— Не московит, а мозговит. С какой, по-твоему, высшей целью Петр основал сей город?
— Вот уж не знаю… — С целью сделать Россию Голландией. Так что исполнись, друг, отваги… Я перетащил его через Невский и по песку сквера вокруг Императрицы повел, упирающегося, к скамейке, на которой две миловидные блондинки в джинсах при виде нас перестали курить и жевать резинку (чем занимались они синхронно).
— Мой друг Вольф, — представил я по-английски. — Самый гениальный представитель литературного подполья самого подпольного из наших городов. — И по-русски ему: — Потолще будет Анс, а эта Тинеке. Прибыли из братского Амстердама. Знакомься и делай выбор.
— Хай! — сказал им непринужденно Вольф. — Где наколол их?
— В Эрмитаже. Отбились от группы. Повел их взглянуть на Новую Голландию.
— И как?
— Не похоже, говорят.
— Но ты объяснил, что это символ небытия?
— Небытие волнует их еще меньше, чем архитектура. Хотят окунуться в андерграунд, после чего, по-моему, не прочь любовью подзаняться. Чего ты морщишься, ведь не советские? Из столицы свободной любви!
— О какой любви может быть речь, друг мой? Амстердам — мировая столица наркомов. А мне их даже встретить нечем, ни крохи дома.
— Думаешь, тоже курят?
— Еще бы не курили! Хитрожопый Китай их, западных, в первую очередь растлевает. Сам посуди… — Вольф перешел на английский: — Как насчет травки, Тинеке?
— О йес! Только у нас с собой нет.
— Сейчас сделаем! Заодно и Питер вам покажем. Тинеке проворно схватила его за руку (незабинтованную), а меня повела за собой попастая Анс, вслед которой оглядывался весь наш Брод. За Казанским собором (он же Музей атеизма) взяли мотор и поехали на Петроградскую сторону, в «Рим». Это кафе-мороженое без официального названия, и мы даже не выходили из машины. Вольф вернулся с пустыми руками, и мы переехали на Васильевский, в «Гадюшник» (официально «Сфинкс» на углу Большого и Второй линии). Пока мы с голландками тянули через соломинку знаменитый на весь Питер коктейль под шикарным названием «Мост через реку Квай», Вольф отклонил предложенные ампулы. На такси возвратились на Невский. Потолкались в «Сайгоне» (бар ресторана «Москва») — зеро. Но в «Ольстере» Вольфу повезло: знакомый нарком, работавший под князя Мышкина из пырьевской киноверсии «Идиота», заперся с нами в кабинке сортира и отсыпал на червонец анаши. Залетные нацмены из Средней Азии и Закавказья сбывают на Кузнечном рынке не только грецкие орехи и мимозу.
— Блонды ваши? — спросил Мышкин.
— Наши.
— Уступи. Вольф удивился:
— Кто третьего дня хвалился полной импотенцией?
— Да не себе, я чуркам их продам. Гонорар пополам, идет? Крашеные? Вольф ответил не без гордости:
— Натуральные.
— Эй, подожди, — толкался юнец, — да подожди ты… — Потом, выскочив из «Ольстера», заорал нам вслед с большим презрением:
Тоже мне, наркомы!.. Наркомы не сексуют!
Вид на брандмауэры типично питерского каменного «мешка». Кривая комнатенка меблирована матрасом и удобным этим подоконником, на котором я частенько ночевал, глядя на бледные звезды предстоящей мне в этом городе судьбы. Сейчас сюда был выставлен старомодный баул, трофей моего папаши, куда я забил все, что было дорого, включая свою отроческую нумизматику — на черный день. Еще на подоконнике высился «Ундервуд» эпохи Серебряного века.
— Творил? Выдернул из-за валика лист, изорвал в клочки.
— Закомплексованный ты юноша, — засмеялся Вольф и, переговариваясь по-английски с Тинеке и Анс, принялся набивать анашой папиросу «Северная Пальмира». Девчонки лежали на матрасе, нога на ногу. Я сунул руки в карманы и стал ходить меж тесных, но высоких стен — от двери к подоконнику и обратно. Посмотрел украдкой на часы, что не укрылось от Вольфа, который немедленно перешел на русский:
— Из-под опущенных ресниц, — продекламировал он из Тютчева, — угрюмый, тусклый огнь желанья… На, и огнь загаси! Я посмотрел на папиросу:
— У меня поезд через два часа. И взял.
— Без тебя не уйдет. — И поднес мне пламя спички. — Вдыхай как можно глубже, но сразу, смотри, не выпускай. Подержи в легких. Ву-а-ля… Теперь отдай ей, этой… Саскии.
— Анс, — напомнил я. Он расхохотался мне в глаза, и я решил: «Накурюсь!..» После третьей затяжки Саския, то есть Анс поймала меня за запястье, чтобы вынуть из моего рта папиросу, и я — уж не знаю, как — оказался у нее на коленях, что вызвало очередной приступ хохота у Вольфа.
— Не сердись, — сказал он, — это просто эффект.
— Мне почему-то вовсе не смешно, — ответил я. Анс положила мне левую руку на плечо, ткнув указательным правой в пришпиленный к обоям снимок: Томас Манн с толстодлинной «гаваной» в пальцах. До свала в Калифорнию. Мюнхенский период.
— Это кто, Сартр? Я сделал попытку вырваться с колен, но Саския держала крепко. На этот раз Вольф смеялся взахлеб, подвизгивая, и Тинеке тоже, и моя бедная Анс кротко оправдалась. Ай хэв ноу, дескать, риэл мемори фор фэйсиз… Это, сказал Вольф, это… Фидель Кастро! Рилли? О ноу, ю лаф эт ми! Он, он, настаивал Вольф. Анаша обнаружила не лучшие черты его натуры. Бат… Энд веериз хиз бэрд? настаивала Анс.
— А Брежнев велел ему побриться! И тут они захохотали так, что Тинеке пукнула, и не просто, а прямо как из пушки. Я испытал мстительную радость, но от стыда Тинеке при этом не умерла, заржала еще громче, и в потолок нам постучали стулом — задними ножками. Во время второй папиросы я заметил, что Скандинавия, она вообще без комплексов. Поэтому у них и нет литературы, ответил Вольф. А с чего ты взял, что Голландия это Скандинавия. Голландия это Нидерланды. Инджой ит, сказал он не мне. Почему же нет, возразил я. Есть. «Дневник Анны Франк». Великая их книга. Где, кстати, тоже бздит и не краснеет один второстепенный персонаж. Нет. Дамбы есть, а литературы нет, сказал Вольф. А у нас есть. Например: «В Петербурге жить, как лежать в гробу». Например: «В Петербурге мы сойдемся снова. Словно солнце мы похоронили в нем…» Например: «Все произведения мировой литературы я делю на разрещенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух». Осип Эмильевич есть… Анна Франк — не спорю, сказал мэтр. Но это от безысходности. Если хочешь, вся наша литература — Анна Франк. А у них только дамбы да мальчик, потерявший в дамбе пальчик. Национальный герой. Вот возьми, сказал я, и повтори его подвиг. Разве что пальчиком, сказал Вольф. Потому что у меня уже отнялся. А у тебя? А у меня, сказал я, «Красная Стрела». И заплакал. И Анс заревела. Тогда как те, наоборот, стали хохотать, глядя на нас. Писать к тому же хочу, сказала Анс. Пойдем, рванулся я. Поднялся и шарахнулся об стену… Коммунальный сортир в этой квартире на десять семейств, не считая Вольфа, представлял такое зрелище, что Анс попятилась:
— Айм эфрейд, не смогу здесь… Это надо было пережить — плач рядовой голландской девушки на пороге типичного ленинградского сортира. Позор прожег меня насквозь, и вместе с чувством унижения мне открылась вся бездна нашего падения. Ну, как, как мы позволили, чтобы нас довели до подобного сортира?
— Описаюсь сейчас, — сказала Анс.
— Потерпи, родная, — попросил я, и, обнявшись и плача от унижения, мы побрели во тьму, у нас был Эрмитаж, и Рембрандт в нем, но это не могло утешить интуристку. На кухне я заложил дверь изнутри никелированной ножкой табурета, расстегнул на ней джинсы, стащил их с бедер вместе с трусиками и пригласил взобраться попой на край раковины — снаружи чугунной, но внутри эмалированной. Держалась все это очень непрочно, и я из последних сил подпирал и девушку, и раковину. Она уже пописала, но почему-то не слезала, не давая повернуть кран:
— А почему тут целых пять газовых плит? Под ее тяжестью я испытал смертную истому. Не вдаваясь в объяснения того, что нормальному человеку объяснить нельзя, я сунул поскорей свою голову под ледяную невскую воду. Я приходил в себя так долго, что даже часы пытался рассмотреть сквозь струю: не опаздываю ли? Но цифры смывало. Потом испугался, что схвачу менингит.
— Такой мокрый, — всхлипывала Анс, вытирая меня своей рубашкой, которую ей пришлось для этого расстегнуть и распахнуть. — Такой юный, такой красивый и такой несчастный!
— Потому что у меня бабушка умерла, — вспомнил я и стал давиться слезами жалости к себе.
— Папа-мама хоть есть?
— Никого, только бабушка. Была. И была больше, чем бабушка, андерстэнд ми?
— Я на тебе женюсь и увезу тебя отсюда, хочешь? Бедный русский мальчик! Бедный Петербург! Бедная Россия… О, как мне плохо, Боже мой, зачем я сюда приехала? Но мы уедем вместе, да? Тебя как зовут?
— Ничего не понимаешь… Я сейчас уезжаю.
— Уезжаешь? Куда?
— В Москву.
— Нет, лучше в Амстердам. Как тебя зовут? А хочешь, в Калифорнию? Вся жизнь у тебя впереди.
— Жизнь впереди, только смысл позади… И пепел.
— Какой пепел?
— Пепел, — бормотал я, — в сердце стучит. Люблю его. Ничего, кроме пепла… Вольф, где же мой саквояж? Вольф, запрокинув голову, смотрел на меня перевернутыми стеклянными глазами.
— Умираю, — простонал он. — Уотс ронг уиз ми?
— Это анаша. Не кури больше.
— Буду курить. Это — Совдепия… Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй. Но надо бороться. Тинеке права: «Винтовка рождает власть». Раздайте патроны, поручик Голицын, корнет Оболенский, седлайте коня… Трехлинейку мне, друг Алексис! Тульчаночку мне нашу! образца 1891 года! Я в одиночку Зимний отстою, большевикам не сдам я остров Крым!.. Куда ты?
— Я в Москву.
— А эти… Нидерланды?
— В «Европейскую».
— Прощайте, Нидерланды! Надеюсь, понравился вам Ленинград. А что от нас останется, когда на нас сбросят ядерную бомбу? Знаете, нет? Такой наш местный анекдот…
— И Вольф ответил:
— Петербург.
Глава первая:
Все, что стремится ввысь, должно сойтись
Утром я соскочил на перрон вокзала, который назывался Ленинградским. С уроков географии мне помнилось что-то хвастливое про «порт пяти морей», но морем и не пахло. Воздух здесь был совсем другой — какой-то евразийский. Было еще рано, но народу… Метро было куда помпезней нашего, и в нем я потерялся. Битый час добирался до станции «Проспект Маркса», а там еще блуждал подземными переходами, всякий раз выныривая на поверхность не в том месте — то возникал у Исторического музея, то у гостиницы «Москва», то на улице Горького, но не на том углу, где «Националь», а на противоположном — под аптекой. Жара, бензиново-выхлопной угар, могучий сталинский ампир и такая прорва народу, будто все эти столичные миллионы нарочно вышли на улицы, чтобы сбить меня с толку. Восемь миллионов! Плюс миллион «гостей столицы» — которых, впрочем, от местных я не очень отличал.
Гомогенная масса. По сравнению с питерской — до свирепости напористая. Пуская в ход локти, масса эта перла целеустремленно и молча, когда же говорила, то ухо так и резало московское их аканье — нарочитое, как «на театре». Когда я появился там, где мне было нужно, солнцепек вошел в такую силу, что под ногами стало проминаться. Группа ценителей осматривала золотистый «роллс-ройс» с британским флажком. Плавящимся асфальтовым берегом огромной Манежной площади, по ту сторону которой зеленел сад на фоне зубчатых стен Кремля, спустился мимо отеля, мимо «Интуриста» и какой-то ротонды с колоннами к чугунной решетке, за которой было здание Московского Государственного университета имени М.В.Ломоносова. Пора сказать, что архитектурно я не равнодушен. Не говоря про привычный внешний мир мой, созданный итальянцами и французами, «застывшая музыка» окружала в детстве и дома. Дед, которому происхождение и тюрьма закрыли путь к образованию, каким-то образом исхитрился все же получить диплом. Под конец своей жизни (и в начале моей) дед служил в архитектурно-проектном бюро на улице Росси, страстно предаваясь делу реставрации минувшего. Немало времени провел я рядом с ним за чертежной доской, наблюдая, как возникают на ватмане петербургские фасады. Поэтому, примерно представляя, что ожидает меня в столице СССР, я заранее готовил себя к хладнокровной непредвзятости. Но здание произвело впечатление, скорей, благоприятное.
По-московски приземистый и тяжеловесный, трехэтажный дом с портиком, как о том извещала мемориальная доска, был построен нашим Казаковым в конце XVIII века, сгорел во время пожара 1812 года и восстановлен архитектором Жилярди. Согласно канонам классицизма, в виде буквы «П». Внутри волнующей этой буквы — за решеткой и деревьями — щебетали абитуриентки. Глаза мои стали разбегаться. Но в предстоящем джазе были не только девушки. Вот стоит еврейский мальчик, насупленный и собранный. Вот, по контрасту, альбинос — восторженно моргает на памятник эмигранту Герцену. На одной из скамеек, обращенных спинками к решетке с кованой символикой на темы света, разума и просвещения, сидела пара вроде нас с Вольфом, медальный красавец постарше, вид снисходительно-менторский, делился чем-то с младшим, завернувшим рукава своей жаркой синтетической рубашки и восхищенно приоткрывшим рот; долетело: «Да все берут…» Речь вряд ли там идет про взятки. Описав круг акустической рекогносцировки по двору, который, как услышал, назывался Психодром, я вернулся к воротам, обнаружив, что там, в левом крыле, и помещаются гуманитарии. В толпе девчонок, которые мялись у дверей, раздался вопрос:
— А где тут журики? На черное стекло с золотой надписью «Филологический факультет» смотрела девушка с оранжевыми губами редкой формы: два раскрытых лепестка.
Но, игнорируя эту красоту, я решительно открыл тугую дверь. Согласно бабушке, любимой песней папы было:
— Мне отмщение, и Аз воздам, — удивил я филологиню. Слишком большой наплыв был (и многие уже рыдали), чтобы задаться вопросом, а чего, собственно, ищет в Московском университете ленинградец, имеющий свой собственный по месту прописки — имени Жданова? (Не знаю, кстати, что бы я ответил. Вольф бы, тот сказал: «Считаю невозможным изучать русскую литературу в заведении имени гонителя Анны Андреевны и Михаила Михайловича». Потому Вольф и таскает ящики в подвалах Елисейского…)
Мне выдали бланк анкеты — первой в жизни. Происхождение? Ха-ха… И так все восемь больших страниц с набором вопросов, которых никто мне в жизни еще не задавал. Вплоть до Имеете ли родственников за границей? Вполне возможно, кстати. Не всем моим предкам выпала незадача в тот вечер 25 октября/7 ноября 1917 оказаться в Петрограде мало, что на побывке после ранения, но вдобавок имея супругу на сносях. Были, наверно, и счастливчики, которым удалось благополучно сдать красным все до Крыма и оказаться — via? Стамбул-Константинополь — в «светоче мира». Но за полвека весточек из Парижа не донеслось, поэтому я с чистой совестью ответил негативно. Внутри границ все были у меня на кладбище. Никого и ничего: ни наград, ни трудового стажа, ни судимости. Лучшая из биографий: tabula rasa. Гражданин никто. Чистая потенция. Перелистывая для самопроверки, подчеркнул из служащих. Глазами совбюрократа отметил свои козыри: сын Героя, погибшего при исполнении, медалист… Поставил дату, расписался. Нашел на полу скрепку (слышал, что кто-то уронил) и подколол ряд привезенных документов: 1) Аттестат зрелости, 2) характеристику из школы А.С. Пушкина, 3) автобио, 4) медсправку по форме 287 и 5) четыре фото 3x4. Длинноволос, но симпатичен. А буду еще более, запустив усы и бороду (что обязательно сделаю, если поступлю).
Все эти бумаги стали основой тут же заведенного на меня «Личного дела», а взамен я получил направление в общежитие с правом занятия 1 (одного) койко-места. Прежде чем отправиться на кудыкины — они же Ленинские — горы, решил бросить взгляд на факультет. Коридор был тесен настолько, что при изучении стенгазеты «Филолог», то и дело приходилось прижиматься чуть ли ни лбом к страницам наклеенной машинописи. Ни прозы, ни поэзии в газете не было, но рецензия на «Джульетту и духи» мне нравилась. Некто Н. Пальцев, явно деланный не пальцем, не скрывал либерального удовлетворения по поводу того, что главный приз Московского международного получил «антитоталитарный» сюр Феллини. Вареными сардельками пахло из буфета. Старый паркет трещал. В семинарской комнате, куда я заглянул (низкий потолок, солнце в нише окна) на черной доске недовытертой осталась парадигма слова наваха. Черная лестница — как и парадная — тоже была железной и гремучей, давая мне чувство, что всхожу я на борт судна с неизвестным курсом. Из оконной ниши выглянул в залитый солнцем захламленный дворик с часовней, где был склад лозунгов, портретов, транспарантов. Третий этаж был административным, и я вдруг остро ощутил себя круглым сиротой. Перед дверью приемной комиссии стояли в очереди не дети, а отцы. Штатские отцы — в темных официальных костюмах, военные отцы — в парадной форме, при пестрых орденских планках, с разноцветными генеральскими лампасами на брюках — малиновыми, голубыми. Ниже генералов военных не было, но по неуверенности, с которой они держались, я сделал вывод, что штатские по званию, даже, может быть, и выше. Во всяком случае, председателя комиссии, который иногда выходил на перекур, они, штатские, брали под локоть, уводя на лестничную площадку. За дверью беспрерывно звонили телефоны: видимо, отцы еще более высокие решали вопрос дистанционно, не опускаясь до обивания порогов. Какой вопрос, было понятно, и в этой нервной, плотной, потной, апоплексической атмосфере меня охватила паника: а конкурентно ли я способен? Одиночка? Столичные отцы олицетворяли всю мощь сверхдержавы. Разве им, правящим, откажут, разве их отпрысков провалят на экзаменах? Не говоря о том, что, конечно же, заранее готовили, отдавая в спецшколы, нанимая репетиторов на уровне кандидатов наук… Нет. Провалят — меня. Сделают все, чтоб провалить. Несмотря на мою Серебряную. Делая вид, что изучаю доску приказов, с бессильным презрением взглядывал я на отцов; но пожилые глаза в прожилках, мутные от духоты, смотрели сквозь меня, будто меня и не было. Впрочем, друг на друга тоже так смотрели. Солидарности здесь не было: каждый унижался за свое чадо. Но была атмосфера взаимной неловкости, поскольку, конечно, сознавали — неглупые ведь люди… Я повернулся и, треща паркетом, пошел этим тесным коридором — после коленца он, правда, расширялся, но был заставлен там шкафами — обратно на черную гулкую лестницу, где меня встретили вопросом:
— Булгакова читал? Вот в чем различие меж нами: Москва, она сразу тютоирует. И я, скорее, за. Но это самоуверенное чадо с сигаретой мне не понравилось, и я уточнил:
— Сергея Николаича?
— Какого Николаича? — оторопел он. — Мужик, я про «Мастера и Маргариту»! В седьмом номере «Москвы»? У них тут рождался новый кумир, и я, незадолго до отъезда просидевший вечер с этим свежим, но уже зачитанным номером в Публичке, бросил сухо:
— Предпочитаю Платонова. Вслед донеслось что-то о понаехавших невеждах… Дебютировать, что ли, мордобоем? На втором этаже открыл дверь «М». В сортире было солнечно и сухо. Я заперся в дальней кабинке, взошел на толчок, поставил ноги в следы отметившегося здесь Снежного Человека, расстегнулся, присел на корточки — в соответствии с устройством факультетского сортира, — и неприятно обнаружил, что меня слабит. Страх… Поставил я себе диагноз. Неужели вот на этом месте суждено потерпеть мне поражение? И что тогда? Возвращение в Л д. Призывной участок. Парикмахерская, где я склоню перед порядком этим голову, которую с садистским наслаждением обреют наголо — причем, машинка будет заедать… Два года! Три, если попаду на некогда любимый флот. Вместо лекций — казарма, плац, побудки, ночные тревоги, учения… упаси Господь! Чтобы забыть о бездне, над которой висит моя юная жизнь, перенес внимание на стены. В отличие от примитивных сортиров моего недавнего, но прошлого, школьных, бассейно-стадионных и просто уличных, этот был разрисован и расписан на высоком интеллектуальном уровне. Самодеятельная порнография студентов филфака главного университета страны отражала не одни лишь гетеросексуальные помыслы. Дырка, просверленная (не пальцем же! неужели инструмент специально принесли?) в соседнюю кабинку, была изобретательно обведена контуром угодливо подставленного афедрона, обладатель коего, оглядываясь назад, извещал изо рта, как в комиксе, что абитура — мудаки, а студенты — бляди, потому что их ебут спереди и сзади. Ну, это мы еще посмотрим… Чем подтереться в кабинке не было. Дотянувшись до баула, вытащил школьный учебник по обществоведению, выдрал пару страниц заключения про XXIII съезд КПСС и директивы текущей пятилетки, — размял и тщательно осуществил сомнительную гигиену, на которую отныне обречен, становясь завсегдатаем общественных сортиров. Вправил рубашку, застегнулся, подхватил свой багаж и дернул за цепочку — гигиенически, поскольку фаянсовая гирька, почему-то называемая «грушей», здесь не была оторвана.
По картинкам мне, конечно, с детства был знаком плечистый силуэт сталинского небоскреба с башнями а ля рюс и шпилем между ними. Но когда через час приближения — сначала на метро по радиальной до станции «Университет», а потом пару остановок на автобусе, — я наконец задрал на него голову, в глазах у меня просто поплыло. Вавилонская башня смотрела с неба. Куда там Петербургу — вот чистое безумие! Мания величия, воплощенная в камне. Могучий шпиль! Звезда в венке! Миллион окон, бред, кошмар… В котором уготовано мне койкоместо. Если повезет — на целых пять студенческих. Я устремился вверх, сжимая ручку своего баула, отталкивая подошвами китайских полукедов гранитные ступени храма науки, который был больше всего, до этого момента мной виданного в жизни.
Москва МГУ В-1843-Правая Мой милый Вольф, сегодня вывесили результаты первого экзамена — сочинения. Вернувшись с фака, обнаруживаю во внутреннем дворе своей зоны столпотворение. Проталкиваюсь: в эпицентре нечто, заботливо накрытое промокшей от крови простыней. Девчонка схватила пару, и в окно. Зубки разлетелись по асфальту. Фирменный наш способ суицида… Как описать неописуемое? Монстр! Левиафан! Кафкианский Замок рядом с этим меркнет. Официальных названий так много, что затрудняюсь выбрать. Дом студента МГУ. Главное здание. ГЗ, ДС, «высотка»… Дом бытия, короче. Заложили в год моего рождения — по случаю 800-летия Москвы. Сроки создания поражают, если не знать, что контролировал строительство Лаврентий Палыч. Начали в марте 1949-го по случаю 70-летию Самого Великого Зодчего Всех Времен и Народов, а 1 сентября 1953, уже посмертно, двери распахнулись. Поистине символ империи, не только сталинской: снаружи Дом необозримо, устрашающе огромен, но внутри него сразу начинаешь задыхаться от клаустрофобии и дефицита информации. Которой просто нет! Поэтому сведения, мной собранные, при всей их элементарности будут разноречивы. Центральная башня со шпилем — 237 с половиной метров и 39 этажей (некоторые снижают цифру до 36). К ней примыкают зоны по 18 этажей (на самом деле их 19, и на нашем, который без окон, я обнаружил какие-то трубы, лебедки лифтов и стол для пинг-понга). Дом нашпигован лифтами (их 68) и наполнен паранойей, которая передается из поколения в поколение. Пообщавшись с народом в холле этажа, я сразу же узнал, что в стены замурованы строители, что, кроме видимой части Дома, есть подземная — с минусовыми этажами. Сколько их неизвестно, но некоторые утверждают, что спускались до минус третьего. Там, как в нашем подсознании, конечно же, ГБ и золотая статуя вождя, которая якобы планировалось вместо шпиля. Именно оттуда ГБ прослушивает якобы все комнаты, которых тысяч пять-шесть. В роли супер-эго — шпиль (58 метров), которым также владеет ГБ для прослушивания китайского посольства и общего надзора за столицей. Размах звезды на шпиле — 9 метров. Пентаграмма при этом не красная. Инфернально-желтая. Стекло с напылением под золото. На плечах зон «В» и «Б» по две башни в четыре этажа. Жилые, кстати, но мне при вселении не повезло (хотя, с другой стороны, добираться туда двумя лифтами). На этих башнях якобы самые большие в мире циферблаты. Часы с минутной стрелкой в 4 метра 13 сантиметров. Есть также барометр, термометр и еще что-то круглое с диаметром в 9 метров. Гигрометр? Кому нужно знать о влажности воздуха на такой высоте? Могучий абсурд. Я проживаю в гуманитарной зоне «В», на 18-м этаже. Лебенсраум? — 8 кв.м. Потолок высокий. Дубовый паркет. Мебель сработана сталинскими собакевичами по западным моделям той эпохи, мерещится даже нечто американское. Тяжелая, темно-коричневая, с полировкой. Неудобно, но не раздражает. Секретер с откидной крышкой. Слева в нем трогательные выдвижные ящички, куда нечего мне положить, а хочется. Стеллажи прикрыты застекленными крышками, которые поднимаются. Диван с отвалами из хромированных трубок. Предполагалось, что студенты будут жить по одному, но теперь единство нарушает пионерлагерного вида железная кровать, которая торчит из-за секретера, действуя мне на нервы обещанием соседства… Пока везет, я здесь один, соседи же по блоку вдвоем. Тебя зацепило концлагерное словцо? Не удивляйся. Строили Дом зэки — наши на грубых работах, пленные немцы на отделочных. Блок тут стандартная ячейка (комната слева, комната справа, душевая, сортир и прихожая). Блоки (а еще коридоры, залы, лестницы, лифты…) начиняют зоны, которые тут по алфавиту. А, Б, В, Г, Д, Ж и так, включая зоны, где живут профессора, до буквы «М» (минуя «Й» и почему-то «З»). Окно выходит в огромность неба над Москвой, которая лежит на горизонте за одноименной рекой. Пока писал, закат на перышках догорел, зажглись огни. Красиво. Несмотря ни на что, в жизни немало красивого, Вольф… Так и вижу циничную твою ухмылку. Дом сейчас гудит, как улей. Наплыв в этом году чудовищный. Первый экзамен отсеял треть, и сейчас эта треть впала в такой разгул, что насчитал, пока писал, семь взрывов. Пьют и швыряют из окон бутылки. За это выгоняют, но им уже нечего терять, да и попробуй засеки преступное окно среди тысяч ему подобных. В первый же мой вечер здесь, когда я обходил Дом по периметру, что заняло добрых полчаса, такая вот бутылка едва не оборвала мою юную и невинную. Рванула передо мной и брызнула осколками, которые вынимал потом ногтями из шнурков. Как видишь, познание Дома сопряжено с известным риском. Тем не менее, сегодня мы продолжим, на этот раз — по вертикали. Пусть пессимисты-спелеологи спускаются в подвалы, мы займемся оптимистическим альпинизмом. На этом, милый Вольф, пожалуй, и закончу. Магнитофоны в окнах запущены на полную громкость: «Выше гор могут быть только горы…» Страсти бушуют. Невозможно представить, что в 53-ем здесь была сексуальная сегрегация: зоны мужские и девичья зона «Б». Давно все вперемешку — включая иностранцев. Кстати, полным-полно детей. Черные, смуглые, белые, но все орут по-русски. Разъезжают по коридорам на велосипедах, лавируя между абитурой, собирают презервативы вокруг Дома, рискуя быть сраженными бутылкой… Вот уже взорвалась 9-я по счету. Хорошо, что время недетское. Уж полночь близится. Обнимаю тебя, мой дорогой Нарком. Привет «Сайгону», «Ольстеру» и «Риму».
Заклеив послание в конверт, чтобы бросить внизу в почтовый ящик, вставляю ноги в полукеды, натягиваю черную маечку, гашу лампу. Дверь блока выходит в сапожок. Короткую, то есть, часть коридора, перпендикулярную центральному, холл посреди которого забит народом. Девицы сидят на подлокотниках кресел, на полу и даже на дубовой конторке телефонного пульта, там и восторженный альбинос Женя — на коленях астраханской красавицы с оранжевой губной помадой. На полу стоит пузатая бутыль вина в пластмассовой оплетке, к которой поочередно все прикладываются. Абитуриент по кличке Цыпа, пожилой и отвратительно пятнистый, носится центральным коридором и, стуча в двери, орет на весь этаж с непонятным злорадством: «1848-й! Провалился полностью!» — и к следующему блоку: «Провалился полностью!» На дальней кухне, обняв друг дружку, рыдают пьяные девчонки: «Мать! Отец меня убьет! Теперь мне только на панель… А-а-аа…» У лифтов кто-то блеванул, так что, залепив ударом кнопку, я отбегаю в ожидании. Хор провалившихся в холле подхватывает за альбиносом: We shall overcome one day!..
Спустившись лифтом на цокольный этаж, я покидаю свою зону. Охрана на выходе — старик с седым ежиком и гнилой клубничиной носа — спит за столом, перенеся геморройную «думочку» под щеку: какой-нибудь лагерный надзиратель на пенсии, прирабатывающий надзором над студентами… Гранитная балюстрада галереи (нависшей над лестницей вниз) выводит в главный пассаж Дома. Днем многолюдно, сейчас ни души. В центральной зоне «А» мраморная стена лифтовой шахты раздваивает путь. Выбираю налево. Гулко. Царство камня. Свет дальних гардеробных Главного входа сияет на граните колонн. Они подпирают основную тяжесть Дома, уходящего здесь в высоту почти на четверть километра. Если считать со шпилем. Туда и надо мне — под шпиль. Зачем? Влечет. Лифтовый холл. Матовые лампы. «2-10», «11–16». «17–21». Вот и тот, что мне нужен: «22–28». Скорость подъема закладывает уши. На 28-м две двери, одна в музей землеведения, непонятно почему столь оторвавшийся от почвы. Другая — на пересадку выше, куда идет лифт маленький, как в жилом доме. Только выхода на 34-й нет. То есть, кабина лифта открывается, но дверцы шахты на замке. Висячем. Под названием «амбарный». Меня охватывает чувство — как бы точней сказать — не то, чтобы невероятности, поскольку вероятно всё, включая подобный замок на пути к высоте…
Нет, а: ситуативной уникальности момента. Благодаря такому чувству, ничего неприятного в переживаемом моменте не было: ну, препона! сейчас обойдем. Хотя, конечно, захвати я снизу ломик, он был бы еще приятней, сей момент, но, отвлекаясь от прагматизма и говоря только о чувстве, я испытывал философское удовлетворение от того, что отчеканил смысл жизнедеятельности на какой-то период вперед…
Размышляя о факторе внезапности в структуре открытой мной ситуативной уникальности, я съехал двумя этажами ниже, где все двери открылись. Я вышел во тьму и повернул на лестницу, которая огибала ствол шахты лифта. Перила были шатковаты. Ступени скрипели. Кровь в ушах глушила звуки настолько, что я не успел отшатнуться. Передо мной со ступенек резко поднялись, и по инерции я врезался. В живое и упругое. Машинально схватив это живое и упругое за бедра, чтобы не упасть, и тут же еще раз — чтобы упредить его падение.
— Пардон! Прерывистый вдох в ответ мне говорит про слезы.
— Пардон-пардон-пардон… В нише тут дверь, над ней стекло, которое пропускает отсвет наружной иллюминации. Пыльный луч на мгновенье демонстрирует красоту, которая исполнена трагизма. Дернув кверху мини-юбку, девушка садится на ступеньки перед дверью.
— Прошу прощенья. Не думал встретить здесь кого-нибудь…
— Я не кто-нибудь. Я — Дина.
— Очень приятно. Алексей. Я вас не слишком, Дина?
— Нет. К сожалению.
— Почему к сожалению?
— Потому что меня сейчас мало убить! Белеют ее колени, сложенные влево. Вокруг моторов лифта круговая галерейка, и мы на ней под самым шпилем. Снаружи июльская ночь, ни ветерка, но ощущение такое, что башню раскачивает. Как-то зыбковато. Я присаживаюсь рядом с девушкой. Не соприкасаясь, но чувствуя, как крылья моего носа начинают трепетать, подобно бабочкам. Потом восхождения она не пахнет, эта Дина. Она им благоухает.
— Ты откуда?
— Питер… Вы?
— Лучше не спрашивай… Откуда бы Дина ни была, но здесь мы с ней достигли предельной высоты.
— Выйти не пробовали?
— Глухо. Дверь закрыта. Билась-билась…
— С какою целью?
— Что с какой?
— Бились столь упорно?
— Ха… Ты сколько получил за сочинение?
— Пять.