— Я знаю, что я вам должен, — сказал я. — Я отдам. Я на днях отдам. Послезавтра.
— Вы испытываете мое терпение, — сказала хозяйка. — Испытывать терпение женщины — это не по-мужски.
— Мне должны заплатить за картины, — сказал я. — Я сделал несколько акварелей. Венские улицы в дождь. Венские театры. И еще цветы. Заказчику понравилось. На днях будут деньги.
Я соврал, к сожалению. Потому что заказчик сказал, что все зависит от покупателей. Купят — не купят, вот от чего зависят деньги. Заказчик был хозяин гравюрной лавки, там в основном продавалась всякая старина, но и всякий
— Я недавно была в кабаре, — сказала госпожа Браун. — Там были клоуны. Один сказал: «Я художник, купи у меня картину!». Другой сказал: «Почем?» — «Сто крон!» — «Что так дорого?» Тот говорит: «Но тут одного холста на пятьдесят крон!» А второй ему отвечает: «Ха-ха! Но ведь это же был чистый холст! А теперь он весь в краске!» Смешно, правда?
— А что тут смешного? — спросил я, хотя все понял.
Понял, что эти клоуны высмеивали не художников, а тупых лавочников, для которых картина — это испачканный холст, которые во всем видят практическую пользу и деньги, деньги, деньги.
Но было бы нелепо объяснять все это госпоже Браун.
— У вас совсем нет чувства юмора, — сказала она. — В кабаре все хохотали. А потом был танец. Джульетта и Джулио. Итальянская парочка.
— Я провинциал, — сказал я и громко засмеялся.
Она засмеялась тоже. Почему она хочет меня уязвить? Ах, да. Потому что я всегда задерживаю квартирную плату.
— Я все отдам, не беспокойтесь, госпожа Браун.
Она приблизилась ко мне и заглянула в глаза.
— Зачем вы испытываете терпение женщины? Мы могли бы с вами вместе пойти в кабаре. Немножко выпить и посмеяться. Вернуться по темным тихим улицам домой… В голове у нас звучала бы музыка и смех…
Вот это новости. Никогда не думал, что госпожа Браун будет меня вот так в открытую соблазнять. Что ей надо? А наверное, ей ничего не надо. Просто у нее давно не было мужчины. У меня тоже давно не было женщины. Я посмотрел на нее внимательно. Ей было не более сорока лет. А может быть, тридцать восемь. Или даже тридцать пять. Но нельзя спрашивать, конечно. Я подумал — а в конце концов? Почему нет? Она свободная женщина. Кажется, вдова. У нее светлые волосы и синие глаза, свежая шея и красивые плечи. Грудь я не разглядел, она куталась в халат. Ног тоже не было видно. Я попытался вспомнить, какие у нее ноги. Не вспомнил. О, какая чепуха. А действительно, почему нет? А вот мы сейчас посмотрим, какие у нее ноги, ха-ха, и какая грудь, хо-хо! Но самое главное, я честный человек, я не альфонс, я не допущу, чтобы она за постель прощала мне долг! Фу, какой стыд, я ей отдам, даже если она скажет, что не надо. Я ей непременно отдам. И даже заплачу вперед.
— Ах, госпожа Браун, — нарочно робко вздохнул я.
— Что, господин Гитлер? — она приблизилась еще сильнее.
У нее были сильно расширенные зрачки, чернота в тонкой синей окантовке, потому что в коридоре было темновато.
Из этой черноты выглянул Джузеппе, худой, смуглый и усатый. Он дымил трубкой. Он погрозил мне пальцем и сказал: «Я жду тебя у Клопфера, ты помнишь? У тебя записан адрес!»
Я помотал головой.
— Что?.. — прошептала госпожа Браун.
Точно, точно! Она хотела меня поцеловать. Или чтоб я поцеловал ее. Я ее прекрасно понимал: лучше начать целоваться в коридоре. Это романтично. Это страстно. Это как-то
Но Джузеппе глядел на меня из ее полуприкрытых глаз, а его тощая рука с трубкой мелькала в ее полуоткрытом рту. Даже запахло крепким сладковатым трубочным табаком.
— Госпожа Браун, — сказал я, отодвигаясь от нее на полшага. — Я вам непременно отдам долг, и даже вперед внесу, а сейчас мне пора, к сожалению, мне пора идти, меня ждут друзья и коллеги…
— Всего доброго, — сказала она, откинув голову.
— Молодец! — сказал мне в левое ухо Джузеппе, который выскочил у нее из головы и сел мне на плечо, верхом, совсем маленький, как кукла, так что я не чувствовал его тяжесть, а только легкое тепло.
— Я на днях принесу вам долг, — поклонился я, вбежал в свою комнату, запер дверь и с размаху плюхнулся на кровать, поверх скомканного одеяла.
Полежал немного, а потом встал, пригладил волосы, вытряс на палец последние капли одеколона, потер себе за ушами и выбежал из комнаты.
Слава богу, в коридоре никого не было: госпожа Браун заперлась у себя.
Может быть, она сейчас лежала в своей фестончатой, кружевной, цветочной кровати и рыдала, правой рукой прижимая платочек к глазам, а левую руку запустив себе под юбку… Но мне было наплевать! Мне было, честное слово, наплевать!
Я бежал на социалистический кружок.
4. У Клопфера и дома
На заседание кружка он пришел минута в минуту.
Я представил его: молодой человек, умный, ищущий, по убеждениям социалист, по натуре — революционер.
— Он скрывается? — спросил кто-то.
— Он не хочет
Дофин важно кивнул, как будто у него и в самом деле была какая-то особая причина
Потом покосился на меня и коротко поклонился, как будто он меня благодарит за ручательство. Но я видел, что его глаза смеялись, поэтому он старался нахмуренно смотреть в пол. Наверное, для него это было веселой игрой.
— Браво! — раздалось из угла напротив.
В углу напротив сидел испанский радикальный социалист Рамон Фернандес — черноволосый и очень красивый. Говорили, что он был террористом, а сейчас прячется от испанской полиции, но мне как-то не верилось — очень театральный. Актер на роль террориста — это скорее. Но, впрочем, кто знает. За все время, что я был в Вене и ходил в кружок, он ни разу не выступил с докладом, с рефератом. У нас, бывало, читалось по три реферата в заседание. Ну ладно рефераты — он вообще никогда не брал слова. Иногда только хлопал себя ладонями по коленям и говорил «браво!» — когда ему особенно нравилась чья-нибудь меткая фраза. Впрочем, угодить ему было трудно. Леона Троцкого, например, он не любил. Хотя Леон был, конечно, самым ярким среди нас.
Но вот сейчас он вдруг сказал «браво!» и хлопнул себя по коленке.
— А? — спросил Дофин, повернувшись ко мне.
— Это наш испанский товарищ, — сказал я.
— Привет, товарищ! — сказал Дофин и помахал ему рукой.
Но Рамон уже снова опустил глаза в свой блокнот и принялся что-то чертить. Наверное, рисовал своих кукол.
У нас почти у каждого была своя работа. Кроме меня, пожалуй, и Леона. Кроме русских. Мы были профессиональные революционеры, то есть жили на средства из партийной кассы. Иногда было не совсем удобно перед товарищами, да и вообще перед людьми, поэтому-то я и соврал Дофину при первом разговоре. Сказал, что у меня есть сбережения, которые позволяют… ну, и так далее. Нет, мы, конечно, жили очень скромно. Но тем не менее… Поэтому даже Леон старался заработать газетными статьями и всякий раз сообщал об этом победно: вот, напечатал фельетон!
Рамон делал куклы для украшения витрин. В том сезоне все венские магазины — особенно кондитерские — устраивали в своих витринах целые живые картины, как будто спектакли из кукол. Коронации, турниры, сценки из народной жизни. Это были такие особые картонные куклы, стиль модерн, плоские, но очень забавные. У Рамона дома была настоящая мастерская, он их резал, клеил и раскрашивал. Я потом рассказал Дофину, как у него занятно в квартире — как будто царство игрушек. Особенно вечером, когда розовый закат в окно светит. Ходишь, боишься наступить на какую-нибудь королеву.
Я даже как-то предложил ему зайти к Рамону в гости. Тем более что на Рамона иногда нападала кулинарная стихия, и он приглашал товарищей на ужин. Но Дофин отказался. И правильно сделал, кстати. Рамон был очень странный человек. Неприятный человек. Сначала я не понял, что тут такое. Но потом присмотрелся. Он был просто урнинг. Злостный педераст-фантазер.
Репортер захохотал:
— Никогда не слышал такого сочетания! Педераст-фантазер! Педераст — понятно, но почему еще и фантазер? Да еще и злостный? Что значит «злостный»?
— Не знаю, — сказал я. — Потому что живет в мире своих педерастических фантазий. А злостный в смысле неисправимый, настырный.
— Настырный? Он что, к вам приставал? — сощурился репортер. — Простите, если это оскорбляет ваш духовный сан, но тогда вы еще не были монахом, святой отец, верно?
— Послушайте, — сказал я. — Мой сан тут ни при чем, но вот вы-то, вы-то что прицепились к слову «педераст»? Вы знаете, если человек цепляется к
— Что же это значит? — он перестал смеяться.
— Вы живете в Вене, значит, вам лучше знать, что это значит.
— При чем тут Вена? — кажется, он действительно ничего не понимал.
— Никогда не бывали на Берггассе, девятнадцать?
— А что там такое?
Фу, какой необразованный человек. Ничего не слышал о Фрейде. Тоже мне, журналист, репортер венской газеты. Да, но газета, небось, бульварная.
— Так что же там такое, на Берггассе, девятнадцать? — переспросил он.
Ничего, ничего, извините, господин репортер. Это я что-то вспомнил из тех лет, но сразу же забыл. Мелькнуло в голове и выскочило. Старость, старость, мне же семьдесят лет зимою было.
Так вот о чем я? О том, что испанский радикальный социалист Рамон Фернандес мечтал стать знаменитым кулинаром, вырезал из картона кукол для витрин, а также был фантазером, что особенно важно.
Но что это мы так много про Рамона?
Увы, это не случайно.
Но не будем забегать вперед.
Вы говорили, что у вашего отца, дорогой господин Клопфер, был марксистский кружок. Значит, вам не надо рассказывать, что бывает в таком кружке на заседаниях.
— Я не Клопфер, — снова заметил он. Очень быстро и настойчиво сказал.
— Хорошо, извините. Но в любом случае, дорогой господин репортер, вы все прекрасно знаете и сможете описать это лучше меня. Реферат, потом вопросы, потом свободное обсуждение. Не помню, кто выступал. Да, кажется, я и выступал. Про революцию и национальный вопрос. Но если честно, я помню только обрывки разговора, отдельные фразы, реплики.
Помню, что Дофин спросил у меня, громко, так, что все услышали:
— Значит, в Австрии и Германии будет немецкий национальный социализм?
Я ответил, что социализм должен быть всемирным. Я объяснил, что борьба может иметь национальные особенности. А сам социализм — нет.
Он очень хорошо на меня смотрел, внимательно.
Потом мы вместе вышли, и он проводил меня до дома.
Мы шли и разговаривали о всякой всячине, и он вдруг сказал, что слегка задолжал хозяйке и она выгоняет его. Вернее, предлагает остаться при одном, хе-хе, условии весьма интимного свойства — я не ожидал от Дофина такой откровенности. Он сказал, что много в своей недлинной жизни видел и много всякой пакости претерпевал, но на
У меня была квартирка из двух комнат. Во второй комнате я сначала хотел устроить себе рабочий кабинет, но вышло так, что письменный стол и хорошая широкая кровать были в одной комнате, в большой. А в другой, маленькой комнате — узкий диван. В общем, я вполне мог поселить у себя Дофина. Опять же будет с кем словом перемолвиться.
Он согласился легко и естественно. Так легко, что мне показалось: он все знал заранее. Тут, наверное, какая-то судьба была. Я сказал, чтобы он сходил за своим чемоданом. Он сказал: «Завтра. У тебя есть полотенце умыться и плед накрыться? Простыня мне не нужна».
Но я ему, конечно, выдал одеяло, две простынки и подушку с наволочкой.
— Спасибо тебе за приют, — сказал он после того, как постелил себе постель и вернулся в мою комнату. — А если позволишь, то еще пару недель поживу, ладно?
— Ладно, — сказал я. — Конечно, давай.
— Тогда я пойду искупаюсь — и спать. Поздно уже.
— Давай, конечно.
— У тебя в ванной не запирается дверь, — сказал он, щелкая замком. Замок, кстати, был сломан уже тогда, когда я снял эту квартиру.
— Да тут не от кого запираться, — сказал я.
Он закрыл за собой дверь; зашумела вода. Я сел читать и слышал сквозь чтение, как он там плещется. Вдруг плеск прекратился, и он позвал меня. Я вышел в коридор.
— Послушай! Прости, я задам один такой вопрос… — он говорил, чуть приоткрыв дверь и высунув нос — да, буквально один только нос торчал из дверной щели, — Послушай… Только ты не обижайся…
— Послушай, — сказал я. — Я вообще-то занимаюсь.
— Тогда ладно. Тогда извини.
— Говори быстро, что тебе надо! — я даже чуточку повысил голос. Какой-то подростковый каприз мне послышался, а я этого терпеть не могу.
— Скажи правду, ты не извращенец? Ты не заманил меня сюда, чтобы использовать?
— Тьфу, дурак! — засмеялся я. — Нет. Не извращенец. Все?
— Тогда потри мне спину, пожалуйста. Я уже две недели как следует не мылся.
— Сейчас.
Я снял сорочку и исподнюю рубашку, вошел к нему в ванную. Он, стоя ко мне спиной, протянул мне намыленную греческую губку. Я этой губкой обыкновенно мою лицо и шею, ну да ладно. У него была узкая худая спина, почти как у наших горийских мальчишек, только совсем белая. Я потер ему спину. Макнул губку в ванну, до его икр наполненную водой, потер еще.
— Все, — сказал я. — Споласкивайся.
— Спасибо, — сказал он. — А если ты правда не извращенец, то раздевайся и залезай сюда ко мне, я тебе тоже спину потру.
— Спасибо, — сказал я. — Я сам справляюсь.
— А как? Как ты себе спину трешь?