— Из Плоского вы стремились с вашим почетным конвоем к Балте. Я не верю, что там вас ожидала встреча с другим Кожемяченко. Хотя допускаю, что Кожемяченко не последний изменник, у которого в трудную для нас минуту кишка оказалась тонкой. По вашим документам видно, что вы рвались к Петлюре. Зачем?
— Зачем-с? Посмотрите на карту. Вы хоть скороспелые, а все же стратеги. Рвется к Киеву наш генерал Бредов, стремится туда и пан Петлюра. В одной берлоге двум медведям не бывать, не пановать-с. Киев, как вам известно, называют матерью русских городов. Он никогда не будет столицей самостийников. Это у вас создана республика на республике, а у нас будет одно царство — единая, неделимая Россия…
— Ясно. Второй вопрос: куда вы делись после Раздельной?
— Спасибо вам, господин Якир. Ваш Левензон и тот бешеный Няга требовали моего расстрела, а вы как Христос… Мои люди вас до полусмерти отлупили, вы же исходатайствовали мне прощение-с. Я обещал искупить свою вину. На походе отстал от батальона. Дождался немцев, а потом — на Дон…
— К своим? — уточнил Якир.
— Журавль рвется в небо, а крот в нору-с.
— А куда стремится скорпион? — в упор бросил Голубенке.
На миг беляк потупил взор, потом, впившись горящими глазами в сухощавое лицо комиссара, небрежно ответил:
— Я и так наболтал лишнего.
И хотя задержанный уклонился от прямого ответа, у всех сложилось твердое убеждение, что «землемер» Басенко и есть тот «знаток» Красной Армии, который носит кличку «Скорпион».
Допрос закончился глубокой ночью. Якир, потянувшись, подошел к широко раскрытому окну. В накалившееся за день помещение рвалась освежающая прохлада вместе с пряными запахами благоухающего табака, ночных фиалок, левкоев. Беззаботно стрекотали в кустах жимолости неугомонные сверчки. Тревожно гудели на путях паровозы.
Из головы Ионы Эммануиловича не выходили жаркие прения в губкоме: «С восстанием покончено, но положение края с каждым днем все усложняется. На Николаев — пролетарскую базу юга — надвигается грозная туча деникинских отборных полков. На Черном море, вблизи Одессы, курсирует мощный флот Антанты. К Помошной устремилась разнузданная вольница предателя Махно. Торопится и Деникин. Ему нужны Украина и ее хлеб. Более четверти века не было такого богатого урожая. Стоят на полях и гумнах высокие скирды хлебов: крестьяне не торопятся с молотьбой. А то, что заготовители успели собрать для голодающего севера, едва успевают пропустить через единственную коммуникацию — железную дорогу Одесса — Помошная — Киев. С Плоским, со «Скорпионом» покончено, а другие еще не раскрытые. Агенты генерала Шиллинга пускают в ход и золото, и «идеи», мутят народ не только в селах, но и в Одессе. Тревожные сигналы поступают из сорок седьмой дивизии. Какие-то подозрительные типы шушукаются с командирами расположенных в Одессе полков, а также с командирами батарей, выдвинутых к Люсдорфу для охраны морского побережья. У Вознесенска, Балты, Умани разгуливают петлюровские банды Волынца, Ангела, Заболотного. Одесский губком свернул работу всех учреждений, коммунистов посылает на фронт. Уже созданы три коммунистических отряда. Назначен командующий внутренним фронтом, бывший командарм-9, капитан царской армии, коммунист с 1917 года черноглазый усач Княгницкий».
«Огромная задача возложена и на нас, — продолжал размышлять начдив-45. — Мы в ответе перед партией и высшим командованием за огромный фронт — от Жмеринки до Днестровского лимана. Там румыны, самостийники и корпуса сечевиков. Выгнанные Пилсудским из Галиции, они стали союзниками Петлюры… Наша заветная цель — мировая революция, а сколько препон на тернистом пути к ней?!
За три недели новый начдив успел побывать во всех полках, отрядах, командах. Знает, чего можно потребовать от каждого. А знает ли он человека, командира, бойца? Нет! Иначе не было бы этого бунта, поднятого Батуриным и Кожемяченко».
«То, чем полководец сражается, есть народ, то, чем народ побеждает, есть дух». Эти слова, произнесенные более двух тысяч лет назад древним военачальником, были записаны в потрепанном блокноте начдива.
Еще в прошлом году Якир близко сошелся с одним из командиров китайского батальона Сун Фу-яном, человеком боевым, толковым, назвавшим себя капитаном.
Там, у себя на родине, он будто бы нарушил закон предков и сошелся с женой мандарина. Ему грозила смерть. Удрав к хунхузам, неудачный донжуан с их помощью перебрался затем в Сибирь, где завербовался вместе с другими китайцами на лесоразработки в Бессарабию. В часы отдыха, когда батальон Якира охранял старую тираспольскую крепость, бывший китайский капитан просвещал своего любознательного начальника.
Якир навсегда усвоил древний военный закон: «Не усаживайся сам, если не сели еще твои воины. Не берись за еду сам, если еще не стали есть твои воины. Дели с ними холод и жару. В таком случае твои солдаты непременно отдадут тебе все свои силы».
Учеником реального училища Якир ездил с друзьями в Измаил — город боевой славы русского оружия, улицами которого на штурм придунайской турецкой крепости двигались по приказу Суворова русские полки. Потом уже, будучи комбатом, он в тираспольской библиотеке нашел книжечку с описанием всех двадцати походов и шестидесяти трех сражений Суворова. Из нее он записал в блокнот следующие слова: «Доброе имя должно быть у каждого честного человека. Лично я видел это доброе имя в славе своего Отечества».
О славе своего Отечества постоянно думал Якир и там, в тираспольской крепости, и позже, во время упорных боев с наседавшими немцами, и потом, когда он, будучи членом Реввоенсовета 8-й армии, осенью 1918 года вел в решительную атаку на станцию Лиски против белоказаков 12-ю стрелковую дивизию.
Тогда мужество и отвагу Якира Реввоенсовет Республики отметил боевым орденом Красного Знамени.
После беседы с деникинским разведчиком Якир вспомнил «философию» некоторых начдивов, которые заявляли: «Красноармейцев пятнадцать тысяч, а я один. Я существую для дивизии, а для людей существуют политкомы». Вот под боком у таких «философов» и вырастают, как грибы-поганки, кожемяченки, батурины… Допрос белогвардейца напомнил ему поучение одного мудреца: «Когда в войске нет согласия, нельзя выступить и сразиться. Когда в сражении нет согласия, нельзя добиться победы».
Борясь с одолевавшим сном, Якир размышлял: «Вот чего надо добиваться — согласия, согласия, согласия! Но нельзя и ждать со сражениями до установления полного согласия. Тут следует подправить мудреца. И к согласию и к победе надо стремиться одновременно. Согласием добиваются победы, а победой согласия, вот это по-нашему, по-советски. Чтоб никаким пройдохам даже не мерещилось вгонять клинья в наше единство, выискивать в нашей армии воду, способную погасить ее победный огонь. Тогда над широкими полями Украины и родной Бессарабии не будет развеваться ни белый стяг Деникина, ни цветное знамя румын, ни малиновый штандарт Пилсудского, ни жовтоблакитный прапор Петлюры, ни черная тряпка Махно. Будет лишь одно знамя — Красное знамя Ленина».
5. Слоеный пирог
Слово сильнее пули. Идеи крепче штыка. Есть пуля, которая убивает солдата, есть идея, которая обезоруживает его. Идеи, овладевшие массами, становятся силой. Большевистские идеи отняли солдат у Керенского, отвоевали у Пуанкаре его моряков. Об этом недавно сказал Ленин: «Да, мы отняли у Антанты ее солдат».
Мысль за мыслью возникала в встревоженной голове начдива. Разбуженный грохотом промчавшегося на север состава, он лежал на диване с широко раскрытыми глазами, запрокинув руки за голову.
«Какими еще сюрпризами удивит минувшая ночь? — думал Якир. — Теперь сюрпризов хоть отбавляй. Идет жестокая борьба — военная и идеологическая. Идет смертельное единоборство на фронте и не менее грозное — в тылу. Враги — белоказаки Краснова, деникинцы, петлюровцы — не столько страшатся нашего оружия, сколько наших идей. Еще недавно, всего семь-восемь месяцев назад, когда мы гнали немцев, австро-венгров, гетманцев и петлюровцев на юг и запад, эти наши справедливые идеи поднимали широкие народные пласты. Тысячи и тысячи бойцов становились под ленинские знамена. Сейчас народ поостыл. А может, устал? Нет. И не остыл и не устал. Вся загвоздка в том, что сработали какие-то контридеи… Не столь уж велик был авторитет Кожемяченко, чтобы увлечь за собой крестьян. В чем же дело? Почему «Скорпион» сумел увлечь Батурина, а Батурин — поднять десятки сел Приднестровья?
Пусть ненадолго, но сбил с толку, подлец, уйму людей. Хоть все оказалось мыльным пузырем, однако суматохи мятеж наделал немало. Немцы-кулаки не в счет. А вот почему трудовому крестьянину — сеятелю и рыбаку, вековому рабу колонистов — сумбурные посулы Батурина оказались заманчивее наших подлинно человечных, ленинских призывов? Разве за эти семь-восемь месяцев изменились наши идеи? Нет! И если у нас что-то не ладится, следовательно, виноваты мы сами. В суматохе фронтовых дел мы многого не замечали, однако заметили и кое-что почувствовали жители Плоского, ежедневно сталкиваясь с сомнительным проводником нашей политики — комиссаром Петрашем.
Мы, дни и ночи занятые высокими материями, забываем порой о самых простых вещах. Для того плосковского деда, о котором с таким восхищением рассказывал Голубеико и который делил комиссаров на идейных и каведейных, Советская власть — это не столько Предсовнаркома Ленин, не столько Одесский председатель Клименко, сколько комиссар села Петраш. Он смотрит на Петраша и видит Советскую власть. Ничего не скажешь, славная картина… От такого деятеля покорежит любого, не то что темного, сбитого с толку человека. Промахи отдельного работника рассматриваются как промахи власти, грехи отдельного коммуниста — как грехи всей нашей партии. Очевидно, был прав Дюма-отец, утверждавший, что один француз — это еще не вся нация, но один мундир — это вся армия. Каждый из нас — и главком, и предгубисполкома, и начдив, и любой ротный, любой комиссар волости или села — находится под микроскопом. На каждого устремлены тысячи глаз…»
Завизжала на роликах зеркальная дверь. С папкой депеш и сводок в купе вошел Охотников:
— Вставайте, Иона Эммануилович. Скорей умывайтесь. Новостей куча…
— Умоюсь после. Докладывай, Яша.
Якир спустил ноги, рывком поднялся во весь свой большой рост. Сел, закурил, спросил адъютанта:
— Что на фронте?
— На фронте первой и третьей бригад незначительные стычки. Так, пожалуй, обстоят дела по всему Днестру. В Рыбнице и Тирасполе постреливают наши бронепоезда «Гроза революции», «Смерть директории» и «Спартак». Вторая бригада Котовского отбивает сильные атаки гайдамаков и галичан. Петлюровцы рвутся к Попелюхам.
— Ясно! — резюмировал Якир. — Попелюхи дают выход их панцерникам[4] к Гайворону и Первомайску, в наши тылы. А тут и тесный контакт с Махно, с Деникиным. Неплохо соображают самостийники. Закажи, Яша, паровоз. Поедем к Котовскому. Что слышно у соседей?
— Сорок четвертая Ивана Дубового дерется с белополяками у Коростеня, с Петлюрой — у Литина. Правый фланг дивизии Лагофета под натиском деникинцев отошел к Николаеву. Отступает на широком фронте Каховка — Александровск и пятьдесят восьмая дивизия Федько. Вот тут телеграмма комиссара пятьдесят восьмой Михалевича. Полки сражаются отважно, не дают спуску белякам, однако в дивизии тревожно. Вернулся семнадцатый год — днем воюют, ночью митингуют. В четвертой бригаде Кочергина выловлено несколько махновских демагогов. Мутят бойцов: «Начальство, мол, продает Украину». Вновь оживает партизанщина. Кое-кто требует вернуться к выборным командирам.
— Час от часу не легче, — нахмурился начдив. — Сорок седьмая молчит, не митингует, но систематически и будто без особой скорби отдает генералу Шиллингу волость за волостью. Без старых офицеров нам, конечно, пришлось бы туговато, но у Лагофета многие военспецы, видать, гнут не нашу, а свою линию. Пятьдесят восьмая — наша надежда, самая мощная дивизия, закаленная в боях с немецкими оккупантами, дерется отчаянно, но митингует. А митингующая дивизия — это уже сельский сход, а не войско. Что на внутреннем фронте?
— В замиренных селах на Днестре и в немецких колониях спокойно. В тылу у Котовского, в районе Чечельника, шалит петлюровская банда полковника Волынца. Махновский атаман Каретник выбил нашего Княгницкого из Помошной. Княгницкий выгнал из Ольгополя банду Ангела.
— Что? В Помошной были бои?
— Какие там бои! — махнул рукой адъютант. — У Княгницкого пятьсот бойцов, у Каретника пять тысяч. Махновцы лезут на рожон. Кричат нашим: «Деникина, Петлюру разбили, теперь, дескать, своих, борцов за революцию, собираетесь лупить. Не выйдет!» Вот какая ситуация!
— Не ситуация, Яша, а свинтуация.
Мрачная тень пробежала по лицу начдива. Он протянул руку к полотенцу, висевшему на крючке, взял с подоконника комок кустарного вязкого мыла.
— Я умоюсь, Яша, а ты срочно вызови сюда Анулова. И пусть немедля заказывает у коменданта паровоз под свой эшелон. Остальные депеши доложишь за завтраком.
Салон штабного вагона не отличался особой роскошью: круглый стол, два обшарпанных дивана, несколько стульев, потускневшее зеркало. Проводник вагона, он же вестовой начдива принес чай, два пайка ржаного хлеба, две кучки сахарного песку, по двенадцати золотников[5] каждая. Сели завтракать.
Начдив отрезал ломоть хлеба, ткнул его в сахар, придвинул к себе стакан мутного морковного чая. Адъютант достал из полевой сумки бумаги, продолжал докладывать:
— На других фронтах Республики дело обстоит так. Красная Армия безостановочно гонит Колчака на восток. После Челябинска освобожден Троицк. Отныне колчаковский фронт разорван на две части. На Южном фронте противник застрял у Белгорода. Ударные группы Шорина и Селивачева теснят деникинцев от Воронежа к Дону и от Старого Оскола к Валуйкам. Конный корпус генерала Мамонтова прорвался в наши тылы и двигается к Тамбову. Против Мамонтова брошены резервы.
— Да… — отозвался начдив. — Фронты Республик не рогалик, а настоящий слоеный пирог. Вот еще в чем наша сила — огромные пространства! Есть где маневрировать…
Часовой, коренастый матрос, пропустил в салон опрятно одетого, перетянутого скрипящими ремнями молодого командира. За ним следом вошел юный боец, розовощекий, узкоплечий, с глубоким шрамом на лице.
— Командир и адъютант Особого полка явились по вашему приказанию, товарищ начдив!
Лицо начдива оставалось по-прежнему строгим, а глаза улыбались:
— Садитесь, садитесь, товарищ Анулов. — Потом доброжелательно добавил: — Было бы странно, если бы вы явились один. Смотрите, ваш адъютант чуть порозовел…
— Ну что вы, товарищ начдив, — еще больше зарделся спутник Анулова.
— Ты, Настя, не робей, — успокоил девушку-красноармейца Якир. — Товарищ Филипп и художник хороший и командир боевой. Думаю, что у него ты многому научишься. Что это вы уселись на диване? Давайте поближе к столу.
Якир вызвал проводника вагона, попросил еще чаю. Разрезал остаток своего пайка надвое и пододвинул хлеб гостям.
Анулов снял черную кожаную фуражку. Своеобразная прическа художника, характерная бородка клинышком, пронзительный взгляд умных голубых глаз делали его похожим на Мефистофеля. Настя, не без труда поборов смущение, открытым ласковым взглядом смотрела то на своего командира, то на начальника дивизии.
Год назад — это было в Тирасполе — командир батальона Якир очень помог ей товарищеским участием и сердечным дружеским словом. Настя с подругой дежурили на станции. Ночью какие-то шалопутные пулеметчики вышибли окно, ворвались в помещение станции, навалились на девчат. Настя укусила одного, вырвалась, схватила карабин, ранила насильника в плечо, но кровь еще больше разъярила его… Настя в отчаянии решила, что после случившегося жить нельзя. Дочь одесской горничной, свидетельница бесконечных унижений матери встала в ряд с теми, кто боролся за человеческое достоинство. И они же ее опозорили, обесчестили, затоптали в грязь. Так лощеные господа топтали ее мать. Стоит ли жить? А комбат Якир доказал Насте, что революция вместе с хорошими людьми выносит на поверхность и всякую погань. Жить надо для борьбы и за всеобщее и за личное счастье.
Потом начался поход на восток. Якир не оставлял без внимания девушку. Она была с его отрядом под Екатеринославом, Воронежем. В бою под Лисками ее ранило. И вот этот шрам на лице — свидетель ее необычного мужества. В Одессе Якир снова встретил девушку в казармах Особого полка.
Анулов с Настей выпили чай, до хлеба не дотронулись. Они хорошо знали, что всем фронтовикам — и красноармейцу, и начдиву — положена одна норма: полтора фунта хлеба. Разница в том, что красноармейца на фронте могли угостить сердобольные хозяйки, у начдива же хозяйка одна — проводник штабного вагона.
Якир достал трехверстку. Развернул ее. После непродолжительной паузы сказал:
— Есть ответственное задание, товарищ Филипп. Как только подадут паровоз, двигайтесь через Первомайск к Помошной. Помошная — это вопрос жизни, единственная наша коммуникация с Киевом. И не только наша. То же самое и для сорок седьмой, и для пятьдесят восьмой дивизий. Одним словом, для всего юга. В Помошной Махно. Зря его выставляют каким-то малахольным. У него крепкая башка. И его бойкие советники правильно оценили значение Помошной. Это им даст больше, чем Гуляй-Поле, их столица Махноград. Член Военного совета двенадцатой армии Затонский ведет из Киева состав с боеприпасами для нас, Лагофета и Федько. Состав вышел из Знаменки. Завтра будет в Помошной. Там был Княгницкий, но Каретник — главарь черной конницы — вытурил его.
Анулов поднялся, неумело, по-граждански щелкнул каблуками, надвинул на голову кожаную фуражку:
— Выполню, товарищ начдив. Помошная будет наша. Затонского встречу. Боеприпасы доставлю.
— Это не так просто, товарищ Филипп. Знаете, когда мы встречаем войско под белыми или жовтоблакитными знаменами, не раздумывая, говорим с ними языком пушек. Другое дело, когда противник ведет на нас околпаченных под красными, а иногда и под черными знаменами. Огонь огнем, а у нас есть еще сильное оружие — наши слова. Вы художник, знакомы с поэзией. Попробуйте сначала «глаголом жечь сердца людей».
— Попытаюсь, товарищ начдив. В моем полку половина коммунистов.
— Учтите, товарищ Анулов, вы идете не на петлюровцев, не на обычную банду. Вот ваши коммунисты, вы сами, товарищ Филипп, знакомы с теориями анархизма? Читали работы Ленина о Бакунине, Кропоткине? Сможете ли дать отбой анархо-махновской демагогии? Там в его «черном реввоенсовете» сидят пронырливые лисицы — Волин, Аршинов, Барон. Они знают наши трудности, ловко играют на слабостях. Вот, примерно, их демагогия: не свобода народу, а свобода отдельной личности, не уничтожение классов, а их уравнение. Тут и всемирный бунт, и всеобщая разруха, и отмена всякой власти, и низвержение любых авторитетов, и социальный договор снизу, и закон взаимопомощи, и родина — весь мир, и много прочей несусветной чепухи…
Грохот пролетевшего состава заглушил последние слова начдива. Спустя минуту, Якир продолжал:
— Во времена Маркса представители анархии весь огонь направляли не на капиталистов, а на марксистов. Так и сейчас. По всему видно, что они свой удар нацеливают не на Деникина, а на нас. Как и Деникин, Махно пытается расшатать наше здание толчками изнутри. Словом, как говорит Ленин, демагогическая фраза, антирабочая идеология, реакционные дела, контрреволюционные действия. Махно набирает силу. За счет кого? За счет обманутых — раз, кулачества — два, всякого сброда — три. Многим из его сподвижников лишь бы пожрать, поспать, пображничать, пограбить. Но рано или поздно махновщину ждет гибель. Лжец может выжить, ложь — никогда. Учтите это, товарищ Филипп. Езжайте. А ты, Настя, почаще шли донесения.
Вернулся отлучавшийся в штаб Охотников, доложил:
— Депеша из Киева. Реввоенсовет передает директиву Ленина от девятого августа.
— Директиву Ленина? Давай сюда! — Якир стоя прочел ленинский документ: «…обороняться до последней возможности, отстаивая Одессу и Киев, их связь и связь их с нами до последней капли крови. Это вопрос о судьбе всей революции. Помните, что наша помощь недалека». — Начдив провел рукой по лбу, сощурил глаза: — Для нас приказ Ленина — закон. Тяжелая нам выпала задача, товарищ Филипп. Тяжелая и почетная. Езжайте. Пусть слова ленинского наказа крепко войдут не только в вашу голову, но и в ваше сердце. Положение наше не блестящее, но вспомним прошлый год. Тогда было тяжелее… Слышу, гремит ваш паровоз. Торопитесь, товарищ Анулов. Каждая минута — золото. Хочу вам напомнить изречение Суворова: «Деньги дороги, жизнь человеческая еще дороже, а время дороже всего».
6. Чёрный четверг
Четверг 13 августа 1919 года остался самым памятным днем в жизни Филиппа Анулова. Хотя Анулов как художник не примыкал к модному в те времена течению — импрессионизму, но впечатлительность в нем была развита до крайности.
Как и многих из молодых интеллигентов, Филиппа потрясли до глубины души первые дни революции, а на ее авансцене — необыкновенно сильные, яркие характеры. Рядовые матросы, полуграмотные рабочие, нищие студенты становились пламенными ораторами и признанными вожаками масс. Своенравная и своевольная Одесса, глумившаяся над авторитетами, покорилась и начала слушаться безвестных до того людей: Смирнова-Ласточкина, Гамарника, Якира, Котовского, Клименко…
Ему же, художнику Анулову, покорялась лишь его кисть. И он принял твердое решение — отдать ее на службу народу. Рафаэль своей неповторимой кистью служил богу добрых чувств, Рембрандт — богу сильных характеров, Репин — богу высоких страстей, Верещагин — богу войны. Он же, Анулов, крепнущей изо дня в день кистью послужит богу Революции.
Но, увлеченный революционной романтикой, молодой жанрист быстро постиг истину: революция в те дни больше нуждалась в том, чтоб ее защищали, а не отображали. И Филипп Анулов, сложив палитру и краски в солдатский ранец, взялся за оружие. Сначала был рядовым красногвардейцем. После первых же боев с одесскими гайдамаками и нахлынувшей в Одессу с севера гетманской швалью отряд выбрал его своим командиром.
Тогда, на заре революции, право на командование подтверждалось взмахом множества рук. Голосовали прежде всего за того, кто был близок по духу, по образу жизни, кто горой стоял за своего брата труженика. Однако массам нужны были не только командиры, но и надежные вожаки, люди высоких идей. Каждый день начинался и заканчивался митингом. Вся загвоздка была в том, что и меньшевики, и эсеры, и махновцы на словах громили контрреволюцию, ратовали за свободу, пеклись о нуждах народа. Послушает солдат большевика — прав он, большевик. Послушает эсера — и этот ладно чешет. Массе нужны были маяки. И благо, если идейно крепкий командир-маяк давал верные ориентиры. Не все в ту сумбурную пору оправдали себя. Анулов же в дни иноземного нашествия оказался на высоте.
Затем пришло подполье. Работа среди моряков французского флота, встречи с Жанной Лябурб[6], Смирновым-Ласточкиным, Котовским.
Позже Филипп участвовал в создании органов Советской власти, подвизался на ниве просвещения. С возникновением деникинской угрозы снова встал под ружье.
Покинув с Особым полком Одессу, он захватил с собой и кисти. Его знакомство с Настей Рубан началось с того, что художник уловил в ее глазах тени какой-то неразгаданной скорби, а художника привлекает все необычное. Привлекли его и песни Насти. Сначала Филиппу казалось, что волнующие украинские мелодии ворвались лишь в его память. Потом он понял, что они властно вторглись в самую глубь его чувствительной натуры.
Однажды после разгрома колонны воинственных немецких кулаков Анулов, не остыв еще от боя, воскликнул: «Сколько впечатлений!» — и принялся набрасывать эскиз жанровой сценки: Якир допрашивает повстанческого вожака. Начдив, забрав из рук художника ватман, строго распорядился: «Сейчас время не для впечатлений, а для распоряжений. Надо преследовать противника».
— Но ведь очень эффектная картина, — оправдывался Анулов. — И вы наш полководец…
Якир ответил:
— Я не Суворов и не Кутузов, а обыкновенный красноармейский работяга. Рисуйте, товарищ Филипп, лучше наших бойцов.
…13 августа, задолго до рассвета, эшелон Особого полка прибыл на станцию Первомайск[7]. Заспанный комендант сообщил, что в городе, кроме слабенькой местной охраны, никого нет. Княгницкий со своим отрядом ушел на Ольшанку. Там появилась банда Волынца. Махновцы будто бы в Помошной.
Под зеленым огоньком выходного семафора воинский состав Анулова проследовал дальше на восток. На внешних фронтах с переходом армии на регулярные начала навсегда покончили с эшелонной войной. На внутреннем фронте все еще придерживались примитивной, отжившей себя тактики. К полю боя приближались в поездах. Вблизи от противника разгружались, строили боевые порядки и шли в наступление. При удачном и неудачном исходе снова грузились в вагоны. В первом случае паровозы везли войско вперед, во втором — назад.
К Помошной эшелон, предусмотрительно двигавшийся тихим ходом, подошел на рассвете. Наблюдатели с паровоза сообщили по телефону в штабной вагон, что впереди все чисто. Миновав Перчуново, состав остановился. Анулов приказал разгружаться и, выслав вперед конную разведку, вместе с адъютантом направился верхом к Помошной. Полк, вытянувшись в колонну, вскоре двинулся вслед за командиром.
День только начинался. Первые лучи солнца позолотили алмазы росы на стерне, подрумянили мокрые от ночных осадков железные крыши станционных построек. Вдали у самого горизонта, за помошненскими огородами, медленно плелось на выпас стадо коров. В этом удаленном от фронта тихом уголке все дышало безмятежностью и покоем мирной жизни. Вдоль проселка стлался пышный ковер диких трав, отгороженный от невысокого полотна железной дороги густыми зарослями колючей дерезы.
За разъездом, не подававшим никаких тревожных сигналов, Анулов со своей свитой прорысил к безлюдному перрону. На цокот копыт из безмолвного станционного здания вышел одноглазый, в кудлатой папахе, коренастый бородач с зеленой повязкой на рукаве.
Анулов, соблюдая воинский этикет, поднес руку к кожаной фуражке:
— Вы комендант станции?
Бородач, не отвечая на приветствие, подтянул небрежно штаны, почесал сквозь тельняшку грудь, единственным глазом окинул группу незнакомых всадников. Неторопливо проговорил:
— Выходит, что я. А вы кто будете?
— Я командир полка сорок пятой дивизии. До особого распоряжения начдива Якира располагаюсь в Помошной, — отчеканил Анулов, не спуская пытливого и в то же время восхищенного взгляда с колоритной фигуры коменданта. В Филиппе вновь заговорил художник.
— «Я опущусь на дно морское, я подымусь под облака…» А мы вас давно дожидаемся, товарищ командир полка, — ответил непринужденно и довольно приветливо матрос. — Спускайтесь с вашего капитанского мостика вот сюды, до меня, на палубу. Есть разговор… Оно-то надо было бы потолковать с самим Затонским. Но мы проморгали его: еще вчера киевский нарком проскочил на Вознесенск.
Анулов спешился, отдал повод ординарцу, одновременно подумал: «Придется связываться с Бирзулой. Раз Затонский уже в Вознесенске, то мне тут делать нечего». Повернулся к сопровождавшим его товарищам:
— Двигайтесь в село, наметьте квартиры. А ты, Настя, скачи в полк, пусть там поторапливаются.
Одноглазый матрос протянул руку, схватил под уздцы Настиного коня. Лукаво и добродушно усмехнувшись, выпалил:
— Сказала Настя, что не вдастся…
Анулов, удивленный действиями коменданта, строго спросил: