Картежники страшно нервничали. Они выглядели, как люди, которые опаздывают на поезд, и лихорадочно посматривали на часы. В три — у них был назначен бридж. Они очень торопились. Сладкого не ели. Хором прокричали: «Пас» и быстро исчезли.
Попрыгунья побежала не то на выставку, не то на собрание кружка «Воскресенье — день ненастный». На прощанье сказала, что мы с ней понимаем друг друга, что общество этих людей — ужасно, «настоящее болото», и что мне необходимо пойти с ней немедленно не то на выставку, не то на собрание кружка.
Но я с ней не пошла. Я была уверена, что и там я опять встречу чеховских героев.
На сегодня чеховских героев было достаточно…
На улице было душно. Газетчики продавали экстренный выпуск военных новостей.
И просто не верилось, что где-то в мире грохочет война и ежедневно, ежечасно умирают люди…
Селедка в Шаляпине
Видела собственными глазами.
На портрет Федора Ивановича Шаляпина, небрежно вырванный кем-то из журнала, продавец равнодушно бросил селедку. Селедочное туловище покрыло лицо Шаляпина. Продавец привычной рукой завернул селедку в портрет, покупатель заплатил, взял покупку и вышел.
На небе смеялось солнце. Пахло весной. По тротуару деловито бежал человек с охапкой журналов под мышкой.
— Бегу продавать, — крикнул он мне, — хорошие деньги дают!
В прошлом этот человек занимался изданием художественного журнала. В журнале помещались портреты знаменитых людей и издавался журнал на хорошей бумаге довоенного образца.
— Э, — сказала я, — не останки ли вашего журнала я видела сейчас в лавке? И вам не жалко?
— Чего там, — ответил он, — деньги дают.
И скрылся в солнечной дали.
Сейчас он придет в полутемную лавку. Китаец, хищно выхватив у него из рук журналы, бросится с ними куда-то в глубину, где стоят давно нечищеные, хмурые и ко всему равнодушные весы. Бывший издатель художественного журнала будет нервно следить за колебанием чашек.
Когда-то его журнал был для него источником наслаждений и мук.
— Почему, — яростно кричал он своему помощнику, — почему Анну Павлову разверстали на две колонки, когда я, черт вас раздери, говорил разверстать на четыре и пустить подвалом? Подавать не умеете. И куда вы запихали ее портрет? Почему на последней странице?
Потом номер выходил, а издатель восторгался и хвастался, что портрет Шаляпина был с личной подписью, что такого портрета ни у кого нет…
Вот он стоит в полутемной лавке у двери, за которой визжат и дерутся дети. Он нервно следит за колебанием весов, не вспоминая о прошлой жизни. Он весь в настоящем: правильные ли весы? И сколько фунтов вытянет.
На грустную улыбку Анны Павловой завтра в мясной бросят полфунта печенки… И завернут.
Я видела поэтов, бегущих продавать свои издания.
Тоненькие книжечки, так никогда и не разрезанные, книжечки, которые никогда никому не были нужны и которые поэты, застенчиво улыбаясь, предлагали подарить своим знакомым. Теперь они нужны всем!
Их покупают на вес.
А вы знаете, сколько теперь стоит бумага?
В некоторых магазинах появились надписи:
«Просят уважаемых покупателей приносить свою бумагу для оберток».
Уважаемые покупатели, тем временем, несут продавать свои книги.
Недавно в трамвае…
Соседка справа везла, видимо, сырое мясо. На окровавленной бумаге виднелись строчки:
«…не уходи, — простонала Елена, — я… я пошутила!..
— Я не позволю с собой шутить, — ответил он, и в голосе его зазвенели металлические нотки. Таким она еще никогда не слыхала этот бархатный голос, звучавший всегда так нежно и так…»
На этом бумага рвалась и из нее нагло высовывалась круглая, мокрая, розовая кость.
Некто, стоявший передо мной, иди, вернее, полулежавший на моих коленях — вез овощи. Из кулька красочно высовывалась головка морковки с веселой зеленой прической. Веселая морковка изредка щекотала мое ухо, ибо некто, лицо которого я при всем желании рассмотреть не могла, при толчках прижимал весь кулек к моей щеке. Отклониться я тоже не могла и с горя читала оберточную бумагу.
«Вилла Бальфур, — вскричал он, — вы знаете легенду, связанную с этим домом? Нет? Не может быть!
— Я ничего не знаю, — ответил Гемфри, нервно поеживаясь…»
Тут строчки быстро приблизились к моему лицу и морковкина зелень попала мне прямо в глаз. Откуда-то сверху из неразличимой мешанины голов и плеч раздался голос, хрипло просивший извинения на общепринятом шанхайском наречии:
— Сорри,[1] — говорил голос, — толкаются, черти, чтоб их дьявол… сорри, мадам.
Видимо, это был обладатель морковки и волнующего повествования о нервном Гемфри.
Дальнейшую судьбу Гемфри я так и не узнала. Кулек с морковкой дрыгнул в дверях и скрылся, проглоченный множеством локтей и голов. Хриплый голос доносился уже издали.
«Опен! Уончи го![2] Опен дор[3], русским языком тебе говорят…»
— Вот, — думала я, — заворачивают морковь и мясо в книги. Какие бы они там ни были, но все таки книги! Может быть, впрочем, хорошо, что гибнет вся эта литература про Елен и Гемфри и стихи некоторых поэтов?
Но недавно, купив в магазине четверть фунта колбасы, я увидела на обертке знакомые строчки:
«Прощай, свободная стихия, в последний раз передо мной ты катишь волны голубые и блещешь гордою красой…»
— Э…Э… позвольте! — воскликнула я, — но ведь это Пушкин!
Кощунство! Невозможно! Не хочу этих диссонансов, диких непотребных сочетаний военного времени: Шаляпина с селедкой, Пушкина с ливерной колбасой. Отвратительно!
И я решительно попросила завернуть во что-нибудь другое.
А на другом листке было написано:
«Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа!»
На сей раз ливерную колбасу заворачивали в Гоголя.
Вокруг торговались и покупали женщины и деловито укладывали в корзинки свои кульки с провизией. С оберточной бумаги одного из них пел Пушкин, с другого «первым днем творенья» клялся лермонтовский Демон, а с третьего неторопливо рассказывал про детство Лизы Тургенев.
Строчки были окровавлены сырым мясом и засалены колбасой.
На рынок, на вес, на чаши равнодушных, давно не чищенных весов вышли классики!
Люди бегут по улице, таща на продажу любимые книги.
— И вам не жалко?
— А что поделаешь! Знаете, как теперь за бумагу платят?
«Придет ли времечко, — пел Некрасов, — приди, приди желанное»… Он мечтал о том времени, когда «Белинского и Гоголя с базара понесут…»
Случилось наоборот. Их понесли на базар…
Вечно-женственное
В мире гремит война. Рушатся империи. Грохочут танки. Свистят бомбы.
У нас в Шанхае: идут дожди, тротуары затапливаются, потолки обваливаются, население ограбляется, цены растут.
Все это, тем не менее, не способно потушить в женской душе вечно-женственного.
Так из-под обломков разрушенного дома высовывает голову нежная фиалка.
Разговоры:
— Из юбки сделать рукава, живот собрать, чтобы не было видно швов, а спину — из старого светра. Спина, значит, вязаная, а бюст шерстяной. Это очень модно.
— Откуда вы знаете, что сейчас модно? Три года журналов не видим!
— Ах, Боже мой, простая логика. У кого сейчас есть деньги на новую материю? И значит, модно комбинировать!
— Из мужниного жилета спинку, а юбку — ума не приложу из чего… И, как вы думаете, синее можно сочетать со светло-зеленым?
— Чудные «пэддинги»![4] И совсем недорого. По авеню Жоффр направо, потом в переулочек. Номера я не помню. Но, в общем, вы спросите Женю, которая пэддинги делает. Там все знают.
— Сейчас пэддинги уже не модно… Сейчас носят женственные покатые плечи. Как по времена бабушек!
— Уродство! И при чем тут бабушки? Ни за что не буду носить такие плечи. И откуда вы знаете?
— Мне Вера говорила. А она видела мадам Кукс, которая была у мадам Фукс…
— Ну и что?
— А у Фукс есть последний журнал… «Вог»… Вот!
— Не может быть! Я всегда говорила, что она проныра. Муж зарабатывает дай Бог каких-нибудь…
— Не знаю уж, как она этот журнал достала, но достала! И зарабатывает на нем. За просмотр берет 500 долларов.
— Какое безобразие! Чтобы я ей дала нажиться… Но, между прочим, вы не помните ее адреса?
— Но мадам Кукс на этом тоже зарабатывает. Она видела журнал и за 200 долларов фасоны желающим рассказывает. Она уже вернула свои 500 и еще подработала. Если поторговаться, то она и за сто расскажет.
— И она Вере рассказывала?
— Да. А Вера — мне. Как другу. Вот откуда я про плечи и знаю. А волосы носят короткие. Война. Некогда возиться. И поэтому очень модно короткая стрижка. Но не просто стрижка, а как-то по особенному. Тут теперь есть один парикмахер. Он за 500 рублей посмотрел и уже стрижет по-модному.
— Не верю я вашей Вере и Кукс. Короткие волосы! Уродство! Но на всякий случай: это какой парикмахер? На рут Сейзунг?
— Я скоро должна узнать адрес. Тогда вам скажу.
— Между прочим, из Лелиного хвоста получилась чудная муфта!
— Из чего?
— Ну из Лелиного хвоста. Я же вам рассказывала, что у Лели от лисицы остался хвост. Я по дешевке купила. Пошел на отделку муфты. Очень красиво.
— Муфт больше не носят.
— Что? Кто вам сказал?
— Кукс говорила Вере. Так и сказала: а муфту вашу, милочка, можете кому-нибудь подарить. В журнале, говорит, ни одной муфты!
— Ах, Боже мой! Но, может быть, она видела только летние фасоны?
— Может быть. А ведь верно! Надо бы спросить еще раз. Но, во всяком случае, у меня муфты все равно нет. Мне не из-за чего волноваться.
— Вы мне дайте номер телефона этой Кукс. Может быть, она за 50 долларов скажет, а, как вы думаете? В конце концов, ведь только один вопрос!
— Возможно. Знаете, я свои плечи переделывать не буду. Очень хлопотно. Вот на днях кончится война, тогда я себе сразу закажу несколько новых платьев.
— Война? На днях?
— Разве вы не слыхали? Это уже все знают. К одной покойной даме приходил знакомый муж… То есть наоборот: к знакомой даме приходил покойный муж, и так и сказал: семнадцатого. Она его совершенно ясно видела: тут, говорит, ночной столик, а тут он. Стоит, а сам светится. А она, представьте, даже не испугалась! Говорят, так чаще всего бывает с привидениями. Пугаешься потом. А сначала все кажется совсем нормальным. Она даже не удивилась, что покойник пришел ее навестить. Вот он и говорит: «Таня, не волнуйся. Семнадцатого ноября». И исчез. Она уж, конечно, спать больше не могла и наутро обежала всех знакомых…
— Но ведь он не сказал, что именно война кончится 17 ноября? Он просто, значит, сказал 17 ноября?
— Ну, Боже мой, ясно, что он говорил про войну! Про что ж еще? Ну, в общем, побежала она по знакомым, и знаете, что выяснилось? Что он к Софье Григорьевне тоже заходил. И время выяснили. Таня говорит, что он у нее был ровно без пяти три утра. Она говорит: «Меня будто что-то толкнуло. Я проснулась, зажгла спичку, смотрю на часы: ровно без пяти три. А тут подняла голову и вижу: покойник мой стоит. Рядом с ночным столиком». А Софью Григорьевну тоже толкнуло, но на ее часах было уже половина четвертого. Значит, он от жены прямо туда отправился. И тоже сказал: 17-го. Тане это, конечно, не понравилось. — Что, говорит, он к родной жене зашел — это понятно! Но при чем тут, говорит, Софья Григорьевна? У нее, говорит, тоже муж покойный, и только два месяца как умер, пускай бы к ней и ходил сколько хочет, но при чем, говорит, тут мой муж? В общем, они перестали здороваться.
— Кто?
— Ах, Боже мой! Да Таня же с Софьей Григорьевной! Между ними такие неприятности были из за этого покойника! Главное то, что война непременно кончится 17-го. Мой зеленщик то же самое сказал. Точно даты не назвал, но говорит: «Мадам, скоро его кончайла». Кто кончайла — тоже не сказал. Но, в общем — все ясно! Вы знаете ведь, как китайцы: они всегда все знают!
— Слушайте, так это страшно интересно! Побегу расскажу Марье Петровне. Она, бедняжка, так расстраивается из-за этих цен!
— Удивляюсь, как вы этого не слыхали! Весь город знает. Я своему мужу вчера рассказывала, а он рассердился. Вы знаете, как теперь у мужчин характер испортился! Ты бы говорит, дура, вместо этих бабьих сказок газеты бы, говорит, читала, тогда бы ты своим куриным мозгом… Вообще, так кричал и оскорблял!.. Я даже пригрозила разводом. И не знаю, почему не верить в привиденья? В электричество тоже раньше не верили, а теперь оно доказано. А насчет газет, говорю, так я их не читаю. Все то же самое. Отступили. Наступили. А я хочу знать, когда все это кончится. А они про это и не пишут. Так ему и ответила. Он махнул рукой и больше ничего не сказал. Мужчинам, милочка, никогда не нужно давать последнего слова.