двадцати двух лет, женился на Лукерье Кирилловой (1730–1796 или 1797), числящейся «старинной того села»[73].

Таким образом, к моменту рождения Ирины её матери было двадцать восемь лет, а отцу — круглых тридцать. По тогдашним меркам, Родион и Лукерья Яковлевы уже миновали середину земной жизни и вплотную приблизились к возрасту дедов и бабок[74].

Вышло так, что семейство Яковлевых принадлежало Фёдору Алексеевичу Апраксину совсем недолго.

Двадцатипятилетний граф побаивался, что вдова его брата Петра (правда, разведённая, но имевшая хорошие связи в «сферах» особа) заявит свои — как на грех обоснованные — претензии на апраксинские земли[75]. А делиться с хваткой невесткой отставному капитан-поручику никак не хотелось и, едва вступив в единоличное владение вотчиной, Ф. А. Апраксин решил сорвать банк, то бишь опередить соперницу и побыстрее избавиться от Суйды и прочих окрестных селений.

Вскоре он преуспел в этом хлопотном деле и выгодно сбыл вотчину.

Покупателем оказался не кто иной, как генерал-аншеф и кавалер многих орденов, начальник Ладожского канала и кронштадтских строений Абрам Петрович Ганнибал (1696–1781), прославленный «арап Петра Великого».

Судя по сохранившимся метрическим записям, уже 1 мая 1759 года Суйда законно принадлежала ему[76]. Помимо Суйды, генерал приобрёл также Мельницу, Коприно (Кобрино) и иные апраксинские земли. В последующие годы он расширил свои владения за счёт покупки близлежащих имений других помещиков. Кроме того, неподалёку от Кобрина генерал попутно построил Руновскую мызу. В итоге общая площадь его поместий в Петербургской губернии составила 9476 десятин[77].

Так Ирина (Иринья) Яковлева, которой не исполнилось и года, сменила господина и превратилась в крепостную диковинного, отродясь не виданного в тех краях барина с чёрной «арапской рожей».

Возможно, удивлённая девочка впервые увидела его, давно разменявшего седьмой десяток, лишь во второй половине 1762 года или даже позднее. После кончины императрицы Елизаветы Петровны (та почила в Бозе в декабре 1761 года) придворные недруги сумели настроить оказавшегося на престоле Петра III против генерала. В июне 1762 года Абрам Петрович был отправлен в отставку «за старостию»[78], причём сделали, это без полагающихся пожалований и повышений в чине. Вскоре после оскорбительного изгнания со службы А. П. Ганнибал гордо удалился в Суйду, «где с редкими отлучками и провёл последние девятнадцать лет своей богатой событиями жизни»[79].

В исповедной росписи суйдовской церкви Воскресения Христова за 1765 год, среди «дворовых людей господина генерал аншефа и ковалера Аврама Петровича Ганибала», есть и уже знакомые нам имена Петра Полуектова, его «приимыша» Родиона Яковлева с женой Лукерьей и детьми. Указана (среди «людей женска полу», под № 62) и Иринья, шести лет. В графах «Кто были у исповеди и святого причастия» и «Которые у исповеди не были» против её имени ничего не написано[80].

В эти годы Яковлевы по-прежнему жили вместе с Полуектовыми, душа в душу, под единой кровлей. Семейство Родиона Яковлева разрасталось: вслед за Ириной родилось, по всей вероятности, ещё четверо детей. Такая большая семья, состоящая преимущественно из малолетних, была обречена на существование в условиях крайней нужды.

Небезызвестный Василий Львович Пушкин (дядюшка поэта), побывавший в Суйде в конце XVIII столетия, воспел благолепие тамошней натуры в звучных сентиментальных стихах:

Души чувствительной отрада, утешенье, Прелестна тишина, покой, уединенье, Желаний всех моих единственный предмет! Недолго вами я, к несчастью, наслаждался; Природы красотой недолго любовался; …………………………………………                  С каким весельем я взирал,                  Как ты, о солнце, восходило,                  В восторг все чувства приводило! Там запах ландышей весь воздух наполнял, Там пели соловьи, там ручеёк журчал; И Хлоя тут была; чего ж недоставало? Что в мире я любил, что мысль обворожало,                  Кем сердце нежное дышало,                  Всё было там со мной!..[81]

Крестьяне ганнибаловских владений не были горазды на подобное восприятие красот местной природы. Они находились на барщине (никаких сведений о её размерах нет), то есть трудились (в обществе своих хлой) в полях и на мельнице, временами заготавливали лес и дрова, занимались рыболовством на журчащей Кобринке и сбором мёда.

Отставной генерал жил не только «в тишине и покое», как сказано в «Немецкой биографии А. П. Ганнибала» А. К. Роткирха (XVII, 48). Он был хозяином рачительным, вникавшим во всякие хозяйственные подробности, охочим до усовершенствований, но, видимо, не слишком заботливым по отношению к собственным холопам. В преданиях сообщается о его суровом нраве и крайней скупости. Показателен эпизод, имевший место в январе 1766 года: когда ватага крепостных одного из помещиков Петербургской губернии пустилась в бега, к ней незамедлительно присоединилось и «множество беглых Господина Ганнибала Суйдовской мызы крестьяне». Вооружившись «разбойничскими инструментами», ослушники, ничуть не горюя о покинутых соловьях и ландышах, «поехали в Польшу». Дело об этом возмутительном происшествии было заслушано в Сенате[82].

А спустя год или два после описанного волнения крестьян умер отец Ирины, Родион Яковлев, не доживший и до сорока лет. Семеро его детей, в возрасте от двух до шестнадцати лет, остались сиротами.

Очевидно, уже тогда, в конце 1760-х годов, Ирине Яковлевой пришлось не только помогать матери по хозяйству, но и работать вне дома наравне со взрослыми.

Положение Яковлевых стало особенно бедственным после кончины Петра Полуектова, их милостивца, случившейся в 1772 году. Тем не менее дети Лукерьи пережили эту мрачную пору, выросли и обзавелись семьями.

Выросла, терпеливо перенося лишения, и Ирина, обернулась невестой хоть куда. Каких-либо сведений о её житье-бытье с конца 1760-х и до начала 1780-х годов нет. Только в очередной исповедной росписи 1767 года искоркой мелькает имя крепостной девки (получившей 156-й номер), да и то возраст её указан грамотеем неверно[83].

А девка, трудившаяся до умопомрачения, всё ж таки не сникла, не зачерствела душою, не утратила интереса к жизни и её чудесам. Она была прекрасной певуньей, заводилой на деревенских посиделках, гуляньях и разудалых игрищах, которые проходили в парке, под сенью «вековых дубов и лип в два обхвата», или подле суйдовского пруда. Характерно: на одном из пушкинских рисунков 1828 года наша героиня запечатлена молодой, статной, круглолицей и весёлой, в сарафане и кокошнике[84], с пышной косой, покоящейся на девичьем плече. Думается, что этот графический профильный образ был навеян рассказами самой няни о былых временах. Свою юность неуимчивая[85] крестьянка и спустя полвека вспоминала с тёплым чувством; это отмечено, в частности, поэтом Николаем Языковым, который, познакомившись с Родионовной, писал о ней:

К своей весне переносилась Разгорячённою мечтой…

Уместно привести тут и слова самого Пушкина из письма к жене от 25 сентября 1835 года: «…Могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был» (XVI, 51). В няниной поговорке (ассоциирующейся с крылатым латинским Fuimus, что означает Мы были) слышится не только тоска по минувшему, но и довольство теми дарованными и невозвратными днями.

Грамоте она так и не обучилась — зато постигла иную, более высокую, науку: прониклась духом своего народа. От матери и стариков-соседей узнавала и запоминала Ирина сказки, былины, песни, поговорки и пословицы, «повести сказочно-бытового и демонологического характера: о разбойниках, привидениях, домовых, русалках и т. д.»[86]. Узнав же, начинала пересказывать или петь сама: сперва младшим братьям и сёстрам, потом кобринской детворе, подружкам. «…Весь сказочный русский мир был ей известен как нельзя лучше, — утверждал впоследствии пушкинист, — и передавала она его чрезвычайно оригинально»[87].

…Мастерица ведь была И откуда что брала. А куды разумны шутки, Приговорки, прибаутки, Небылицы, былины Православной старины!.. (III, 308).

Где-то царствовала мудрая Екатерина, во дворцах заседали созванные Фелицею комиссии, шли войны с врагами внешними и ворами внутренними — в Суйде же самодержавно правил, принимал уложения, казнил и миловал рабов чёрный барин. И его генеральское слово, невзначай брошенное во время прогулки по тенистой липовой аллее, бывало для крепостных душ весомее, нежели длинные столичные манифесты, которые иногда оглашались с паперти.

А стоявший в парке каменный диван Абрама Петровича, высеченный из огромного валуна, крестьяне принимали за некоего зловредного лешака и, загодя крестясь, обходили стороной.

Генерал А. П. Ганнибал, увы, старел и всё больше сдавал: терял зрение, мучился от жестокой подагры. Подступали сроки — и наконец он, восьмидесятилетний, решил составить завещание. Оно было учинено в суйдовской церкви Воскресения Христова 13 июля 1776 года, в присутствии необходимых свидетелей, домочадцев старика и его духовного отца (иерея Сергия Романова), и не мешкая передано в Юстиц-коллегию. Согласно этому документу, движимое и недвижимое имение Абрама Петровича разделялось между его сыновьями — Иваном, Петром, Иосифом и Исааком Ганнибалами, которые, правда, могли вступить во владение наследством лишь после смерти жены генерала, Христины Матвеевны (Христины-Регины). Дочерям же (Софье, Елизавете и Анне) по данной духовной в земельных владениях было полностью отказано («совсем дела нет»)[88].

Из текста завещания следовало, что господином Ирины Яковлевой в недалёком будущем мог стать Иван Абрамович Ганнибал, так как именно к нему, по воле завещателя, отходила Суйда «со всеми ж ко оной мызе принадлежащими деревнями, что в них имеется мужеска и женска пола душ»[89].

По неясным причинам принявшие участие в процедуре составления Ганнибалова завещания не указали Ибрагиму на то, что подписанная им бумага вряд ли будет иметь юридическую силу: ведь она следовала нормам Петровской эпохи (в частности, установлению 1714 года о майорате), столь любезным арапу, которые были, однако, отменены высочайшим указом 1731 года. Оттого и раздел ингерманландского имущества между наследниками Абрама Петровича произошёл спустя несколько лет совсем не гладко, не по сценарию упорствующего генерала.

Христина Матвеевна Ганнибал скончалась в феврале или марте 1781 года[90]. А 14 мая того же года завершил свои дни (вследствие «главной» болезни) и восьмидесятипятилетний Абрам Петрович[91]. Супруги, прожившие бок о бок сорок восемь лет, были, по-видимому, и похоронены рядом, в суйдовском храме или подле него.

Тогда же произошли важные события в жизни Ирины Яковлевой: она была засватана и обрела мужа, а вместе с мужем, как потом выяснилось, — своеобычную линию судьбы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад