Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искусство творения - Александр Данилович Поповский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не может быть сомнения — славные основатели новой науки на верном пути. Именно так, как поступают они, действует сама природа. Она так же отбирает из множества множеств растений, не пренебрегая и «спортом», все жизненное, сильное. Она скрещивает и создает новые виды растений, как Найт и Сажрэ практикуют это у себя в огороде. Никакого сомнения: их искусство — искусство природы.

В 1900 году произошло небывалое событие. Запомним эту печальную дату — начало нового века: она плотиной легла на пути науки, отвела ее русло с плодоносных полей в мертвые степи пустыни. Проследим этот факт, как его запечатлела история.

Голландец Гуго де Фриз поставил точку на последней странице своего обширного труда, составил краткий отчет о достигнутых успехах и отправил его в журнал немецких ботаников. Пусть строгая наука и нелицеприятная истина скажут свое веское слово. Ему кажется, что дело его — плод многолетних усилий — не заслужит упрека справедливого суда современников.

Ученый ботаник ставил перед собой скромную цель: дать миру доказательства, что изменчивость растений протекает вовсе не так, как утверждал Дарвин. Никакого накопления мельчайших отличий он у растений не наблюдал и тем более не видел передачи их по наследству. В природе нет переходов, новый вид возникает внезапно, скачкообразно. Убедили его в этом явления, известные как «шутка природы», которым он присваивает отныне латинское название «мутация». Открытие он сделал случайно, при обстоятельствах весьма любопытных. Недалеко от Амстердама, на заброшенном картофельном поле, он нашел растение «энотера ламаркиана», занесенное сюда из Америки. Высаженные девять розеток породили потомство, весьма отличающееся друг от друга окраской, ростом и шириной листа. Растения как бы выскочили, обособленные, необычные, из недр материнского организма, чтобы дать природе новые формы. Так внезапное изменение наследственной основы растения дает начало новому виду. Только так он понимает эволюцию в органическом мире.

Гуго де Фриз был искусный ботаник, в высшей степени трудолюбивый, но глубоко неудачливый. О таких людях говорят, что им не везет. С одной стороны, ему мешала его глубокая искренность, с другой — известная неосторожность. Так, он легкомысленно признал в своем сочинении, что «энотера» досталась ему с великим трудом и что только она удовлетворила его ожидания. Остальные растения упрямо не давали скачков. Критики обрадовались такому признанию и поставили ему деликатный вопрос: «Если мутация так редко встречается в природе и существует только как исключение, как могли вы на этом построить теорию образования наследственных форм, постоянных в растительном мире?»

Повредила ему также чрезмерная его откровенность.

«Вы говорите, нашли „энотеры“, — не унимались назойливые люди, — на картофельном поле среди сорняков. Где гарантия, что их там не опылила другая разновидность? Ведь ветер в таком деле не очень разборчив. А если это так, то „мутанты“, как вы их называете, — просто-напросто гибриды. Как подобает гибридам второго поколения, они являлись на свет с признаками одного и другого родителя, а вы этот маскарад принимали за мутацию…»

Вернемся к отчету, посланному в журнал немецких ботаников. Он прибыл по назначению и был благополучно отправлен в печать. По причинам, не совсем ясным, автор спешно посылает такую же статью в журнал Парижской Академии наук. Она появляется в свет, и тут мы убеждаемся, к каким печальным последствиям приводит подчас торопливость.

Оттиск французской статьи случайно попадает к ботанику Корренсу. Тот с первых же строк проникается к автору смертельной враждой. Этот ловкач де Фриз считает, видимо, его, Корренса, круглым дураком, он прикарманил чужое добро, обобрал человека со спокойствием отпетого жулика. Полюбуйтесь, этот плут понаставил латинских и греческих словечек, понятное подменил непонятным и думает, что никто не узнает хозяина.

Карл Корренс был человек с темпераментом, и речь его в гневе не блистала изысканной тонкостью, столь характерной для него в спокойные минуты.

Возмутило нашего ученого вот что. В статье, озаглавленной «Законы расщепления гибридов», де Фриз скромно утверждал, что он якобы на собственных опытах убедился в следующем правиле: гибриды первого поколения сохраняют полное сходство с одним из родителей, а последующие — частично с тем и другим. Ему, Корренсу, глубоко безразлично, у кого именно де Фриз скатал свое «открытие»: у Сажрэ, Нодэна или Дарвина, — честность прежде всего. Цитаты должны быть со ссылками, — только так и не иначе. На этом держится мир. Есть еще справедливость на свете. Корренс может указать, где именно собака зарыта: голландец «обставил» монаха Грегора Менделя. Грубо говоря, обобрал, как липку…

Горячий человек шлет гневную статью в журнал немецких ботаников, не подозревая, конечно, что там же печатается отчет Гуго де Фриза, в котором, между прочим, вскользь упоминается имя монаха.

Корренс описывает опыты Менделя, выражает удивление, что в статье Гуго де Фриза, напечатанной во французском журнале, так много терминов из Грегора Менделя и ни одной ссылки на автора. Что это — попытка скрыть его имя или еще что-нибудь? Мимоходом он намекает, что голландец не совсем понял монаха и изрядно напутал. Пусть видит мир, как Корренс скромен: труд Менделя ему известен несколько лет, но он не настаивает на чести считать себя первым, открывшим его. Попутно Корренс в статье вставляет несколько слов о собственных опытах с горохом и приводит бога в свидетели, что независимо от Менделя сам открыл те же правила. Справедливость, разумеется, выше всего — первенство принадлежит покойному монаху.

О многом поведал Корренс в статье, но об одном умолчал: почему он до сих пор нигде не упомянул о работе монаха, не приводил ее так подробно, как сейчас? Ведь жестокие критики могут подумать, что он намеренно прятал ее, чтобы в отчете о собственных успехах, подобно де Фризу, пользоваться цитатами без ссылок на автора…

Когда Эрих Чермак готовил диссертацию на звание ученого, он был, видимо, уверен, что таким деликатным занятием, как скрещивание гороха, не занимался никто до него. Труды Найта, Нодэна и Дарвина, должно быть, случайно прошли мимо него, зато он наткнулся на работу Грегора Менделя, пролежавшую под спудом тридцать пять лет. Легко представить себе удивление и тяжелое чувство его, когда он увидел, что научное открытие, сделанное им, принадлежит уже монаху из Брно. Чермак решил об этом умолчать, пока не встретил статью Гуго де Фриза. Где уж было дольше молчать? Эрих Чермак не замедлил сдать в печать свою диссертацию и послал краткое сообщение в журнал немецких ботаников. Так совершенно непостижимым путем три ученых одновременно «открыли» забытого монаха.

Трудно сказать, как примирились между собой честолюбивый голландец и снедаемый завистью Корренс. Еще труднее сказать, что сблизило их с Чермаком. Но, рассуждая житейски, был ли у них иной выход? Им оставалось либо глубоко возненавидеть друг друга, либо сообща поделить славу монаха.

В официальных анналах науки существует сказание, полное сокровенного смысла: три ученых мужа средствами таинственными и темными на глазах народа воскресили умершего монаха, чтобы прославить дела его в веках.

Кто же этот Мендель? В чем заслуга его перед наукой?

Это был монах августинского монастыря, человек с глубокой любовью к знанию, но не получивший определенного образования. Он увлекается астрономией, наблюдает солнечное затмение и движение звезд, исследует уровень грунтовых вод, составляет записки по метеорологии, разводит растения, скрещивает мышей, пчел и цветы, собирает сведения о старинных фамилиях и членах собственной семьи, чтобы по окраске и свойствам волос судить о наследственных закономерностях. В продолжение семи лет он скрещивает желтый и зеленый горох и получает те же результаты, что и Найт, Госс, Сажрэ, Нодэн и Дарвин. Такое же однообразие в первом поколении гибридов, расщепление свойств во втором и последующих, осиливание или доминирование одних признаков и неустойчивость других.

У Менделя еще в детстве обнаружилась склонность к математическим расчетам, влечение к алгебраическим формулам. Биографы утверждают, что математика была его истинным призванием. Между тем в это время благодаря влиянию ученого Френсиса Гальтона цифры господствовали над разумом людей, они подчиняли идеи своей холодной природе; даже теории наследственности создавались в ту пору из цифр. Гальтон поражал мир своими расчетами. Так, ему достоверно было известно, что людские характеры слагаются из половинки, заполученной потомком от отца и матери, из восьмушки, привнесенной дедом и бабкой, восьмушки, состоящей из пая прабабки и супруга ее. Соратники Гальтона нашли для собаки другую пропорцию. Так, характер лягавой или дворняжки слагается из половинки матери, трети от почтенного дедушки и его лягавой супруги, двух девятых от прадедов. Один лишь Гальтон мог определить без ошибки биологическое различие детей, рожденных от родителей с годовым доходом в сто фунтов или в несколько тысяч!

Надо же было, чтобы это поветрие поразило и монаха. Он задумал искать числовую закономерность в опытах — точку опоры для определения законов наследственности. Как обычно бывает, когда обращаешься к цифрам, он нашел непогрешимую формулу. При скрещивании растения желтого гороха с зеленым желтых горошин оказывается в три раза больше, чем зеленых. Доминирующий признак — желтый цвет — относится к отступающему — зеленой окраске, как три к одному.

Формула весьма любопытная, но наивно полагать, что среди каждых четырех горошин второго поколения можно видеть три желтых. Так почти не бывает. Скорее случается из тридцати трех выделить зеленую одиночку или из тридцати девяти — половину тех и других. Наиболее верное средство получить «три к одному» — это оперировать крупным масштабом. Где десятки и сотни не дают нужного эффекта, тысячи обязательно помогут, теория вероятности спасет.

Этой кашей из отношений и цифр немец Мендель «дополнил» науку о гибридизации. Дарвин в свое время проделал опыт с растением, известным под названием «львиный зев», и получил у гибридов отношение восьмидесяти восьми к тридцати семи, — без малого один к трем. Проделал, записал и не подумал великий старик, что был так близок к «открытию».

Воображаемый успех вскружил голову Менделю. Он направил свою работу знаменитому ботанику Нэгели в надежде услышать от него одобрение. Нэгели рассудил, что математическая формула монаха из Брно так же мало дополняет учение Дарвина, как мало объясняет законы наследственности.

«Я убежден, — написал он монаху, — что у других растительных форм вы получите существенно иные результаты. Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинки».

Это была жестокая издевка знаменитости над малоопытным самоучкой. Ботаник Нэгели немало сам потрудился над этим растением и заранее знал, что закономерность здесь будет иная.

Снедаемый честолюбием, монах с головой уходит в работу. Если ему удастся у ястребинки найти закономерности, присущие гороху, в его руках будет закон, универсальное правило наследования признаков. Он напряженно экспериментирует, теряет силы и зрение, утешая себя и друзей многозначительной фразой: «Мое время придет, оно еще впереди».

Увы, желанное время не приходило, закономерности гороха у ястребинки не повторялись. Признаки сливались и исчезали, оранжевый и желтый цветок давали гибрид новой окраски, не похожий ни на одного из родителей. Доминирование не наблюдалось, формула «три к одному» не подтверждалась. Четыре года спустя монах пишет знаменитому ботанику:

«Я не могу скрыть впечатления, — сколь поразительно то, что гибриды ястребинки по сравнению с горохом обнаруживают прямо противоположное поведение. Мы, очевидно, имеем здесь дело с частным проявлением, следствием из некоего общего закона».

Ученая карьера монаха оборвалась. Он обнаружил две системы наследования, обе различные. Общего закона ему найти не удалось.

Время залечило эту рану. Монаха избрали настоятелем монастыря, одним из директоров Моравского ипотечного банка. Он затевает судебный процесс за сложение налога с монастыря. Тяжба тянется несколько лет, и он умирает, не закончив ее, с тяжелым чувством, что не довел до конца близкое его сердцу монастырское дело.

Событиям в истории, подобно руслам потоков, свойственны крутые повороты. Судьбой забытого Менделя спустя тридцать пять лет занялся ученый с другими расчетами, и давний эпизод стал событием, какого не знала история. Его имя было Бэтсон, зоолог Вильям Бэтсон. Это он с неслыханной поспешностью, не вдаваясь в подробности, сообщил миру о новоявленном гении, издал его статью на английском языке и в продолжение десятилетий потрясал знаменем монаха из Брно. Сбылось предсказание Менделя: пришло его время. Бэтсон так славословил забытого монаха, что весь мир узнал его имя.

Что же это — дань единомышленнику, пророку, чьи идеи давно волновали Вильяма Бэтсона? Или чувство преклонения пред несправедливо забытым творцом?

Ни то, ни другое. Незадолго до того в свет явилась книга Вильяма Бэтсона. Он резко отвергает в ней учение Дарвина о накоплении признаков и постепенной изменчивости, критикует теорию Ламарка о наследовании приобретенных свойств. Бэтсон не может допустить, чтобы целесообразность в органическом мире объяснялась отбором. Тысячу раз нет! Другие законы ведут жизнь к совершенствованию.

Книгу постигает неудача. Слишком слаб голос автора, бедны доказательства, спорны его положения. Пять лет ищет Бэтсон признания, домогается связей в науке, поддержки у авторитетов. Весть о забытом монахе, о законах наследственности, сокрытых врагами справедливости и правды, глубоко воодушевляет его. Правда, сорок страничек сочинения Менделя ничего нового не содержат в себе. Все давно уже сказано Нодэном и Дарвином. Зато у монаха преимущество иного порядка — он не причастен к идеям отбора. У него даже сказано где-то, что условия почвы и внешней среды на образование видов не имеют влияния. Это чистая доска, на ней можно дописать то, что монах недомыслил. Другое преимущество его биологии — ее математика. Не он ли, Бэтсон, говорил в своей книге, что без статистики всех органических типов невозможна наука о наследственности.

Бэтсон затевает крупное дело, он будет бороться за собственную славу против Дарвина, Ламарка и Спенсера, но поведет с ними борьбу не один. За его спиной будет тень монаха, неизвестного солдата армии, утверждающей бессмертие бога и неизменяемость творений его. Все, кто возносит молитвы творцу и не считает себя отродьем обезьяны, станут на его сторону. Прошло лишь восемьдесят лет, как закончился спор о движении земли вокруг солнца, и полтора столетия со дня смерти Ньютона, — неужели церковь уступит и снова откажется от реванша? О, эти простолюдины — садовники, огородники и земледельцы — с ханжескими словами веры на устах и с дьяволом в сердце изрядно возомнили о себе! Они готовы признать себя отродьем обезьяны — не погнушаются и этим.

Армия Бэтсона, английские крестоносцы, не торопилась на защиту гроба господня. Медленно росло их число. Полководец начинал уже сомневаться в успехе, когда помощь явилась с другой стороны.

Немецкая биология в те годы не могла похвалиться успехами. Единственно заметного ученого Гертнера родина не очень ценила. Неудачливый ботаник лишь за год до своей смерти увидел свой труд на родном языке. Страна, горевшая ненавистью к Англии и Франции, была бессильна противопоставить им своего ученого. Когда опыты Найта и Сажрэ почти полностью решили проблему гибридизации, Прусская Академия наук в это время объявила лишь конкурс на тему: «Существует ли в природе гибридное оплодотворение?» Семь лет спустя немецкий ученый за половинчатый ответ получил половинную премию.

Клич Бэтсона дошел до немецких ученых и в их среде нашел отклик. Они трезво рассудили, что английский зоолог дарит им славу Нодэна и Дарвина и под знаменем монаха зовет их на борьбу против французской и английской науки.

Так случилось, что забытое учение монаха было воскрешено.

Для Бэтсона настало трудное время. Как это бывает обычно, когда наследство имеет много претендентов с интересами взаимно исключающими, каждый спешил на свой лад истолковать завещание покойного. Нужна была сильная рука, и тут Бэтсон снова себя показал. Именно его обязывал долг сохранить в чистоте имя и дело монаха. Никто лучше Бэтсона не сделает этого. С нежностью матери, выхаживающей родное дитя, он холил юное учение, чтобы сделать его предметом восхищения и зависти для других. Ложная стыдливость в таком деле — помеха; строгость и решительность скорее принесут пользу. Надо честно сказать: самоучка из Брно был изрядным невеждой. Он путал признаки с наследственными свойствами, не делая разницы между тем, что создается внешней средой, и тем, что заложено в наследственной основе. И чего ради взбрело ему толковать о двух системах наследования по типу гороха и ястребинки. Нечего винить человека в невежестве — это скорее несчастье, чем порок, но такие решения надо обдумать, прежде чем их принимать. Да будет же известно почтенному автору, что бестолковщина у ястребинки объясняется не так, как он понимал. Глупости, глупости! Все на свете подчиняется единой системе наследования — системе, открытой на желтом и зеленом горохе. Этот Мендель не предвидел, что станет бессмертным, и не подумал о тех, кому придется отвечать за каждое его слово. Худшие враги его не могли бы собрать так много доказательств против закона, как он сам. Что это — добросовестность? Просто беспринципность! Писать, что признаки цветения не дают доминирования, то-есть что цветение гибридов происходит не в сроках одного из родителей, а посредине, — это ли не глупость? Или специально делать опыты, чтобы во весь голос заявить: «Для отдельных, более бросающихся в глаза признаков, например формы семян, величины листа, пушистости отдельных частей его, у гибридов наблюдаются средние образования». Иначе говоря, Мендель называет доминирование правилом и о законах нигде не говорит, но таков уж гений — он скромен. Дело потомков называть вещи своими именами. Нельзя давать врагам повод использовать слабые стороны учения. Взять хотя бы, к примеру, кратное отношение «три к одному». Допустимы ли здесь колебания? Не ясно ли каждому, что всякое рождение в природе подчинено этой формуле, как року. Все, что порождается для жизни, сохраняет в трех случаях из четырех господствующий признак одного из родителей. Есть ли что-нибудь проще под луной? Оказывается, Мендель это правило вовсе не считает бесспорным. «Это важно лишь, — пишет он, — для установления средних чисел». И только? Неверно! Бэтсон никому не позволит оспаривать того, что бесспорно. Ни за что не допустит, чтобы «новое евангелие» вкривь и вкось толковали на научных соборах.

Теперь, когда ересь вырвана с корнем, всякий может убедиться, что мысли Менделя совпадают с идеями Бэтсона. С теми самыми идеями, которые выражены в его книге задолго до того, как труд монаха стал ему известен.

Так «великие принципы» забытого Менделя окончательно утвердились в науке.

Десятки тысяч опытов, проделанных во славу учения Менделя и на погибель теории Дарвина, приносили людям легкую славу. Никогда еще кафедры не были так доступны, карьеры столь достижимы. И пути эксперимента и самые опыты удивительно несложны: скрестить серого кролика с черным, выждать потомства в двух-трех поколениях — и пиши диссертацию. Доминирование признаков и кратные числа на месте, — чего еще надо?

Иным, случалось, не везло. Вырастет из горошин стручок, всем хорош, и семена в одного из родителей.

Смотришь — другое поколенье такое же, и третье, и четвертое, — никакого расщепления. Или скрестит ученый пятипалую курицу с шестипалым петухом, а вылупятся цыплята, точно насмех: на одной ножке папашины шесть пальцев, а на другой — мамашины пять. И с людьми выходило неважно. От негра и белой попрежнему рождались мулаты — ни в отца, ни в мать. Овцы с нормальными ушами и безухие давали миру короткоухих. И размеры и формы ушей — каких нет у родителей. И в расщеплении обнаруживалась непокорность законам.

Наблюдательные ученые начинали догадываться, что наследственные признаки зависят не только от мудрых теорий, но и от изменчивых условий среды. Опыты подтвердили, что осиливание признаков — господство одного и отступление другого — сильно подчинено внешним условиям жизни. Люди со склонностью не верить и сомневаться стали спрашивать себя: что же дает человеку воскрешенная премудрость? Ведь по этой теории выходит, что при скрещивании двух организмов признаки их не сливаются, не смешиваются, а исключаются, то-есть свойство одной овцы накоплять мясо, а другой тонкое руно никогда не сольются в одном из потомков. Какая же польза от подобной науки? Знать средние цифры наследственности в перспективе десятков поколений — какой тут практический смысл? Уже тысячи лет человеку известно, что мальчиков и девочек в его племени или народе рождается примерно одинаковое число. Помогло ли это когда-либо хоть одному из родителей родить не девочку, а мальчика по собственной воле?

Не помогло Бэтсону и его крестоносцам их последующее раскаяние, признание, что доминирование не закон, а лишь правило. Не помогло им и отречение от другого символа веры: признание, что наследственных систем не одна, а две: по типу гороха и ястребинки. Тупик углублялся. Невольно вспоминается грустное признание Бальзака: «Наследственность — это лабиринт, в котором заблудилась наука…»

…Так обстояло с наукой, рожденной в тиши садов и полей, когда селекционер из Козлова Иван Владимирович Мичурин и другой селекционер из Полтавщины Лысенко начали свои эксперименты.

ТРУДНЫЙ ПУТЬ

В 1925 году Трофим Денисович Лысенко окончил сельскохозяйственный институт и приехал в Ганджу на селекционную станцию. Его назначили младшим специалистом по селекции бобовых растений. Когда он спросил: «Какими бобовыми мне заняться?» — ему коротко ответили:

«Выбирайте сами, опыта никакого еще нет, мы ничего посоветовать вам не можем».

Молодой агроном не был склонен к излишним фантазиям, он мысленно сравнил Ганджинскую долину с Полтавщиной и Киевщиной, где рос и учился, и нашел, что преимущества не на родной стороне. Климат тут мягкий, ни украинских морозов, ни метелей, можно осенью и ранней весной выращивать бобовые растения — корм для скота и удобрения для почвы.

Он поздней осенью высеивает некоторые сорта гороха, ранней весной собирает урожай, и тут начинается история о том, как сын крестьянина села Карловки, Полтавской области, проникается сомнениями, ищет ответа на них и обнаруживает способность видеть то, что недоступно другим.

Первое, что поразило молодого человека, — это глубокое несоответствие между жизнью и литературой. Вопреки свидетельству учебников, веру в которые он еще не утратил, рано вызревающий горох стал здесь поздним, а позднеспелый — ранним. Возможно, что тут, в теплом климате Азербайджана, растению необходимо меньше времени для развития, но ведь изменилась сама природа его: позднеспелое стало ранним, а раннее поздним. Чем это объяснить? Ведь наследственные свойства, написано в учебниках, не могут зависеть от внешних причин, — разве они не даны раз навсегда?

Злополучный горох! Сколько исследователей он обманул, увлек в зыбкое болото тумана! Это он смутил Эндрю Найта, вложил перо в его руку и вынудил написать ученый трактат.

Он, и никто иной, внушил монаху Менделю дерзкую мысль искать в результатах своей скромной работы универсальный закон наследственности, сбил с толку его самого и следом за ним многих ученых.

Вернемся, однако, к младшему специалисту Ганджинской станции, заведующему сектором бобовых.

В течение полутора лет он для опыта каждые десять дней высеивает пшеницу, рожь и ячмень и опять убеждается, что время посева играет непонятную роль, смешивает границы между яровыми и озимыми злаками. Несоответствие между жизнью и литературой вызывает у молодого специалиста справедливое чувство тревоги. Мир, оказывается, не очень устойчив, все колеблется в нем. Вдуматься только — есть строгий закон развития: одни сорта пшеницы и ржи вызревают в шестнадцать — двадцать недель, другие — в сорок и больше. Первые сеют весной — это яровые, а вторые, озимые, — осенью. Яровые быстро развиваются, плодоносят в одно лето, а озимые долго стелются, почти не изменяясь в течение зимы. Трудно найти на свете нечто более незыблемое, и вдруг некоторые озимые, высеянные весной, вызрели в одно лето, как яровые. Сверстники их, высеянные лишь на десять дней позже, отстали в развитии и сохранили свою озимую природу.

Срок посева как бы определил: быть ли сорту таким или иным. Этому трудно найти объяснение. Кто не знает, что озимость и яровость — наследственные свойства и, следовательно, внешняя среда бессильна их изменить?

Сомнения нарастали, и трудно было в них разобраться. Это заметно повлияло на поведение молодого агронома. Он все реже бывал в помещении станции; комната с надписью «Сектор бобовых» пустовала. Младший специалист дневал и ночевал на делянках, сидел часами на корточках и не сводил глаз с экспериментальных растений. Пытливый взгляд скользил по зеленой равнине, неспокойные руки мяли землю, траву.

О чем же он думал в то время? Чего искал?..

Попытаемся ответить на этот вопрос.

Вместе с дипломом агронома и путевкой в Ганджу Лысенко унес из института трогательное чувство любви к предмету своего обучения — растительному организму. Это не был восторг пред красотами и величием природы, поклонение ее творениям. В нем утвердилось убеждение, что ничтожная травинка, чей век ограничен месяцем — другим, и тополь, живущий веками, являют собой механизмы, сложность которых не знает границ. Величайшие загадки физики, химии, механики, физиологии и строительного искусства заложены в них. Бесчисленными узами, менее устойчивыми, чем паутина, и более прочными, чем железо, связано растение с миром, породившим его. Все это поражало будущего ученого, ранее — в школе садоводства, затем — в институте. Да и как было не изумляться!

Взять, к примеру, корень растения. Как любопытны его особенности, как замечательно многообразны его свойства! Он, несомненно, всасывает пищу из почвы и укрепляет стебель или ствол, но как удается ему эта двойственная задача? Интересы питания могут звать его ближе к поверхности земли, а требования ствола — в более глубокие слои. Каким образом корешок прорастающего семени, пробиваясь сквозь препятствия в почву, не выталкивает себя же наружу? Оказывается, корень покрыт тончайшими волосками, они слипаются и срастаются с частичками земли, образуя якоря на всем протяжении. Любое движение в поисках пищи есть в то же время и укрепление ствола.

Стебель — остов растения, несущий наружу лиственный шатер. Его назначение — создать зеленую поверхность из листьев. Но как это осуществить, ведь древесина имеет предел сопротивляемости? Не может ли ствол, в толще которого лежат сосуды, проводящие соки, сломиться под тяжестью собственной кроны? Нет, ствол создается по правилам строительного искусства. Механические ткани его, служащие опорой ему, — есть и такие — не уступают по своей мощи кованому железу. Распределение их строго соответствует архитектурным запросам.

Из бесчисленных световых волн, проникающих на дно земной атмосферы, зеленая окраска хлорофильных зерен поглощает именно те, которые вызывают разложение углекислоты. Но как уберечься от избытка тепла? Ведь зеленый цвет, привлекая палящие лучи, может способствовать испарению запаса влаги в растении? И здесь есть чему подивиться: лист густо опушен белыми волосками. Этот светлый покров отражает избыток лучей.

Лист имеет назначение двоякого рода: усваивать углерод и солнечную энергию, а также испарять воду. Но как примирить то и другое? Растению выгодно полнее использовать солнечный свет и необходимо в то же время оградить себя от чрезмерного испарения. Природа и тут нашла удивительный выход: микроскопические устъица, рассеянные по листу, снабжены автоматическими клапанами. Они раскрываются, когда растение богато водой, и закрываются, когда в ней наступает нужда.

Такова лишь крошечная доля чудес, одинаково присущих травинке и кедру. Какая же нужна осторожность, чтобы экспериментировать таким сложным и хрупким созданием, производить на нем опыты и не ранить его? Кто не знает, как бесполезны факты, добытые на травмированном организме. «Искалеченное существо, — говорил Павлов, — не способно правильно реагировать, и наблюдения над ним не могут служить физиологии».

Так в молодом агрономе укрепилось убеждение, что всякий эксперимент есть насилие, манипуляция над растением, нужды которого нам не известны. Слишком многообразны они, чтоб ничтожнейший опыт не имел своим последствием травму. Никакие искусственные условия не заменят растению естественной среды. Задачу экспериментатора он понимает не так, как другие: не в теплице и не под микроскопом главным образом, а в нормальной обстановке должна наука разрешать свои сомнения. Законы надо открывать на полях. Неверно, что природа тщательно скрывает свои интимные процессы. И на тычинке, и на рыльце, и на стебельке, и на листочке обнажаются результаты внутренних процессов.

Так вместе с дипломом Лысенко унес из института свою особую методику. Родилась ли она в школе садоводства, где он собственными руками возделывал землю, или позже, в институте, под влиянием науки, — трудно сказать. Вернее всего, ни там и ни здесь. Одаренный свойством видеть то, что недоступно другим, он, естественно, убедился в преимуществах наблюдения над манипуляцией.

Теперь нам понятно, почему младший специалист дневал и ночевал на делянках. Ясно также, почему в те дни было трудно с ним сговориться. Собственные мысли оттесняли все на пути, поворачивали все на свой лад. Он каждому выложит свои думы и сомнения, — неважно, что собеседник глубоко равнодушен к теме, тут дело не в слушателе. Не понял сейчас, — в другой раз поймет.

Удивительно, с какой легкостью молодой селекционер дал волю чувствам и мыслям, сорвал с сердца узы, налагаемые наукой на школьной скамье. Куда делись благоговение перед словом учителя, вера в непогрешимость учебника? Кто из нас не изведал суровой тирании авторитета, не прислушивался к неумолимому голосу прошлого, зовущего к повиновению?.

Лысенко родился еретиком. Он решительно допустил, что в зависимости от климата и почвы растение может развиваться яровым, раннеспелым, и наоборот. Решил также, что в учебниках не все благополучно. Но чем объяснить, что озимые семена, высеянные на десять дней позже других, не стали, как те, яровыми? Велик ли срок — десять дней! Что произошло с ними за это время? Что изменило природу одних и оставило неизмененными свойства других?

Собственными путями пришел Лысенко к заключению, что десять дней холода определили судьбу той озимой пшеницы. Они сделали ее яровой. Озимые сорта требуют на первом этапе развития низкой температуры. Брошенное осенью семечко большую часть времени лежит в поле без пользы, ждет новых условий для роста и жизни. Сколько именно холода нужно ему, ответит эксперимент.

В течение долгого времени Лысенко каждый день смачивает по горсточке озимых семян и в узелках оставляет их на холоде. Спустя месяц семена из тридцати узелков в один день высеваются на поле. Семена из первых узелков пускают листочки и стебли, точно не были вовсе озимыми. Остальные ветвятся, стелются лишь по земле. Двадцати дней холода — и ни часом меньше — требует испытанный сорт. Другому достаточно четырнадцати дней, третьему — тридцати. У каждого сорта свой срок, каждая озимь в разной мере озима.

Лысенко ясно теперь: озимые злаки стали яровыми и вызрели в течение одного лета потому, что успели получить все необходимое для своего развития. То же самое, вероятно, сделали география и климат Ганджи с горохом.

На генетическом съезде в Ленинграде делегат из Ганджи сообщил о своих наблюдениях. Озимость и яровость, по его мнению, — своеобразная раннеспелость и позднеспелость, особенность вегетационного периода растения, и ничего больше. Эти свойства зависят от географических и климатических условий, которые безгранично колеблются.

Заявление нее прошло незамеченным. Один за другим поднимались ученые, солидные люди с положением и именем, чтобы деликатно отчитать молодого селекционера. Похвально, конечно, что молодой человек затеял искать причину озимости, но позволительно спросить: встречалась ли ему фамилия Гаснера? Не встречалась? Как жаль!.. Так вот, этот Гаснер, к сведению уважаемого провинциала, проделал то же самое с не меньшим успехом. Да, да, проделал, ничего не попишешь… Что бы ни говорили, литературу надо читать, в ней все удачи и неудачи науки.

Немецкий ученый действительно установил, что озимые злаки на первых порах нуждаются в холоде. Он проращивал семена при низкой температуре, высаживал эти растения в почву, и они вызревали, как яровые.

Это, во-первых. Во-вторых, нельзя заявлять авторитетному собранию: «Ничего незыблемого в свойствах озимости нет». Легкомысленно, неприлично. В-третьих, надо добавить, что опыты Гаснера при проверке не совсем оправдались. Холодное проращивание эффективно лишь при определенных сроках посева. Таким образом, опыты, проведенные в Азербайджане, могут в другом месте дать совершенно иные результаты. Еще следует посоветовать селекционеру из Ганджи проверить опыты Гаснера на селекционной станции у себя. Занятие это очень полезное и весьма поучительное.

Не будем останавливаться на высокомерии и насмешках, встававших на пути молодого исследователя. Пусть знают эти люди, что «молодой человек» не будет повторять опыт Гаснера, не прибавит к тысячному эксперименту такой же тысячу первый. Он также не доставит им удовольствия опровергнуть себя. Было бы, конечно, резонно, чтоб он вернулся в Ганджу, провел долгие годы в упорной работе, чтобы представить им труд, опирающийся на грозные колонны цифр. Они милостиво одобрят удачу, чтобы проверочным опытом отвергнуть ее. Он знает, к чему иногда могут привести эти проверочные опыты! Малоопытный сотрудник без учета условий, среды, обстановки и времени ткнет зерно в почву. Не зная требований растения, его нужд, сотрудник вырастит зеленого уродца и провозгласит, что теория не подтвердилась. Нет, он не даст им себя опровергнуть!

На обратном пути из Ленинграда в Ганджу Лысенко сворачивает в родное село. Дома его давно не видали, он здесь редкий гость. Жизнь сына проходит на чужой стороне: три года в Полтаве — в школе садоводства, затем Киев, Белая Церковь, Ганджа. Вот и сейчас ему некогда, он спешит скорее уехать.

Лысенко затеял обратить хозяйство отца в филиал Ганджинской опытной станции. Он докажет чванливым ученым, что опыт, удавшийся в жаркой Гандже, удастся и в умеренном климате Украины. И время года, и условия подходят для задуманного им эксперимента. Он замачивает семена озимой пшеницы, ссыпает их в яму и наметает сугроб снега вокруг нее. Весной зерно высеют в одно время с яровыми, и пусть этот опыт рассудит его с противниками. Возможно, что он ошибся, его расчеты неверны, озимая пшеница не станет яровой. Но если он прав, им этого успеха не утаить в теплице. Проверочный опыт придется ставить в поле, у всех на виду, с сеялкой и плугом, без всяких манипуляций.

Природа истинного таланта ни в чем так не сказывается, как в способности переносить испытания. На трудных, крутых поворотах, где посредственность скоро исчерпывает себя, талант становится источником силы и мужества.

Точно не было съезда с его коротким, но суровым приговором. Лысенко продолжает свои изыскания, углубляется в дебри раннеспелой и позднеспелой закономерности. На десятках делянок ведется напряженный учет. Наблюдательность его соперничает с работоспособностью, умозаключения опережают добытые факты.

Тем временем наступила весна. Отец Лысенко посеял «озимку», сокрытую с зимы в снежном сугробе, и, к собственному изумлению и удивлению односельчан, убедился, что пшеница развивается, как яровая. Это было поразительно, невероятно! Весть о том, что на Полтавщине, в селе Карловке, озимая пшеница, высеянная весной, выколосилась в одно лето, быстро облетела район и распространилась по Украине. В Карловский филиал младшего специалиста из Ганджинской станции потянулись делегации, — их было так много, что хозяева не знали, куда деваться от гостей. Глубокие старики, всю жизнь проведшие на пашне, за много километров приходили сюда, чтобы увидеть это чудо своими глазами.

Ученые, недавно отклонившие его сообщение на съезде, теперь могли убедиться, что экспериментатор из Азербайджана превзошел именитого Гаснера. Тот проращивал семена при низкой температуре, и растения высаживались в почву. Но какой в этом практический толк? Чему тут учиться? Растить на поле рожь из искусственно приготовленной рассады? Кому нужна такая наука? Лысенко не только нашел общую закономерность, но и определил, сколько именно холода требует каждый испытанный сорт. Вместо гаснеровской рассады, рожденной в теплице, в почву высеивалось проросшее зерно, обычный посевной материал. Суровые судьи могли бы теперь признать свою ошибку, согласиться, что озимость и яровость — своеобразная раннеспелость и позднеспелость растения. Увы, факты свидетельствуют, что ни тогда, ни значительно позже ничего подобного не произошло.

Лысенко перевели из Азербайджана в Одессу. Он заведует отделом при институте селекции, вернее, днюет и ночует на делянках и в теплицах, в свой кабинет и носа не показывает. Надо прямо сказать: молодой исследователь многим пришелся не по вкусу; не понравились ни манеры его, ни странная методика работы. Тщедушный, в крестьянском кожухе, смазных сапогах и шапке подозрительной давности, он вызывал у ученых улыбку. Кто-то попытался ему намекнуть, что крестьянский наряд более у места на пашне, чем в институте, и тут же пожалел о сказанном. На нем остановились глубоко изумленные глаза: человек искренне не понимал, какое отношение имеет одежда к почтенному храму науки.

Не нравилась им его горячность, безудержная страстность. Крутой, неуступчивый, он умеет отбиваться и спорить, ни за что не уступит никогда и никому. Все давно забудут о минувшей размолвке, а в нем будут тлеть и сомнения, и уверенность в своей правоте. В тридцать с лишним лет он проявляет равнодушие к кабинетной работе.

Его лаборатория — делянки и теплицы, поля с экспериментальными злаками. Он всерьез утверждает, что есть глубокая разница между растением, выросшим в теплице и на поле, что опыты в какой-то мере мешают организму развиваться нормально. Непоколебимой уверенностью веет от его рассуждений. Надо видеть его в поле, с жадным взором, устремленным на зеленую равнину, то стоящим неподвижно, то стремительно несущимся по дальним межам. Что он ищет в гуще растений? Видит ли действительно нечто доступное немногим, или это лишь его воображение?

В насмешку его сравнивали с Парацельсом. «Мои творческие искания, — говорил этот ученый средневековья, — озаряла не прокопченная лампа алхимика, а великое сияние природы…» Путь Лысенко в науку действительно озаряла не лампа лаборатории. Но он не сжигал, подобно Парацельсу, книг своих учителей, которые в науке шли другими путями. Не в пример Парацельсу, он пощадил бы и Галена и Гиппократа.

Удача в селе Карловке принесла Лысенко заслуженную радость, но трезвая мысль скоро оттеснила восторг. В сущности, то, что он сделал, не так уж значительно. Ему удалось доказать, что озимые злаки можно делать яровыми, но какая в этом практическая польза для сельского хозяйства? Какой смысл весной сеять озимые, разве мало яровых семян? Тут нет даже перспективы.

Лысенко не был бы тем, кем он стал, если бы опасался тупиков.

— Глупости! — говорил он помощникам. — Надо лучше приглядеться, тут что-то не так.

Никаких тупиков! Мысль Лысенко не терпит преград. Еще не закончился эксперимент, поглотивший, казалось, все силы, а новые факты уже волнуют его, настойчиво требуют внимания. Число их растет, и близится день, когда родится гипотеза, источник новых тревог и испытаний. В этом круговороте нет перерывов, как нет и передышки.

То обстоятельство, что озимая пшеница, посеянная весной, вызрела, как яровая, не давало Лысенко покоя. «Вегетативный период — срок, необходимый для развития и вызревания растения, — сказал он себе, — должен изменяться в руках экспериментатора. В засушливом районе помочь злакам вызреть хотя бы за день до суховея — значит спасти урожай. Вынудить пшеницу быстрее созреть — все равно, что отвести ее гибель. Нельзя дольше терпеть, чтобы брошенное в поле яровое зерно затягивало хоть на день свое развитие. Семена должны прийти в почву с корешком, расти и развиваться с первого часа, так использовать весеннюю влагу, чтобы ни капли ее не пропало. Вегетационный период может быть сжат».

Прекрасная программа. Благодарное человечество не забудет ее творца., но как он надеется осуществить этот план? Не следует забывать, что смелых проектов больше, чем осуществленных.

Откладывать свои планы Лысенко не может, природа должна ему ответить как можно скорее. Он замачивает яровые семена, ждет, пока не отрастут у них корешки, и высеивает их. Уходят недели, близится жатва. Но что за урожай! Какие мощные кусты! Кто поверил бы, что в этом повинна нехитрая процедура замачивания и охлаждения.

Был 1929 год. На вновь открытых залежах руды и угля закладывались фундаменты заводов-гигантов. Оживали глухие места, росли города, еще не отмеченные на карте, множилась армия строителей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад